October 7

Память. А убийцы? Убийцы еще доживают.

Ранней осенью 1998 года я плыла на теплоходе по Белому морю из Архангельска на Соловки. Это был последний рейс летнего сезона: с середины сентября, когда северные ночи становятся длинными, суда перестают ходить этим маршрутом. Море делается слишком неспокойным, вода – слишком холодной для короткой развлекательной поездки.

Возможно, именно конец сезона добавил пассажирам живости, хотя не исключено, что их просто взбодрило плавание по открытому морю. Так или иначе, в корабельном ресторане было очень шумно и весело. Много тостов, много шуток, сердечные аплодисменты капитану. Мои соседи по столу – две супружеские пары средних лет с военно-морской базы – были явно настроены хорошо провести время.

В первую минуту мое присутствие послужило добавочным поводом для веселья. Не каждый день увидишь настоящую американку на старом теплоходе посреди Белого моря, и необычная встреча позабавила пассажиров. Они поинтересовались, зачем я выучила русский, что думаю о России, чем она отличается от Соединенных Штатов. Но когда я сказала им, чем занимаюсь в России, они стали менее приветливы. Американка, совершающая прогулочную поездку на Соловки ради красот природы и старинного монастыря, – это одно. Американка, посещающая Соловецкие острова, чтобы увидеть остатки концлагеря, – совсем другое.

Один из мужчин заговорил неприязненным тоном. “Почему вас, иностранцев, интересует только плохое в нашей истории? Зачем писать о ГУЛАГе? Почему вы не напишете о наших достижениях? Мы первые послали человека в космос!” Слово “мы” означало: “мы, советские люди”. Советский Союз перестал существовать семь лет назад, но он все еще идентифицировал себя как советский гражданин, а не как россиянин.

Его жена тоже стала на меня нападать. “ГУЛАГ – это дело прошлое, он больше не актуален, – заявила она. – У нас другие проблемы – безработица, преступность. Почему вы не пишете о наших реальных проблемах? Зачем ворошить то, что было давно?”

Пока длился этот неприятный разговор, другая пара молчала и муж так и не выразил свое мнение о советском прошлом. Однако жена в какой-то момент меня поддержала. “Я понимаю, почему вы хотите знать о лагерях, – мягко сказала она. – Интересно знать, что было. Я бы хотела знать больше”.

Во время моих последующих поездок по России я много раз сталкивалась с этими четырьмя вариантами отношения к моей работе. “Это не ваше дело” и “Это неактуально” – реакции вполне обычные. Самая, пожалуй, распространенная реакция – молчание, отсутствие внятного суждения, пожатие плеч. Но встречались и такие, кто понимал, почему важно знать о прошлом, и хотел, чтобы легче было узнать больше.

Приложив некоторые усилия, в современной России можно узнать о прошлом очень много. Не все российские архивы закрыты, не все российские историки заняты другими делами. Сама эта книга – свидетельство обилия новой доступной информации. История ГУЛАГа стала предметом широкого общественного внимания в некоторых бывших советских республиках и бывших странах-сателлитах. В некоторых государствах, как правило, в тех, где люди отождествляют себя в первую очередь с жертвами террора, а не с теми, кто этот террор проводил, памятники и общественные дискуссии поистине занимают очень важное место. Литовцы превратили бывшее здание КГБ в Вильнюсе в музей жертв геноцида. Латыши в бывшем советском музее красных стрелков разместили музей оккупации Латвии.

В феврале 2002 года я была на открытии нового венгерского музея в здании, которое в 1940–1945 годах было штаб-квартирой венгерских фашистов, а в 1945–1956 годах – штаб-квартирой венгерской коммунистической тайной полиции. В первом музейном зале блок телеэкранов на одной стене изливал на посетителей фашистскую пропаганду, другой блок на другой стене – коммунистическую пропаганду. Эмоциональное воздействие было мгновенным и очень сильным, как и предусматривали устроители, и остальная часть музея была под стать этому залу. Используя фотографии, звук, видео и лишь в очень ограниченной степени – слово, организаторы музея не скрывают его нацеленности в первую очередь на тех, кто слишком молод, чтобы помнить прежние режимы.

В Беларуси, напротив, отсутствие памятника стало серьезным политическим вопросом: летом 2002 года президент-диктатор Александр Лукашенко в очередной раз заявил о своем намерении проложить шоссе через место недалеко от Минска, где в 1937 году произошли массовые убийства. Его заявление возмутило оппозицию и дало толчок к расширенной дискуссии о прошлом.

В России кое-где усилиями различных людей и организаций сооружены полуофициальные и частные памятники жертвам репрессий. В здании московского “Мемориала” находится архив устных и письменных воспоминаний и небольшой музей, где, помимо прочего, выставлена замечательная коллекция искусства заключенных. Выставки, посвященные сталинской эпохе, проводит и московский музей Андрея Сахарова. Поблизости от ряда крупных городов – Москвы, Санкт-Петербурга, Томска, Петрозаводска – местные отделения “Мемориала” и другие организации воздвигли монументы на местах массовых убийств и захоронений 1937–1938 годов.

Тем не менее в России, привыкшей к грандиозным военным мемориалам и пышным, торжественным государственным похоронам, эти локальные усилия и частные инициативы выглядят слабыми, разрозненными и недостаточными. Большинство граждан страны, вероятно, ничего о них не знает. И неудивительно: через десять лет после распада Советского Союза Россия, унаследовавшая его дипломатию и внешнюю политику, его посольства, его долги, его место в ООН, по-прежнему ведет себя так, словно она не унаследовала его историю. В России нет национального музея, посвященного истории репрессий. Нет в ней и национального места скорби, памятника, который отдавал бы официальную дань страданиям жертв ГУЛАГа и их семей. В 1980?е годы на проект такого памятника объявлялись конкурсы, но этим дело и ограничилось. “Мемориал” добился лишь того, чтобы камень с Соловецких островов, где начинался ГУЛАГ, был помещен на площади Дзержинского напротив здания Лубянки.

Еще более важен, чем дефицит памятников, дефицит общественного интереса. Иногда кажется, что сильнейшие эмоции и страсти, возбужденные широкими дискуссиями горбачевской эпохи, улетучились вместе с Советским Союзом. Столь же внезапно прекратились ожесточенные споры о необходимости отдать жертвам долг справедливости. Хотя в конце 1980-х много говорили о том, что надо привлечь людей, виновных в пытках и массовых убийствах, к ответственности, российские власти ничего подобного не предприняли даже в отношении тех, на кого имелись явные улики. В начале 1990-х один из исполнителей катынского расстрела польских офицеров был еще жив, и сотрудники КГБ проинтервьюировали его, желая знать, как, с чисто технической точки зрения, происходили убийства. В порядке жеста доброй воли магнитофонная запись интервью была передана польскому атташе по культуре в Москве. Но никто никогда не высказывал мысль, что этого человека надо предать суду – в Москве, в Варшаве или где-либо еще.

Безусловно, суд – не всегда лучший способ разобраться с собственным прошлым. В первые годы после Второй мировой войны в Западной Германии было отдано под суд 85 000 бывших нацистов, но обвинительных приговоров тогда вынесли менее 7000. О коррумпированности этих трибуналов было широко известно, и на них сильно влияли личные конфликты, зависть и тому подобное. Сам Нюрнбергский процесс, пример “правосудия победителей”, был отмечен странностями, не самой маленькой из которых было участие советских судей, прекрасно знавших, что их сторона тоже имеет отношение к массовым убийствам.

Но ведь, помимо суда, есть и другие способы дать публичную оценку конкретным преступлениям прошлых лет. Например, “комиссии правды”, подобные тем, которые создавали в Южной Африке, чтобы жертвы могли рассказывать свои истории в официальном, публичном месте и чтобы былые преступления становились предметом общественного обсуждения. Или парламентские расследования – такие как проведенное в Великобритании в 2002 году расследование североирландского “кровавого воскресенья” тридцатилетней давности. Есть правительственные расследования, правительственные комиссии, официальные извинения – но российское правительство никаких подобных шагов не предприняло. Помимо короткого и невнятного “суда” над КПСС, в России по существу не было ни публичных разбирательств, ни парламентских слушаний, ни официальных расследований какого-либо рода в отношении массовых убийств, репрессий и лагерей.

Результат таков: в Германии через полвека с лишним после окончания войны все еще регулярно возникают публичные дискуссии о компенсациях жертвам, о памятниках, о новых интерпретациях нацистской истории, даже о том, должно ли молодое поколение немцев по-прежнему нести бремя вины за преступления гитлеровского режима. В России же через полвека после смерти Сталина ничего похожего не происходит: память о прошлом не составляет живую часть общественного разговора.

В России груз прошлого ощущается сильнее, чем где бы то ни было. Россия унаследовала многие атрибуты советского режима, а вместе с ними – колоссальный комплекс власти, присущий СССР, его военную машину, его имперские устремления. Поэтому политические последствия слабой исторической памяти в России гораздо более тяжелы, чем в других посткоммунистических странах. Действуя от имени советской родины, Сталин депортировал в степи Казахстана весь чеченский народ, половина которого погибла, а другая половина должна была, по замыслу вождя, исчезнуть вместе с языком и культурой. Пятьдесят лет спустя мы увидели новый вариант трагедии: две войны, в ходе которых Российская Федерация стерла с лица земли главный город Чечни Грозный и уничтожила десятки тысяч проживавших в республике гражданских лиц. Если бы жители России и российская элита помнили – помнили эмоционально, нутром, – как Сталин поступил с чеченцами, то ни первое, ни второе вторжение в Чечню в 1990-е годы были бы невозможны. Очень немногие из русских видят проблему в таком свете, что само по себе показывает, как мало они знают о своей истории.

Свои последствия – и для развития в России гражданского, правового общества. Скажу коротко: если подонки из прежнего режима остаются безнаказанными, о каком торжестве добра над злом можно говорить? Может быть, это звучит апокалиптически, но политический смысл здесь есть. Чтобы большинство людей соблюдало закон и порядок, полиции не обязательно ловить всех преступников до единого, но она должна ловить существенную их часть. Ничто так не поощряет беззаконие, как вид негодяев, живущих припеваючи, вовсю пользующихся привилегиями и смеющихся обществу в лицо. У сотрудников тайной полиции – квартиры, дачи, большие пенсии. Между тем пострадавшие от них по-прежнему бедны и находятся на обочине жизни. У большинства нынешних русских складывается представление, что чем больше ты в прошлом “прогибался”, тем ты был умнее. Сходным образом, чем больше ты лжешь и притворяешься сейчас, тем ты умнее.

Нечувствительностью к прошлому во многом объясняется и отсутствие судебной и тюремной реформ. В 1998 году я побывала в центральной тюрьме Архангельска. Через Архангельск – в прошлом один из главных городов ГУЛАГа – проходили пути на Соловки, в Котлас, в Каргопольлаг и в другие северные лагерные комплексы. Городская тюрьма, построенная еще до сталинской эпохи, казалось, совсем не изменилась с той поры. Я вошла в нее с Галиной Дудиной, которая занимается тем, чем почти никто не занимается в постсоветской России, – защищает права заключенных.

Когда мы в сопровождении молчаливого надзирателя двинулись в глубь этого кирпичного здания, мне почудилось, что мы вступаем в прошлое.

Коридоры были узкие и темные, стены сырые, склизкие. Когда надзиратель открыл дверь в мужскую камеру, мой взгляд упал на голые, покрытые татуировками тела, растянувшиеся на койках. Увидев, что мужчины раздеты, надзиратель быстро закрыл дверь и дал им время привести себя в порядок. Когда он снова ее открыл, я вошла и увидела примерно двадцать мужчин, стоящих в ряд и не слишком довольных тем, что им помешали. На вопросы, которые задавала им Галина, они отвечали нехотя, односложно и большей частью смотрели в цементный пол камеры. До нашего прихода они, судя по всему, играли в карты. Надзиратель быстро увел нас оттуда.

В женской камере мы провели больше времени. В углу ее стоял унитаз. Во всем остальном картина в точности соответствовала тюремным воспоминаниям 30-х годов. На протянутой под потолком веревке сушилось женское белье. Было очень жарко и душно, сильно пахло потом, дурной пищей, сыростью и человеческими выделениями. Женщины, тоже полуодетые, сидели на своих койках и извергали на надзирателя потоки брани, требований и жалоб. Полное впечатление, будто я попала в камеру, в которую в 1938 году вошла Ольга Адамова-Слиозберг. Вновь приведу ее описание:

…сводчатые стены в подтеках, по обе стороны узкого прохода сплошные нары, забитые телами; на веревках сушились какие-то тряпки. Все заволакивал махорочный дым. Было шумно, кто-то ссорился и кричал, кто-то плакал в голос.

Рядом, в камере для несовершеннолетних, заключенных было меньше, но лица были печальней. Галина подала платок рыдающей пятнадцатилетней девушке, которую обвинили в краже на сумму, эквивалентную десяти долларам. “Ну-ну, не грусти, – сказала Галина. – Учи свою алгебру и скоро отсюда выйдешь”. На самом деле она вовсе не была в этом уверена: Галина встречала многих людей, сидевших в ожидании суда месяцами, а эта девушка провела в тюрьме только неделю.

Потом мы говорили с начальником тюрьмы. Мы спросили его о девушке в камере для несовершеннолетних, о заключенном, который давно уже получил смертный приговор, но утверждает, что невиновен, о плохом воздухе, об антисанитарии. В ответ он пожал плечами: все упирается в деньги. Надзирателям мало платят. Счета за электричество растут и растут – вот почему в коридорах темно. Нет денег на ремонт, нет денег на прокуроров, на судей, на судебные процессы. Люди, объяснил он, просто сидят и ждут своей очереди.

Меня не убедили его слова. Деньги, конечно, проблема, но дело к ним не сводится. Если российская тюрьма выглядит как сцена из воспоминаний Адамовой-Слиозберг, то одна из причин в том, что советское наследие не давит на совесть тех, кто руководит российским правосудием и исполнением наказаний. Прошлое не висит над российской тайной полицией, российскими судьями, российскими политическими деятелями, российской деловой элитой.

Мало, очень мало людей в нынешней России воспринимает прошлое как бремя и как обязательство. Прошлое – дурной сон, который хочется забыть, или нашептанные слухи, на которые не хочется обращать внимания. Как огромный не открытый ящик Пандоры, оно ждет следующих поколений.