mokryikot @ 2005-01-11T12:33:00

Exercitium ad decas digitis numerus quinque.
Dedicatio pro Mica.

... пряности она хранила в полированных черепах черепах, пойманных в последнюю пятницу августа, а к соли никогда не прикасалась. От ее тела исходил такой жар, что она могла сварить вкрутую яйцо, которое брала из гнезда, что свили ласточки под ее окном, просто держа его в руках. Глаза ее были синего цвета, густого, как древесная смола, и таким же густым и вязким был ее взгляд, так, что тот, на кого он падал, ощущал себе мухой, попавшей в вазу с вареньем. Запах ее зависел от настроения и если она злилась, то по дому разливался аромат чайных роз, а если грустила – пахло пыльной полынью. На подоконнике она разводила фиалки. Тысячи фиалок самых разнообразных сортов. Ее смех был похож на стук стальных шариков, а волосы были тяжелы как золото. Каждое утро она привязывала по пчеле к каждому волосу, чтобы те помогали ей нести этот груз, а на своих ногтях рисовала буквы, с каждой из которых начинается одна из десяти заповедей. Пальцы ее, казалось, жили собственной жизнью, они беспрестанно двигались, ощупывая все, на что натыкались и были похожи на десять маленьких любопытных рыбок. На мизинце она носили кольцо из грецкого ореха, а на шее – ожерелье из плодов шиповника. В ее комнате стояло зеркало, в котором никогда ничего не отражалось, поверхность его была как вода черного пруда, иногда по ней пробегала рябь. Она никогда не смотрела в это зеркало, опасаясь утонуть.

Обычно в конце января к ней в окно стучался ветер по имени Анакветтах, предвестник весны, и тогда она распахивала все окна в доме, даже если на улице стоял такой мороз, что произнесенные вслух слова тут же замерзали и оставались висеть в воздухе, сверкая и переливаясь как елочные игрушки. Над городом тогда повисала тишина, жирная как блины на масленицу и пустая как комната, в которой недавно кто-то умер. Люди запасали слова впрок, храня их как заметки, чтобы вспомнить что-нибудь важное весной. Письменные договоры становились не нужны, и любой судья принимал замерзшие слова как доказательство вместо долговой расписки. Весной Солнце прогревало воздух, слова таяли, и город наполнялся многоголосым гомоном.
Она чувствовала вкус слов и знала, что он зависит от времени года и от дня недели. Одно и то же слово может иметь разный вкус, в зависимости от того, утром или вечером, до или после еды оно произнесено. Одни казались ей кислыми, как барбарис, другие сладкими, как плоды плачущего дерева, а некоторые прогорклыми, как прошлогоднее масло. И только имена не имели для нее никакого вкуса, поэтому она их никогда не запоминала. Особенно приятные на вкус слова она оставляла во рту, положив их под язык, из-за чего ее речь была похожа на проеденную молью сорочку, в которой пустоты и молчания больше чем ткани, и люди часто не понимали, что она хочет сказать. Чужие слова она ловила не ушами а ртом, и потому, широко ли он раскрыт или плотно сжат, можно было понять, нравится ли ей речь говорящего или нет. Иногда она выплевывала непонравившееся слово, оно падало на пол с легким стуком, а люди думали, что она их передразнивает. Весь пол в доме был как цветными камешками устлан выплюнутыми словами, они складывались в причудливые узоры, в которых, обладая определенным навыком, можно было прочитать историю сотворения мира.
Своих снов она боялась. Во сне она была темноока, смугла, волосы ее были короткими и вьющимися , черными, как ночь с воскресенья на понедельник, когда ангелы спят, и на груди ее был только один сосок. Вторая же грудь, без соска, была похожа на ком ржаного теста, округлый и гладкий. Когда она засыпала, со дна ее души поднимались, как пузырьки в игристом вине, слова, пойманные за день. Достигнув поверхности, они лопались с тихим шелестом и звучали в ее голове. Одно из слов она оставляла себе, положив его как ориентир на берег яви, потому что сон представлялся ей рекой, со многими притоками и разветвлениями, и каждый вечер, отправляясь вплавь этой реке, она боялась потеряться и не найти дороги в свою собственную явь. Хуже, чем проснуться в чужую явь, может быть только уснуть в чужой сон – думала она. По этому слову, лежащему на берегу, она могла найти дорогу обратно. Когда она просыпалась, вслед за ней проникали из сна его осколки, уцепившись за ее подол, как плоды репейника. Вот так же в подоле она однажды принесла из сна сына. Случилось это так. Во сне к ней приходил мужчина, он забирался из воды в ее лодку, качающуюся на волнах сна, и ласкал ее так, что душа скрипела у нее в теле, пытаясь покинуть его, а из единственного соска сочилось молоко. Ей казалось, что рук у него больше чем две, но посмотреть на них она никогда не решалась. Лица его она тоже не видела. Каждый раз, засыпая, она брала в руку тяжелый серебряный гребень, а руку свешивала с кровати. Когда сон ее становился слишком глубок, гребень выпадал из руки и она просыпалась, как раз в тот момент, когда мужчина из ее сна уже хотел войти в нее. Но однажды гребень запутался в ее длинных волосах и остался в ее руке.
Сына она выносила, пока выносила его из сна в явь, ведь во сне время течет по-другому. Наяву время похоже на черную птицу, летящую в пустом небе с запада на восток, а во сне – на плавленый сыр. Через границу сна и яви пронесла она ребенка в своем чреве и мятное слово в своем рту, и демоны, охраняющие эту границу, пропустили ее, ничего не заметив. Глаза ее после этого потеряли цвет, стали прозрачными и водянистыми, как постный суп, а снов она больше никогда не видела. Разрешилась от бремени она тем же утром, прямо в своей постели, перерезав пуповину серебряными ножницами, на которых были выбиты имена четырех ангелов, что поставлены наблюдать над миром и над Тартаром, над лучшей частью человечества и над хаосом, над духами человеческими и духами, которые грешат в духе. Ребенок вышел из нее легко, как выходит из дома человек, забывший свое имя. Он пах гвоздикой и не проронил ни звука, даже когда она шлепнула его. Сначала она испугалась, что он мертв, но потом увидела, что он всего лишь спит.
Он спал, и видел во сне чужие жизни. Сам себе он представлялся матрешкой, только из стекла, заключенной во множестве других таких же матрешек, он смотрел наружу и гадал, является ли он последней из них, или внутри него так же умещаются чьи-то чужие души. Сначала картины были смутными и смазанными, но с исчезновением каждой очередной оболочки становились все яснее. Исчезали они, как исчезают слои, счищаемые с лука. Обычно люди, чьи жизни видела его душа, а вместе с ней и души всех остальных матрешек, умирали насильственной смертью, и тогда к жизни пробуждалась очередная матрешка, которая либо забывала все увиденное, либо считала это дурным сном, какие бывают после плотного ужина поздней ночью. А остальные продолжали наблюдать уже за ней. Каждая смерть была всего лишь чьим-то пробуждением. Так прожил он множество жизней, участвуя в бесчисленных походах и войнах, сажая деревья и растя сыновей, размышляя, кем и для чего запущена в прошлое эта рекурсивная спираль, похожая одновременно и на два глядящих друг в друга зеркала и на пружину часового механизма, раскручивающуюся все больше и больше. Видения становились все ярче и объемней. Сначала он начал различать цвета, потом звуки, и, наконец, запахи. Однажды, после чьей-то очередной смерти все вокруг стало четким и ясным, и он решил, что наконец настала его пора проснуться и прожить жизнь. И он прожил эту жизнь как свою, в краю, где Солнце печет так, что камни начинают петь, мужчины завязывают бороды узлом, женщины носят кольца на пальцах ног, а по вечерам поют вместе в остывающими камнями песни, в которых проговаривают только четные слова, потому что нечетные предназначены мужчинам, и те молчат их, куря длинные трубки.
Как-то вечером он купался в реке и заметил лодку, свободно плывущую по волнам. В лодке лежала обнаженная женщина, прекраснее которой он не видел никогда, хотя имел шестнадцать жен, и смотрела в небо. Он забрался в лодку и ласкал женщину, и пил молоко из ее единственного соска. Оно было прозрачным и сладким на вкус. Женщина отводила от него взгляд, однако не сопротивлялась. Он вошел в нее и пролил свое семя. После он пытался заговорить с женщиной, но она только зажмурила глаза, закрыла ладонями уши и широко открыла рот. Тогда он нырнул в воду и уплыл. Умер он, пронзенный отравленной стрелой в горло, и в этот миг понял, что ошибся. Но в следующие мгновение он проснулся, и сон просыпался песком из его глаз, унося все воспоминания о его многочисленных жизнях. К моменту пробуждения ему было семнадцать лет, он учился на первом курсе городского университета и был помолвлен с дочерью хозяина хлебной лавки. Потянувшись, он нащупал кнопку и выключил будильник...