May 14, 2021

Чек-лист свободного человека

- Послушайте!- Еще меня любите
За то, что я умру.
Марина Цветаева

Ночь. Кухня коммунальной квартиры. Девушка в лёгком домашнем халате на голое тело смотрит на меня, потом на пакетик, снова на меня, снова на наркотики. Чего смотришь-то так? Ждёшь от меня разрешения? Я не вправе ни запретить, ни позволить тебе. Не надейся переложить ответственность, я не монетка. Я только, чтобы уснуть. Зачем ты оправдываешься? Потому что ты не употребляешь. И? Я не употребляю только потому, что упоротый наркоман ясного сознания. Прекрати учитывать моё мнение, мне такие подарки в наших отношениях не нужны. Хочешь пыхнуть, пыхни. Хочешь остановиться, валяй. Хочу остановиться, но не сегодня. Она скручивает косяк.

Затяжка. Выбор сделан, а потому стыд немного отступает. Возможно не более, чем до последней затяжки. Но скорее всего наркотик снимет этот симптом. А тебе важно чужое мнение? О, да! Гораздо более, чем своё. Своего я и вовсе не имею. Только в Юрьев День разве что. В Юрьев День? В Юрьев День. Расскажешь? Предлагаю сначала раздеться и лечь в кровать.

Две тысячи девятый год. Кухня в квартире моей ленинградской бабушки. Но сейчас там сидят обе. Сидят и ревут. У второй бабки только что умер сын, мой дядька. Умирал он долго, мучительно, страшно и неизбежно. В две тысячи седьмом я обнаружил его, разбитого инсультом в многолюдной тараканьей коммуналке. Обнаружил, когда он уже второй день ходил под себя и еле шевелил языком. Хотя в первый же день удара у него был его сын. Зашли с другом. Забрали с подоконника остатки порошка и ушли долбить то, что батя недонюхал. После операции обнаружилось, что инсульт случился из-за огромной опухоли мозга. Когда её вырезали и лысая башка наполовину провалилась внутрь, дядька ещё долгое время был совершенно невменяем. Постоянно сбегал. Босиком, в пижаме, через весь город на трамваях. Однажды разбил окно, чтобы попытаться осколками вскрыть вены. После пришёл в норму и какое-то время даже пожил ещё в адекватном состоянии, пока продолжавшая разрастаться опухоль медленно, в час по чайной ложке, лишала его подвижности и способности соображать. Два года ада, за которые бабушка постарела. казалось, на двадцать. А на пороге уже почти стояло такое же медленное угасание деда всё от такой же опухоли драного, чтоб ему, мозга. Но это после.

А в девятом бабки сидели и ревели на кухне. Потому что до последнего. Потому что ровно до момента, когда она начала кидаться за гробом в яму. Потому что распределить скорбь от момента необратимого диагноза до его неизбежного финала - значит совершить предательство. Потому что верить до последнего в чудо - это как будто бы хранить верность любимому. Почему-то нельзя сказать себе: скоро он умрёт, и я начну принимать эту боль уже теперь, день за днём, в гомеопатических дозах.

И вот сидят они, ревут. И вдруг звонит телефон. Какая-то их ровесница. Тётя какая-то там по имени. Не могу их всех запомнить, даже не смотря на то, что количество имён год от года уменьшается. А тут надо заметить, что бабка моя ленинградская живёт по завету “ни пылинки из дома”. Даже и сейчас, когда ей поставили диагноз, когда я вожу её каждую неделю почти на процедуры, когда лицо её порезали лазером и она стала ходить в маске даже по безлюдному парку в будний день, вовсе не от вируса прячась, но от глаз, даже и от родственников она это скрывает. Всё от той же, например, второй бабки моей. Она, вторая эта бабка - с сорока пяти лет своих только и говорит, что там у неё и где отваливается, и что ни сегодня-завтра она точно приставится, а эта нет - всё у неё пучком. И вот за ту, разваливающуюся всё время, как-то уже и боишься меньше. Привык. Прогомеопатился за столько-то лет.

Так вот, звонит телефон. Некая Тётя. Которой вся эта кухонная скорбь не касается, поэтому разговор течёт, как у хорошей шпионки, в правильном размеренном темпе: мол, как дела, а как сама. И ничего не подозревающая Тётя эта травит в трубку какой-то уморительный новый анекдотец. И тут бабка разражается самым искренним неподдельным хохотом, заливным таким смехом, разве вот только ладонью по столу не стучит наотмашь - так смешно. И я ведь точно знаю, искренне ревела минуту назад, неподдельно, эмпатично. Будто это её сын-эмигрант там в Европах пропал.

Когда дед на поминках напился и начал травить анекдоты - это ладно, пьяный угар скорби. Мать моя, сестра дядькина, тоже под этим делом чуть ли не плясала к полуночи. А начиналось-то застолье с Бродского: Бог сохраняет всё, особенно слова прощенья и любви, как собственный свой голос.

А вот сейчас сидят и уже обе смеются - пересказала анекдот, как трубку повесила. Потому что так работает тот самый драный мозг. Нравится тебе это или нет. Он переключается. Может поэтому я никак не могу бросить курить? Мозг переключается. И это не значит, что скорбь твоя ненастоящая. Но это не значит и того, что шутка тебя излечит. Потому что потом он переключится обратно. И дай Бог, чтобы он ещё не начал себя стыдить за тот смех.

Какая же удобная штука нормирование скорби. Вот сказано, например, носить траур по супруге не меньше года, и всё - свободен. Если тебе плевать на общественное мнение - можешь нарушить. Если душа лежит и не встаёт, можешь носить чёрное хоть до конца своей уже. Но если мнение соседей для тебя причина постоянного невроза, то вот отходил этот год, и после ни одна тварь не смеет тебя упрекнуть. Ритуал выполнен. На триста шестьдесят шестой день свободен. И никаких вот этих постоянных в голове: а вот сейчас я уже могу показать, что мои эмоции не сводятся к скорби? А сейчас? А теперь? Прилично будет рассказать анекдот?

Март две тысячи двадцать первого года. Ленинградской бабке моей ещё не поставили диагноз и я не вернулся ещё спешно из Москвы. Но ещё и не уехал туда. Петербург. Ночь. Коммунальная квартира. Электрический свет выключен. На прикроватном комоде горит свеча, а рядом с ней лежит специальная палочка с налипшим с одного конца парафином. Потому что задувать свечи, оказывается, неуважительно по отношению к огню. Я обнимаю хрупкое подкурившееся тельце и начинаю рассказывать, как и обещал, про Юрьев День.

Если я когда-нибудь смогу написать про это статью, то назову её “Чек-лист свободного человека”. Но вряд ли напишу. А идея в общих чертах такая. Вот смотри. Поворачиваюсь к ней лицом. Я, сколько себя помню, всегда только и живу тем, что пытаюсь заслужить чьего-нибудь одобрения. Дядьки, деда, отца, какого-нибудь публичного человека в пределах взаимной видимости. Тянусь на цыпочках из-под стола: заметь меня, заметь. Я здесь, я очень очень дорожу твоим мнением, я хочу быть хорошим или плохим, но я хочу быть в твоих глазах. Хочу отражаться, как живой. И, ты знаешь, только это и даёт мне сил. Даёт мне острое желание жить, что-то делать, становиться совершеннее в этом, громче и тоньше. “Творить”, как бы я ни блевал от этого слова. Я лакей. И это всепоглощающее ощущение. Радостное. Творческое. Желание предвосхитить, удивить. Ничто так не питает внутренний мотор, как всеохватывающее радостное желание выслужиться. Это полёт. Посмотри на ведущих центральных телеканалов - деятельные счастливые люди. Вот и я по натуре такой же лакей. На сто процентов. Заметь мои таланты, Сильный, - вот моя утренняя молитва и молитва на сон грядущий. Надеюсь, ты достаточно накурена, чтобы не запомнить этого.

Нет. конечно, можно, как все эти нью-марксисты по капле давить из себя лакея. Но это удел сильных. Тех самых. Это же столько сил тратить. И на что? На то, чтобы отбить у себя деятельную отвагу, порыв к любому подвигу, желание разводить костёр на необитаемом пустом острове? Я хочу примазаться, лишь бы заметил Он, или всё больше в последнее время - Она. Все Он давно умерли. Разве что вот папка. Но он меньший из сильных. Хотя и упрекает меня, что я вечно пишу по поверхности, как водомерка. Напиши хоть раз о серьёзном, - говорит. Можно ещё, конечно, перед мертвецами заискивать. Это, наверно, и есть: о серьёзном. Но под взглядом мертвеца жизнь замирает. А живые всегда дадут новый повод выслужиться.

И вот тут я перехожу к тому, что даёт ощущение свободы. Настоящей деятельной свободы. Не отнимающей душевных сил на постоянный самоконтроль и выдавливание чего бы там ни было, на эмансипацию насухо. Свобода эта состоит всего из двух принципов. Самому выбирать себе господина. Выбирать, кто достоин твоего лакейского подвига. И второе. Возможность уйти от одного к другому, когда придёт срок. Переобуться, как это нынче зовут. Заслужить одобрение и сразу найти себе господина посуровее. Это и есть мой Юрьев День.

А перед кем ты заискиваешь? Они тебя знают? Некоторые. Большинство нет. Кто? Хочешь имена? Да.

И потом я долго приводил ей имена своего пантеона. Временного. Актуального для здесь и сейчас. Объяснял, за что я вручил им своё лакейское сердце. Не буду называть всех имён, чтобы не возгордились живые. Но одно имя могу теперь назвать. Татьяна Никонова.

Помню, - говорю, - большая выставка в девятнадцатом. ЭроЭкспо. Огромные павильоны, забитые всеми возможными видами товаров для взрослых. Первый день - только аккредитованные гости. Я таскаюсь хвостиком за небольшой группой экспертов, радостный, как ребёнок, которого отвезли в парк аттракционов. Взрослые, что взяли меня с собой, не самые большие по голым цифрам, но, что называется, углублённое изучение. Потому и цифры не космические. Потому и смотрят на других, встречаемых нами по пути, других с большими цифрами, чуть свысока. Вот миллионница прошла, вот полумиллионница. Миллионерша? Нет. Это про аудиторию. Так вот, смотрят они на этих миллионников чуть свысока, потому что цифры их за счёт поверхностности. Проговаривания на своих площадках снова и снова базовых вещей, общедоступных. И вдруг натыкаемся на Татьяну, а у неё всего-то за двести тысяч. По сравнению с теми - тьфу, плюнуть да растереть. И ведь не скажешь, что она пишет что-то уж больно углублённое. Тоже во многом - база. Но отношение совсем другое. Я увидел пиетет. Искренний пиетет в глазах взрослых. Увидел и проникся. Если уж взрослые так к ней относятся, - подумал я. Мама русского сексблогинга, - сказали они мне.

Январь две тысячи двадцать первого. Еду в метро со своим, пожалуй, единственным другом из прошлой жизни. Но зато самым близким. Ближе брата. А у него в декабре, в конце декабря, перед самым Новым Годом, мама умерла. Два года боролась. И вот ушла. Она писала стихи. Она играла на фортепиано красивую архаичную музыку в духе русского романса. За несколько месяцев до, в щемящей попытке оставить ещё слов в этом мире, она записала музыкальный диск. Много о Боге. Ещё больше о надежде. Никакое сведение звука, никакой монтаж (а записывали буквально по полстрофы, сколько могла вытягивать голосом,) не смогли убрать давящее клокотание жидкости в лёгких.

И вот она ушла. В декабре. Когда я был в другом городе и никак не мог быть рядом с её сыном. Прошло три недели, мы впервые встретились вживую, и я не мог понять, как спросить, как даже подступиться, могу ли я хоть как-то. Он смотрит. Спрашивает, как я провёл каникулы с семьёй. Рассказываю. Погружаюсь в свои истории. Забываюсь.

А вернулся-то чего? Работы у нас пока всё равно нет. Сбежал, братишка! Сбежал, что есть мочи. Это случилось в Рождество. Не моё дело учить её жизни или спасать, если она сама того не хочет. Но ночевать я старался уходить в дом напротив, к бабке. К её маме, к которой она через дорогу перейти не может, чтобы навестить. Может потому что устала слушать про её умирания. А мне оно, конечно, тоже тяжко, но всё полегче. А тут на Рождество остался в квартире матери. Часов в одиннадцать сделал вид, что спать ложусь, хотя сна ни в одном глазу. Думаю, сейчас пойдут с отчимом на кухню, выпьют, как водится, да и уснут. А я встану тогда уже и поработаю. Но нет. Приходит посреди ночи. Упорно изображаю спящего. Ложится. Обнимает меня. И ревёт. Скулит вусмерть пьяным голосом. Как любит меня, какой я бедовый, какой я первенец её, как она гордится мной. И не прекращает. Не уходит. А у меня даже, когда она чуть-чуть выпьет, и голос приобретает вот эту алкоголическую манерность, уже - как железом по стеклу, до тошноты. А тут совсем уже глубоко. И не уходит. А я притворяюсь, сжался в клубок, зажмурил глаза и трясусь от злости. Ощущение, что никогда не кончится. Пятнадцать минут ада. Люблю тебя, люблю тебя, сыночек мой.

И тут я понимаю, кому это сейчас рассказываю. Хуже было бы только вот прямо здесь спросить, как он провёл последние дни со своей мамой. Она перед самым уходом попросила у всех прощения за то, как трудно с ней могло быть. Ушла светло, - говорит он. А как, - спрашиваю, - брат. Кажется. ещё не до конца понимает. Маленький ещё.

Начало мая оказалось страшным, как невозможно было представить. ленинградской бабушке покромсали лицо. Людям, которые всю жизнь гордились своим интеллектом и остроумием вырезают мозг, людям с тонким пронзительным голосом наполняет жидкостью лёгкие, а ей, всю жизнь так заботящейся о своей внешности - вот это. От отца она это, сколько могла, скрывала, и я изо всех сил старался в наших многочасовых с ним разговорах говорить о максимально отвлечённых темах.

В новостной ленте одно за одним. Бомбардировка Святого Земли, сотни ракет по жилым кварталам. Расстрел детей в казанской школе. Расстрел после которого все центральные каналы и все лакеи, на них работающие, взахлёб стали требовать возвращения смертной казни. Кроме одного. Открытого гея, открытого ВИЧ-положительного, открытого слуги Отца Нации, настолько, что его называют ручным геем императора. Антон Красовский. Каждую свою передачу он открывает короткой двухминутной проповедью на злобу дня. Тот самый Красовский, который в одной такой проповеди глупо и грязно высмеивал Татьяну Никонову, а в другой грозил утопить всех митингующих - “долой царя” - в каналах Петербурга. Двенадцатого мая проповедь была в ответ всем, требующим вернуть смертную казнь. И за то, как именно он это сформулировал, какие нашёл слова, за проповедь двенадцатого мая двадцать первого года, ему можно простить многое. Очень многое. Особенно под лай всех требующих четвертования.

А ещё в этот день умерла Татьяна Никонова, мама российского сексблогинга.

За несколько дней до этого умер ещё один человек из индустрии. Тайный, таинственный. В частной беседе мне предложили написать несколько слов для его восьмидесятилетней мамы. А что я мог написать? Лишь один раз разговаривал с ним по телефону, когда он звонил со скрытого номера под Рождество. А наша встреча была запланирована на лето. Но даже за этот единственный телефонный звонок он сумел спасти меня. В прямом смысле. Не от смерти, конечно. Но, если бы не он, мне пришлось бы нарушить одно очень трудно данное слово. А он спас. Между делом. Потому что мог. Такой таинственный, что об его уходе не написал почти никто, кроме ещё всего одного канала. В столь же округлых и общих словах, хотя я знаю, как бы звучал тот текст открыто и без цензуры, с какой болью и самыми человеческими подробностями.

И вот двенадцатого ушла Никонова. Не-тайная. Открытая. Смелая и смешная. Первая против всех. Поливаемая помоями со всех сторон, осмеянная не только ручным геем императора, но и главным юмористом богатеньких папиков в эфире главного комедийного телешоу, затыкаемая главным редактором российского Эквайера на его круглых столах. воевавшая с рыжим депутатом от мракобесия, мараться о которого давно всем стало противно. Но она шла и делала эфиры, даже когда модератор беседы, обещанной “на равных”, затыкал её рекламными паузами, а рыжему давал слово безлимитно.

Когда пришла новость о её смерти в Москве остановили большое рекламное мероприятие, вечеринку для экспертов секс-индустрии, на которой говорили о двух тоннах проданной смазки и прочих показателях успеха. Когда пришла новость о её смерти, десятки каналов, разных, не пересекающихся или даже враждующих написали одно. Большие и маленькие сексблогеры, интим-магазины и секспросветительские площадки, садо-мазо блогеры и радикальные феминистки, за день до этого выпускавшие посты об ужасе садо-мазо практик, самые публичные и известные интерсекциональные феминистки и левые активистки-иллюстраторки. Когда пришла новость о её смерти блогерки-миллионницы, продающие курсы по ведению блогов, гордящиеся своей сотней видеоисторий в день, отказались от публикации видеоисторий и взяли день молчания, отказались от всех прогревов и планов публикаций. Хотя, конечно, завтра утром они покажут свой завтрак. И это нормально. Так устроен драный мозг и не менее драный бизнес. Где-то за пределами индустрии для взрослых и феминизма эту смерть даже не заметили. Но когда уйдёт кто угодно другой, из тех, у кого много больше каких-нибудь двухсот с чем-то тысяч, и из тех, у кого меньше, из тех, кого я знаю близко и люблю всем сердцем, и из тех, кого читаю из желания злиться, ни для кого из них не будет такого, когда листаешь ленту, и нет других новостей. Ни из Израиля, ни из Казани, ни с заводов по производству смазки, ни с полей войны с патриархатом. И реагировать так никто ни с кем не договаривался, никто ни от кого не требовал, и никто никого бы не осудил.

Двадцать четвёртое апреля. Созваниваемся с отцом. На много часов, чтобы выдохнуть от забот о бабушке и её эмоциональном состоянии. Он ещё не знает, поэтому ни о чём.

Я, пап, знаешь ли, понял сегодня, что абсолютно счастлив. Правда? Да. Нашёл себя формулу счастья. Вот так шёл по улице и нашёл. И какая же формула? Благодарность. Идёшь по улице - солнце светит, настроение хорошее. Но это настроение, это здесь и сейчас. А потом заглянешь в память и смотришь на каждого с благодарностью за то, что были. И счастлив. Это не та благодарность, требующая уплаты, о которой нам из ящика взывают. Ничего не требующая тёплая такая благодарность за то, что были. И я понял, что это делает меня счастливым. Мне кажется, что это называется любовь. Как скажешь, пап. Пусть будет любовь.

блогмеждуног
4 сезон, эпизод 12