September 16, 2021

Моя вторая половина

Нынешней ночью — первой ноябрьской ночью, когда идет снег, густой и пухлый, как выпотрошенное ватное одеяло, — пропадает Рита из пятой палаты. Маргарита Зайцева по прозвищу Русалочка.

Об исчезновении Риты мы узнаем утром: в коридоре ярко горит свет и суетятся медсестры. Обычно эти тетки невозмутимее бытовых приборов — от кулера, стоящего в углу нашей палаты, и то проще дождаться эмоций, чем от любой из них. Мы выходим посмотреть, что стряслось. Даже когда несколько дней тому назад Левку по прозвищу Статуя, давно неподвижного, но теперь особенно тихого, с головой накрыли белой простыней и увезли на каталке по подземному переходу во флигель, все было спокойно. Совершенно спокойно. Буднично. А тут вдруг забегали.

По распорядку дня, который здесь именуется «режимом жизнедеятельности», шесть сорок пять — время «постепенного подъема», когда в палатах еще горят ночники, двери прикрыты, а коридор освещен тускло-синими лампами, из-за чего голубые обои в белых цветах похожи на дно замерзшей реки с мертвыми водорослями, а яркие рисунки детей из отделения реабилитации, развешанные зачем-то и у нас, выглядят как замороженные ошметки мяса. Я достаю из кармана пижамы смартфон и смотрю время: шесть сорок одна. Однако же двери распахнуты, и всюду полная иллюминация.

— Катя, Люда! Марш в палату!

— А что случилось, Светлана Алексеевна?

— Катя, убери телефон сейчас же!

Я навожу камеру смартфона на полное, аляповато накрашенное лицо старшей медсестры и фотографирую. Снимок получается жуткий: распахнутый черный рот, кроваво-красные губы, выпученные глаза под пунктирно прорисованными бровями, на заднем плане — рисунок кого-то из малышни, веселая осьминожка, не попавшая в фокус и оттого здорово смахивающая на человеческую голову со щупальцами. Я улыбаюсь, придумывая к этой фотке самые убойные теги для «Инстаграма». У нас с Лю общий аккаунт и уже несколько тысяч подписчиков. Народ привык, что мы постим чего-нибудь эдакое. Самый хайп был, когда мы только приехали в интернат. Я тогда придумала сделать целую серию фоток про его обитателей. Рассказать про каждого пациента с первого этажа нашего отделения. Народ на наш «Инстаграм» валил толпами, а смартфон у нас с боем изымали три медсестры. Мы потом его выкрали из директорского кабинета. У нас с Лю коэффициент интеллекта — двести шестьдесят семь пунктов на двоих. Для заведения, которое называется «Детский дом-интернат для умственно отсталых детей» — это самая настоящая катастрофа. Медсестры постоянно жалуются, что мы слишком много ходим, слишком много думаем и слишком много говорим. А главное — все сливаем в Сеть. Однажды директриса даже грозилась купить глушилку для Интернета, хотя вряд ли всерьез: медсестры тоже любят зависать онлайн.

Панику подняла молоденькая медсестра. Новенькая. Говорит, будто Русалочку, еще вчера вполне бодрую, куда-то увезли санитары и больше не привозили обратно. Светлана Алексеевна ругается на нее и грозит увольнением за то, что та поднимает панику без повода.

— С чего вы взяли, что она пропала? — кричит на новенькую старшая медсестра. — Да кому она, в самом деле, нужна?

И впрямь — кому нужна Рита Зайцева? Ребенок-отказник, как почти все здесь. В свои девять лет полная и смешливая Рита даже читать не умеет. Зато очень любит диснеевский мультик «Русалочка» и игрушечных рыбок. У Риты сиреномелия. Это значит, что ее ноги с рождения сросшиеся от таза до пят наподобие русалочьего хвоста. Самостоятельно Рита способна лишь медленно ползать, а в туалет она ходит только при помощи катетера.

Наверху, слышно, тоже суетятся, и кого-то там разбудили. Оттуда доносится резкий крик, который мы уже не раз слышали, но до сих пор не знаем, кто является его источником: на второй этаж отделения строго запрещено ходить всем, кроме персонала и посетителей из числа родственников (хотя таких, кажется, вовсе нет). Этот голос не похож на детский, да что там, вообще на человеческий. Монотонный и оглушительный скрип на одной ноте. Будто бесконечно поворачиваются проржавевшие петли огромных ворот. Нам с Лю почему-то всегда делается не по себе от этого звука, и мы возвращаемся в палату, закрывая за собой дверь.

Полдень, снег прекратился. Мы стоим на краю футбольной площадки. Несколько цепочек следов пересекают поле по диагонали. Небольшие отметины с ямками каблуков — директриса, миниатюрная энергичная дама, срезала путь от автостоянки до административного крыла. Большие тяжелые следы с пришаркиваниями — дворник, здоровенный глухонемой из бывших воспитанников интерната, шел расчищать дорожку к центральному входу. Я смотрю на следы и думаю о Рите.

— Как ты думаешь, куда ее перевели? Тут только одно отделение для таких, как она, — говорю я сестре.

— А нам вообще какое дело? — резонно замечает Лю. — Пошли лучше погуляем, пока можно.

«Пока можно» — это до половины второго, когда у детей из отделения реабилитации заканчиваются уроки. Нам с Лю запрещено попадаться тем детям на глаза. Считается, что это может вызвать у них «психическую травму», а они и без того эмоционально нестабильны. В первые дни после прибытия в интернат мы с Лю со скандалом требовали, чтобы нас поместили к «нормальным». То есть — в отделение реабилитации, где воспитанники сами передвигаются, сами себя обслуживают, посещают занятия и, если уж совсем честно, выглядят, ну как сказать... более-менее привычно для обывателя. То, что мы одним своим видом можем вызвать шок у всего отделения реабилитации, нам подробно объяснила директриса собственной персоной. «А мы что, не люди?» — огрызалась тогда Лю. «Вы хорошие девочки, но у вас слишком необычная внешность, вы должны понимать...» — юлила директриса. «То есть мы слишком фрики, — фыркнула я. — Ясно-понятно». И нас с Лю оставили в отделении милосердия. Правда, разместили в небольшой отдельной палате, где мы можем спокойно смотреть уроки по ноутбуку и выполнять домашние задания. У нас дистанционное обучение. Мы с Лю должны хорошо учиться, чтобы поступить в вуз. Хотим стать ветеринарами. Мы обе очень любим животных. Животным безразлично, как мы выглядим. Когда мы ходили в обычную школу, то посещали кружок животноводства, совмещенный с приютом для бездомных животных. Коровы и козы в небольшом хлеву, многочисленные кошки и собаки из приюта нам всегда были рады. Чего нельзя было сказать об одноклассниках. Хотя мы с Лю давно научились не обращать внимания на чужое удивление, отвращение или неприязнь. Однако из школы нас в конце концов все-таки выперли — точнее, спустя полтора года перевели обратно на домашнее обучение. Мы привлекали к себе слишком много «нездорового внимания» (по словам учителей) и «мешали учебному процессу». В школу время от времени приезжали журналисты, телевидение и все такое. Рассказывали про «равные возможности». Когда лавочку с «равными возможностями» прикрыли, это, похоже, стало для наших родителей последней каплей, и они развелись. Теперь мама в Чехии, папа в Соединенных Штатах. А мы — здесь. В интернате для детей с отклонениями. «Хорошее питание, постоянное медицинское наблюдение — и к тому же это совсем ненадолго!» Каждый из родителей звонит нам по скайпу пару раз в неделю и обещает забрать к себе, как только обустроится. Обустраиваются они уже не первый месяц. Отдыхают от своей «героической миссии» (выражение журналистов), которую, надо отдать им должное, тащили столько лет.

«Все эти годы они мечтали сбагрить нас подальше. Они нас сюда просто выбросили, когда мы их вконец достали», — сказала недавно Лю после очередного сеанса связи с предками, и мне — пожалуй, впервые в жизни — захотелось ее крепко стукнуть. Но я не стала этого делать: почувствовала, что мне тяжело дышать, и поняла, что Лю сейчас заплачет.

Мы пересекаем футбольную площадку. Под снегом — еще совсем живая, сочная зеленая трава, она топорщится в лунках наших следов, тщетно тянется к бледному морозному солнцу, она очень скользкая, и пару раз мы с Лю чуть не падаем. Взмахиваем руками — держать равновесие неудобно, потому что на нас обычная, всего с двумя рукавами, не перешитая куртка, ярко-красная, мне она очень нравится, хотя Лю предпочла бы что-нибудь поскромнее. Я вообще люблю яркие наряды, бижутерию, мейк-ап. Вот и сегодня Лю вынуждена была скучать, пока я рисовала стрелки и красила губы перед зеркалом. У меня светло-карие в прозелень — ореховые — глаза и волнистые, до пояса, темные волосы. У Лю — все то же самое, но свои волосы она давно попросила обстричь до плеч. Лю равнодушна к прическам, нарядам и макияжу. И вообще застенчива: я долго уговаривала ее на «Инстаграм». Все подобные затеи обычно принадлежат мне, недаром родители говорят, что у меня «шило в заднице». Зато Лю хорошо чувствует собеседников — сразу понимает, кто врет, а кто говорит правду. Я к сестре прислушиваюсь, она отлично разбирается в людях.

Мы входим в заросший парк. Беспорядочные растопыренные кусты, низко склоненные ветви. Мы нагибаемся, но все равно задеваем их, и снег сыплется нам на головы, застревает в волосах, тонкими мертвецки-ледяными пальцами пробирается за шиворот. Здесь почти никто не гуляет. Детей сюда вообще не пускают, даже тех, кто может нормально передвигаться и изредка под надзором воспитателя пинает мяч на площадке. Парк — это просто зона отчуждения. Ощетинившаяся голыми ветвями ограда, что надежно скрывает интернат от посторонних глаз. Нам в парк ходить тоже запрещено, но мы, разумеется, плюем на запреты. Нам здесь нравится: тихо и безлюдно, как на другой планете, а спрятанная в зарослях подстанция таинственно гудит, будто космический корабль. Мы с Лю иногда фантазируем, будто интернат — научная база вроде «Зоны 51», а дети-инвалиды — пришельцы с разных планет.

Ноги по щиколотки утопают в присыпанной снегом гнилой листве. Я осторожно переставляю правую ногу, Лю — левую. Главный врач отделения Виталий Иванович Симаков не перестает удивляться нашей координации. Мы не просто ходим — мы умеем бегать, танцевать, кататься на велосипеде, играть на пианино и делать стойку на руках. С четырьмя руками это, кстати, довольно легко. Родители, следует отдать им должное, вложили в нас уйму сил, времени и денег. Элитные медицинские и реабилитационные центры, лучшие физиотерапевты. Родители решили — раз уж им так «повезло» с нами, значит, следует стать счастливыми всем назло, с пафосом, напоказ. Мама с папой всю жизнь все делают напоказ — поженились не любя, лишь потому, что пришла пора создать семью, вознамерились завести детей, потому что так положено, и, следуя моде на «естественность», мама пришла на УЗИ на таком сроке, когда уже поздно было что-то предпринимать. Мы появились на свет, и свой новый долг родители взвалили на себя с истерическим азартом. «О, что вы, у нас совершенно, совершенно нормальная семья!» — выразительно говорила мама на камеру одного из центральных телеканалов. Только ночами мы слышали, что в нашей семье происходит на самом деле — бесконечные скандалы за стенкой.

Мы с Лю решили быть счастливыми просто так — пусть даже в интернате.

Чтобы подойти к забору, надо подняться на пригорок. Подъем не крутой, но долгий. Мы идем, и я начинаю чувствовать нехватку кислорода. Шагать все труднее, голова становится тяжелой, накатывает мучительная непрестанная зевота. Лю таращит глаза и хватает ртом воздух.

— Ты что, опять забыла кислородный баллончик? — напускаюсь я на нее.

— За... была. А ты... почему не напомнила?

— Я тоже забыла. Блин. Ну что, давай тогда назад поворачивать.

— Не... погоди. Отдохнем и пойдем дальше.

Мы садимся прямо в снег и переводим дух. Я глубоко и старательно дышу — за себя и за Лю. Вскоре нам становится легче. У Лю сильный сколиоз, и с каждым годом позвоночник искривляется все больше, что очень мешает ее легким. Врачи говорят, что сейчас ее легкие функционируют меньше чем наполовину, и дальше может стать только хуже, но делать операцию на позвоночнике Лю очень опасно: большая вероятность, что ее мы не переживем. Поэтому у нас в палате запас кислородных баллончиков, на всякий случай. И нам регулярно нужен осмотр врача. Когда Лю не хватает воздуха, удушье чувствую и я. Хотя мне, по словам докторов, повезло больше: с моим позвоночником все в порядке, к тому же именно я контролирую наши нижние внутренние органы. У каждой из нас по две руки, свое сердце, пара легких и желудок с поджелудочной, но общие печень, несколько ребер, кишечник, почки и все органы малого таза. Наши позвоночники сходятся в один повыше крестца. Я контролирую правую ногу, Лю — левую. Мы — сиамские близнецы-омфалопаги. Такие, как мы, обычно рождаются мертвыми или живут не дольше нескольких дней после рождения.

Мы с Лю живем на свете уже шестнадцать лет. Подобных нам, переживших детство, в мире лишь единицы. Разделить нас хирургически нельзя: слишком много общих органов, почти стопроцентная вероятность, что погибнет, по крайней мере, одна из нас. Поэтому мы просто живем — как получается, а получается вполне неплохо. И дальше собираемся в том же духе.

Солнце скрылось. Мне на правую руку, продетую в рукав общей куртки, падает несколько снежинок.

— Ты как? — спрашиваю я у Лю. Сама я удушья больше не ощущаю.

— Нормально.

Мы поднимаемся и идем дальше. Перед нами черный металлический забор с частыми прутьями, он ограждает территорию интерната. За забором пустынный пригород: узкий тротуар под нетронутым снегом, дорога с изредка прошмыгивающими автомобилями, автобусная остановка, пустырь, заброшенная промзона, гаражи, вдалеке — высотные новостройки, яркие, великолепные, именно на них мы и приходим посмотреть. Нам хочется туда, в жизнь яркую и новую, как те дома. Особенно хороши они в сумерках: вертикальные гирлянды празднично-золотистых огней. В нашем «Инстаграме» уже несколько вариаций этого пейзажа. Высотки хороши и сейчас, за вуалью редкого снега. Я просовываю руку со смартфоном сквозь прутья и делаю снимок. И чуть не роняю гаджет, чувствуя, как вздрагивает Лю.

Парень-велосипедист. Остановился на некотором отдалении и смотрит, разинув рот. Именно вот так обычно пялятся на нас все, кроме родителей и медперсонала.

А мы смотрим на него. Что он сейчас сделает? Сфоткает нас? Испуганно отведет взгляд и поскорее поколесит прочь?

Парень подходит ближе, ведя рядом с собой велосипед.

— Привет...

Наш ровесник. Высокий и стройный, светлые волосы выбиваются из-под шапки. Лицо — картинка, даже багровые прыщи на подбородке его не портят. Обалденно красивый парень. Я кошусь на Лю: та молча таращится на незнакомца так, будто это у него две головы и четыре руки, а не у нас. Я ее понимаю. После наших соседей по отделению любой человек симпатичной наружности покажется богом красоты и гармонии. Я навожу камеру смартфона на парня и смотрю в его удивленно расширенные глаза на экране.

— Ну, привет, — говорю я. — Что-то спросить хочешь? Спрашивай, не стесняйся.

Парень действительно стесняется, краснеет. Но все-таки спрашивает:

— Вы Катемила?

Так нас зовут в «Инстаграме». Моя придумка. Катерина+Людмила. Часть от каждой из нас, и получается что-то странное, но вполне цельное. Прямо как в жизни.

— Ага. Автограф хочешь попросить?

— Ну... вообще-то не... А... кто из вас кто? Меня Дима зовут.

— Люда, — говорит Лю.

Я наконец опускаю смартфон и смотрю прямо в глаза парню, ощущая нечто новое, непонятное: мне кажется, будто изрядная часть меня тут лишняя. И эта часть находится слева.

— Катя.

В следующие полчаса мы забываем о том, что нам холодно без шапок и в незастегнутой куртке. Диме семнадцать, он недавно приехал с родителями из другого города, в следующем году будет поступать в вуз, хочет стать программистом, у него дома три кошки, морская свинка и попугай, список его любимых музыкальных групп точно совпадает с нашим, и живет он в одной из тех ярких новостроек, теперь скрытых завесой снегопада.

— Как вы вообще тут оказались? — Его рука приближается к прутьям ограды и тут же отдергивается, будто это не забор, а клетка в зоопарке.

Лю молчит. Я нехотя рассказываю про развод родителей.

— Зачем вас сюда-то? Тут же одни дебилы и уроды всякие, — простодушно замечает Дима и сразу краснеет до корней волос. — Вот ведь я осел. Извините, а...

— Да забей, — говорит Лю. — Мы привыкли.

— Откуда ты знаешь, что дебилы и уроды? — спрашиваю я.

— Одноклассник с друганами сюда лазил. Они сталкерят по всяким закрытым объектам. Говорит, видел в окно мутантов с отростками из пуза, с двумя головами и вообще без лица.

— Ну, без лица — это твой одноклассник выдумал, — говорю я. — Мы уже почти два месяца тут, а таких не видели. А с двумя головами — это Таша и Таня, тоже сиамские близнецы. С отростками — это, наверное, Сережа, у него паразитарный близнец...

— Чего-чего? — теперь наш новый знакомый уже не краснеет, а бледнеет, аж до зелени.

— Забей, — говорит Лю.

Вернувшись в интернат, мы узнаем, что место Русалочки уже занято — теперь на ее койке новенький, мальчик с клешнями вместо рук и ног. Точнее, это не клешни, а по два больших пальца на каждой непропорционально короткой конечности. Называется этродактилия. Выглядит очень бесполезно и... уродливо. Мне неприятно произносить это слово даже мысленно, мы с Лю вообще стараемся никогда его не использовать — но я вспоминаю Димины руки, как он махал нам на прощание. Удлиненные ладони, крепкие красивые пальцы. Дима нашел нас в соцсети и теперь шлет нам дурацкие смешные картинки в личные сообщения. У Димы любящие родители, домашние питомцы и куча друзей. А у мальчика с клешнями нет никого. Скорее всего, от него отказались прямо в роддоме. Если и он вдруг куда-то исчезнет — никто не будет переживать. Разве что в каких-нибудь документах отметят...

Документация.

Это слово вертится у меня в голове спустя несколько дней, когда о Рите-Русалочке, кажется, уже все позабыли. Почему-то загадочный перевод в другое отделение (какое? отделений тут только два — реабилитации и милосердия) не дает мне покоя. Зудит и звенит, как спираль накаливания в лампе, которой суждено скоро перегореть.

— Очень странно, — говорю я. — Не может человек вот так взять и исчезнуть. Тут ведь ведется какой-то учет.

Лю понимает меня с полуслова. Неудивительно: наши нервные системы пересекаются.

— Надо посмотреть документы. Все это действительно как-то... непонятно.

— Давай залезем в их базу данных, — предлагаю я. — Тут наверняка есть локальная сеть.

Мы думали, что придется взламывать пароли, и собирались проконсультироваться на этот счет с Димой («Каждый порядочный программист должен быть немножко хакер», — похвалился он однажды посреди наших переписок в соцсети), но все оказывается гораздо проще. В кабинете старшей медсестры стоит компьютер. Мы запихиваем жвачку в замочную скважину и ждем, когда Светлана Алексеевна куда-нибудь отлучится. Кабинет она всегда закрывает на ключ. А тут у нее не получается. В конце концов она просто плотно прикрывает дверь, надежности ради припечатав ее толчком могучего бедра, и торопливо уходит. Мы пробираемся в кабинет. Если нас тут застукают, страшно представить, как нам влетит.

К счастью, никаких паролей на компьютере нет. Папки со списками воспитанников интерната мы находим быстро. Лю вставляет флэшку в порт, я щелкаю мышкой, копируя все папки подряд. Потом будем разбираться.

Едва выйдя из кабинета, мы натыкаемся на старшую медсестру.

— Вы что тут делаете? — пунктирно нарисованные брови Светланы Алексеевны ползут на лоб.

— А мы вас искали, — ляпаю я первое, что приходит в голову.

— Ну чего вам, говорите скорее, у меня дел полно.

— Мы хотели спросить, куда же все-таки делась Русалочка, — выдает Лю.

— Так... — старшая медсестра явно собирается с мыслями. — Девочки, не лезьте не в свое дело. Риты больше нет.

— Если она умерла, то где и когда? — Лю внимательно смотрит Светлане Алексеевне в лицо.

— Риты больше нет, — повторяет Светлана Алексеевна. — Все, хватит, не транжирьте мое время.

— Она чего-то здорово недоговаривает, — почему-то шепотом произносит Лю, хотя мы уже в своей палате, одиночной-на-двоих. Я верю Лю. Она отлично чувствует собеседников.

— Сейчас посмотрим. — Я открываю файлы с флэшки.

Русалочка в списке умерших. Ничего необычного. Большинство тех, кто населяет отделение милосердия, не доживают до совершеннолетия. Первое, к чему нам пришлось тут привыкнуть, — время от времени кого-нибудь увозят на каталке, накрытого простыней. При этом большинство здешних пациентов, даже увидев такое, на свое счастье из-за умственной отсталости не понимает, что к чему. А мы... Дистанцироваться — вот хорошее слово. Мы приучили себя дистанцироваться.

Но ведь Рита-то, по словам новенькой медсестры, была жива. И кстати — ту медсестру, похоже, уволили. Больше мы ее не видим в отделении. Все это очень подозрительно.

На ум мне приходят какие-то жуткие и идиотские вещи. Кто-то в интернате ворует детей, торгует органами. Дикий бред, конечно. Для большинства пациентов тут прожить очередной день и не умереть — уже победа. По словам врачей, у Риты была всего одна почка, и та недоразвитая.

В отделении милосердия мало кто с кем дружит. Для дружбы нужна хоть какая-то коммуникация, но многие здесь вообще не способны понимать других и выражать свои мысли. Большинство тут — словно единственные обитатели крохотных островов, затерянных посреди темного мглистого океана. На всю жизнь — Робинзоны, которым даже Пятницу не суждено встретить. Мы с Лю поначалу, как угодили сюда, пытались предположить, о чем может думать полностью парализованный с рождения слепой и глухой человек с крайней степенью умственной отсталости. «Овощ». Здесь таких только на первом этаже больше двух десятков. Лежат на кроватях, медсестры их кормят — некоторых с помощью зонда — и переворачивают, чтобы не было пролежней. Возможно, парализованные слепоглухонемые живут внутри себя, в своей голове, в собственном, непонятном нам мире с другими законами. Может — кто знает — они умеют создавать для себя множество увлекательных миров, иначе как же они вообще способны жить годами. Мы с Лю ложились на кровать, затыкали уши, зажмуривали глаза и долго лежали без движения, пытаясь представить кромешно-одинокую жизнь в бесконечной черноте. Не получалось. Хотя бы потому, что мы всегда чувствуем друг друга. Дыхание. Сердцебиение. Даже, кажется, отголоски эмоций. Мы с Лю никогда не бываем одиноки, нам невозможно представить, что это такое.

Те, кто может общаться, все-таки, случается, бывают связаны если не дружбой, то хотя бы симпатией, совместным провождением времени. Саша, с рождения безрукий и безногий, веселый восьмилетний говорун, обожает всех и каждого, кто согласен с ним поболтать. Сережа, застенчивый подросток с шокирующей наружностью — из его живота торчат деформированные руки и ноги недоразвитого брата-близнеца, неоперабельно вросшего туда еще в утробе матери, — любит посидеть рядом с Таней, у нее синдром Протея, она почти не способна передвигаться, потому что одна нога у нее худенькая и короткая, а другая — огромная, раздутая до слоновьих размеров, а половина лица скрыта под тяжелыми оплывшими глыбами кожных наростов. А Рита-Русалочка всегда радовалась нам с Лю. Махала нам толстой ручкой и показывала своих игрушечных рыбок.

Утро. Снова снежное. Природа за окнами крутит однообразное черно-белое кино — медленный снегопад, серые сумерки, воронье под окнами. На скрежещущее карканье вскоре начинает отзываться кто-то со второго этажа — своим невыносимым скрипучим воем. Многие пациенты в отделении милосердия никогда не произнесут ни слова. Все, на что у них хватает умственных способностей, — гуканье, хныканье или крик. Некоторые и смеяться не умеют. Вообще. Так, наверное, нельзя даже думать, но коровы, кошки и собаки в кружке животноводства умнее многих воспитанников интерната... Когда я однажды сказанула такое, Лю молча отвесила мне легкий подзатыльник. Всерьез мы никогда друг друга не стукаем, ведь каждая из нас ощущает отголоски боли, если что-то болит у другой. Чужая боль — почти как собственная.

Где-то не столь далеко отсюда, в нескольких километрах махрово-серого, будто пыльного снегопада, за стенами ярких новостроек люди принимают душ, готовят завтрак, между делом поглядывают в телик или в смартфон, одеваются, спешат на работу. В интернате — во всяком случае, в отделении милосердия — никто никуда не спешит. Медсестры уже развезли завтрак (в основном протертое питание) и накормили тех, кто не может есть сам. Через некоторое время придут психологи, логопеды, дефектологи, воспитатели к тем, кто способен на какие-то контакты с внешним миром, и массажисты, доктора — к тем, кто способен лишь поддерживать жизнь в своем теле.

Мы с Лю идем по длинному коридору отделения в поисках немногих из старожилов, способных думать, а главное, внятно разговаривать. Заглядываем в палаты. Мы хотим выяснить, пропадали ли тут пациенты раньше.

Вот Миша по прозвищу Орангутанг, ему семнадцать и у него микроцефалия: крошечная плоская черепная коробка, грубо прилепленная к большому мужскому лицу. Совсем скоро Мишу переведут во взрослый дом инвалидов, а пока он, в своем развитии так и не продвинувшийся дальше четырехлетки, сидит на полу и играет в кубики с пятилетним Вовой, у которого три ноги: как и у Сережи, у него паразитарный брат-близнец, только вросший не в живот, а в спину, в позвоночник. Вова умный для своих лет, но он слишком мал, чтобы отвечать на наши вопросы. Позади Вовы сидят новенькие, близнецы-краниопаги, сросшиеся головами, их имен мы пока не знаем, лишь запомнили про них несколько любопытных особенностей: у них есть общие структуры мозга, они видят через глаза друг друга, и ими очень интересуются ученые. «Птица», — говорит один из близнецов, глядя в окно. «Синичка», — уточняет другой, сидя спиной к окну и рассматривая игрушечный автомобиль.

В другой палате возле окна отрешенно стоят Таша и Таня, они выглядят как тоненькая четырнадцатилетняя девочка с двумя головами. Таша и Таня дицефалы: каждая из них контролирует свою половину тела. Они тоже неглупые, но совсем дикие, заброшенные, насквозь сиротские, и нас они сильно недолюбливают: считают выпендрежницами. Еще они ненавидят, когда их фотографируют, хотя чего такого, не понимаю, на фоне своих соседей эти близняшки почти красавицы. Однажды Таша (или Таня?) чуть не разбила мне смартфон.

Чье фото действительно потянуло бы на шок-контент — так это фото Гали Резановой. У Гали синдром Тричера-Коллинза, или челюстно-лицевой дизостоз: когда почти нет лицевых костей. У Гали недостает верхней челюсти, скул и еще много чего, и ее лицо выглядит как скример из Сети: скошенные книзу глаза на месте щек, бесформенный нос на лбу, вечно открытый рот и высунутый язык. Дышит Галя прямо через трахею, у нее в шее разрез и специальная трубка. Говорить она, конечно, не может, зато знает азбуку глухонемых. Но мы не знаем.

И потому идем дальше.

А вот и тот, кто нам нужен. Костя по прозвищу Гуру. Полнейшее впечатление, будто ему не тринадцать, а все сто три года. У Кости прогерия — преждевременное старение. Но свое прозвище Костя получил не за внешность маленького старичка (большая голова в седоватом пушке, лицо в глубоких морщинах, остренький нос-клювик, с которого едва не сваливаются очки с толстенными линзами), а за ум. Правда, никаких хлопот персоналу, в отличие о нас, Костя не доставляет. Он постоянно читает книги, которые ему приносят волонтеры из благотворительного фонда. У Кости цель: прочитать все шедевры мировой классики. «Успеть прочитать», — порой уточняет он с улыбкой, такой спокойной и ироничной, будто он и впрямь прожил жизнь длиною в век.

— Да, пациенты пропадали и раньше. — Костя отвечает на наши вопросы, то и дело поправляя тяжелые очки сморщенными трясущимися старческими руками. — Их вдруг увозили куда-то, а куда — никто не говорит. Нет, в полицию никто не обращался. У интерната очень хорошие спонсоры. В том числе зарубежные. Директриса боится, что после любого скандала спонсоры откажутся помогать интернату.

Говорит он тихо, без выражения, будто читает с невидимого нам экрана, подвешенного у него перед глазами.

— А может, кто-нибудь из младшего персонала пытался выяснять? — неуверенно предполагаю я. — Быть такого не может, что всем все равно.

— У интерната очень хорошие спонсоры, — повторяет Костя мне по слогам, как маленькой. — Здесь все повязаны. Видели, на каких машинах приезжает старший персонал? Тех, кто лезет не в свое дело, увольняют сразу. Это ведь не простой интернат. Слишком много воспитанников с редкими отклонениями...

— Как ты думаешь, Гуру, куда деваются пропавшие? — спрашивает Лю.

— Не знаю, — Костя смотрит на нас большими круглыми глазами цвета жидкого чая, немного грустными и потусторонне спокойными. — Но я уверен, их нет в живых.

— Ты все-таки что-то знаешь... вернее, о чем-то догадываешься, — замечает Лю.

— Их куда-то специально забирают. И руководство в курсе этих дел.

— А кто именно этим занимается? — Я вспоминаю всех, кто регулярно приходит в отделение. Медперсонал, воспитатели. Довольно много народу вообще-то. Кто из них наиболее подозрителен? Мне сразу начинают казаться подозрительными все.

— Ты сам кого-нибудь подозреваешь?

Костя долго молчит.

— Нет. У меня недостаточно данных, чтобы подозревать кого-то.

— А ты знаешь, почему на второй этаж никого не пускают? — спрашивает Лю.

— Знаю, — медленно кивает Костя. — Потому что там пациенты с синдромом Нагера. И с синдромом Миллера. И со всякими другими похожими синдромами... Неподготовленным людям туда лучше не ходить. Страшно.

— Да ладно, — отмахиваюсь я. — Страшнее Лизы, что ли?

Вот на Лизу неподготовленным людям действительно лучше не смотреть. У Лизы паразитарный краниопаг — приросшая к голове сестра-близнец без туловища, которая может лишь моргать и улыбаться.

— Гораздо страшнее, — уверяет Костя.

— Там просто люди, — говорю я. — Такие же, как мы. Обычные. Ну, выглядят странновато, ну и что. Здесь все выглядят странновато.

— Не ходите туда, — просит Костя. За его спиной на койке тихо вздыхает Рома. У Ромы фибродисплазия — постоянно разрастающиеся костные образования, в которые превращаются мышцы и сухожилия, и он почти не может двигаться, а лежит только на животе, потому что вся спина у него в костяных гребнях, едва не прорывающих тонкую кожу. Такой же диагноз был у Левки-Статуи. Исправить это нельзя. Здесь вообще ничего нельзя исправить. Можно только жить, как сумеешь.

После обеда нам в личку стучится Дима. После нескончаемых переписок в Сети у меня такое чувство, будто я знаю его уже полжизни. Это чувство теплое, яркое и праздничное, как те далекие огни многоэтажек, я берегу его, не говорю о нем даже сестре — кажется, впервые я о чем-то ей не говорю, но Лю наверняка все знает и, похоже, ощущает то же самое. И тоже не говорит мне ничего. Это забавно.

«Хотите погонять на байке? — пишет Дима. — Мне дружбан одолжил на полдня». Ну как тут отказаться? Мы ни разу в жизни не гоняли на байке. И вряд ли такая возможность еще представится в обозримом будущем. Потому мы быстро одеваемся, Лю без моего напоминания прихватывает кислородный баллончик и маску, главное теперь — благополучно миновать пост проходной. Нас не всякий раз выпускают гулять, когда мы захотим. Но сегодня все складывается удачно.

Дима уже ждет, когда мы подходим к забору. Я смотрю на Диму и улыбаюсь. Какое все-таки красивое существо человек. Обычный здоровый человек.

— Ой, вам же, наверное, нельзя выходить за территорию интерната... Блин, до меня только сейчас дошло.

— Глупости, — решительно говорю я и смотрю на Лю. Она понимает меня без слов. Нам предстоит сложный номер: перелезть через забор. Почти запредельный для нас уровень координации движений. Ну ничего, мы справимся. Я берусь за холодную металлическую трубу ограждения правой рукой, Лю — левой. Я встаю своей ногой на кирпичное основание забора, а Лю закидывает ногу на горизонтальную трубу-перекладину. Снова подтягиваемся, сил не хватает, копья вертикальных элементов забора впиваются нам в живот, но тут Дима просто приподнимает нас и стаскивает на ту сторону. Хорошо, мы худые.

— Ну вы, девчонки, даете.

Лю скептически разглядывает забрызганный грязью мотоцикл.

— Дим, тебе ведь нет восемнадцати. У тебя нет прав.

— Сюда менты редко заглядывают, — смеется он. — Погнали.

Мы с Лю тоже смеемся: похоже, мы, все трое, стоим друг друга. Парень садится за руль, мы пристраиваемся позади, я вцепляюсь в Димину куртку правой рукой, Лю — левой, а свободными руками мы обнимаем друг друга. Честно говоря, страшновато. Даже не столько мне самой: я чувствую, что Лю боится. Ее страх ощущается как легкое онемение с левой стороны моего половинчатого тела. А еще я чувствую ее участившееся сердцебиение.

— Не бойтесь, — весело говорит Дима, будто тоже почувствовав что-то. — Держитесь крепче. Будет прикольно!

Мотоцикл оглушительно заводится, трогается с места. Морозный воздух туго и мягко ударяет в лицо, как огромная подушка — ледяная распоротая подушка, из которой во все стороны летит пух, густой оглушительно-холодный снег, он жалит глаза, попадает в рот, потому что я ору от восторга, как ненормальная. Заборы и промышленные постройки по сторонам мелькают с бешеной скоростью, навстречу раскрывается снежная бездна, мы объезжаем сигналящие нам автомобили, и я замечаю, что у какого-то водилы глаза на лоб лезут при взгляде на нас с сестрой. Почему-то сегодня это не обидно, а только лишь дико смешно.

Мы вылетаем на мост. За слившимся в полупрозрачную ленту решетчатым ограждением видны уходящие в сизо-серую снежную мглу поезда — мерно отстукивающие ритм свободы и путешествий, золотящиеся рядами жилых, домашних окон. Редкие пешеходы, первые рекламные огни. Светофор, горящий зеленым. Начинаются жилые дома, они поворачиваются одним, другим боком и стремительно остаются позади.

Ни с чем не сравнимое ощущение скорости.

Без преувеличения, это один из лучших дней в моей жизни. В нашей с Лю жизни.

Дима заруливает в какой-то переулок. Я снова хохочу, вспоминая ошарашенные лица водителей.

— Представляешь, если где-нибудь видеокамеры установлены, — давится смехом Лю.

— Ну и пофиг, номер все равно замазан, — сообщает Дима. Тут до него доходит, что именно мы имели в виду, и он тоже смеется.

— А ведь мы почти у меня дома, — произносит он вдруг. — Хотите в гости?

— Даже не знаю... — смущается Лю.

Я поднимаю голову: над нами в снежное небо уходят яркие стены жилых многоэтажек. Россыпь окон, в некоторых из которых уже зажглись мягкие огни. Хочу в гости, еще как. Да что там — хочу жить в одной из тех квартир наверху... Я вдруг понимаю, что думаю о себе в единственном числе, и мне становится неловко перед Лю. Согласиться? А если нас увидят Димины родители, что они скажут? Как отреагируют? Ужаснутся? Начнут жалеть?

И пока я раздумываю над ответом, подкрадывается удушье. Сильное. Аж темнеет в глазах. Внезапно мы чуть не падаем, потому что нога Лю подкашивается, а на своей я удержать нас обеих не могу. Мы хватаемся за мотоцикл, я вытаскиваю из кармана куртки кислородный баллончик и маску и сую Лю. Она судорожно дышит, дурнота понемногу отступает. Мы давно привыкли к таким приступам, но именно сейчас мне почему-то становится очень страшно. Я вспоминаю многочисленные предупреждения врачей о том, что из-за кислородного голодания мозг моей сестры может быть однажды серьезно поврежден. Я дышу, дышу изо всех сил. Помогаю ей.

Дима прыгающим пальцем возит по экрану телефона.

— Эй... Давайте скорую вызову?

— Не, не надо, все уже хорошо, — говорит Лю.

— Такое иногда бывает, — успокаиваю я парня. — Ничего особенного. Поехали обратно, а то нас в интернате искать будут.

Обратно мы едем в молчании. Все наше веселье осталось у стен разноцветных многоэтажек. Я почему-то снова думаю о Русалочке. За всю историю медицины никто с сиреномелией не доживал до совершеннолетия. У сиамских близнецов шансов куда больше. Пока мы с сестрой располагаем неплохой перспективой дожить до старости. Если состояние позвоночника и легких Лю не сильно ухудшится.

Поздно вечером мы лежим в кровати и слушаем нескончаемый скрипучий вой, сквозь все перекрытия доносящийся со второго этажа. Сегодня его слышно особенно отчетливо. Что должно происходить с человеком, чтобы он без конца так орал? Пациенты в соседних палатах всегда начинают волноваться из-за этого крика, где-то поблизости слышен плач и шаги медсестер. Даже Вовка-Мумия, мальчик, родившийся без кожи, весь замотанный бинтами, так не орет, даже когда ему меняют повязки, а делают это почти каждый день, и каждый раз он верещит от боли.

Я поглядываю на экран смартфона: Дима беспокоится за нас, все спрашивает, как у нас дела. Мы отправили ему уже с десяток «окей» и смайликов. Хотя мне ничуть не «окей», наоборот, тоскливо и тревожно. Наверное, из-за этого воя, он все-таки здорово действует на нервы.

— Давай завтра сходим на второй этаж, — говорю я сестре.

— Ага, — откликается Лю. — Надо наконец узнать, что там такое. Только не забывай, у лестницы всегда вахтерша сидит. Очень злостная. У нее даже экраны с камер наблюдения есть.

— Придумаем что-нибудь. Может, там что-то слышали, куда увозят воспитанников, — предполагаю я. — Наверняка среди тамошнего народу есть кто-то с нормальным интеллектом. Как бы они там страшно ни выглядели, они такие же люди, как мы.

— Этот интернат напоминает кунсткамеру, — помолчав, говорит Лю.

— Точно. Только с живыми экспонатами.

Я смотрю в темно-серый потолок. Когда мы некоторое время учились в обычной школе, нас там часто доставали всякие придурки. Называли уродами, мутантами, жертвами алкоголизма или радиации. Один козел как-то раз засунул нам в учебник биологии вырезку из журнала — фотографию заспиртованного младенца с двумя головами. В пику этому остряку мы нашли подобную фотографию в Интернете и поставили в профили всех своих страниц в соцсетях: пусть любуются. Выглядело очень крипово, нас много раз просили эту фотку убрать, прежде чем мы согласились.

Я так хочу, чтобы все у нас было хорошо. Чтобы мы выучились и открыли собственную ветеринарную клинику. А в отпусках — попутешествовали по миру. А еще завели Интернет-консультацию для людей, которые не такие, как все.

«Дим, мы правда выглядим совсем уродами?» — пишу я в окошке сообщения.

«Ну с чего ты взяла?» — пишет Дима в ответ. В единственном числе. И долго молчит, прежде чем написать:

«Ты очень красивая, Кать. Вы обе очень классные девчонки».

Наверняка он написал так просто из вежливости. Но... Интересно, как он угадал, что сообщение написала именно я? У нас один аккаунт на двоих. Да, я чаще пишу сообщения и комментарии, чем Лю, и тем не менее... Я открываю вчерашнюю свою фотку, загруженную в «Инстаграм». На ней лицо крупным планом, и потому кажется, будто я одна, без сестры. Правильные черты, крупные губы. Я была бы очень красивой, будь мы с Лю обычными, раздельными близнецами. Как бы тогда, интересно, сложилась моя жизнь?..

— Тебе чего, нездоровится? — шепотом спрашивает Лю. Разумеется, она чувствует что-то.

— Да так... — я не могу ей врать. Но и правду говорить не хочу. Это что-то новое. Странное. Неудобное. Почему-то мне стыдно. Я кладу телефон рядом с подушкой и закрываю глаза.

Мы на втором этаже. Вахтершу удалось отвлечь с помощью Миши-Орангутанга: мы рассказали ему, будто в карманах у вахтерши спрятаны конфеты. Миша помешан на сладостях. Их иногда приносят волонтеры. Стоит Мише услышать слово «конфета», как он прет вперед с настойчивостью бульдозера, протягивая огромные неуклюжие ладони. И пока вахтерша отбивается от Миши, мы проскальзываем на лестницу. Конечно, нас засекут на камерах наблюдения, но это случится не сразу.

Вроде ничего особенного тут нет. Такой же, как внизу, длиннющий коридор, только стены не голубые в цветочек, а просто белые. С одной стороны окна, с другой — двери в палаты. У окна, спиной к нам, стоит мальчик. Самый обычный мальчик — две руки, две ноги, коротко стриженный затылок. Но тут он поворачивается. Смотрит на нас.

Мы с Лю невольно пятимся. Его лицо: крошечные глазки и огромный темно-багровый вертикальный провал, идущий ото рта вверх до того места, где должна быть переносица; кривые зубы, растущие вдоль краев провала, алое отверстие единственной ноздри на лбу. Мы заглядываем в ближайшую палату и видим еще несколько страшно изуродованных лиц. Будто какой-то психованный скульптор ради нездорового развлечения мял, выкручивал и раздирал глину человеческой плоти. У большинства челюсти так деформированы, что вряд ли кто-то тут способен произнести хоть слово. Здесь пациенты с врожденными челюстно-лицевыми расщелинами. Наверняка такое лечится. Сложными, многочисленными и дорогими пластическими операциями. Тем не менее эти дети сидят здесь. И даже хваленые спонсоры интерната, видимо, им не помогут.

Мы переглядываемся и идем дальше. Следующая палата. Лежачие. На первый взгляд сложно сказать, что с ними не так. Заходим, кто-то шевелится и поворачивается к нам, и все это почему-то происходит в жуткой тишине. С ближайшей койки на нас смотрит человек с двумя лицами. Дипрозоп, вспоминаю я. Редчайший случай сиамских близнецов. Это когда двое заключены в одном теле: одна голова, два мозга и два лица. Невольно я пытаюсь представить, каково это. Хотя... должно быть, почти так же, как у нас. Только выглядит жутче. Со следующей кровати на нас смотрит циклоп. Настоящий живой циклоп. Я читала, что они живут не дольше месяца, и то в редких случаях, а этот... сколько ему, года три? Огромный кроваво-голубой глаз в единственной глазнице, рыжие кудри, хоботок на месте носа. Медленно шевелятся и поворачиваются в нашу сторону другие пациенты: безносые, безглазые, с деформированными головами.

— Слушай, Кать, пошли отсюда, — шепотом говорит Лю.

В таком же оглушительном молчании мы выходим в коридор. Я чувствую, как по спине скользят капли ледяного пота.

— Они обычные люди, — говорю я скорее для того, чтобы успокоить саму себя. — Они не виноваты в том, что родились такими. Просто люди...

— Такие же, как мы, — тихо заканчивает Лю.

Мы осторожно заглядываем в следующую палату — похоже, одиночную, как у нас. Там на кровати лежит кто-то очень большой. Не похоже, что ребенок. Взрослый. Дверь подлейшим образом скрипит, и этот кто-то сразу садится. Я как-то мигом окидываю взглядом сидящее существо, будто мой мозг, подобно смартфону, делает моментальный четкий снимок. Необъятные телеса, серовато-белая кожа. У него — у нее, это женщина с огромной грудью — нет головы. Почти нет. Утопленный в плечи выступ с крохотными ушами и широченным ртом. Рот распахивается, и она — оно — начинает орать. До ужаса знакомый неостановимый скрежещущий вой. Мне в нем слышится бесконечная безысходность и почему-то — столь же бесконечная злоба.

Будто от раскрытой печной топки, мы отшатываемся от входа в злополучную палату. Я чувствую, что Лю начинает задыхаться, и воздуха не хватает уже и мне. Двумя руками мы наперегонки достаем из вместительного кармана перешитой под нас двойной толстовки кислородный баллончик. И дышим — Лю в маске, а я так.

— Кунсткамера, — повторяю я между вдохами. — Точно кунсткамера.

— Девочки, что вы здесь делаете?

К нам подходит Виталий Иванович. Я думала, нас отсюда выставит медсестра или воспитатель, а оказалось — главный врач собственной персоной. Вообще-то Виталий Иванович мне нравится — моложавый и улыбчивый, он ни единым намеком не дает понять, что с его пациентами что-то не так. А вот Лю его, наоборот, терпеть не может. Говорит, что у него «пустые» глаза, а улыбка «резиновая». Я внимательно смотрю: глаза как глаза. Обычные серые.

— Вам не следует тут находиться.

— Извините, — неискренне бормочу я. Лю молчит и внимательно смотрит на главврача поверх маски из млечного пластика.

— Давайте-давайте на выход, — слегка подталкивает нас Виталий Иванович. — Люда, у тебя все в порядке?

Лю убирает маску и энергично кивает. Я чувствую, как она торопится уйти отсюда — от этих палат, с этого этажа, от Виталия Ивановича. Она так резко переставляет свою ногу, что нам едва удается сохранять баланс.

— Он был в бешенстве, — говорит Лю про главврача.

— С чего ты взяла?

— Чувствую. Он просто взбесился из-за того, что мы туда приперлись. Вообще, это была плохая идея...

— Ладно, не ной. — Я щелкаю мышкой, просматриваю на ноутбуке ворованные электронные документы интерната, толком даже не зная, что хочу найти. Мне интересно, откуда приезжали пациенты на втором этаже... со всей страны, наверное? Неспроста же их собрали в одном месте... Я нахожу упоминания каких-то научных программ, каких-то международных научных форумов, в которых принимал участие главный врач нашего отделения. Часто попадаются названия двух наук: тератология и эмбриология. Ну, второе более-менее понятно, все воспитанники-пациенты интерната — с врожденными пороками развития. А вот первое... Значение слова «тератология» мы смотрим в Интернете. И многозначительно переглядываемся.

Тератология — это наука, изучающая уродства. В буквальном переводе с греческого — «учение о чудовищах». Наука о таких, как мы.

Мне попадается список пациентов по номерам палат. Я смотрю тех, кто размещен на втором этаже. У всех у них есть имена, отчества и фамилии, надо же... Хотя откуда во мне это идиотское удивление? Конечно же, у них есть имена. У них должны быть имена. Как и у всех людей. Пети, Васи, Маши, Наташи. Могли быть обыкновенные люди, счастливые или несчастные, но обычно, по-человечески, однако же природа зачем-то смяла их в своих могучих пальцах и бросила так — исковерканными, на всю жизнь запрятанными в самые дальние углы общества — в специальные интернаты, в закрытые отделения.

С болезненным любопытством я смотрю, как зовут то орущее чудовище в одиночной палате. И у него... у нее есть имя. Симакова Виола Витальевна. Шестнадцать лет. Как нам. Шестнадцать лет тьмы и заточения. С морозом по коже я вспоминаю, как один из бывших одноклассников, мелкий злобный парень, наш самый непримиримый недруг, орал нам в спину: «Да таких сразу убивать надо, чтоб не мучились!» Но гляжу неотрывно на имя пациентки вовсе не поэтому.

— Это же капец, — тихо говорит Лю.

— Слушай, может, все-таки просто совпадение? — осторожно говорю я.

— Не верю я в такие совпадения. Теперь понятно, почему у него такие пустые глаза...

Завтра — выходной. Вечером мы договариваемся с Димой встретиться назавтра возле ограды ровно в полдень, сесть на автобус и поехать куда-нибудь погулять. На нас, конечно, будут пялиться квадратными глазами прохожие и пассажиры, а потом нам наверняка влетит от воспитателя за то, что пропадали невесть где. Хорошо, у забора не установлены камеры слежения. Я предвкушаю завтрашний день и очень надеюсь, что нашим планам ничто не помешает. Потому что Лю весь вечер чувствует себя неважно. Часто прикладывает к лицу полупрозрачную маску со шлангом, идущим от кислородного баллончика. Слишком уж часто. Из-за ее самочувствия нездоровится и мне: в голове мутно, слабость и разбитость. Позвать, что ли, медсестру... Мы лежим на кровати, Лю пытается читать книгу, я вяло листаю ленту соцсети в смартфоне и прислушиваюсь к тому, что делается на втором этаже. Там снова орут. Словно разбуженная ором, просыпается головная боль. Морщась, я прячу смартфон в карман толстовки, слишком уж сильно даже приглушенное свечение экрана режет глаза. Мне на ум лезет какая-то дичь: а что будет, если то... существо на втором этаже однажды вырвется из своей палаты? Вдруг оно начнет на всех кидаться? Чушь, чушь. Это просто инвалид. Человек с чудовищным пороком развития, но все-таки человек. Девчонка нашего возраста... Ужас.

Тем временем Лю опять начинает задыхаться. Я помогаю ей прижать маску к лицу и вижу пугающее: ногти у Лю синеватого оттенка. Ей не хватает кислорода. Стремительно становится плохо и мне, прямо до тошноты, но пока больше от страха. Я давлю на кнопку вызова дежурной медсестры, расположенную у нашей кровати на подобный случай. Медсестра прибегает быстро.

— Нам плохо, — говорю я ей, чувствуя, как голос отказывает. — Очень. Воздуха не хватает.

Быстро приходит и врач. Сам Виталий Иванович. Мне сейчас трудно даже думать, каждая мысль погружается в серую топь близкого обморока, но все же я не могу не задаться вопросом: каково жить, зная, что у тебя такая дочь, более того, наблюдать ее каждый день... целых шестнадцать лет? Каково это, когда твой ребенок — огромное безглазое чудовище? Без намека на интеллект, без малейших шансов что-либо поправить. В принципе подобный вопрос можно задать и нашим родителям. Хотя у нас хотя бы с интеллектом все в порядке...

Виталий Иванович быстро нас осматривает, говорит медсестре что-то про респираторную гипоксию и просит привезти в палату каталку. Сам тем временем подворачивает рукава толстовки на левой руке Лю и на моей правой руке. Достает шприц из пластикового чемоданчика. Набирает в него какой-то прозрачный раствор.

— Что это? — спрашиваю я полушепотом. Лю уже ничего не спрашивает, она почти отключилась. Моя левая половина тела стала неподъемно тяжелой. Будто меня пригвоздили к кровати.

— Лекарство, — улыбается Виталий Иванович. Улыбка у него как у манекена. Белая, безукоризненная и какая-то неживая. Резиновая, как говорит Лю. Правильно говорит. А я раньше не замечала. И глаза у него пустые. Серые провалы даже не в безвоздушное пространство (куда стремительно падаем мы с Лю) — нет, в абсолютное бесконечное ничто.

Виталий Иванович делает мне укол, и ничто накрывает меня с головой непроницаемо-черным одеялом.

Я просыпаюсь от того, что свет бьет в глаза. Резкий, белый, какой-то иссушенный свет. Ряды люминесцентных ламп на низком потолке. Я не сразу вспоминаю, что было до этого момента... Лю. Что с моей сестрой? С моей половиной? Она в порядке? Я поворачиваю голову и вижу лицо Лю, бледный профиль в кислородной маске, так похожий на мой собственный. Глаза закрыты.

— Лю, просыпайся, — сипло бормочу я. — Ну же, вставай!

Я пытаюсь приподняться на локтях, дергаюсь, и Лю наконец открывает глаза. Мне хочется ругаться и плакать от облегчения.

— Никогда больше не пугай меня так!

— Где мы? — спрашивает Лю.

— Без понятия. Может, в реанимации?

Мы оглядываемся. Это место мало похоже на реанимацию. Полное отсутствие окон, белый кафель, какие-то непонятные приборы на железных столах вдоль стен. Мы лежим на койке, рядом — только кислородный аппарат. Никаких датчиков, счетчиков дыхания и пульса или что там еще полагается в реанимации. Пованивает дезинфицирующими средствами и чем-то странным, неопределимым.

Мы медленно садимся. Самочувствие по-прежнему скверное. Болит голова и подташнивает. Неважно с координацией, нас то и дело пошатывает, как пьяных. Но ногти у Лю вроде больше не синие, нормальные, хотя при диком иссиня-белом свете сложно определить наверняка. И держится она ничего.

То, что я поначалу приняла за какие-то выступы вроде тумб, оказывается прямоугольными кафельными ваннами, вделанными в пол. В туалетах отделения в таких моют утки и судна. Только здесь они длиннее, вытянутой формы. И накрыты полупрозрачной пленкой, под которой виднеется что-то темное, багровых оттенков. Заполнены и закрыты пленкой только несколько ванн, большинство — пусты. На полу валяются шланги, идущие к ваннам от каких-то пластиковых бочек.

В помещении тепло. Слышно гудение вентиляции и электронное попискивание приборов.

Осторожно, пошатываясь от слабости, мы шагаем по помещению, продолжая озираться. В глазах то и дело все плывет и подергивается. Похоже, нам вкололи какой-то наркотик. Мы видим выключенные компьютеры с большими мониторами. Видим множество пробирок на столах и металлических полках. Видим какой-то большой шкаф, задернутый цветной полиэтиленовой шторкой, как в ванной. Проходим мимо него, я осторожно отвожу шторку, и мы с сестрой крупно, мучительно вздрагиваем. За шторкой стоят большие стеклянные емкости с заспиртованными младенцами. Немыслимые уродства: искореженные пучеглазые головы, зачаточные конечности. Будто порождения чьей-то больной фантазии. Но это всего лишь природа. Только природа. Кажется, будто заспиртованные уродцы смотрят на нас с сестрой внимательно и с насмешкой, из-за дурноты мерещится, будто они кривляются и чуть ли не подмигивают нам, пытаются выбраться из своих стеклянных тюрем.

Я судорожно задергиваю штору.

— Давай-ка убираться отсюда, — тихо говорит Лю. — Мне все это жуть как не нравится.

— А там что? — я указываю на заполненные ванны.

— Тебе так интересно? Мне — нет.

— Трусиха. — Я сую руку в карман за смартфоном, чтобы пофоткать все тут, но его нет. Я точно помню, что клала его в карман. Кто-то забрал наш смартфон, пока мы были без сознания.

Мы все-таки подходим к ближайшей ванне, и я приподнимаю пленку. В ванне стоит прозрачный пластиковый контейнер, и в нем в какой-то мутноватой жидкости плавает голое человеческое тело, с полупрозрачной кожей, под которой видны вены и кости.

Лю сгибается пополам, отчего наклоняюсь и я, и мы обе чуть не падаем. Ее рвет. Меня — нет. Но мне очень, очень страшно. Как никогда в жизни. Даже когда у сестры был сильнейший приступ, мне не было так страшно, как сейчас.

— Что это за место?

— Кать, ну все, сваливаем отсюда, — умоляет Лю.

Мы идем к дверям, и больше всего на свете я боюсь, что они заперты, но нет. Осторожно выглядываем. Кафельная кишка низкого коридора. Вдоль стен стоят пустые каталки и пустые пластиковые бочки. Непонятно, куда идти — и в той, и в другой стороне коридор заканчивается поворотом. Мы делаем наугад несколько шагов, и вдруг из-за двери по соседству навстречу нам выходит врач. Виталий Иванович. У него вытягивается лицо — он крайне удивлен нашим появлением. Да что там — прямо-таки ошарашен. Видимо, был уверен, что мы до сих пор валяемся под наркозом.

Я делаю шаг к нему, Лю, напротив, пытается отскочить назад, и мы снова чуть не падаем.

— Где мы находимся? — вырывается у меня.

— В отделении ретроспективной пренатальной терапии, — со своей неестественной, прямо-таки пластиковой улыбкой объясняет он. Почему я прежде не видела, насколько неживая у него улыбка? — Идите и ложитесь. Немедленно.

— Что здесь делают? — плавающим голосом спрашивает Лю.

— Пытаются помочь тем, кому нельзя помочь никакими другими способами. Путем возвращения человека во внутриутробное состояние. Пересаживают гены посредством специальных инъекций. Чтобы процесс формирования тела начался заново.

— Бред какой-то. Это невозможно, — говорю я.

— Вот мы и работаем над этим. Невозможное делаем возможным.

— Но при чем здесь мы с Людой?

— Девочки, у вас нет будущего. В ближайшее время вам суждено погибнуть. Сначала от гипоксии погибнет Людмила, а тебе, Катерина, суждена долгая и мучительная смерть от интоксикации. Сюда забирают тех, кто уже на грани. Для кого нет иного выхода. Здесь у них — и у вас — возможно, появится шанс...

Погрузиться в одну из тех ванн, осознала я. Где под действием каких-то веществ плоть начнет обновляться, подгоняемая ДНК-инъекциями, формироваться заново. Так вот что случилось с Русалочкой. Погрузиться во тьму с призрачной возможностью когда-нибудь из нее вынырнуть обычным здоровым человеком — а скорее всего, не вынырнуть уже никогда.

— Мы не хотим... — бормочу я.

— Так вы хотите умереть?

— Кать, пошли отсюда, он конченый псих, — отчаянно шепчет Лю.

Виталий Иванович идет к нам, и мы сначала пятимся, понимая, что не убежать, у нас не хватит сил, мы вообще бегаем медленно и неуклюже, а сейчас не сможем вовсе. Но почти инстинктивно я хватаюсь за ручки ближайшей каталки и толкаю ее прямо на врача. Лю делает то же самое. Наши нервные системы пересекаются, и впервые мы вовсе не заботимся о координации движений, которой учились долгие годы, а действуем слаженно, будто у нас не только одно тело на двоих, а будто мы и есть одно целое. Мы толкаем каталки, поворачиваем их поперек узкого коридора, опрокидываем грохочущие пустые пластиковые бочонки и бежим прочь. Бежим изо всех сил. Никогда мы так не бегали. Я почти не чувствую своего половинчатого тела. Прямо-таки лечу вперед. Кажется, позади что-то кричат. Мы минуем поворот, врезаемся в двустворчатые железные двери, с трудом, но распахивающиеся, потом еще в одни, взбегаем по пандусу и оказываемся в большом тускло освещенном помещении с рядами глухих стальных шкафов. В морге. Мы пробегаем его насквозь, в неестественной тишине, будто кто-то выключил звук, и снова оказываемся в коридоре, где нас чуть не ловит здоровенный санитар. Мы уворачиваемся от него с небывалой для нас ловкостью и несемся дальше. Еще санитар, охранник. Слишком удивлены, чтобы успеть нас схватить.

И вот мы на улице. Раннее утро. Золотое небо, розоватый, будто живой, снег. Сначала мы бежим к воротам интерната, но ворота в этот час закрыты, калитка тоже, и мы сворачиваем в парк. Я только сейчас начинаю слышать какие-то звуки. Нарастающий шум улицы за деревьями, где идет своим чередом счастливая или несчастная, но нормальная человеческая жизнь. Слышу страшное, натужное, свистящее дыхание сестры. Нам очень нужен кислородный баллончик, но его нет.

— Давай... отдохнем, — выдыхаю я, чувствуя, что левая нога, не моя, подгибается, и меня пугает то, как Лю дышит, с хрипами и всхлипами.

— Нельзя... Они нас поймают. И тогда точно все...

Мы с разбегу запрыгиваем на забор и кое-как переваливаем через него. Рядом нет Димы, чтобы нам помочь. Мы падаем на ту сторону, в нормальные человеческие будни, шлепаемся плашмя, и я физически чувствую, как в груди моей сестры будто что-то обрывается, настолько вдруг становится тяжело дышать.

Я пытаюсь подняться и не могу. Лю вообще не двигается. Мимо нас течет та простая обыкновенная жизнь, о которой мы всегда мечтали: едут машины, разбрызгивая кашу полурастаявшего снега, где-то за гаражами лает собака, снег ложится на землю и на нас — с легким, но уловимым шорохом.

— Вставай же, — я в ужасе смотрю на сестру. Губы у нее синие, глаза закатились. — Пошли! Нам нужно обратиться за помощью... Они ставят опыты над людьми. Ну вставай... — я начинаю плакать. — Нам ведь надо поступить в институт. Получить образование. Открыть свою ветклинику. Ну Люда... — скулю я. — Ну встань, пожалуйста...

Я дышу изо всех сил. Но меня одной не хватает на нас двоих. Я — мы — все глубже погружаемся в черное ничто, из которого вынырнули в подземной лаборатории. Лю уже там, далеко. Она настойчиво тянет меня за собой. Просто потому, что мы — одно целое.

Я еще успеваю осознать, что рядом с нами останавливается машина, водитель выходит и смотрит на нас пораженно, с брезгливым интересом, с гадливой жалостью и почти со страхом — так, как на нас почти всегда смотрят люди по эту сторону забора. Водитель достает телефон, что-то нервно говорит в него, а дальше я уже вовсе отключаюсь. Словно бегу куда-то вслед за Лю в кромешной темноте. И никак, никак не могу сестру догнать.

Мое сознание отвыкло от объективной реальности. Многие дни — недели, годы в моем субъективном восприятии — меня будто бы бесконечно окунали в мутно-розоватую жидкость ванн для опытов, чтобы ход времени для моего тела обратился вспять, кололи холодными иглами, чтобы изменить мои гены, я едва выплывала из беспамятства и погружалась в него снова.

Белая солнечная палата. Идут первые дни с тех пор, когда я окончательно пришла в себя. Я пока еще плохо осознаю, что со мной произошло, и от слабости часто проваливаюсь в зыбкое полубессознательное состояние. Ко мне регулярно приходят родители, они прилетели из своих заграниц. Пару раз приходил Дима, каким-то образом он меня нашел. Рассказал, что обратился в полицию после того, как мы больше суток не выходили на связь. А вот Лю со мной нет. Вместо нее — огромный отек с левой стороны моего тела. И швы. Врачи говорят, что это настоящее чудо: моя сестра-близнец скончалась от легочной недостаточности, а меня едва успели спасти. Операция по разделению меня и моей мертвой сестры длилась несколько часов. Я потеряла очень много крови и только чудом осталась жива. Я очень слаба, но мои органы функционируют нормально.

Теперь у меня полный комплект органов в единоличном пользовании. Только левой ноги не хватает. Доктора уверяют, что я смогу научиться ходить с протезом. И что, возможно, если с моим здоровьем все будет в порядке, я даже смогу когда-нибудь родить ребенка. Здорового и красивого. Такого, как все... почти все.

У меня в палате есть телевизор, и когда я чувствую себя немного лучше, то смотрю новости. Там много говорят про дело доктора Симакова, которого судят за опыты над пациентами. Он признан невменяемым. Журналисты называют его маньяком и «вторым доктором Менгеле». Однажды в новостном выпуске даже показали его лабораторию — как выяснилось, там, конечно же, никто ни разу так и не воскрес, не поднялся из жутких кафельных ванн. Люди просто умирали. А он с упорством глубоко помешанного раз за разом возобновлял попытки отмотать вспять время, изменить роковой генетический набор. Сумасшедшие попытки, практически бессмысленные с научной точки зрения. Но он пытался снова и снова, потому что на втором этаже интерната вот уже шестнадцать лет жила его дочь.

Я давлю на кнопку пульта. Не хочу больше все это слушать. Открываю рот, чтобы поделиться своим нежеланием с Лю — и в бессчетный раз смотрю на пустоту на подушке слева. Всю жизнь я делилась всем — ну, почти всем, если вспомнить про Диму, — со своей второй половиной. С частью себя. Я никогда не знала, что значит быть одной.

Одиночество.

Всю необозримую глубину этого слова я осознаю лишь теперь. Я всегда хотела жить, как все обычные люди. Рожденные в одиночестве, даже если у них есть братья или сестры, идущие по жизни в одиночестве, даже если у них есть любимые и семья. И я это получила. Теперь я навсегда предоставлена лишь самой себе. Навсегда одинока. Как и все-все вокруг.

Автор: Оксана Ветловская