-
...то в случае отца ключевой вопрос не в том, как воспитывать детей, а в том, как воспитывать самого себя. Это не значит, что детьми не надо заниматься; это значит, что «каким быть самому» важнее, чем «какими воспитывать детей». Потому что отец это тот, кто является поставщиком образцов — или для копирования, или для противостояния, или для поиска альтернативных вариантов; но он — система координат.
Политики как и генералы в старости воюют на войнах своей молодости
Когда-то люди думали, что на самом деле мир стоит на китах, черепахах или еще каком гигантском животном; на самом деле, Бог есть, или его нет — это все эпистемические вещи. А теперь двое бредут по позвоночнику этого неизвестного зверя, на котором держался мир, и единственное, что мы знаем наверняка — зверь сдох; людям остается роль червей-оседаксов, доедающих кости на дне.
Любое открытое пространство — это вскрытое брюхо. Между живой и неживой природой исчезают различия в силу смерти первой. Слова, как и институты, многим становятся не важны, язык общества деградирует до языка координирующих охоту хищников.
Лицо с "высокой популяционной ценностью"
мы всегда больше сочувствуем осажденным, чем осаждающим. Как бы все ни обстояло в большом мире, в этой точке пространства они в меньшинстве, они страдают, они уже потерпели поражение, раз им пришлось уйти под защиту крепостных стен, а нам свойственно верить, что правда – на стороне слабейших. Все грехи прощаются им за то, что они замкнуты в кольце укреплений, как душа в теле, как узник в темнице, как Хома Брут – в восставшем из круговой черты на полу незримом столпе, о который бессильно который бессильно бьются силы тьмы. Кажется, осажденные противостоят не столько другим людям, сколько хаосу и смерти, и мы не потому желаем им выстоять, что они во всем правы, а потому что они всего лишены. Чем труднее им оставаться людьми, тем сильнее наша вера в их человечность. Нам хочется думать, что внутри этого магического круга все равны, объединены братской любовью и, как сироты, жмутся друг к другу в поисках последнего оставшегося для них в мире тепла.
Насколько надо оглохнуть, ослепнуть и, кажется, охуеть, чтобы, не заметить принципиальную разницу между романтиком-одиночкой Данилой и стадом будущих уголовников. Если Данила был чуть ли не ангелом смерти, с явным отпечатком мистицизма, пронизывающим первый фильм, а также «проклятым поэтом», то кем является Вова Адидас вместе со своими подопечными?
Впрочем, музыка власти требует правильного темперирования, в какой-то момент нужно нагнать лютого страха, в какой-то дозированно обратиться к благоволению. «Обиды нужно наносить разом <…>, благодеяния же полезно оказывать мало-помалу, чтобы их распробовали как можно лучше».
Трагедия — это равновесие весов, но весов не справедливости, а насилия
читатель стихов подобен человеку, ожидающему ответа на вопрос от врача или любимого существа, ищущего во всем знаки: да или нет. Эти два да и два нет — разные, но они связаны друг с другом. Смерть неотвратима. Она — не где-то далеко, а в легко представимом, скором будущем. Любовь не отменяет конечной точки, она преображает линейное время движения к смерти. Подобно пространству, время превращается в сложную структуру — игру отражений, теней и отсветов. В нем, таким образом, можно жить, можно увидеть конец иначе.
А давайте так: чем, собственно, вообще философия отличается от религии?
И тут и там есть некая картина мира: «откуда всё взялось» — космогония, «как всё устроено» — онтология, «с чего мы взяли, что оно именно так» — гносеология, «как надо жить, а как не надо» — этика и даже «что красиво, а что нет» — эстетика. Философ как будто бы посвободнее в мышлении, чем богослов: у того есть базовый набор аксиом и табу, через которые низзя-низзя, а философ ограничен разве что собственной фантазией. Но по факту всякий философ оказывается вынужден, приступая к делу, сформулировать свой собственный набор аксиом и заявить метод — а значит, тем самым, неявным образом и табу. Ну то есть — не напрокат брать, а своё ваять; но, изваяв, оказываешься в таком же «экзоскелете» первичных допущений, как и богослов.
У религии ещё есть вещи, в философии отсутствующие: «чудо» — сверхъестественное событие, являющееся свидетельством прямого проявления воли божества в мире, «откровение» — это когда божество начинает напрямую или через пророка общаться со смертными, «ритуал» — набор действий, закрепляющих в адепте систему убеждений, «жертва» — когда адепт отдаёт божеству что-то (ценное не для божества, а для него самого), наконец, «миф» — зафиксированный и воспроизводимый рассказ о похождениях божеств-героев-святых прошлых времён. И есть ещё одна вещь, наглухо отсутствующая в философии — это молитва: прямое обращение адепта к божеству. Но тут философия берёт реванш: божество-то, когда молишься, обычно молчит, в крайнем случае какие-нибудь знаки подаёт, которые поди ещё пойми. А у философа есть чудесная возможность: поговорить с другим, даже — ладно, один раз не Левинас — с Другим. С тех пор, как Сократ просёк эту фишку, у философии как раз и наступил золотой век.
Норма – это всегда попытка задать границы. Просто границы не обязательно незыблемые скрижали, основы основ или сакральные запреты. Нормы прописывают символические черты, проложенные поверх мира, чтобы сделать его более ясным для жизни людей. Границы нужны нам для субъективного картирования реальности, в том числе, чтобы знать риски актов «заплывания за буйки» и осознавать их необычность. Инсталляция подобного символического элемента в психику является необходимым условием для приостановки избытка воображаемого, которое и позволяет нам бредить. Слабость символического порядка в частном случае порождает бред, а иногда и развязывание психоза. В масштабах общества эта слабость оборачивается переизбытком воображаемого, выстраиванием нового порядка на основе бредовых метафор (вместо символических универсальных конвенций) и создания галлюцинаторной реальности.
Уже в ХХ веке норма стала тесно связываться с принуждением, символическим насилием, отказом от аутентичности и уникальности каждой человеческой экзистенции. Но уход от нормы не означает простого перехода к полной свободе самоопределения. Скорее неудовольствие от прежней нормы почти всегда обращается в требование нормы новой. Стигматизация прежней нормы только усиливает запрос на появление новой, для введения которой обычно используется отвлекающее шоу, обещающее отсутствие каких-либо ограничений и требований. Но на фоне деконструкции и критики не только прежних норм, но и самой идеи нормы, всё-таки для большинства выбор состоит в дилемме: не-норма или вне-норма? Или, если сразу подчеркнуть всю проблематичность такого выбора, то так: «не-норма как норма» или «отсутствие нормы как норма»?
Если душа дискуссии — это стремление к истине, то её тело — это аргумент. К сожалению, многие забывают и о первом, и о втором: сегодня споры и дискуссии больше похожи на что-то среднее между спортом и самолюбованием (с элементами самоудовлетворения). Люди спорят ради эмоций, пренебрегая даже убеждением другого, не то что логикой своих доводов. Увы, такова нынешняя культура: интернет хочет от нас эмоций и реакций, а образование всё больше захватывается ситуативной повесткой.
Язык - инструмент получения удовлетворения, а не смысла. Влечение - эхо в теле, оставленное тем, что было сказано и что было услышано
Причем, что интересно - все поют, все пляшут, фламинго розовые улетают на волю, к розовому закату… видно, что не долетят.
Твои уста, уже не разжимая
моих сухих горячими собой,
пока не замыкают, дорогая,
моих своим «счастливо, дорогой».
Пусть разрешат моим, уже отъятым,
пока что слышным, выговорить: знай,
я счастлив знать: твои еще разжаты,
пусть не моими, а твоим «прощай».
Он шел, влача сухою пылью
останки тонкой тени, кроме
которой только холод тыльный
остался утром от проема
ночного в пустоту, как будто
в укрытую от света смерти
плоть, застланную телом, гнутым
согласно снившимся отверстьям
уст, лона, бедрам, ребрам, шее,
ключицам,— так и тень хромая
к суставам праха льнула млея,
души лишь контур сохраняя.
Целуй меня,
Ты – женщина,
Я – воин,
Я шел к тебе средь пихты, гнилопня,
Под пенье пуль, под гром орудий, с боем,
И видел – Ночь садилась на коня
И в снежных вихрях уносилась, воя.
Синели нам уста слепого дня,
Дышала ночь над мертвенным покоем.
Я так устал.
Нам хорошо обоим.
Ты – женщина. Целуй меня.