От себя не убежишь

До Берлина я не дошел – особисты взяли сразу после Дрездена. На утро марш назначен, а меня командир к себе посреди ночи вызывает. Ну, думаю, пришло моё время. Захожу в блиндаж – а там вместе с комбатом чекист. Рябой такой, и хромает на одну ногу. Сразу я понял – Ваську нашли.

С Васькой-то мы с сорок второго плечом к плечу сражались. Я в войска попал зимой, а Васька к тому моменту калач тертый уже был, не смотри, что двадцать годков. Да я и раньше на фронт просился – не брали. Насилу военного комиссара уговорил – пришлось два года приписать.

Сдружились мы сразу. Считай, у него сестра младшая есть, и у меня – Маруська. Он — Степаныч, и я — Степаныч. Бойцы смеялись: мол, гляди, еще и от батьки одного.

Пули Васька не боялся. Завсегда первый в атаку шел. Встанет во весь рост и на врага. Другие, бывало, тоже во весь рост шли. Кто за Родину, кто за «Ура», а друг мой молча всегда пер. И как заговоренный. Под Москвой случай был: погнали Васькину роту в атаку. Гремит все, огонь, дым, немец нашим на голову снаряды сыплет. Одно слово – бойня. В той атаке вся Васькина рота полегла, а наш-то как из окопа во весь рост, так и до вражеской позиции. Трех фрицев прикладом укокошил, когда патроны кончились, а у самого только контузия легкая. Прикомандировали после того Василия к нашему батальону. Так и познакомились.

Вместе подо Ржевом горели. Мы тогда в кольцо к фрицам попали – на Угру шли. Там меня шальная пуля настигла. Помню только свист, низкий такой, а потом живот скрутило. И все. Очнулся когда — перед глазами земля трясется, кругом дымища и трупы. Снова в беспамятство упал. В себя до конца пришел только в блиндаже. Оказалось, Васька вытащил. Заметил, что санитарочка по полю ползет, хотел ринуться к ней: куда, мол, дуреха, под пули? Ну тут её и размозжило… А та санитарочка ко мне как раз пробиралась, вытащить хотела. Так Васька меня и нашел, спас.



С той поры мы еще крепче сдружились. В себя я пришел окончательно к осени. Друг меня все обхаживал это время: пайкой делился, табачком. И не отходил больше ни на шаг.

В сорок четвертом, когда немца за Союз прогнали, друг мне открылся. И почему молчун такой, и почему во весь рост в атаку, и почему прикипел ко мне. Родом он с Одессы сам. Там же под под развалиной дома после немецкой бомбежки осталась вся его семья: отец, мать, сестренка и братец. Больно я ему братца напоминал, вот и держался Васька за меня.

Побрели по Европе. Былой тяжести в боях уже не было – фриц поистрепался, пообломали ему зубы. В батальоне только и разговор было, что о Победе. Говорили, с той стороны союзники прут. Зажимаем фашиста, значит.

Шли легко, даже радостно. Весной сорок пятого, считай, почти всю Германию освободили. Вон уже и Берлин мерещился вдали. Только с тех пор, как границу Союза перешли, Ваську словно подменили. В бой все так же в открытую шел, во весь рост. Даже в городских перестрелках не страшился. Только теперь вместо былого хлоднокровия овладела им жажда. Раз, когда вышибали немчуру из городишки одного, закончились у Васьки патроны. Немец из дома отстреливался. Хотели было гранатами закидать, но Василий рванул к двери, опередил. Клянусь, что слышал сам, как нечеловечески кричали фашисты. Языка я не знаю, но так голосить можно лишь в одном случае – если тебя на куски рвут. Когда все стихло, решились мы домишко проведать. Глядь – сидит Васька на полу, весь в крови вражьей перемазан, дышит тяжело, надсадно, а кругом погром. И тела немчуры. Пятеро или шестеро. Такая смятка была – не разберешь. Комбат, конечно, Ваське медаль обещал, но храбрец отказался. Сказал, мол, никакой награды слаще крови фрица ему нет. С того раза его совсем надломило.

В батальоне понимали – мстит. Да и как не мстить? У каждого из бойцов своя история, конечно, но ни один не нашёлся, чтоб война не перемолотила. У кого брата, у кого родителей, у кого жен, у кого детей. У Васьки, получалось, всех и сразу. Только месть его болезная какая-то выходила. Чем ближе к Берлину, тем сильнее глаза кровью у Василия наливались.

В деревушке мы тогда стояли, под Дрезденом. Ваське повержилось, будто немчура из мирных косо поглядел на него. Завел он фрица за сарайчик, а вернулся один. Руки потирает, ухмыляется. Страшно мне тогда стало. Сколько зла у себя дома от фашиста видели, а теперь тем же злом платить? И кому? Старику-бюргеру…

Как Дрезден взяли, передышка настала. Наши силы стягивали, чтоб по Берлину сразу со всех сторон. День и ночь артиллерия утюжила город. Мы радостные, что кони ретивые, в бой рвались. Каждому хотелось гаду плешивому – Гитлеру – в морду плюнуть. И генералам его, собакам проклятым. А Васька заскучал, зазлобился.

Я ту ночь в карауле стоял. Как сердцем неладное чуял. Такая тишина была, хоть ножом режь. Мертвецкая прямо. Черт меня дернул пост оставить. Иду по кривой улочке, слышу – вроде плачет кто. Тихонько так. Будто даже не плачет, а мычит. Кинулся на звук – не пойму где. А сердце у самого прямо рвется наизнанку. Один дом обогнул, второй – никого. Ну, думаю, вержится мне, сонная одолела. Решил на пост вернуться. Тут и заметил. За сарайчиком, где Василий надысь старика-бюргера укокошил, точно мычат. Кинулся за сарай и обомлел от увиденного.

Василий в полутьме скорчился над кем-то и хрипит. Глядь – девчушку душит. Та совсем молоденькая, лет тринадцати, белокурая, как моя Маруська. Я её сразу заприметил, как только батальон на квартировку остановился. Они все три дня, что здесь стояли, молоко нашим носила по утрам.

Я к Ваське кинулся. Пусти, мол, чего творишь? Ребенок же совсем! А он как клещами в неё. Девочка уже и посинела вся и мычать перестала. Глазки закатились, ножка сучит по земле. Я Василия тяну, а он ни в какую. Пихается, рычит. Бодались мы с ним, бодались – не выдержал я. Тяпнул Ваську по голове, чем под руку попалось. Тот и слег. Не дышит. Я его тормошить, а он кулем завалился на девчонку и обмяк.

Тут меня прошибло – убил! Друга убил! Не помню, как тело в кусты спрятал. Вообще ничего не помню. Будто со стороны все тогда виделось: руки вроде мои, а волоку не я.

За то особист меня и взял. Убийство товарища дело ясное – расстрел. Только чекист непростой попался. Выпроводил командира, и остались мы наедине. «За что, — спрашивает, — Василия порешил?» Я все и выдал. Когда каждый день видишь смерть – расстрел не страшен. Убьют тебя раз всего, а вот как ты товарища убил, вспоминать будешь до конца своих дней. Готов я был к наказанию, не стал отнекиваться. Мне Василий жизнь когда-то спас, а я его по голове…

Особист прищурился, переспросил: «Не врешь?». Не дождался ответа, сам увидел, что не вру. Полез он за пазуху. Ну, думаю, прямо в блиндаже порешит. А он достает фотокарточку. «Смотри, — говорит, — это дочь моя. Как война началась, отправил её из Киева в Ленинград. Не пережила – твари из-за хлебной карточки и её, и жену порешили».



Смотрю на чекиста — будто сник он, ссутулился. Морщины и оспины запали глубже, а глаза так вообще провалились. Миг еще – совсем обмякнет, по полу растечется. И молчит.

Хотел было я рот открыть, он как воспрянет. Глаза полыхнули, распрямился. «Иди, — говорит. – Считай, что не было тебя никогда. Винтовку и форму сымай и иди. Уходи. Но если попадешься – больше не отпущу».

Так ночью я и ушел. Наутро наши на Берлин пошли, а я в одиночку к границе отправился, да только не дошел. Через неделю набрел на городишко. Измотался по дороге, изодрался, отощал в край. Добрые люди приютили, накормили, умыли. Спрашивать кто я и откуда не стали – кругом война, а человек от войны всегда бежит. От себя только не убежишь.

Остался я в городишке. Война минула. Я встретил женщину, справил новый документ. А через год сын родился. Василием назвали.

Подписывайтесь на телеграм-канал Коротышки

Автор: Архип Индейкин