Узнать
Погруженный в нее, одиноко стоит маленький павильон из мутного белого стекла, рыжего старого кафеля и разбитых бетонных ступенек. Два поручня, изгибаясь, выглядывают из него. За ним улица, справа — угол, нечасто едут машины. Около павильона стынет на свежем ветру молодой зацветающий тополь. Тишина.
Тишина состоит из: шелеста людских штанин, далеких и слабых гудков, подземного грохота вагонов и тихого посвиста ветра. Не происходит ничего.
Но вдруг что-то смещается: земля недовольно вздрагивает, неясные металлические щелчки, слышимые все время, где угодно, в любой части города, вдруг отщелкивают особенно звонко и тревожно замирают, и сами часы, кажется, пробив одну из секунд, останавливаются, чтобы одуматься.
Время снимается с места. Из недр павильона показывается человек.
Сначала высовывается его взъерошенная голова, потом — напряженные, прижимаемые к ушам плечи, а после и все тело его выбирается на поверхность. На мгновение он оглядывается, будто бы в нерешительности, но, состроив едкую морду, все же ступает дальше.
Холодает. Человек влажно и зябко оглаживает непокрытую голову. На светофорах он останавливается и весь как бы втягивается в самого себя, мозгом ощущая каждую клеточку дрожащей кожи. На лице его зреет и зреет недовольство.
Через определенное число минут, сделав раз, два, три поворота, он выходит к истоку длинного, людного проспекта — но здесь же и останавливается. Взявшись за ручку двери, он в последний раз окидывает взглядом промозглую улицу, и выражение его лица на миг становится из брезгливого сочувственным.
Человек оказывается в небольшом городском кафе; к нему подбегает официантка, но он не замечает ее и следует прямиком в зал; там — быстро нащупывает взглядом знакомый столик и подсаживается.
Секунду он смотрит на Настю, и выражение его лица начинает идиотически расплываться: брови неестественно выгибаются вверх, уголки губ растягиваются в причудливых направлениях, и весь он начинает походить на душевнобольного. Предельно натужным жестом он берет за верхний уголок меню, лежащее на столе, и вдруг резко распахивает его посередине, отчего страницы подскакивают, беспомощно трепеща.
Пару мгновений он еще сохраняет глупое выражение лица, но вскоре напряженные черты разглаживаются, оставляя только улыбку, не сходившую с его губ с тех пор, как он вошел. Илья несколько раз перелистывает страницы меню, не задерживаясь надолго ни на одной.
— Что ты будешь? — спрашивает Настя, опустив лицо.
Илья быстро долистывает до нужной страницы и внимательно в нее вглядывается. Видно, что он сосредоточенно выбирает между двумя-тремя вариантами. Лицо его на миг становится серьезным.
— Как обычно, наверное. Вот это. Сэндвич-ролл «Атлантический» с тунцом.
Илья опускает меню на столик, но затем снова его берет.
Настя бережно переворачивает страницы своего экземпляра, так, будто больше всего на свете боится его повредить. Запомнив содержание, Илья сходу открывает меню на последнем листе и пробегает его глазами. Нетерпеливо спрашивает:
Илья ждет, и певица с экрана маленького телевизора успевает беззвучно крикнуть два быстрых слова.
— Смотри, тут чайник есть, на двоих. Полтора литра. Хочешь?
— Какой? Вот, смотри, есть имбирная маракуйя. Нет, это фигня какая-то. А вот, смотри, карамельный масала. Соленая карамель, молоко, смесь индийских специй.
— Нет, Илья, только не это, пожалуйста.
— Да, да, конечно. Это я так. Извини. Вот, давай этот. Эрл грей с мятой.
Илья закрывает меню и откидывается на красном креслице. Он обводит взглядом зал; людей мало, а те, что есть, неопасны. Он смотрит в широкое панорамное окно, выходящее на улицу, и видит, как по нему мелко бьет, оставляя следы в виде вогнутой капельки, дождь. Он переводит взгляд и долго смотрит на Настю.
Настя поднимает голову и недолго смотрит на него. Она касается пальцем вздутой костяшки на его ладони, негромко улыбается и ничего не говорит. Илье становится тепло.
Подходит официант, на ходу перебрасывая крышку блокнота и хватко цепляясь за ручку длинными пальцами. Илья, как осьминог, втягивает руку в рукав и немножко отодвигается назад, подбирая ноги и как бы вжимаясь в сиденье. Он еле заметно кивает Насте.
Настя прижимает меню и, тыкая пальцем, заказывает все выбранное. Официант кивает и уходит.
Настя кладет локотки на стол и задумчиво выглядывает вдаль, за раму окна. Илья распинает салфетку на зубочистках и начинает медленно нарывать ее в полосочку, по спирали.
Илья берет ее руку, опускает, словно рычаг, и крепко сжимает в ладонях.
— Ну что за вопросы? Да. Конечно, да.
Илья закрывает глаза, отворачивается и ослабляет пальцы.
Настя ласково, еле заметно гладит его запястье.
Проходит несколько минут. Оба погружаются в свои мысли. Становится тихо: мягкий гомон толпы в кафе, приглушенные взвизги машин из-за плотного стекла, и слышно, как барабанит по белому жестяному подоконнику дождь.
Подходит официант, приносит чайник и две чашечки. Илья кивает, Настя говорит «спасибо». Илья спешно, с видимым удовольствием берется за неудобный горячий фарфор чайника, придерживает крышку пальцем, разливает чай в обе чашки. Наливая в Настину, на полпути он вспоминает, что он один только любит пить чай сразу, пока он не заварился, а только едва окрасился. Он останавливается на полпути, подхватывает чайный носик, смотрит на Настю.
Проходит минута. Илья берет кубик сахара, опускает его уголком в воду и смотрит, как цепко взбирается вверх по сахарным капиллярам чай; кубик становится бледно-красным, липким и вскоре разваливается в Ильиных пальцах. Он досадливо вытирает их о новую салфетку. Пьет чай.
Настя выдерживает небольшую паузу. Прикладывается губами к чаю.
— В порядке. Много ее, вот и все.
— Хорошо. Это ничего, — говорит Илья.
Неосознанным жестом тянется к Настиной руке, которая лежит тут же, на столе, всегда доступна, всегда мила, и, кажется, только его и ждет, как неслышно подходит официант и кладет на две тарелки на стол. Илья, отвлекшись, с удовольствием рассматривает свой сэндвич, обнюхивает его, как собака, отщипывает кусочек выглядывающего листа и съедает его. Настя берет маленькую блестящую вилку с тремя зубцами и задумчиво ворошит ею внутренности салата.
Илья откусывает треть сэндвича, дважды жует челюстями и сглатывает. Задумчиво смотрит на Настины руки, но как-то мимо. Затем замечает салат:
— Не помню уже. В меню был, мне понравился. Хочешь?
Илья берет бесхозную вилку со стола, долго и недоверчиво осматривает Настину тарелку со всех сторон. Затем подцепляет какой-то листок и пробует его.
Другою рукой берет сэндвич и снова его откусывает. Снова жует. Задумывается о чем-то своем.
— Ты так и не придумала ничего к выходным?
— Нет. Я спрашивала, но как-то…
— А если через неделю? Ты работаешь?
— Не знаю. Скорее всего. Мне нужно гля…
— ФУ! — вскрикивает Илья, перегибается пополам и выплевывает в салфетку зеленую массу. Затем поднимает лицо с выражением нестерпимого отвращения. — Что это?
— Ну да. Это? — Настя указывает пальцем на полстебелька спаржи, проткнутых вилкой, выроненной Ильей на стол. — Ты что, никогда спаржу не пробовал?
Илья переводит дыхание и с чувством произносит:
— Какая же это гадость, Настя.
Илья трясется в автобусе. В руках его — некрасиво обломанная деревянная палочка, вынутая из пластикового стаканчика с чаем, выпитого еще на вокзале. Из палочки торчат мокрые маленькие щепочки. Между колен — рюкзак. Справа сидит Настя.
Илья смотрит вдаль. Там сменяется жаркий, неинтересный пейзаж. Он цепляется взглядом за бетонные пни, вырастающие из асфальта, глазами бегает вдоль труб, пока они не кончаются и не соскальзывают вниз, за рамку окна. Солнце светит сквозь грязное стекло. Глухо и однообразно гремит автобус.
Так проходит еще несколько часов. За десять минут до того, как автобус встанет окончательно, Настя уже сидит, собравшись, спрятав все вещи, вынутые в пути, обратно и завязав мусор в маленький пластиковый пакет. Илья постукивает о стекло указательным пальцем.
Они прибывают. Двери расходятся, и свежий дух с улицы студит виски и плечи, но ненадолго. Илья с Настей сходят с остановки и идут по сельской тропе, где-то у горизонта заворачивающей вбок.
Слева и справа жмутся за ломаными заборами низенькие, усталые дома. Минуя деревья, Илья лениво срывает молодые изгибистые листки и первые зацветающие почки. Заговаривает:
— Жарко, конечно. Но под деревьями ничего.
— В детстве. Лет в шестнадцать, наверное.
— Так. Каждое лето, на месяц. Еще в марте несколько раз, когда дядя к нам приезжал. И в феврале, когда хоронили бабушку.
— В феврале тут, наверное, сыро.
— Я не помню. Я маленькая тогда была. И съездили мы очень быстро, на полтора дня всего. Туда и обратно. Я и бабушку плохо помню. Помню, как меня к ней зачем-то подводили, сфотографировать. За полгода до смерти, то есть. Она тогда уже была вся старая, дрожащая. От нее землей пахло. Я тогда подумала, что мне очень не хотелось бы, чтобы она умерла тут, при мне. И будет мертвое тело. И будто бы мне придется с ним разбираться.
За забором громко тявкнула собака. Илья отшатнулся и крепко взял Настю за руку. Проговорил:
— Фу ты. Ты помнишь, куда идти?
Вскоре они вышли на небольшую набережную. Илья с удовольствием обстучал, притоптав, свои запыленные кроссовки о твердую каменную кладку. Дальше, метрах в двухстах, виднелся бледно-желтый склон пляжа. Мир несколько ожил: появились люди, ходившие мимо, и торговцы.
Они направились к пляжу. Долгое время шли влево, вдоль расстеленных на песке полотенец, вдоль облезлых деревянных шезлонгов и сломанных выцветших зонтиков, выбирая место, где побезлюдней. Вскоре такое нашли. За небольшой скалой; даже, скорее, за очень большим камнем, скатившимся с высоты в древние времена и так и оставшимся посреди пляжа; краем своим он на метр забрался в воду, и его густо обросли тяжелые водоросли.
Почему-то никто не додумался или не решился обойти камень, и оттого за ним образовался небольшой кармашек пространства; там, дальше, где начинались ступеньки следующего спуска, люди снова толпились и жались друг к другу, но сюда, к камню, никто не шел. И Илья с Настей расположились здесь: набрав из тени плоских холодных треугольников, Илья выложил их в два ряда, гранями состыковав друг с другом, и лег, лицом повернувшись к солнцу; Настя, приседая так, что торчали над уровнем бедер загорелые колени, дважды д-дернула сумочный замок и стала раскладывать вещи.
Время стояло сильно послеобеденное: день медленно клонился к вечеру, но в запасе еще оставалось несколько часов тепла и солнца, лениво раздаривавшего свои красные прикосновенья и ласки, и Настя подошла к морскому берегу, ежа худые, невысокие плечи, а Илья, раздевшись, остался в длинных ярко-желтых шортах до колена и сидел, сгорбившись, и кидал в направлении маленькой скалы камешками, и они с плоским, безжизненным звуком отскакивали. Потом он стал смотреть на Настю, и она гладила мысом стопы темную воду и улыбалась, и далеко слева и справа доносился тихий гомон людей, но ничего нельзя было разобрать, и оттого особенно выпукло, особенно отчетливо прозвучали в воздухе Ильины слова:
— Ну, камни эти. Как ты по ним ходишь?
Илья недовольно поднялся и стал медленно ступать к воде.
— Иди сюда. Вон там, дальше, если в воду зайти, песок. Видишь?
— Ничего не холодная. Ты даже не пробовал.
— Не пробовал, — Илья повторил, как эхо. Настя вошла в воду, шагнула по двум скользким камням, покрытым подводным мхом, и протяжно прыгнула с них на плоский песок. Он поднялся у ее ног небольшим мутным облачком.
Илья остался у самой кромки, глядя на Настю. Она повернулась к нему и, дружелюбно прищурившись, протянула левую руку. Затылок и шею Ильи нестерпимо, жутко пекло. Он зажмурился и сделал неловкий шаг в воду, сразу после него — еще один, и темнота в форме Насти поймала его за локоть. Он качнулся еще раз и открыл глаза, нащупав песок и вдруг оказавшись совсем рядом с ней. Перед ним была Настя, а за нею — безбережное, синее, гулкое море. Он обнял ее за пояс, прижимая к себе, сцепил руки мертвым замком и вдруг бессильно уронил голову, стукнув губами о ее сухое, горячее плечо. Крепко зажмурил глаза.
Илья коротко, в два вздоха всопнул носом, затем бросил Настю, широко развел руки и кинулся лицом вперед в холодную воду. Двумя сильными гребками описав под водой круг, он, весь мокрый, взъерошенный, выскочил, схватил ее, повалил в волны и стал, смеясь, издавать глупые звуки, будто играясь с морским животным. Настя, обнимая его за шею, ласково улыбалась.
Ночью они спали крепко, устав от свежего воздуха, длинной прогулки и соленой воды, и грубая, чистая ткань двуспальной гостиничной кровати, заставлявшей почти весь номер, радостно приняла их в свои объятья. На следующий день, ослабев, валялись до часу; Илья, ненарочно вскочив без пятнадцати девять, долго еще лежал, пытаясь расслабиться и снова провалиться в сон, иногда поднимая залитые теплым солнечным светом веки и наблюдая плоское, гладкое лицо Насти, совсем, казалось, не потерявшее своего умного, сдержанного и спокойного выражения, но после все же поднялся и, умывшись, в слабо гудеющей тишине стал смотреть в скучноватый пейзаж за окном, сидя с краю кровати, а после проснулась Настя.
До вечера было еще много времени, автобус отходил поздно, в десять, и они, собрав вещи, снова пошли на прогулку, пешком по направлению причала и старого мола, и немного прошли по нему, но Илье не очень понравилось из-за грязных, выгоревших камней, которые, собственно, молом и были; эти белые камни в крупных щербинах, неприятно ощущавшихся даже через резину шлепок, имели еще и широкие стыки, или разрезы, или расколы, доверху забитые свежим, спрессованным, жарко разогретым мусором, так, что бугристая поверхность мола становилась и гладкой, и выпуклой одновременно, и Илья шел, невольно рассматривая этот мусор, и мучился от отвращения, ибо каждый раз, когда он поднимал глаза, его больно слепило солнце, отражавшееся от металлической глади моря, и он зажмуривался и тряс головой, чтобы сбросить наваждение. Но вскоре стало легче; не успели они устать слишком сильно, как солнце окрасилось и опустилось, и подул легкий ветерок, и они сами не заметили, как вернулись к пляжу.
И они снова пошли вдоль него, но в этот раз не по гальке, а по ровной мостовой; ее отделял от пляжа низенький, толстенький забор, вылепленный из жирного, белого алебастра, и днем, когда солнце стояло высоко, он блестел с такой силой, что его нельзя было увидеть, а вечером, когда оно закатывалось за хребет, принимал оттенок синевато-серый. Да и вообще, все было белым: высокие столбы с хриплыми сорокалетними мегафонами, каждый миллиметр которых был безжалостно выкрашен вязкой, тягучей белой известкой; полосы велосипедных дорожек, непрерывно тянувшихся по мостовым белыми бугревастыми линиями; даже камни на пляже, испачканные неизвестно чем, лежали, отсвечивая — и тоже ослепительно белым. Людей будто бы стало больше, но Илья с Настей шли, и в каждый отдельно взятый момент времени рядом не было никого, и оттого они плыли спокойно вперед в своем небольшом пузырьке пространства, слушая шум холодного моря, ласково и тяжело ворошившего гальку и набегавшего на волноломы.
Скоро они прошли мимо камня, у которого плавали, и мимо пустых лежаков, и сели на длинную лавочку, придвинутую к заборчику небольшого пляжного ресторана, из которого негромким потоком струилась музыка. Илья сел с самого краю, Настя — ближе к нему, и сперва просто молчали, слушая рокот воды и ненавязчивый шорох воздуха. Но потом Илье стало скучно.
— Видишь? — он махнул рукой в дальний правый край пляжа.
— Обнесут, например. Запросто.
На противоположный край лавочки села бабка, замотанная платками, сильно напоминающая цыганку. Илья придвинулся ближе к Насте.
— И сгореть можно, на солнце. Наверное… — продолжил он не так уверенно.
— Да. — Настя взяла Илью под руку и вплела свои пальцы в его кисть.
Помолчали. Бабка порою невнятно храпела; шумело море. Негромко бормотал репродуктор. С дальних сторон слышались долгие, затяжные крики, которые, пролетая мимо Ильи с Настей, как бы вытягивались, размазывались в соленом воздухе. Будь они чуть южнее, это походило бы на долгий крик муэдзина.
Через какое-то время напряжение спало, и Илья немного расслабился. Украдкой он сверил время, достав телефон из кармана — до отъезда оставалось чуть более полутора часов.
Все в порядке. Вокзал недалеко. Скорее всего, их ждали такие же бессмысленные, безмятежные и спокойные полчаса, а после — медленная походка, несложная мелкая бюрократия и посадка в трясучий автобус, который, слава Богу, ехал теперь ночью, и, может, удастся посмотреть на звезды, чуть-чуть заползавшие в рамку окна, которые в грязном городском небе были совсем не видны, вечно прятаясь за туманом и смогом. Снова будет сложно спать, приложившись головой к стеклу, подпрыгивая на каждой кочке, хотя Насте, каким-то образом оперевшись о саму себя, сидя на кресле спокойной скульптурой, мягко обронившей голову на грудь, это удавалось. Настя… Она сидела рядом, внимательно и отстраненно смотря в сторону моря, и взгляд ее был полон бесконечной осмысленности, хоть Илья никогда и не мог представить себе, о чем она думает. Эта черта присутствовала в ней всегда, и часто Илья, находясь в смятении насчет каких-нибудь своих поступков, чувств, слов, встречал этот ее взгляд, и ему казалось тогда, что Настя неизмеримо умнее, спокойней и выше его, и он проникался к ней великой нежностью, и ему хотелось встать перед ней на колени и плакать. Когда он об этом подумал, сентиментальные токи со страшною силой пронзили Илью, и он крепко сжал руку Насти, и она, почувствовав это прикосновение, все сразу поняла и посмотрела на него с любовью.
Илья ничего не ответил, только с вымученной мужественностью улыбнулся и поднял красивую голову. Ветер шелестел в волосах, и царапала кожу морская соль, и откуда-то совсем рядом до Ильи донеслось низкое бормотание:
Как-то даже не задумываясь, он повернул голову и непроизвольно спросил:
И глухой голос бабки донесся из-под платков:
— Поздравляю тебя, молодой, дай Бог тебе счастия, и здоровия, и долгих, и долгих лет жизни. С днем рождения-то тебя. Поздравляю.
Какое-то время он еще видел грубые, грязные морщины, выглядывающие из-под платка, и большой, заскорузлый нос, но потом кто-то потянул его за руку, и через пару мгновений они с Настей уже уходили в сторону вокзала, и скоро грузились в автобус, и скоро автобус тронулся, негромко погромыхивая своими некрепкими внутренностями.
Дверь распахивается, и в прихожую входит Илья, широко оступаясь, чуть перейдя через самый порог, и тут же едва не падая, запнувшись о стройный ряд понаставленной кожаной обуви; осторожно огибая вешалку с пышными пальто, он неловко приседает на обе ноги и начинает разуваться вслепую, весело задирая голову, оглядывая обои и люстру. Настя проталкивается за ним, полусогнутым, на ходу сбрасывая свои легкие светло-зеленые сандалии, и, тиснувшись между им и стеной, скрывается за углом, пропадая в глубинах дома.
Илья в темных тканых носках мягко ступает по коридору, негромко вслушиваясь в гулкое эхо собственных шагов. Ему хочется крикнуть, уж такой большой коридор, но он все же немного стесняется, да и вокруг понаставлено столько вещей — неумных картин в тяжелых, лепных, позолоченных рамах, объемных тумбочек из глухого дерева, маленьких столиков с бижутерией, техники, — что он полагает, что крик не отскочит, прозрачно позванивая, от стен, а утонет где-нибудь промеж этими предметами, пропадет в складках бархата, свисающего в коридоре.
На мгновение он замирает, прислушиваясь к своим впечатлениям, но тут из какой-то из комнат доносится приглушенный крик:
Он оглядывается, отступая, и вот одна из дверей отворяется, и высовывается Настя, и он, улыбаясь, на цыпочках подбегает к ней.
Она впускает его в просторную гостиную, а сама отходит, принимаясь копаться в маленьком деревянном шкафчике, и он из всех мест, где можно устроиться, выбирает лечь поперек на огромный диван, уставленный посредине комнаты, и, закинув ноги на высокую его спинку, весомо заключает:
Голова Ильи мягко погружается в пористый поручень дивана, он опускает слабые веки, полуприкрытые глаза начинают блуждать — и тут он замечает Настю, стоящую к нему спиной, с плечами, еще немного приподнятыми, словно призрак растаявшего жеста — жеста, что он так часто за ней замечал и так часто ему умилялся, и ему всегда, видя его, хотелось взять эти плечи и бережным движением помочь им опуститься вниз, до конца, тем самым будто бы делая что-то очень хорошее, как-то фиксируя это счастье, помогая ему свершиться окончательно, проворачивая и защелкивая последний, недокрученный винтик бытия, и часто он так и делал, и Настя радовалась и смеялась и льнула к нему головой, или, если она стояла спиной, мягко и медленно выгибала лицо назад, и он целовал ее; он бы сделал так и сейчас, но ему все же так не хотелось вставать, и поэтому Илья только наблюдал, наблюдал за Настей, как она слегка качает головой и с тихим шорохом перебирает предметы ящика, рассеянно поводя уголками локтей в воздухе.
Илья решает сомкнуть веки и окончательно отдаться благословенной лени, и вот перед его подрагивающими зрачками проносится ансамбль занавесок с сильно потрепанными, но еще пышными и увесистыми кисточками, за ними — еще одна люстра, приземистый красный комод и тяжеленный платяной шкаф, и, когда темнота наступает, ему вдруг становится мучительно неудобно под молчаливым прессом всех этих предметов, и он как-то неуверенно сгибается и снова выгибается, и глаза его крепко сжаты, но ему все еще кажется, что они все смотрят на него, смотрят — и?..
Слышится звук закрывающегося ящичка, и Настя мягко проходит сквозь комнату и пропадает, и слышится скрип, маленький стук, и Илья прижимается носом к мягким подушкам дивана с намерением уткнуться в них и, быть может, заснуть, но тут раздается мелодия, это начало четвертой скрябинской сонаты, и Илья узнает ее сходу, потому что он часто слышал ее, втекавшую в комнату с золотистым светом утра сквозь широкую дверную щель, и вот она снова его тревожит, снова она его будит, и он, будто бы ею ведомый, переворачивается обратно, приоткрывает глаза, рассеянно смотрит на Настю и задумывается.
Скрябин смолкает, и Настя снимает тонкие пальцы с клавиш, то ли для того, чтобы перевернуть страницу, то ли для того, чтобы тоже посидеть и повпитывать в себя мгновение, подумав, помолчав, поразглядывав знакомые с детства занавески на высоких окнах, и Илья, как бы немного отдельно от самого себя, с небольшим придыханием произносит:
— Нет, но откуда она могла знать?..
— Успокойся, Илья, она сумасшедшая.
Илья утомленно смолкает. Повисает беспокойное молчание, и Настя вновь кладет руки на пианино. Илья поджимает колени к груди, кругло перекатывается вперед и единым рывком поднимается на ноги, тут же вновь пересаживаясь по-турецки, чтобы разглядеть Настю во весь рост. Слабо качнув головой в его сторону, она мягко вжимает три клавиши и начинает играть.
Фортепьянная песня струится нежным ручьем, иногда разгоняясь, иногда успокаиваясь, и Илья, скучая, замечает Настины ступни, выглядывающие из-под краев легкого сарафана; иногда они жмут на педали, и средний и безымянный пальцы ее поднимаются небольшой горкой, и Илья смотрит на эти пальцы, точнее, на один из них: он короче, чем все остальные, короче почти вполовину, но никто не знает, почему — просто такой вырос, и Илья заметил это очень давно, еще в первые-первые дни, и с тех самых пор этот Настин недоразвитый палец всегда так трепетно его восторгал, что ему каждый раз хотелось очертя голову броситься к Насте и прижаться к нему щекой, вскинув голень ее высоко в воздух, опрокидывая саму Настю, и Настя часто брыкалась, стесняясь, но в этом-то пальце ее и была сконцентрирована вся Ильина к ней любовь, и теперь, когда он случайно снова нашел его взглядом и снова ему обрадовался, он опять захотел прижать к себе Настю, и ее ногу, и обнять их обоих, и снова чуть не расплакаться от нежности и какого-то капризного счастья, но вместо этого, передумав, мягко грохнулся спиною на диван.
Соната смолкла. Настя поднялась, опустила крышку и влезла между Ильей и диваном, сев по-нормальному рядом. Он передвинулся к ней, положив подколенки на ее бедра. Она накрыла их ладонью.
— Хорошее пианино. Жалко, что в детстве оно мне не нравилось.
— Не знаю. Оно тогда было такое большое, и мне почему-то, сидя за ним, всегда становилось страшно, постоянно хотелось обернуться. Я ведь маленькой была.
— Не знаю. Наверное. Смотря с кем сравнивать.
— А я в детстве не ходил никуда.
— Да. — Илья засмеялся. — Я другое любил.
— Ну, всякое. Меня вообще это все, — Илья сделал неопределенный жест рукой, — не волновало. Мне было важно другое.
— Ты бездельник, Илья. Что именно? Ты так и не сказал.
И Илья повалился на Настю и начал ее щекотать, и она громко захлопала по его спине и бокам, и они еще немного подурачились, но после угомонились, и Настя куда-то пропала, а Илья лег спиной на диван.
Все стихло. Уставившись в потолок, он стал лениво рассматривать переплетенья узоров, ромбиками своими касавшихся бледно-красных краев квадратов, в свою очередь умещавшихся в круглые чрева окружностей, состоявших, если приглядеться, все из таких же ромбиков. Ему было трудно уследить за ними, и, потеряв один, становилось почти невозможным найти на потолочном небе не точь-в-точь такой же ромбик, а его же. Что же, все-таки, за цыганщина — даже потолок разрисован. Ромбики мерцали и переливались, порою стройненькими рядками заползая один на другого, и Илья слегка смежил глаза, отчего все еще больше смазалось и расплылось. Теплая волна ленивой радости объяла его. Мягки были подушки дивана, и грузный парфюмерный дух обволакивал комнату. Музыка? Нет, все-таки будет что-то. Как касались, вместе с педалью, деревянного пола ноги, и мягко бил молоточек мшистой макушкой в струны. Нет, точно ведь будет что-то. Надо только понять, что. Стук опускающейся крышки и звон гласных Скрябина. Когда-то ведь оно придет? Да, и я чувствую, скоро. Надо только к нему подготовиться. Надо к нему быть готовым.
— Ну что, готов? — произнес Настин голос.
— А? Что? — Илья спрыгнул с дивана. — Настя! Ты что дерзишь?
Настя вышла к нему в новом, кратком уличном платье, но Илья, отвлекшись, сразу же забыл о том, какого оно было цвета и формы, как не запоминал он одежды на девушках никогда. Он прошел за ней в коридор и, пока Настя вынимала ключ, оглядел напоследок широкую, длинную прихожую, кончавшуюся, конечно, через несколько десятков метров, но из-за темных, толстых обоев, тяжелой, тупоугольной мебели, томительной обстановки и тусклого света люстр рождавшую тягостное ощущение того, что она бесконечна. Странное чувство овладело им, и на миг ему показалось, что кто-то смотрит на него из глухой глубины этой прихожей, то ли навсегда прощаясь, то ли страстно призывая прийти снова. Настя толкнула дверь, и они вместе вышли на улицу.
Эскалатор карабкался вниз. Гремели механические рессоры, скучно тянула вперед, за собой лента поручня, голову Ильи одолевали тягучие мысли, и от них он царапал ногтем на вязкой черной резине партию в крестики-нолики. Ступив на платформу, он задумался, будто бы вспоминая что-то, а затем, покачиваясь, побрел к той части перрона, где было безлюдней.
Впрочем, это не помогло. Подъехал поезд, и Илья вместе с несколькими посторонними пролез в переполненный вагон, и стал протискиваться, и все смешалось, и он обнаружил себя вплотную притиснутым к потно поблескивающему поручню, и к плану метро, подвешенному на стене, и к сидению впереди, и к давящей толпе, обступившей его со всех сторон.
Двери лязгнули, стиснувшись с тихим грохотом. Воздух, сжатый между людьми, стал от нечего делать бегать по вагону, стремясь вывалиться из выдвинутой форточки и вырваться на огромной скорости туда, где мелькало в глуби что-то черное. Блекло посвечивал над головою ряд электрических лампочек, так, что было вовсе неясно, день сейчас или не день.
Илья обнаружил у своей груди причудливый головной убор; взглянув подробнее и увидев плечи, он понял, что это женщина. Еще одна стояла по левую руку его: полуповернувшись всем корпусом, она висла с ним на одной перекладине, и взгляд мутных, шибко распахнутых глаз ее не означал ничего.
Она была не очень красива: белая кожа с пубертатными точками, неровный лицевой крой, губа — оттопыренная, бледная, бескровная, и криво убраны над затылком были зеленой резинкой простые волосы. Она стояла спиной к дверям, повернувшись лицом к нему, смотря мимо и поперек всего людского потока, и Илья почувствовал странное, нехорошее волнение, поднимающееся в нем вопреки духоте, и ужасной толкучке, и неудобству.
Зачем она встала так? Это вряд ли была случайность — и что толку разглядывать черный шов его плеча, его неестественно приподнятую, выгнутую вперед грудь, уставшую за долгое и удручающее сегодня так сильно, что ему хотелось только броситься ничком на ряд простынь и подушек и тяжко дышать, слушая, как постепенно приходит в себя до пределов сжатое сердце и свист в ушах перестает быть громким. Но Илья не был уверен, что та понимала, что видела. Впрочем, мысль эта не очень-то и помогала, и Илья чувствовал, как в его левой, опущенной вниз руке все сильнее, сильнее бьется в узком запястии кровь, и он боялся, что вена вдруг возьмет и прорвется и кровь вырвется из нее больным и большим потоком.
Он сделал глубокий вдох и надолго закрыл глаза; когда же он их открыл, поменялось немногое, но теперь в отражении темных каленых стекол он увидел справа взрослого, старого мужика с плотными серыми усами, без очков и с отяжелевшим, опухшим от лет лицом; мужик смотрел очень ясными, прозрачно-гладкими глазами с мелкою сеткой капилляров в подбородок деревенской девке, и его широкая, свободно свисающая рубашка с гавайским узором блекло синела своими плоскими, бесформенными пятнами, иногда прерываясь около рукава маленьким белым стежком.
Ехало, толклось метро, и Илья ощущал себя под перекрестным огнем двух взглядов, ни в одном из которых он не хотел принимать участия, но и ни один из которых не мог избежать. Он снова закрыл глаза. Сознание сегодняшних неудач подкосило его. Он открыл глаза и увидел, как взгляд девки медленно переползает с локтя его куда-то на его живот. Бешено заскрежетав, метро задрожало средь черноты тоннеля, и девка, качнувшись, толкнулась бедром о поручень. Глядя на ее лошадиный круп, он на секунду испытал неудержимое желание сжать его рукой, так, чтобы лошадь заржала от боли; наконец поезд замер, и повисла тишина — душная, мертвая. Илья закрыл глаза. Вагон поехал снова.
Когда пришла его остановка, девка вышла скорее него, и за нею пошла другая, с плечами и головным убором, и они вместе, бросая друг другу долгие фразы, ушли в сторону выхода. Вышел и Илья; в вагоне остался только мужик в той рубашке, смеряя идущих двумя прозрачными глазами, печально и обреченно отъезжающими в темноту. Скоро Илья потерял их всех из виду.
Илья вышел из метро. Сверху нависло жаркое солнце; плотный, тяжелый дух обволок все его тело, забираясь и под одежду ему, и под кожу, и он медленно побрел пешком в сторону дома. Затылок и плечи пекло.
Он перешел дорогу. Справа тянулся длинный, крытый навесом павильон, и он стал жаться к нему, стараясь накрыть его густой черной тенью голову. Он шел по выпуклой серии плоских серых плит, усыпанных грязными звездочками засохших, окаменевших плевков, осколков стекла, вросших в бетон, и старых жвачек, потемневших от ног; от тягости и нечего делать он рассматривал эти узоры, и серые плиты под его подошвами тянулись бесконечной лентой, стыкуясь такой же серой, бесцветной и скучной известкой.
Сзади был магазин, а впереди был банк; солнце послало особенно жгучую, особо мучительную волну, и Илья выгнул шею, прищурившись, и вдруг заметил фигуру, стоявшую в двух-трех шагах от дверей. Эта фигура не то, что стояла, но находилась в вечном движении, делая несколько шагов туда, несколько шагов обратно, затем поворот на одной ноге, плевок куда-то об пол, и все повторялось снова. Этим сгустком плотного цвета в разгоряченном воздухе был невысокий парень, бродяга с лицом цвета земли, в грязно-зеленой панамке и с такими же, будто нарочно, майкою, шортами, шлепками, и вообще весь он был грязный, хотя, вроде бы, не вонял, и подстрижен был, как беспризорник. Он стоял и заламывал руки, зорко следя за прохожими, выжидая, пока кто-нибудь не пройдет мимо него; тогда он, замерев, вдруг как хищная рыба делал шаг в сторону жертвы и громко, разборчиво спрашивал мелочь, и когда прохожий, вжав голову в плечи, отказывал, отмахнувшись, и спешно вышагивал прочь, он делал точно такой же широкий крученый шаг, только в обратную сторону, и отступал назад, не меняя лица, не расстроившись, одинаково продолжая следить за другими из-под своих густых зеленых надбровий.
Илье сразу стало жутко, и ужасно ослабли ноги; в сердце, в груди его похолодело, и он весь сжался, как камень, но что-либо предпринимать было поздно; бродяга стоял уже слишком близко, и, когда Илья к нему подходил, он заметил, что тот теперь смотрит не на него, а будто бы выбирает в редкой толпе другого, и тут он подумал уж, что пронесет, но в самый последний момент бродяга лениво повел плечом и резко шагнул к Илье, приблизив в мареве воздуха зеленое лицо, и Илья в ужасе отшатнулся, что-то неразборчиво пробормотал и сильно мотнул головой, и бродяга вроде бы отступил, но еще несколько сотен шагов, добираясь до поворота, Илья чувствовал на своей спине взгляд этих жутких зеленых глаз.
Оказавшись уже далеко, Илья, поднявшись на свой этаж, из подъездного окна, приложив ко лбу руку, всмотрелся в сторону площади, где был бродяга; тот стоял все там же, маленьким зеленым пятном, и все так же поплевывал, и делал маленькие шаги восьмеркой возле двустворчатой двери банка.
Лето катилось к концу. После череды жарких, желтых, тяжелых дней над обессилевшим городом зрела угроза грозы; воздух стал удушающе плотным, весомым, и сложно на улице было сделать полвздоха.
Илья крепко сжал Настино запястье, отчего она неосознанно дернулась. На полном ходу перед ними прогромыхал автобус. Через мгновенье шум стих, и они перешли дорогу.
На той стороне Настя досадливо вырвала руку. Илья не возражал. Пошли дальше: шапки деревьев висели слева унылой щеткой, справа широким потоком носились машины.
Илья иногда останавливал Настю, дергая ее за плечо и громко, размахивая руками, говоря; Настя молчала с лицом, полным отвращения и злобы, но иногда ее прорывало, и она резко бросала в него несколько слов уверенным, не терпящим пререканий тоном, но Илья их не мог расслышать, потому что в этот момент мимо с ревом прокатывалась машина; после слов своих Настя, не желая боле поддерживать этот обидный и бессмысленный разговор, отворачивалась и шла дальше, и Илья догонял ее.
Они дошли так до края бедного городского леска; встали рядом с широкой, в четыре полосы дорогой, по центру которой тянулись рельсы медлительных городских трамваев, и ждали сто двадцать секунд, ставших невыносимо долгими. Илья стоял, схватившись рукой за железо столба, и от какой-то нелепой, но нечестно могущественной силы, назойливо и упорно сдавливавшей его грудь, делал рукой патетические жесты, однако сказать ничего не мог. Каждый раз, когда в сердце его складывалась фраза, когда сам собою рождался ряд сильных, правдивых слов, они вдруг на пути к свободе врезались в какую-то преграду, пробкой вставшую в горле, и Илья с тоской и отчаянием смотрел в желтые цифры, чувствуя, как невыносимо ужасен тот факт, что они кончаются, но вместе с тем как же хорошо то, что они вообще есть и можно еще, глядя на них, постоять и помолчать немного.
Небо тягуче крылось густым грязным ковром однообразных облаков, и теперь мир вокруг не слепил Илью падавшим солнцем, а стал одинаковым: пыльным, серым и светлым. Цифры на светофоре сменились, и Настя пошла вперед.
Стыдливый, униженный, Илья побежал за ней. Настя не бежала, но что-то заставляло Илью делать столько лишних телодвижений, так суетиться, так исходить из себя в попытках ее догнать, что он весь вспотел, запыхался, и мокрым блестящим ежиком торчали на спазмированных висках его мелко налипшие волосы. Иногда, подбегая к ней, он вдруг останавливался, будто столкнувшись с невидимою стеной, и неясно и отчаянно смотрел далеко вслед ровно шагавшей Насте. Затем, словно опомнившись, вновь бросался за ней.
В то время слов было сказано мало. Говорил Илья, и все бессодержательно, по большей части нелепо повторяя ее имя и дергая за края одежды. Иногда после очередного «Настя, послушай» Настя оборачивалась и гневно, резко говорила: «Что?» — и Илья терялся, замирал, не в силах ничего произнести. Тогда Настя, с выражением мрачного торжества, всем видом своим будто бы говоря, что она так и знала, отворачивалась и твердо, упорно шагала дальше.
Скоро свернули на другую, тоже широкую, тоже полную машин дорогу; вернее, свернула опять-таки Настя, а Илья просто шел за ней, не особенно разбирая, куда именно они движутся и что вообще происходит. Когда он завернул за угол, его слабо и неприятно кольнул воспоминаниями проспект, но он осознал это лишь малой частью самого себя и только глупо заморгал глазами, привыкая к новой обстановке.
Серая вязь облаков на небе стала плотнее, и сбитая вместе пыль тягостно жалась к полу. Напряжение, отчаяние, жалость и обида вихрем сбирались в воздухе. Настя, убавив ходу, посмотрела на широкий овальный диск огромно поблескивающего здания вдалеке и спешно зашагала в его сторону. Сердце Ильи облилось кровью.
Он стал идти вровень с ней. Казалось, какой-то пришедший снаружи стремительный, невероятный импульс заставил его сменить стратегию и вышагнуть из порочного круга действий, бросив все оставшиеся силы на последний рывок. Илья взял Настю за руку, но не так, как прежде, а как-то по-другому, и она не стала вырывать ее; он приблизил ее ладонь к губам и дрогнувшим кончиком языка почувствовал слабый привкус соли; Настя замедлила шаг, совсем чуть-чуть, но снова пошла вперед.
И все вокруг стало громким: с особой неистовостью проорала рядом машина, закричал где-то вдалеке сорванным голосом мегафон, а на горизонте замаячили серым, печальным блеском очертания автобусной остановки.
Илья, испуганный, остался чуть позади — но снова бросился за нею, догнал, бережно ухватил руку, оброненную в воздухе, и снова поцеловал ее. Настя опять замедлилась и, посмотрев Илье в глаза, с силою вырвала ладонь и быстро пошла вперед.
Качался вдали в удушливом воздухе серый корпус остановки; содрогаясь с самим миром, она увеличивалась, разрасталась, и Настя шла к ней так, словно только она, остановка, в силах все это наконец закончить. Илья почувствовал мелкие капли, изредка трогавшие его голову; он придавил одну из них пальцем и вдруг страстно пожелал того, чтобы Настя почувствовала их тоже.
В бездумной, мутной маете они подошли к остановке. Илья шел последние метры, словно подвешенный в воздухе, не ощущая конечностей, которые его несли. Настя, остановившись, косо смерила Илью взглядом, полным трезвой, осмысленной злобы. Выглянула на дорогу. Взялась за серую сумку, вынув плоский телефон, и сверилась с расписанием. Снова спрятала телефон.
Дождь накрапывал сильнее. Настя тоже его заметила и иногда, ненарочно, как встревоженное животное, обводила маленькой лапкой голову.
Повисло тяжкое молчание. Илья не уходил. Он смотрел на плечи Насти и думал, как может горечь всего необъятного мира быть спрятана в этих глупых плечах. Выражение такого неприкрытого, искреннего и горького страдания отразилось на его покрасневшем лице, что Настя невольно вздрогнула. Прошла минута. Дождь капал. Серые, строго сложенные, справедливые ее глаза, глядя Илье в переносицу, задавали немой вопрос. Чем дольше они смотрели на него, чем быстрее укрупнялся дождь, тем чаще и больнее повторяла Настя свой вопрос и тем надрывнее и монотоннее была ее интонация, отметающая все остальное. Все слова, все жесты, все поступки и мысли Ильи сводились к пустому нулю одной этой интонацией, и он знал, что она подняла свои ужасные глаза и смотрит. Илья, обессилев, тоже взглянул на нее. Короткое время они глядели друг другу в глаза. Сильно, внезапно, сразу и отовсюду крупными жирными каплями с неба сорвался дождь. У Ильи покатились слезы. Блеснула молния где-то за Настей, и Илья шагнул к ней и обнял. Величественно разразился гром. Илья, прижимаясь губами к ее лицу, соленому от дождя и слез, чувствовал, как напряжение его вытекает в землю сквозь желоба ног, провожаемое залпами и раскатами жуткого грома. Люди, держась за пакеты, папки и края капюшонов, прикрывая ими согбенные головы, убегали под ближайший кров. Настя гладила Илью. Шумно подкатил автобус. Взявши друг друга за руки, они медленно пошли в другую сторону от остановки.
Позднее утро выходного дня. Илья лежит прямо, как столб, своей шеей, гнутой почти под прямым углом, упираясь в покошенный угол кровати, обитой пружинистым поролоном. Время тянется для него, для него бесконечно долго, ведь он еще в полусне; он широко открывает и закрывает глаза, как большой светофор, и немножко просыпается, и немножко засыпает.
Настя рядом. Подушки и покрывала их спутаны и скомканы: две — вжаты друг в друга и втолканы в угол кровати; ноги опутали одеяла. Илья шевелит большими пальцами и чувствует, как гудящий железными крыльями вентилятор, мерно кивая ему своей сетчатой металлической головой, обдувает и морозит предплечье. Он вспоминает о своей занемевшей с ночи руке, лежащей под Настей, и осторожно пытается расшевелить непослушную кисть, чтобы погладить ее бок. Сначала ему удается быть незаметным, и он, не надавливая, водит по коже ее ноготками, словно вилами по воде, но Настя пробуждается и от этого, и ее мягкое и инертное тело все потягивается, выпрямляется и становится твердым, как струна; томная улыбка бессмысленной радости складывается на лице ее с закрытыми глазами, и Илья перекатывается набок и прижимает к себе эту вдруг затвердевшую Настю, маленькую и тонкую, как палочка, и начинает, пользуясь случаем, настырно ее целовать; Настя еще больше улыбается, стонет и сонно смеется, и Илья сжимает мягкие мышцы на твердых костях.
Но вот Настя, совсем проснувшись, крепко прикладывается к губам его и весело откатывается; протяжно зевнув, она почти уж встает с кровати, но что-то словно ее останавливает, и она остается в постели, мечтательно задумавшись.
— Куда ты? — говорит Илья. — Полежи еще. Выходной.
— Да. Я не хочу уже… — Настин взгляд замирает на чем-то дальнем. — Ладно, ты прав, — говорит она и, зажмуриваясь, утыкивается назад в него.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает Илья. Он всегда это спрашивает.
— Хорошо, — отвечает Настя. Она прижимается к нему щекой и мягко шевелит губами. — Тебе сегодня никуда не надо?
— Со мной… ты знаешь, Илья, я так напугалась.
— Что такое? — Илья нащупывает ее руку, обхватывая всей ладонью.
— Я… это было совсем недавно, на самом деле, дня два назад. Я тебе еще не рассказывала. В общем, я добиралась домой, из центра… ну, как обычно. И я шла к остановке, и там в одном месте надо переходить улицу, ну, где мост еще рядом, ты помнишь?
— Мы там были однажды. Ладно, там, в общем, такая улица, и переход без светофора, и его там никогда не стояло, сколько я уже хожу. И переход этот как бы соединяется с мостом, ну, то есть, если сразу после него завернуть налево и пройти вперед, то выберешься как раз на мост. И я переходила по этому переходу, и было чисто, и никого не было, и тут вдруг очень внезапно я увидела машину, она как раз заворачивала с моста, такая белая и грязная, не очень новая. И машина вела прям на меня, и шла очень быстро, но дело даже не в этом, а в том, что, когда я в этот момент как-то, не знаю как, пригляделась, я вдруг увидела за рулем этой машины старуху. Ты представляешь? Такая бабка, ужасно старая, настоящая бабка, седая, с морщинами, и руль держит сморщенными какими-то, засохшими пальцами, и почему-то она в панамке, как будто ее только что взяли с лавочки и посадили вот за этот руль, и машина совсем не останавливалась, и мне так страшно стало, ты не представляешь.
— Ну и ничего, я вжала голову и побежала, а машина остановилась, вроде, но я этого не видела уже, я ушла.
— Какой страх. Настя, а ты уверена, что тебе это не приснилось?
— Нет, Илья! Это было позавчера, я помню.
Настя скатилась с кровати и вышла в другую комнату. Илья, вытянувшись во весь рост, полусонно нащупал кусок валявшейся ткани и уткнулся в него лицом. Почувствовав слабый телесный запах, он снова провалился в дрему. Время от времени он приоткрывал глаза и видел Настю, входившую в комнату, и солнечные зайчики, бегавшие по ее спине. Никогда и ни за что ему не хотелось бы больше вставать.
— Настя, мы ведь сегодня вместе?
— Да, конечно. Ты не хочешь куда-нибудь пойти?
Настя опрокинулась на кровать, и он стал гладить и шебуршать кусочком какой-то ее новой, чистой одежды. Настя лежала, позволяя мять свой воротничок, и выражение ее спокойного, безмятежного лица светилось отрешенной нежностью. Казалось, они оба не нуждались в объяснениях своего чрезмерного утреннего счастья и думали только о том, как бы подольше его протянуть, как бы не дать одному из тех частых, почти ежедневных катаклизмов случиться в очередной раз и заслонить собой все слишком скоро. Илья стал целовать Настины ткани и швы.
— Я не знаю. Просто. Тебе не хочется?
Настя поцеловала его куда-то в висок.
— Хотя, наверное, надо, — Илья продолжил.
— Ты знаешь, Илья, мне родители написали.
— Утром, сегодня. Я, наверно, съезжу к ним на неделю-две.
— Печально. Но это хотя бы не сегодня?
Намаявшись за ночь, с красною, голою шеей, взлохмаченными волосами и парою ровных, бледных кругов, медленно растекавшихся под глазницами, Илья сидел на краю дивана, поджав под сиденье голые ноги, глядя на то, как Настя пытается застегнуть чемодан. Уперевшись в него коленом, она изо всех сил дергала вправо застрявший замок, но, видимо, чемоданная молния была сильней ее маленьких рук, и у нее ничего не получалось. Илья не лез, хоть и не раз предлагал помочь, но разрешения не дождался. Настя, отдуваясь, совершила решительный взмах — и дело слетело с мертвой точки. Уперев руки в боки, стоя на чемодане, как на поверженном враге, она дышала часто и глубоко, и мелкие капли пота выступили на коже у оборок легкого сарафана, взволнованно трепетавших на утреннем сквозняке.
— Молодец, — произнес Илья с нотой неприкрытого восхищения.
Настя, улыбаясь, победоносно поглядела на него и спрыгнула с чемодана.
— Да. Он же на колесиках, — Настя выдвинула ручку и подняла край чемодана.
— Ну смотри. Все взяла? — сказал Илья и подумал: «Бессмысленный вопрос».
— Да, я проверила. Если нет, вышлешь почтой.
— Не знаю. Минут пятнадцать. Я еще не вызывала.
Замолчали, не делая ничего. Настя, расслабив кисть на выдвинутой вверх ручке, смотрела куда-то в пол. Илья расплывчато глядел в темную арку прихожей. Вскоре, быстро мотнув головой, она подошла, сев рядом.
Пятнадцать минут — это немало. Хотя, конечно, это не пятнадцать минут, а намного больше, это они плюс вся предыдущая ночь, и несколько дней до этого, так что, в общем-то, ничего страшного. Да и две с половиной недели, если так рассуждать, тоже ничего страшного. Дни и дни.
Илья наклонился губами к еще горячей, еще гулко бившейся шее Насти. Она рассеянно обняла его голову. Но трогать друг друга особенно не хотелось.
— Ты не пропадешь тут без меня?
— Я постараюсь… Да нет, Настя, конечно нет. Ну займусь чем-нибудь. Ну в город съезжу еще раз, не знаю, хотя толку от этого мало. Посплю. Почитаю. Найду что-нибудь.
— И ты не скучай. Ты же знаешь, я здесь всегда.
— Я не знаю. Еще девять минут.
— В красной тумбочке, в верхнем ящике. Я оставила.
— Я… я пойду еще раз проверю все, ладно?
Настя поднялась. Вышла в другую комнату. Оттуда чем-то зашумело, загремели, застревая, пазы шкафа. Илья посмотрел на чемодан и подумал о том, какой он большой и черный. Потом сложил неподвижные руки по обе стороны от себя и устало прикрыл глаза. Открывать их не хотелось. «Может, дать ей что-то? — подумал Илья. — Но что?» Нет, нечего. Сознание его мягко оттолкнулось от берега и поплыло. Подрагивавшим мизинцем он гладил тканую поверхность дивана.
Что-то зашелестело. Он почувствовал мягкую тяжесть на своих коленях.
— Я не засыпаю… — он открыл глаза и увидел Настю, сидевшую на холодном полу, левой рукой обнимавшую его голень. На коленках его лежал плоский прямоугольный сверток. Он взял его. — О… что это?
Илья надорвал бумажный пакет, обнажая длинный серый халат.
— Ой, Настя… какой он хороший. Спасибо тебе, радость моя. А почему?
— Не знаю… без повода. Я недавно увидела и взяла тебе. Еще на той неделе, но как-то руки не доходили отдать. Ты же хотел, помнишь?..
— Ну что, пора вызывать. Давай я, сейчас…
— Да, — Илья встал. — Пойдем. Тебя проводить?
— До куда? Нет, не надо. Ты же не одет.
Настя взяла рюкзачок, чемодан, повязала волосы над затылком и вышла с Ильей в прихожую. Стала обувать сандалии. Илья увидел ее ноги, снова палец ее короткий. Но было как-то неудобно. Настя поднялась.
Поцеловались. Настя взялась за ручку двери. Нажала; щелкнул замок.
Дверь закрылась. Немного постояв, Илья пошел досыпать.
Когда он проснулся, он резко открыл глаза, испуганно вскочил в полусидячее положение, судорожно огляделся огромными зрачками и вдруг как-то сразу и полностью вспомнил все. Рядом лежал халат, брошенный около стула, и сиротливо свисала с него обертка. Окно было приоткрыто, и иногда, когда в комнату врывался особенно сильный порыв ветра, оно растворялось с жалобным стоном и тут же, плотно втянувшись само в себя, гулко и громко хлопало.
Крепко держась за кровать, он бессмысленно обшарил руками поверхность покрывала, на мгновение замер, пронзив пустоту диким взглядом, дважды сильно мотнул головой, хлопнул себя по плечу и рухнул обратно.
Чуть полежав, он успокоился, сам не понимая, что с ним. На вещах вокруг был виден тот легкий налет беспорядка, который появляется после того, как их хотя бы на полдня оставит любящая рука. В окна, не торопясь, вползал летний вечер. Илья почувствовал свербение в животе и понял, что голоден.
Он хотел бы закрыть глаза и снова попытаться отдрейфовать в сон, но что-то тревожило его, и он заворочался, колко и неудобно чувствуя собственные конечности. К сожалению, поздно — семя реальности было обронено в мозг, и оно, пустив корни, разрослось агрессивно и скоро.
И что-то другое глодало его, кроме живота. Он поднялся и, ступая на цыпочках по холодному полу, пробрался по тишине утра к красной тумбочке.
Последний солнечный луч пал на его протянутую руку. Присев у открытой дверцы, он судорожно отыскал деньги, завернутые в бумажку, и, пересчитав их, устыдился. Денег было порядочно. Даже много; больше, чем нужно. Две недели. Он откинулся на спину, копчиком коснувшись пола, чувствуя, как вязкая, густая, звенящая белая волна прокатывается по телу. Мизинец на левом запястье подрагивал. На всякий случай он снова обшарил тумбочку, и, ничего не найдя, стал одеваться.
Потом перешел на кухню с почему-то открытой форточкой; наверное, Настя открыла их все, и он встал посредине комнаты, как-то странно оглядывая оставленные вещи. Чашка, стоящая на столе, была пустой; он взял ее в руки, самую малость сжав, слегка повернул, но, вздрогнув, поставил обратно, так, будто бы испугался испортить какой-то порядок, согласно которому та стояла; он взялся за дверь холодильника и вспомнил, что голоден, и открыл его. Там он нашел огурец, который помыл, царапаясь об колючки, и, придвинув к себе табуретку, сел напротив окна, упершись ногой в холодную батарею.
За окном было видно небо. Он снова встал и подошел к нему, чтобы видеть лучше, и прищурился: за плоским, бликающим стеклом величественно и беззвучно падало красное солнце, готовясь слиться с изнеженною землею, но очертания его были мутны, спрятаны за вереницею темно-лиловых облаков, и только одно это и дозволяло смотреть на него; облака выпрастывали вихреватые конечности вверх и вниз, и вьюжно выл ветер высоких этажей, и мелко дрожало стекло от каких-то маленьких, неизвестных камешков, стукающихся об него, а может, то шелестел подоконник; Илья, доев огурец, пошел в прихожую.
Натягивая обувь, он вслушался в скрип подошвы; вообще все было тихо, и мельчайшие звуки отдавались ужасно громко. Он вспомнил, как, едя огурец, не мог думать от хруста; в дверной глуби что-то щелкнуло, когда он вдавил ручку, и в подъезде стало гулко, и появился какой-то шум, в квартире которого не было, и сам он стал себя ощущать совсем по-уличному. Выходя из подъезда, он вошел в вечер лета, как в воду; вдохнув влажный воздух, он увидал иссиня-черный ковер асфальта и мокрый блеск проплывающих мимо машин, могуче вращавших дисками плоских колес, и сам он пошел за ними: выходя на проспект, он задрал голову в небо, уже почти потемневшее, и постарался вспомнить — куда это он вышел?
Да, он был голоден; а еще — ленив и расслаблен, и не меньше, чем есть, он хотел лежать в одеялах; но этого было достаточно, и, качаясь степенно и мерно, как разморенный маятник, он лег щекой на подушку воздушных волн, двинувшись вслед за ними. Дрожали в воздухе, душном, тяжелом, далекие маленькие огоньки; шины, стирая себя о нагретый асфальт, оставляли знакомый, ни на что не похожий запах, и выпуклые надписи на канализационных люках, когда Илья неторопливо фланировал мимо них, переливали блеском от последней до первой буквы, так, будто кто-то читал их наоборот. Карман ощутимо оттягивал коричневый кошелек, найденный за диваном, или, может, так только казалось, но кожа под ним самую малость вспотела; он думал идти в супермаркет, поставленный в первый этаж плохого панельного дома, и скоро увидел его: вернее, увидел два здания, бледными блоками врезанных в горизонт, и скошенные ряды балконов, и их темнеющие окна; он перестал смотреть, но ноги запомнили путь безошибочно и повели его сами, не беспокоя сознание.
Странное дело — чем дальше он шел, тем ласковей и родней казался ему этот вечер: иногда он тер фартуком майки вспотевший лоб, и, когда лицо его показывалось из-под локтя, на нем расцветала стыдливая, непрошеная улыбка; тело сливалось с воздухом, он весь порозовел, и мягкий машинный шум освещенного города перерастал в мерный ропот прибоя. Небо, до того грязное, серое, напряженное, словно разорванный ватник, в котором зажгли лампочку, теперь стало черным, глубоким, махровым; от всех огней города не было видно звезд, и складывалось ощущение, будто кто-то набросил на громкую клетку мира плотное полотенце, чтобы тот успокоился; люди, вдруг в этой светлой теми оказавшись вблизи, недоверчиво и улыбчиво смотрели друг на друга, и Илья ощущал себя своим среди них.
Вот он пришел к магазину, глянув с тоской вперед, искренне сожалея, что его остановка здесь и что дальше идти нельзя; вот он в него вошел и долго бродил по пустеющим белым залам, рассеянно озираясь, иногда замирая, вслушиваясь в тонкий и дробный гул холодильников с лампами синего света; он подходил к полупрозрачным полкам, чувствуя веянье холода, и брал с их уступов пастеризованное молоко, и прижимался щекой к нему, и ставил его на место; на щеке оставался мокрый холодный след, и он растирал его и, улыбаясь, шел дальше. В итоге он взял шелестящую пачку ванильных пряников, банку шипучей воды, молока, ребристый кирпичик жвачек и вышел с пакетом на улицу, щуря глаза в небо, медленно поводя рукой с тем, как пакет качался.
Путь лежал дальше домой; он одиноко задумался, выбрал двинуть в обход, — в том же направлении, но по соседней улице, — и пересек наискось круглую площадь, по краям освещенную модными гнутыми фонарями, и они проводили его долгим и ласковым взглядом покорно склоненных к земле лебединых голов; в центре площади стоял памятник, или, скорее, скульптура, скульптура чему-то страшному, как война или голод: фигуры в ней с иссеченными, изогнутыми конечностями, с мелкими, сплющенными лицами без зрачков выкарабкивались из черной подставки, слитой из смеси железа с бетоном, и требовательно и грозно предъявляли миру свои нестерпимые страдания; фигурок тех было жалко, конечно, но все же в их преувеличенных жестах было и что-то комичное, милое, успокаивающее, как то, что теперь, после всех этих бед войны, они все же остались тут, смотря на прохожих площади, больше в роли каких-то старичков-наблюдателей, гениев места, и Илья даже подошел к ним и потрогал их брата за руку, ну, или за культю, особенно дерзко выступавшую из основания, и случайно заметил, что кончик ее побронзовел от потертостей.
А вокруг было тихо, тихо и однообразно, и он перешел дорогу в неправильном месте и пошел по соседней улице, и стало уж совсем темно, и низкие пятиэтажки, увенчанные ночной, тенистой и шелестящей зелено-черной листвой, плыли мимо немыми и добрыми великанами, разглядывая его в пары меланхоличных кошачьих глаз, светящихся за занавесками запертых окон, и он шел мимо этих домов, вглядываясь в кирпичи их, и гладил рукою, трогательно оброненной вниз, каучуковые затылки криво крашеных шин, по пояс высовывающихся из земли, и вот, свернув и тисну́вшись мимо шлагбаума, вышел к дому своему уже с другой стороны, и снова попал под белый фонарный свет неусыпляемого проспекта, и снова, поднимая голову в мутную темень ночи, снова, снова прищурился.
Короткая эта прогулка привела его в состояние бодрой нежности и покоя; он слегка склонил голову, снова чувствуя ветер, и блаженно прикрыл глаза. Пакет качался на полусогнутом пальце; воздух пах баней, почему-то, и асфальтом, и светом фонаря, и гудением мошки, бесконечно и больно бьющейся об него; Илья ощущал себя радостным, радостным и спокойным, хотя, если подумать, даже не мог вспомнить, не мог вспомнить, когда, когда это все началось; он помнил, что встал, но что спал, не помнил, и шел, как в тумане, и что было до этого, не умещалось в голову; такое ощущение, что будто бы и была одна только эта ходьба в плотно и зыбко сгустившемся воздухе, и было к щеке прижимаемое молоко, и был слабый ветер, а больше и ничего; но ведь и сейчас ветер вьется вокруг шеи, и в белом пакете трепещется молоко, и если в бесчисленный раз вперить голову в небо, можно да-, можно даже не открывая глаз, то почувствуешь такую легкость, и блаженство, и свободу, что с полной ясностью — что? Свободу от чего? Неужели от Насти?
Нет, нет конечно. Илья тряхнул головой и встал с ребер оградки, на которой нашел себя. Большая вечерняя слабость наваливалась на него, но идти домой не хотелось. Он поискал глазами вокруг и заметил вывеску с красно-синими буквами «Синьор Денёр». Несколько мгновений он глядел на нее, затем что-то быстро мелькнуло вдали, и он вспомнил, что все еще голоден, и размеренным шагом пошел в ее сторону.
Странное было это место: он часто видал его, выходя из подъезда, и темные, плоские, матовые панели этого заведения угрюмо и недружелюбно поблескивали на солнце; у небольшого крыльца суммою в три ступеньки по утрам терлись люмпены, запрокинутым взором читавшие вывеску рюмочной, сшитой с «Синьор Денёром», и робко опирались об одинокий поручень; много тоскливых зим выстоял этот поручень, и много свободных голов Илья наблюдал у него: он часто останавливался, запоминая черты тех или иных людей, их рваные бороды, их сивые лица, но никогда не подходил слишком близко.
«Синьор Денёр» так же хмуро сверкал и сейчас, отражая желтые шарики потерявшихся фонарей, и, когда Илья к нему подошел, — первый раз в жизни, отчего-то подумал он, — он увидел в глуби его какое-то серебро, мутную амальгаму с провалами темных пятен, оказавшуюся оборотом меню, во всю свою широту наклеенного на стекло, и он остановился, чтобы рассмотреть его, когда взошел по ступенькам и втиснулся в душную, пряную и приветливую темень нутра кафе.
Действительно, темень, и «Денёр» был обклеен так плотно, что можно было подумать, что здесь принимают в масоны; в нем не было никого, и три красных дивана, уставленных буквой «П», одиноко чернели под фиолетовым светом ползших по стенам светодиодных лент. Где-то жужжал фреон, подаваемый в холодильник, и, когда Илья на него обернулся, он увидел белый столбик с насаженным конусом мяса, пустовавшую стойку, крохотный звоночек и небольшую красную дверь с логотипом «Денёра». Он нажал на звоночек, и слева раздвинулась шторка, и выглянула женщина с несчастным восточным лицом; он понял, что позабыл все, что было в меню, и как-то пожал плечами, сказав: «Дайте обычную», и женщина кивнула, и Илья ей кивнул тоже, и боком сел на диванчик, положив на колени пакет.
Диванчик, как часто бывает в таких заведениях, оказался настолько мягким, что Илья провалился по пояс в карминовую глубину его густо накрашенных губ; он стал, развалясь, колупать пальцем краску, за пару минут присоединив к территории какой-то загадочной, темной страны небольшую провинцию, и, устыдившись, бросил. Тяжелый, но ласковый пищевой дух снова грузил в сон его, снова морочил голову; он откинул затылок на обивку дивана, слабо обрисовав кадык, и пошевелил плечами и полуприкрыл глаза.
Сквозь мутную черную чащу смеженных век проступал темно-синий огонек; он стал пробираться к нему, стал идти, слушая монотонную музыку леса; лес пел по-узбекски, или что-то такое, и странно, что песнь его стала слышна лишь сейчас; шагая быстрее, он вдруг неприятно ударился левым плечом обо что-то сухое и твердое; пытаясь не обращать внимания, он бросился в бег и опять споткнулся, боясь, как бы не дернуть ногу; выбрасывая вперед руку, он нащупал кору, грубую, черную, навостренную вверх, и кинулся в ужасе от нее; обремененный опытом, теперь он побежал зигзагом, расцарапывая уши и локти, и в тот самый миг, когда он уже подумал, что всей этой пытке не быть и конца, он вдруг заметил, что деревья исчезли, слившись с мутною темнотой, а сам он оказался на ровной и круглой полянке из бурого мха, расплывчато обрисовывающего небольшой кружок; он встал перед этой полянкой, подняв глаза, и загляделся на россыпь бледных огней, слабо и беспокойно плавающих перед ним. Эти огни были — мысли, по одному на каждую, и каждая мысль белела сама по себе, но, соединяясь, путаясь и кружась, споря и жарко ругаясь друг с другом, они сливались в тот бледно-синеватый фон, к которому шел Илья, и не потому, что уж очень хотел, не потому, что что-то его влекло, а просто, ведь кроме свечения этого и глухого, черного леса вокруг больше совсем ничего и не было; и, встав лицом к лицу перед собственной мыслью, прижимая пальцем содранное плечо, щуря грязные, усталые глаза, он вгляделся в переплетенье синих огоньков, всмотрелся в линии их траекторий, увидел нити, незримо сковавшие их, и вдруг как-то сразу, легко и лучезарно понял, что
Ласковый женский голос, от вечной привычки к страху разбитый и сломанный, так, что не мог не подрагивать, заговаривая первым, негромко пролепетал что-то над его головой; Илья сразу понял и встал и, подтянув тарелку с лежащей на ней обычной, долго и с трепетом вынимал кошелек, перелистывая ненужно обильную пачку денег, выбирая, отыскивая в ней купюры поменьше; затем все же справился и, надкусив обычную, еле нашел в себе силы устоять на ногах от горячей волны пробежавшей по телу неги тяжелой слабости и утоления голода. Рукою опершись о стену, он неловко мотнул головой и подумал о том, что пора уходить — и только сейчас ему вновь захотелось домой, к кровати, в халат, и все сложные и беспокойные мысли куда-то растаяли, перестав его волновать и тревожить. И он взял обычную в левую руку, ту же, в которой висел пакет.
Он сделал шаг к двери, бросив последний, прощальный взгляд на хоромы «Синьор Денёра», обнял ладонью холодную ручку, навалился плечом и вздрогнул от свежего духа влажного ночного воздуха. А в двух шагах, опираясь о поручень, под слепящим светом белой высокой лампы стоял бродяга и, улыбаясь глупо и широко, протягивал зеленую руку, говоря:
— У тебя не найдется немножечко де-е-енег?
Быстрым шагом, сбиваясь, бежал он по левым перилам блестящего эскалатора; поздний день, постепенно кончаясь, перетекал в вечер. Невозможная жара отступала, и мир понемногу, приходя в себя, холодал; туго сидела на теле Ильи сухая куртка из выцветшей джинсы и жала в плечах (маленькие полы ее на ходу болтались возле долин впалого живота, будто беспомощные, онемевшие крылышки); бедра, колени его облегали черные крупнозернисто-вельветовые штаны; железной земли он касался, сбегая, подошвами вечно избитых кроссовок, никогда ни на что не менявшихся и идущих чему угодно; грудь обнимала накрест мелкая сумка, наспех набитая ненужной ерундой.
В вагоне он встал в самом углу, тесно прижавшись спиной к дребезжащей стене, и проносился через глухой мрак туннелей с крепко и плотно сжатыми веками, будто пытаясь не расплескать того настроения бодрой и упрямой сосредоточенности, что сидело внутри него.
Раз он, все же немножко поддавшись, прогнувшись под ритм стучавших колес, отвлекся, сунув руку в карман, но — карман оказался пуст, и Илья даже хлопнул с досады сверху ладонью по пустоте его, вспомнив, что телефон он оставил дома нарочно. Сначала он вовсе думал разбить его, но потом пожалел; тем более, брать у Насти же денег на новый было бы унизительно и нехорошо, и он, к счастью, вовремя это понял. Открывая глаза, он зло и весело осмотрелся. Поезд подъехал к станции.
Выбираясь на шумный, светлый, людный проспект, на котором по разным углам неизбежно стекались группки людей, совсем ничего не делавших и никуда не идущих, а просто стоявших, скучая, сбиваясь в кривые кружки посредине людского потока, — первый признак грядущей задиристой ночи, — и вдохнув до глубин живота все же свежий, прохладный и крайне заряженный воздух вопреки необъятности толп взгоряченных, потеющих тел, он протолкался между локтями и спинами и почти побежал на одну из тех длинных улиц, где часто и сам когда-то бывал. По пути он цеплялся, словно о чье-то плечо, глазом о каждую выпуклость, выступ, шероховатость, о каждый кусочек железа, о каждую линию краски на юном лице и о каждый дурной и лукавый взгляд и слепое намерение, которых на ласково освещенном проспекте было разлито так много. Тесно бегали пальцы его в неудобных клетках карманов, и он пару раз приседал, становясь посередине улицы, слушая, как вызывающе щелкают его кости.
Через квартал, торопясь, повернул; и все было так же, только мокрее серел истомленный асфальт, так, будто только что после дождя, и он нарочито рассеянным шагом пошел, не убрав побелевших кистей из карманов, по ребру тротуара, мимо стеклянных дверей и людей, группами высыпа́вших на асфальт и с шумом вбегавших обратно, разгоряченных, красных, поочередно прикладывающихся к небольшим бутылям о сдернутых этикетках и тоненьким черненьким палочкам. Он осознал, как жутко зарделись уши, и ветер, что тек по его алевшим щекам и белеющим пальцам влажной волной, словно взмывал его, унося за собою, вперед, и Илья вдруг в ужасных подробностях вспомнил все эти движения, жесты, взгляды и направления мысли, которые свойственны людям в такие волнительные вечера и которые вместе и по отдельности были так ясно, так детально знакомы и ему самому, и он беззастенчиво им всем отдался, двигаясь после этого не по собственной воле, но какой-то другою, чужою походкой, куда-то вперед, туда, где низко над головами тревожились тучи и жутко блестели высокие фонари, и гулко шумели, роскошно рыча, медленно проезжавшие автомобили.
Пусть и под низким небом, но воздух был сух и остр; Илья как-то очень отчетливо ощутил свою красную кожу, и ему начало казаться, что волны горячего жара отхлынивают от лица. Он прошел таким образом уже с половину улицы; почувствовав, что у него слегка покачивается голова, он опустился на каменный выступ, прислонившись спиной к ограде, и ненадолго зажмурился.
Сердце его несчастное гулко и громко билось в ушах; кромешная темнота впереди и везде стала красной, и, перебирая руками в пульсирующей пустоте, ему начало мерещиться, что он влезает обледеневшими пальцами в сухую и обжигающую утробу какого-то огня. Он стал в ней копаться, изучая ее изнутри, как вдруг почва тронулась, мягко и ласково уходя из-под ног; Илья испугался и, хватив рукою фонарный столб, встревоженно вскинул глаза и порывисто приподнялся.
Через миг все прошло; он снова, под новым углом, осмотрел окружающее и заметил, как в тягучий и пакостный комок слиплось небо над головой и как там, наверху, стало вязко и темно. Будто бы споря с этим, фонари раскалились добела и стали гореть еще ярче; улица словно сомкнулась в один душный коридор, и Илья повернулся обратно, ей целиком околдованный, нахмурив тяжелые брови на лице страшно сосредоточенном.
Он прошел полквартала, чувствуя каждый шаг, с ожесточенным сознанием того, как значимо и ужасно непросто то, что он совершает, что это почти церемония и что другие этого никак не могли не знать — а когда он в одно из мгновений грозно, решительно поднял глаза, он увидел, как на той стороне необъятной улицы молча остановилась фигура, разглядывая его.
Это, конечно, была не первая из тех фигур, что смотрели на него, на этой улице вообще все смотрели на всех, и Илья смотрел тоже, просто не помнил; но именно эта фигура, то ли твердостью взгляда, то ли наклоном маленькой головы, то ли чем-то таким иллюзорным, неуловимым, но безошибочно верным, как это всегда и бывает, обрисовала себя и болезненно, прочно вкрепила в горизонт Ильиного внимания, и он, бросив по сторонам косым взглядом, сошел со своей траектории, мелкими перебежками пересек дорогу и краем до боли обнаженного сознания вдруг понял, что блестящие и мрачные персонажи кругом если и не смеются, то хотя бы радостно улыбаются.
Он перешел дорогу, и фигура отделилась от группки других фигур и медленно, перебирая чувственными пальцами, пошла; Илья последовал за ней, пытаясь сдержать напряжение, и почувствовал, как густая, тягучая волна глухо и тяжело подобралась к горлу. Он видел черную юбку, мягко пружинившую над коленом, видел высокие черные гольфы и полосу белой кожи, и черный топик с тонкими лямками, рассекавшими плечи, и коротко, выше плеча обкорнатые волосы, и острые локотки, бегло прядавшие в воздухе. Фигура шагнула еще раз и, замирая, задумалась; рассеянно полукивнув, она бросила беглый взгляд на другую сторону улицы, и Илья увидал ровные линии ее профиля; через мгновение она свернула, скрывшись в подворотне.
Илья в три шага добрался до края и первым же делом наткнулся на двое огромно распахнутых карих глаз, жарко горевших перед лицом его; он почувствовал на себе руки и, повинуясь тому инстинктивному чувству, что безошибочно повелевало и им, и ей, и всеми прочими на этой улице, и самим ходом черного неба над головами; яростно и безвольно бросая всего себя в яму чувства, что давно охватило и стиснуло сердце его, и не отпускало, и привело его прямо сюда, в эту убогую подворотню; отдавая всего себя этому чувству, он положил ей ладони на пояс и, наступая на ноги, сделал раз, два, три шага словно в каком-то веселом бессмысленном танце, и повернул, крутанув, и еще раз шагнул и прижал высоко к кирпичной стене, приложившись к губам; он почувствовал быстрые передвижения маленьких рук по своему телу и стал делать то же, неприятно царапая пальцы о наждак краев кирпича; вытянув руки, он сцепил их за ее поясом и подтянул к себе, слегка нагибаясь, так, что она взамен приподнялась, не прекращая настойчиво целовать, и мимоходом подумал о том, как удобно, что — но взвыл от звонкой, обидной боли в нижней губе; резко отдернув голову, он, не успев посмотреть на нее, бессознательно ее пихнул, стукнув об стену затылком; после, в каком-то дьявольском, бешеном темпе, он почувствовал резкий удар в область левой щеки и затем — прижимающееся тело и еще один долгий поцелуй; руки теперь по нему побежали гораздо наглее, и он, обидевшись, сам в поцелуе стал зажимать ее; когда после одного из таких поцелуев он отвернулся, чтобы вздохнуть, она снова больно его ударила и притянулась к нему обратно, и после вспышкой мелькнула серия маленьких, дерзких и неприятных тычков, ударов, укусов, заламываний, и не прекращался назойливый поцелуй; она схватила его за половой орган и больно сжала, а он в ответ вложил пальцы, словно крючки, ей в ребра, и подтянул к себе и прижал к телу так, будто бы сознавал, что объявляет всю ее одним бесконечным половым органом; она провела ослабшей рукой по его бедрам и вдруг, неожиданно и звонко рассмеявшись, с какой-то чудовищной силой, взявшейся из ниоткуда, толкнула его по-настоящему, вырвалась и убежала, и он потерял равновесие, шумно осев у противоположной стены; на секунду ему показалось, что от удара он чуть не потерял сознание.
Очнувшись, он первым делом потрогал сумку; она была широко расстегнута, и призывно и широко зевал ее зубчатый рот, и в первые полмгновенья он вздрогнул, но успокоился, вспомнив, что нарочно не брал с собой телефона; с осторожностью отвернув блеклую полу куртки, он ощупал внутренний скрытый карман: деньги и документы лежали там же, на своем месте, и он, поднимаясь, криво усмехнулся. Во рту его разливался стойкий соленый привкус, отдававший металлом, и, ощупав пальцем десну, он увидел на нем слабые красные волоконца, смешанные со слюной. Когда он вышел из подворотни и пошел к метро, людей стало меньше, и тучи словно рассеялись; он шел, и никто не замечал его, и болтался у его плеча слегка надорванный лацкан серебристой куртки.
Все следующее утро Илья провел, как больной — он и сказался больным, сообщив Насте об этом своим хриплым голосом так, что она жутко разволновалась и захотела приехать, все бросив, но он ее отговорил, сказав, что со всем сможет справиться сам, и кончилось тем, что ему привезли пакетов какой-то еды и термометр, которым он не воспользовался.
Его действительно охватила болезнь — по крайней мере, так можно было судить по изомнутым одеялам и простыням, кучно разметанным по постели; иногда он тихо стонал, раздражая воздух, и часто, зарываясь лицом в щель кровати или сморщенную подушку, судорожно замирал, наблюдая за красными кольцами, едко перетекавшими из одного глаза в другой. В эти часы, вместе с болезнью, он вдруг ощутил облегчение и свободу — лежа забывшись, он думал о том, как здорово, что ему никуда не надо идти, не нужно ничего искать, а можно только плавать в этом большом красном мире своего бреда и недомогания, совершая пусть и крохотные, но очень важные дела, вроде поднятия руки, или сползания с кровати, или натягивания обратно съехавшей наволочки на подушку, или поисков, не глядя, помятой бутылки воды. Он вдруг почувствовал себя ребенком, единственная обязанность которого — изучать вдруг навалившееся на него окружающее и пытаться хотя бы чуть-чуть к нему приспособиться, с той только разницей, что вокруг не было больших и любящих существ, желающих ему хорошего, но так даже лучше — никто ничего не запрещал ему. Он и сам не делал ничего дурного, ползая по границам кровати, и в этом самом, в том, что он от дурного удерживается, видел большую свою заслугу.
К вечеру стало хуже. Он разгорелся и стал теряться: многие минуты Илья провел, лежа лицом к потолку, и глухо и тяжко слушал собственное дыхание. Огромные душные красные массы тяжелой волной покидали его и со свистом вливались обратно, напоминая своей подавляющей ритмикой мерные перекаты прибоя; за окном начинало алеть, но скоро жгучая прелесть огненных красок сменилась тягучей, ленивой и протекавшей на горизонт бордово-венозной шапкой. Мелкою рваною цепью тянулись по небу облака, будто по теплому океану; томные силуэты берез, высаженных под окном, были царственно неподвижны, но больному Илье мерещилось, будто они дрожат — мелко, трусливо и беспокойно; он, собрав последние силы, встал, широко шатаясь, с кровати и медленно подошел к; потянув за белую зубчатую цепочку штор, стал, путаясь, опускать их, но не смог, бросив на полпути; плотный холст, свалившись сверху, перерезал, болтаясь, полнеба, и, волнуясь, тревожнее забелел фактуристый толстый ствол ближней обезглавленной березы.
Он упал на кровать вниз лицом, думая, что не встанет и так пролежит до утра, или хотя бы пару часов, но через мгновение вскинул хмельную голову, ибо жар из-под глаз, вытекая в подушку, щипал лицо; он широко, сильно и властно втянул в себя воздух, раздувая, как лошадь, покрасневшие ноздри, и выдохнул, как божество, и помотал головой.
Надо найти термометр. Пару минут он просидел, не желая открывать глаза, но после все же поднялся и, набрасывая узду на свои размашистые шатания, побрел по периметру комнаты; стукнув коленом об стол, усеянный какими-то грязными бумажками и разным неуютным хламом, Илья подтянул к себе бежевую коробку с потерянной крышкой и стал в ней копаться, грубо встряхивая содержимое, оцарапывая пальцы о картонные стенки, подстегивая неловкие движения своих рук немым, бессмысленным и воловьим взглядом; ничего не найдя, он опрокинул коробку набок, так, что все из нее посыпалось, но в последний момент подхватил, мрачно выбросив в воздух локоть, и поставил на место, вдвинув в глубину стола, и ничего, вроде, из нее даже не выпало.
Бросив коробку, он, опираясь рукою о пол, скривясь, пополз к кровати; встав на колени, он стал перерывать ее всю, дико, размашисто загребая руками, и иссеченная складками бежевая простыня издавала под ними глухой дробный звук, снова напомнив яростный шум волны, или сухое шипение ветра, или статику радио, или что-то промеж всего этого; побросав в стену подушки, выпростав одеяла, проведя четырьмя пальцами между тугих складок раздвижного дивана, бесконечно врезаясь с болью в железные скобы и морщась, он ничего не нашел и бессильно откинулся на спину, шумно свалившись головою в нагретые ноги кровати. И пока он искал в левом верхнем краю, он забывал, искал ли он в правом нижнем, но все равно с каким-то жестоким усердием не прекращал перетаскивать наматрасник, разве что только затем, что это давало ему мгновенный ответ на вопросы в духе: что делать, к чему себя применить и куда идти дальше; те же вопросы пару горячих часов назад его совсем не тревожили, и он был так счастлив, так беззаботен, так рад, но теперь они, видимо, подло прогрызли пути на поверхность его сознания, заставляя и его самого, вместе с ними, так же гадко и безуспешно барахтаться.
Ничего не получалось. Илья повернулся на левый бок, глядя на батарею, и вспомнил про ванную; может, термометр был позабыт там, и Илья неуклюже поднялся с кровати и, ступая босыми ногами по твердому полу, вхромь добрался до ванной.
На ощупь найдя в темноте выключатель, он поморщился, мелко вздрогнув, и зрачки его сузились в точку от желтого света, отразившегося от глянцевых кафелей; прямота линий предметов ванной смотрела на него с неприязнью, и их неестественная симметрия, бившая в мозг сквозь неровное красное марево, подавляла его. Лампочка жгла слишком желтым, плитка прилипла к стене слишком белая, даже гулко гудевшая дырка слива казалась уж слишком, неестественно черной. Радовало одно — прямоугольное зеркало, висшее прямо перед лицом входящего в ванную, было открыто, и обнаженные уровни четырех полок, скрытых во внутреннем ящичке, были прибиты к его бокам успокаивающе неровно.
Эти уровни были, конечно, набиты всяческой шелухой, и только четвертый был пуст и на нем лежала одна заржавевшая бритва, видимо, от невысокого роста Насти, и изможденный Илья, опираясь о раковину, стал с усердием в них копаться, переставляя предметы и упаковки их с полки на полку, силясь отыскать термометр. Множество новых вещей повылезало под его пальцами, вещей из прошлого, связанных мелкими воспоминаниями, но он подавил в себе импульс их порассматривать, помня настойчиво о своей цели; вещей вылезало все больше и больше, словно они размножались делением где-то в глубинах шкафа, и Илья складировал их на четвертую полку, но многие, оступаясь, соскальзывали и падали, и он, не жалея, отпихивал их ступнею.
Термометра не было. Теперь настенный шкафчик выглядел совсем безобразно. Илья сделал шаг назад, разочарованно обведя полки глазами. Ничего, только беспорядок и грязь. Посмотрел на пол. Все в обертках, тюбиках, пластике. И все Настино, Настино.
Как ужасно, как страшно. Илья попытался что-то поднять, но ослабевшие мышцы дали понять, что если он согнется, то упадет. Удержавшись за ребра холодной сушилки, он кое-как запихал обратно беспорядочно выпиравшие вещи, плотно прижав их зеркалом дверцы.
На мгновение он увидал в мутном отраженьи себя. Темные брови. Покрасневшие впадины глаз. Две длинных косых морщины, пирамидально бороздящих лицо от слезных каналов до уголков неряшливо, горячо приоткрытого рта. Красные щеки, сбитые волосы. Отражение глядело хмуро и беспокойно, будто бы извиняясь с упреком, что не может найти никаких ответов, в свой же черед оскорбительно спрашивая их у Ильи. Илья прислонился к раме двери и почувствовал, как по коже пронесся озноб; невесомым игольчатым пухом ощетинились волоски на руках, и он приобнял себя за холодные локти, чтобы согреться.
Вдруг откуда-то ощутил всю тяжесть набухших, горячих век, и открыл их: он сидел на кровати, подпирая холодную батарею онемелой ногой. Градусник в пластиковом футляре лежал на подоконнике.
Сообразив, что все это время он не переставал часто, прерывисто дышать, мелко и грубо содрогаясь всем телом, он аккуратно спихнул с кровати толстое одеяло, вынув из прикроватного ящичка сине-белый пододеяльник. Его сильно знобило. Легши ничком, он влез в него и замотался до шеи, стараясь тщательнее подоткнуть под себя края в попытке собрать воедино все разбежавшиеся сантиметры тела. Уши горели. Все получилось, но очень скоро стало ужасно жарко, и из тех мест, где тонкая ткань медленно отлипала от шеи, судорожно вырывались наружу клубы ощутимо горячего воздуха. Нет, так не пойдет.
Илья вылез и вышел в другую комнату, приоткрывая окно. Влез обратно; поначалу было все так же тяжко и горячо, но потом сквозь ватно повисшую в комнате духоту стали красться крохотные струйки холодного воздуха, трогая его напряженное тело в разных местах. Он крепче набился в пододеяльник, поджав к груди колени, и уложился на сторону.
Ветер теперь, казалось, забирался и под простынь, холодно щупая тонкими длинными пальцами влажную спину. Илья высвободил руку и отыскал телефон, удачно оказавшийся рядом.
— Да, мне лучше. Послушай, Настя…
— Да. Да, конечно можно. Хочешь, я расскажу тебе что-нибудь?
Повисла тишина, прерываемая только слабым шипением и треском в телефонной трубке. Потом Настя услышала громкий шорох, так, будто динамик по чему-то протащили, после резкий звук, словно срывают липучку, — и тишина. Затем еще немного шорохов и опять тишина. Прошла минута. Голос Ильи послышался как-то издалека, но очень четко и разборчиво:
— Ра... раньше, при царе снос дома был чуть ли не важней, чем его постройка… — Илья закашлялся. — У Ницше тогда была молодая жена, Елизавета Витгенштейн… И бы… был до революции такой обычай, что… когда дом объявляли ветхим, то… собирали специальный отряд людей, из крестьян, и… и на снос дома объявлялась игра… — После каждых нескольких слов Илья переводил дыхание с хриплым свистом. Иногда, на стыке вздохов, голос его понижался почти до шепота, и был слышен звук стучащих друг о друга челюстей. — К-кто разломает дом так, чтобы от него совсем не осталось ничего рабочего, то… то, что было признано комиссией и народом совершенно испорченным и негодным к употреблению… тор… торжественно отдавалось тому, кто его разломал… Естественно, крестьяне хитрили…
Илья замолчал. Прошла минута. Настя осторожно спросила, все ли в порядке. Послышался шум, какая-то возня, громкий отрывистый шорох.
— Да. Спасибо, Настя. Что посидела. Мне кажется, я чуть не заснул. Да… — Пауза. Настя что-то сказала. — И я… я тоже. Поздно уже, Настя, наверное, у тебя там… Ложись спать.
Промаявшись ночь, к утру ему стало легче, и он, сидя на подоконнике, прижимаясь потным плечом к холодному, мелко покрытому утреннею испариною стеклу, мутно смотрел наружу, иногда слабо оглядывая полукружьем опустевшую комнату. Его взгляд упал на халат, сползший со стула, и он подошел к нему и оделся в него, не просовывая рукава, и сел на кровать, сложив по-турецки ноги, и задумался.
Глаза его постепенно стали слипаться, и буйно горевший в теле огонь медленно гас, хоть иногда и касался редкой жарою всполохов твердых ключиц и основания горла; он поддался взаимному притяжению век и представил Настю, неоднократно уже мелькавшую в его мучениях, но все как-то непроизвольно и словно само, а ныне он ясно, наглядно и сознательно вообразил ее, сидя в халате, подаренном ей, и глядя на остатки ее еды, подумав о том, как она, наверное, за него тревожится там, где она ходит и спит сейчас — хоть это все, конечно, так несерьезно, ведь что с ним может произойти, ну температура, ну не умрет же он, а если умрет, то гораздо скорее его переедет машина или кирпич коснется его головы, когда он пойдет нескончаемым утром мимо одной из тех громких бесчисленных строек, понатыканных в городе, в поисках пропитания; а может, он сам кончит на одной из таких строек и именно там ему что-нибудь упадет на голову, но зато сейчас он не там, а дома, завернувшись в халат, и ему никуда не надо, и ничего от него не просят, а Настя? Настя — где-то ведь ходит, путешествует и гуляет, и, наверное, иногда улыбается, правда, когда они говорили по телефону в последний раз, она не звучала веселой, и, может быть, она плачет? Плачет?.. Да, наверное да, плачет так, чтобы никто не видел ее, ни он, ни те, кто ее окружает сейчас, как она делает иногда, когда что-то сильно тревожит ее, но этого очень стесняется. Илья вспомнил, как однажды он заметил слезы ее — она в тот же миг прикрыла локтями лицо, и стискивала их так сильно, что он не был в силах их оттянуть, и слышались только тонкие всхлипы, звучавшие из глубин ее, и она все порывалась встать и куда-нибудь убежать, но не могла, потому что ей ничего не было видно вспухшими, покрасневшими глазами, прижимаемыми руками, что она не могла отнять; он тогда обнял ее всю, вместе с выставленными локтями, и стал прижимать к себе, и она только тогда согласилась переменить свои кисти на верх его груди и плеча, и они просидели так довольно долго, и он слышал слабые, взволнованные вздохи и чувствовал, как расползается по его груди бесформенное пятно, и когда он наконец отодвинул ее и увидел ее озябшее, опухшее и покрасневшее лицо, он стал очень часто его целовать, и оно было соленым.
И соленая и заплаканная Настя теперь, когда он оторвал ее от груди и представил ее целиком, понемногу превращалась в обычную, полновесную Настю, и лицо ее из зареванного вдруг в мгновение стало нормальным, а после снова зареванным, а после снова нормальным, и так оно чередовалось и изменялось часто-часто, словно в один из моментов было уже и таким, и таким одновременно, а потом оно стало веселым, улыбающимся и лучащимся счастьем, и он увидел ее всю, и медленно сместил фокус и представил ее ладони, и нежность пальцев, и сгиб ноги; у нее была такая жилка между пяткой и голенью, ну, она есть у всех, но у Насти она как-то особенно четко выражалась, и можно было взять ее за эту жилку двумя пальцами и, притворно или нет, но она вздрагивала и падала, падала прямо Илье на руки, вскидывая сдвоенные колени высоко в воздух, и Илья их касался щекой и жал их, беспомощных, к своей шее, и сейчас, когда он думал об этом всем, сидя завернутым в серый халат, он почувствовал неудобную ломоту в нижней части своего тела, и он свалился набок и простерся на неудобной кровати, но ломота все не проходила, и он уткнулся горячим лицом в подушку и стал грезить и засыпать, и ему мерещились капли, слезы, красная плоть, напряжение, и какая-то борьба, и они держатся с Настей за руки и идут, идут вперед, и она будто тянет его за собой, но куда именно тянет — совершенно неясно.
Вечером Настя написала, что приедет через три дня. Он отговорился от того, чтобы ехать ее встречать.
Как только ясно обозначился срок, в который приедет Настя, освобожденный Илья вдруг почувствовал себя тесно; неприятно сжимал и сковывал коридор из трех дней, да и мир, как назло, решил наподдать напоследок в коридор этот жа́ру, и на улице на прощанье стало особенно, невыносимо душно. Вдруг, когда он лежал пластом, будучи, правда, практически здоровым, на беззвучно съехавшем на пол телефоне неслышно зажглось ярко-зеленое уведомление.
Это маленькая проблема выдернула его в банк; на его собственной карте редко бывали деньги в последние несколько месяцев, но все равно она была — в принципе, — нужна, и Илья отнесся к этому как к возможности сделать наконец что-нибудь полезное. Провалявшись еще часа полтора, рассеянно разбираясь в том, куда ему надо идти и что там от него потребуется, он оделся, взял паспорт, сунув его в короткие шорты, и вышел на улицу.
Как-то так получилось, что денег, оставленных Настей, на последние дни оказалось ужасно много — чуть ли не больше половины; выходило все так, что их некуда было потратить, хоть Илья и брал их с собою все каждый раз, как куда-нибудь отправлялся, рассчитывая на то, что, завидев возможность, вдруг обменяет их на внезапную радость, но никакой радости видно не было, а случайные и импульсивные траты скорее грозили стыдом и раскаянием по отношению к памяти Насти. Памяти?
Наступив на горячий асфальт и почувствовав, словно от этого, жжение и чесотку в лопатках, утомленный Илья подумал о том, как избыточно и неудобно стало ему в последние дни собственное тело. Чувство это, возможно, крепло и разрасталось в нем из-за того, что ему некуда было выплеснуть свое тело, не во что разрешиться; вещи, об которые он ударялся и от которых отскакивал, как магнит от магнита с зеркальным полюсом, были слишком тверды и инертны, и они только обостряли обоюдное раздражение. Чувство это, возможно, пройдет естественным образом с тем, как приедет Настя; может, при встрече они столкнутся друг с другом и, соединившись в одно, частично погасят обоюдное напряжение.
Он пошел в направлении банка. Лето горело скучно и неприятно; человеческие фигуры плотно, насыщенно выделялись из общей картины отвратительными телесными красками, оттеняясь выцветшей синтетической тканью кепок, маек, шорт и авосек; жухлая и худая трава безвольно гнулась к земле под собственной тяжестью, хоть ветра никакого и не было; пятиэтажки, косыми углами повернутые к улице, кремово, грязно белели своими выгоревшими кирпичами и иссохшими рамами старых балконных окон. С большого прямоугольного рекламного столба свисала оборванная полоска плотной белой бумаги; нижним краем она закруглилась в пространстве несколько выше роста задранной вверх руки самого лихого из прохожих.
Улица, по которой он шел, была все той же, что раньше, улицей от его дома, только ночью она истекала сырой мешаниною скользких огней, фонарного света, отражений на лужах и черных бездонных пятен воды на блестящем асфальте, а сейчас над нею только царственно светлел слабо раскинутый в пространстве пыльный и тусклый день. Наступив на фрагмент помятого бампера, вылетевшего на тротуар, Илья приостановился, глядя на мелкую крошку стекла, погнутый столб и рейки из пластика.
Скоро он подошел к банку. Маленькое, приплюснутое помещение, сутуло теснящееся в нижнем этаже большого плохого панельного дома; стены его, обращенные улице, были стеклянными, и сквозь три нечистых панели, занавешенные желтыми прямоугольниками реклам, можно было разглядеть неподвижные ноги стоящих клерков в коричневых брюках и белое ДСП столов. К нему вплотную примыкало еще три банка; ну, не сами банки, конечно, а отделения их, так, что одно из них было просто грязной и тесной каморкой с четырьмя банкоматами и торчащими жилами проводов от пятого; там всегда было много людей, и Илья брезгливо обходил ее стороной.
Он вошел в отделение, потянув за полую, в тусклых потертостях металлическую ручку, и окунулся в спертый холодный воздух, тонко и неприятно пахший фреоном, на полтора часа пропадая в недрах большого, спокойного механизма, неторопливо отплевывавшегося на его просьбы разными бумажками, чеками и листками. Взявшись за эту же ручку, но уже с другой стороны, он с досады поморщился, вспомнив, что забыл попросить еще кое-что; возвратившись, он долго и утомительно ждал своей очереди с обрывком талона в руке, снова, не присаживаясь, заполнил анкету, подписал, потом снова ждал, потом получил конверт и, побросав все в зев пластиковой пасти пакета, выпрошенного отдельно, вышел на улицу.
Солнце висело все так же высоко и грело все так же жарко; душная, вязкая масса воздуха обволокла его, и он, изможденно прищурив глаза на солнечный свет, бьющий сквозь мелкие листья пятнистых берез, невысоко растущих на узкой и тесной аллее, скупо усаженной вдоль дороги, вдруг обратил внимание на фигуру под сенью ветвей, очертания коей были — как он внезапно понял, — ему хорошо известны, и от неожиданности начал так пристально, так оторопело на нее глядеть, что замер на пороге стеклянной двери, не находя в себе сил шевельнуться. Может, дело все было в том, что силуэт этот был испещрен мелкими темными пятнами по зеленой коже, маленькими теневыми зайчиками от листьев, так, будто он доверху был облачен в цвет хаки и оттого во всей своей чудовищной очевидности и опасности становился словно не так заметен. Медленно снявшись с места, Илья стал продвигаться вперед, огибая фигуру по широкой дуге, так же плавно, величественно и точно, как облетает естественный спутник небесное тело, замирая в раскатах пугающей и грандиозной симфонии, немо вибрирующей в космосе; не разомкнув ни на пядь этой невидимой, но нерушимой цепи, он встал ровно напротив того места, откуда и вышел, силою воли держа точь-в-точь ту же дистанцию от фигуры, врывшись подошвами в рыхлую черную землю, окаймленную парою павших листьев, сорванных кем-нибудь, верно, нарочно.
Теперь он яснее видел фигуру, но все равно она долго сопротивлялась взгляду: с тем, как он шел, изменяя с каждым проделанным шагом на градус ракурс того, откуда он смотрел на нее, лицо ее проворачивалось, как в калейдоскопе, и разноцветные пятна зеленых тонов на ней складывались в бесформенные узоры, не дававшие угадать ни глаза, ни носа, ни уха, ни выражения. Зато теперь, остановившись, он смог хорошо рассмотреть уродливый шрам, пересекавший шею фигуры от мочки левого уха до правой ключицы; шрам этот был не зашит, а безобразно зарос бесформенными поползновеньями новой кожи, напоминая след от ожога — а может, он и был им; на голове фигуры он встретил знакомую, до подкладки протертую темно-зеленую панамку: серебристая старость тускло блестящих проплешин собралась в кольцо с маленькой точкой внутри, — он, что ли, вывернул наизнанку ее? — а вшитая бирка была пуста и не содержала на своей засаленной и задубленной коже ни символа.
Сложно было не узнать бродягу. Он стоял, так же отсутствующе глядя глазами цвета болота с желтою окантовкой зрачка одновременно на всех и ни на кого; в левой руке он держал какую-то палочку, и держал так искусно и так лениво, что чуть не ронял из рыхло сжимаемых пальцев, еле ее удерживая на самой их грани, палочку, вроде, из пластика, длинную, ровную, и к концу ее небрежным узлом крепилась свалявшаяся и грязная красная ленточка, струившаяся сквозь воздух к обломку еще одной палочки, но уже деревянной, и та болталась, подпрыгивая над асфальтом, а он совершал какие-то странные пассы руками, словно чаруя, колдуя и намертво приковывая к своей персоне взгляды и взгляд Ильи.
Видно было, что бродяга сменил стратегию, или, может, это просто был один из этапов на его жизненном пути, и отныне вместо того, чтобы самому приближаться к людям, претворяя в мир это страшное плавное круговое движение, напоминающее траекторию маятника, и отступать назад, он, встав у выхода одного из банков, стал ловить человеков крупною сетью; резким взмахом выбрасывая палочку в небеса, он крутился, глядя вокруг с лицом умственно недоразвитого, и широко тянул ее за собою в воздухе, и размашисто пролетал по пространству обрывок ленточки; хоть и целиком поглощенный процессом, бродяга, казалось, одновременно успевал наблюдать за всеми: и за обломком деревяшки, и за испуганно посторанивающимися прохожими, и особенно — за Ильей, не прекращая при этом грязно, хищно и бессмысленно улыбаться.
Так продолжалось довольно долго; бродяга играл, стоя посередине улицы, совсем забывая про свою работу и про потерянную прибыль, и размахивал палочкой в воздухе, глупо кривя бледные губы, не мигая глазами; в своей неприятной игре он совсем потерял страх и расхаживал, медленно вращаясь, по всей ширине тротуара, а ленточка, кружась, еще больше увеличивала его площадь, так, что если бы кто-нибудь в этот миг заходил в банк или из него выходил, он не мог бы пройти, не задев какой-нибудь из частей бродяги.
Делая первый шаг из кустов, в которых стоял, Илья подумал о том, что́ бродяга думал о нем, как он видел его, если видел; делая второй шаг, Илья подумал о том, как жутко и как ужасно вовлеченно распахнуты в мир вокруг эти бессмысленные зеленые глаза, гораздо живее, чем у всех остальных людей, чем даже у него самого; с третьим шагом Илья заметил ровные, аккуратные грязевые пласты, отслаивавшиеся от кожи бродяги, темно-зеленые, чем-то напоминающие чешуйки; с четвертым и всеми другими шагами Илья ничего не думал, а просто подошел к бродяге, непослушными руками вынул из кошелька все, что там было, быстро пихнул куда-то в его сторону и судорожно спросил:
Бродяга посмотрел на деньги, потом на Илью, потом снова на деньги, быстрым жестом взял их и, ничего не ответив, беззвучно рассмеялся.
Настя приезжала к десяти. Наутро Илья встал рано, думая как-то привести в порядок и дом, и себя и тем сделать ей приятное, но вместо этого, подорвавшись в районе шести, остался в кровати, от скуки и тяжести ожидания принявшись грубо и тесно ворочаться в ней, чем еще больше смял и разворошил ее. Оцепенев, он начал смотреть из кровати в окно: медленный солнечный луч понемногу поджигал снизу линзу окна, и Илья долго глядел на него, все сильнее прищуривая глаза вместе с тем, как луч поднимался все выше и все ярче горело окно. Он вспомнил, как часто смотрел в ту сторону, лежа все в той же позе, только уже было поздно и под боком лежала Настя, то ли перевалившись через него, и тогда он, привыкая к оглушительной тяжести ее сорокапятикилограммового тела, молча улыбался, ощущая, как медленно немеет поясница или голень, на которую она легла, и чувствовал сгустившуюся, сконцентрированную любовь, широким и сильным потоком текшую внутрь нее, и чем больше немела нога, тем больше он ее любил и тем загадочней улыбался, и он знал, что, когда она все это наконец поймет и встанет, нога его разорвется мириадом крошечных разноцветных покалываний, маленьких хлопков вместе с тем, как поток этот порвется, и она мгновенно это почувствует — и закричит — и бросится к его ноге и примется ее растирать и гладить, поцелуями восстанавливая и снова налаживая этот поток, — то ли просто лежа рядом, свернувшись белым комком, и он аккуратно старался обнять ее всю, как арку, и гладить там, где она ничего не чувствует, чтобы не разбудить, но потом ему все равно становилось скучно и он начинал ее тискать и щекотать, и так продолжалось до тех пор, пока они не оба уставали и не засыпали оба.
А теперь ничего не было, и он лежал один, и скомканное одеяло под его рукой казалось пустым и безжизненным, и сама мысль о том, что скоро ведь Настя приедет, не давала никакого успокоения, а, наоборот, почему-то мучила, жгла и тревожила, так, будто с приходом Насти не будет совместных лежаний под одеялом, не будет объятий и радости и крепкого держания друг за друга, хотя именно это, он знал, наверняка ждет его — а будет что-то другое, что-то страшное и неприятное, что исключит не только саму возможность совместной близости, но и даже мечтания о ней, то, чему Илья предавался сейчас и что содержало в себе небольшую, но очень плотную и важную и насыщенную часть его существования. И от этого он лежал, обнимая себя за локти, и чувствовал, как сердце разрывало сознание наступления чего-то неотвратимого и жестокого.
Так прошло какое-то время, в течение которого он снова засыпал, засыпал и подскакивал, пробуждаясь от резкой и неприятной мелодии будильника, расставленного с равными интервалами вплоть до времени прихода Насти, и в промежутках проваливался в полубредовую истому и думал, думал, и ему мерещились какие-то образы, чьи-то лица и жесты и что-то совсем отвлеченное, то, о чем он сознательно никогда б не помыслил, и огонь, и боль в пальцах, и тесное движение, и голоса, и женщины? Он давно не видал женщин. Солнце поднялось в самую высоту, и за две минуты до дробной, прерывистой трели дверного звонка он, словно предчувствовав, судорожно распахнул глаза, всматриваясь в пустое пространство, и не смыкал их, покуда не позвонили.
Кубарем бросившись в коридор, он открыл обе входные двери и увидел Настю; она стояла, уставшая, немного поникнув плечами с подзагоревшей кожей — и улыбалась, за длинную ручку ведя за собой большой чемодан, а в другой держа шляпу, свернутую в трубу, и Илья кинулся к ней и стал обнимать ее так, что шляпа чуть не выпала на грязный подъездный пол, и коленом толкнул чемодан, и в конце концов взял и его и вкатил вместе с Настей в прихожую и стал беспокойно смотреть, как она разувается, как опускает на грязный паркет холщовую сумку, как разминает усталые плечи, и все время трогал ее то за руку, то за колено, неудобно садясь перед ней на корточки, заглядывая в глаза и задавая бессмысленные вопросы: не болит? не тяжело? не устала? Сняв обувь и сделав глубокий вздох, Настя посмотрела на него с выражением взволнованной, запыханной, бесконечной нежности и сказала, что ей надо только сходить в душ, и она вернется, и они обо всем поговорят, и она станет совсем свободной. И Илья просидел под дверью ванны пятнадцать минут, слушая шум падающей воды, выводя под звуки ее на обоях, с усилием нажимая пальцем, неясные ему самому фигуры и узоры.
Потом они оба вернулись в спальню, и Илья усадил Настю на кровать и стал, держа ее за предплечья, расспрашивать, как все было, и вместе с вопросами совершал такое гладящее движение вниз, и Настя делала то же самое, и они оба как бы приглаживали друг друга к земле перекрещивающимися руками, и Настя рассказывала о том, что с ней было в поездке, спокойным и ровным голосом, но видно было, что ее цель — не говорить о своем, а попытаться каким-то образом, глядя Илье в глаза, вычислить какую-то правду, которую невозможно было выразить обычными словами и проход к которой был возможен только в этом заглядываньи и держании друг друга за локти. И вместе с тем, как Настя рассказывала и пыталась вычислить эту правду, она сама говорила Илье что-то, говорила помимо слов, спокойным течением своей речи пытаясь внушить его сердцу сознание и радость от того, что у них все хорошо. А Илье это было надо — первый раз взглянув на него со стороны, Настя поразилась его вспуганности и растрепанности сверх всякой меры, и Илья, кивая на ее тихие слова, иногда закрывал глаза, терся о собственное плечо и чуть не всхлипывал, и смотрел в глаза Насте с чувством такого облегчения, что ей, как то бывало часто в их отношениях, становилось совестно.
Потом они обняли друг друга, опустившись бочком на кровать, и Илья стал прижиматься к ней и скомканно бормотать о том, как он жил здесь один, и в целом рассказ его был спокоен и даже хорош, но в моменты, когда Настя приподнималась и вглядывалась в лицо его, он, заметив ее взгляд, отчаянно прятался в поднятых кверху руках, поджимал к груди ноги и, выгибая ребристую спину, как бы обособлялся от нее, сворачиваясь в клубок, и Настя начинала его словно заново гладить и растирать и пытаться мягкою силой попасть к нему, и рано или поздно он поддавался и, открываясь, сам тянул руки и весь жался к ее телу, как к соломинке утопающий, и в каком-то истовом забытьи целовал, куда придется, ее мокрую голову, и не попадал, и закрывал и открывал глаза, и снова терял сознание и впадал в дурной полусон, и, как только Настя отходила от него на шаг или два, просыпался снова.
Потом они лежали на спинах, глядя вверх, и успокоенно дышали; Илья держал Настю за основание ноги, Настя обеими руками обняла его локоть. Через окна в квартиру ломился жаркий день; для того, чтобы спрятаться от него, Илья закрыл двери и развесил шторы вплотную, так, что комната, в которой они лежали, оказалась обособленной и словно подвешенной во времени и пространстве, как непрозрачный аквариум. Илья давно уже не думал ни о чем плохом, вернее, не думал ни о чем, и мысль его, сложно формулируемая, отцепилась и поплыла между этих стен, мягко от них отталкиваясь. Настя засыпала.
За окном что-то жадно каркнуло. Илья поднялся с постели и приотвел штору рукой, тревожно вглядываясь под нее. День млел своими обычными летними красками.
Илья повернулся к кровати, стал на нее коленом и начал мягко расталкивать спящую Настю.
— Настя, Настя… ты слышишь меня?
Настя странно осмысленно открыла глаза:
— Настя… Настя, прости меня, ладно?
И Илья поцеловал ее и, легши рядом, почувствовал наконец опустошающую усталость, и великую радость, и огромный поток облегчения, вырвавшийся из него, и медленно набегавшее, словно тяжелой, гулкой и сонной волной, предощущение долгого, тихого и спокойного счастья.
— Господи, как хорошо! Здесь всегда было так?
— Нет, — ответил Илья, слегка улыбнувшись.
В мире стояла приятная прелесть спавшей жары. Иногда ветерок задувал, и приходилось запахиваться, но Илья не удостаивал себя таких трудов, а Настя только смешливо морщилась и тыкалась под его крыло. Они шли, держась за руки, по небольшой окраинной улице, в равной степени не принадлежавшей ни центру, ни краю города. Улица эта была очень зеленой: идя, они то и дело натыкались на разные скверики, парки, небольшие серебряные пруды и аллеи спокойных деревьев. Иногда Настя подходила к одному из них и бережно тянула его за ветку. Дерево наклонялось.
— Я никогда еще не была здесь.
— Нет, никогда. Я нашел это место, пока тебя не было. Гулял, гулял, вот, и нашел.
Настя прижалась к Илье, обвившись руками о его корпус, и они вместе пошли так, опираясь друг на друга, как валет и девятка в основании карточного домика. Дорожка скоро сменилась маленькой районной речкой, текшей из ниоткуда, прямо из чистой земли, и тянувшейся несколько кварталов вперед, параллельно шумной многополосной улице, бывшей слева, через дом, и они пошли вдоль течения ее, ступая по вытоптанной людскими ногами тропинке, по истертой и побелевшей, прижатой к земле траве. Иногда Настя сходила к реке и долго смотрела в гладь отражения, и та, если взглянуть на нее под правильным углом, казалась ей зеркальной, будто река наполнена ртутью. Несколько долгих секунд Настя смотрела в реку, вглядываясь в отражение, так, словно из этой реки должен был выползти кто-то, но не кто-то страшный, а, наоборот, кто-то, кто знает гораздо больше о жизни вокруг, и будто он вот-вот должен вылезти и что-то ей рассказать. И в реку с мягкой травы спрыгивала городская утка, и поверхность реки колебалась, но отражение не рассеивалось, а только этот кто-то прятался дальше, вглубь водяных складок, и на прощанье, темнея, словно махал рукой.
Тогда Илья брал ее под руку, и они мягко ступали дальше, и Настя, от переполнявшего ее ощущения зыбко кружившего голову счастья, прочно бралась за руку Ильи, ставила обе выпрямленные, сведенные вместе ноги к его ногам под острым углом и мерно раскачивалась туда-сюда, так, как качались березы в этом парке от шуршащего, шелестящего всей их листвой, невыносимо сентиментального ветра, и Илья смотрел в посеревшие облака, гонимые куда-то вперед, и с удивлением отмечал, что они тоже способны двигаться, и так же, как Настя, чувствовал это неясное, смутное и бестолковое мировое движение, и, как и Настю, оно пронизывало всего его, и ему хотелось встать в красивую позу, поднять голову ветру, закрыть глаза и отдаться ему, и заснуть там, на месте.
И тогда они расцеплялись, и Настя выпускала руки и мягко отпрыгивала от него, и бежала вдоль грани реки, смеясь и все время оборачиваясь, и Илья широкими шагами шел за ней, и она бросалась под сень дерева и по какой-то удивительной и совершенно необъяснимой причине вокруг совсем не было людей, они опять были как-то очень вдалеке, то на той стороне улицы, через шумную дорогу, мелькая в просветах зданий, то у другого края реки, под красивым городским фонарем, и чем дальше Илья с Настей убегали, тем быстрее и незаметнее люди вокруг рассыпались и снова смыкались за их спиной. И Илья добирался до Насти и, замерев, смотрел на нее, пораженный, и она простирала руки и вешалась ему на шею, и он, улыбаясь недоверчивой улыбкой, мягко поддерживал ее под лопатки и чувствовал трепет натянутой кожи, дрожащей от восхищения, и прикладывался щекою к ней и слушал биение кожи ее сквозь закрытые веки, слабо, призрачно и как бы издалека сознавая нежную и настойчивую силу, медленно зревшую в нижней части его груди, и это Настя упиралась руками и мягко его отталкивала, разлепляя их, склеившихся, снова друг от друга.
И они подошли к концу речки, впадающей в маленький пруд, и, осмотрев понтон, бесшумно сидящий на темной воде, кивнули ему и ушли вперед по руслу прогулки, ступая по серым мощеным камням тротуара. Прогулка их близилась к своему концу, но они и не собирались гулять долго — так, вышли сделать небольшой круг по границам района, и он нравился им всегда, с самого первого дня, как они сюда переехали, и первой прогулки по нему тем же вечером, пока вещи лежали в пустой, необжитой квартире, сложенные смешной кучкой в центре пыльной гостиной, и только кровать в другой комнате была разложена, собрана, застелена и опять растрепана, и горел в головах ее маленький теплый огонь.
И вот они, постояв, повернулись и пошли обратно, и, пройдя с половину пути, Настя вдруг показала пальцем на то, что по какой-то причине они не заметили оба, гуляя, а именно — церковь, небольшую белую церковь с каменной кирпичной башенкой и фресками, выложенными на ее торце, обращенном улице, маленькими разноцветными камешками; она стояла, втеснившись в пролет меж двух зданий, и выглядела не новой, но очень опрятной; под круглым окошком, пробитым в основании башенки, и над верхней частью двери свисал растянутый желтый баннер, красными буквами поздравляющий всех проходящих с каким-то церковным праздником. Несмотря на баннер, крикливый и глупый, церковь выглядела спокойно, незыблемо и умиротворенно, и по взгляде на нее сразу становилось понятно, что растяжка — временное явление, и ее повесили, может, вчера и снимут, наверное, завтра, а вот кирпичи церкви — вечны, пусть и испачканы толстым слоем застывшей стекающей белой известки.
Настя, смеясь, коснулась локтем Ильи и кивнула в сторону церкви; он, увязавшись за нею, на подходе к высоким дверям инстинктивно набросил на нее капюшон; Настя сперва обернулась, удивленная, но потом, сообразив, в чем дело, потянула за узелки двух болтающихся шнурков своей легкой куртки, и у́же и смешней очертился овал ее лица.
Они взялись вдвоем за истертую ручку двери, приотворяя тяжелую половинку, и вместе скользнули внутрь; церковь была пустой и неяркой, ее тусклые окна были, казалось, замазаны чем-то, не любящим свет, и с низких и одновременно высоких стен неровно и мутно стекали прожилки тяжелого желтого золота. Они медленно прошли внутрь, синхронно и рассеянно погладив будочку для пожертвований, и Илья как-то странно дернулся, заметив крохотную дверь, ведущую в правую, скрытую часть притвора; миновав прозрачные стекла церковных лавок, они вступили в общую залу, в центре которой высился к потолку большой и довольно широкий столб, вокруг которого как бы куполом ниспадала церковь. Впереди был алтарь, блестевший надменным золотом, и темные своды церкви, внутри, видимо, еще не беленные, сыпались черной крошкой на то, что было скрыто за иконостасом.
Илья с Настей пошли по кругу, даже не взявшись за руки; в церкви было ужасно тихо, только что-то где-то шуршало прилипчивым и настойчивым шорохом, шедшим неизвестно откуда и отражавшимся от окладов, икон и мастикой натертого пола, и казалось, что это кто-то сморщенный и злой бесконечно водит по всей этой утвари своей грязной и грубой щеткой, отчего она и становится такой страшной и темной. Этот душный блеск позолоты Илью здорово угнетал; он искоса глянул на Настю, но она, казалось, не чувствовала ничего такого и только тянула глаза кверху, с любопытством осматривая все, мимо чего они шли. С детской наивностью и безнаказанностью Настя смотрела на обкапанные воском свечки, на пепел, на тряпки, затолканные по углам, и Илья опасался того, что она вдруг возьмет, протянет руку и коснется их. Илье стало тягостно, и ему захотелось уйти.
Наконец они оба встали перед какой-то иконой, такой большой, во всю стену, что сложно было не остановиться, оказавшись рядом. На ней стоял во весь рост высокий, величественный старик с окладистой белой бородой и суровым, строгим, пронизывающим, припечатывающим, но почему-то все же рассеянным и непослушным взглядом; в руке его был свиток, в любой момент, казалось, готовый вывалиться из омертвелых пальцев; другая рука была чуть повернута кверху, и строгие линии ее показывали какой-то знак.
Вздрогнув, Илья отвернулся, и взгляд его упал на еще одну икону; все еще представляя в голове мужика с бородой, он стал невольно шевелить губами, вглядываясь в маленькое изображение в неестественно толстой и вычурной рамке.
— …Придите… ко мне… все труждающиеся…
Настя, услышав неясный, обрывистый шепот, обернулась через плечо и внимательно посмотрела на него.
— …и обремененные, и я — он тихо вдохнул, переводя дыхание, и продолжил уже быстрей, — и я успокою вас. — Он поднял глаза от иконы. — И возьмите иго мое на себя и научитесь от меня, ибо я кроток и смирен сердцем, — голос его стал громче, и он, странно скосив голову, встретил взгляд Насти, — и найдете покой душам вашим. Ибо иго мое благо, и бремя мое легко, — закончил он.
Наступила секундная тишина. Илья сморгнул, как-то вздрогнул, в глазу его съежился зрачок, и он сказал удивленным голосом:
Настя медленно покачала головой.
Илья почему-то уставился на свои руки, затем поднял взгляд вверх и испуганно шагнул назад, чуть не сбив невысокий позолоченный подсвечник на круглой ножке. Страшные люди смотрели на него со всех сторон; страшные, страшные люди, а с ними — страшные буквы, и Настя, вглядываясь в текст за его спиной, странно, рассеянно спрашивает — это русский?.. Он еще больше отступает, хотя отступать уже некуда, и оборачивается, и видит, и неожиданно сознает, что он понимает каждую из этих надписей, и, более того, может ее продолжить, и тут что-то вдруг щелкает, и целый камнепад тяжелых, обрывочных воспоминаний сваливается на его голову; он зажмуривает глаза — и видит узкие кровати, прежде всего — узкие деревянные кровати, подернутые дешевым колючим шерстяным покрывалом, а под ним — гладко накрахмаленную картонную простынь с расплывчатой синей меткой в левом углу, и это еще ничего, с этим еще можно жить, если под простынью нет твердой фанерной доски; дальше он видит службу, которую он повторяет с какой-то ритмичной настойчивостью, от которой все тело его затекает, теряет чувствительность, и он вываливается в совершенно иной мир, где нет ничего, а есть только ровный, непрекращающийся поток его слов, золотою лентой тянущийся в пустоту; но вот слова прерываются, и, после маленькой паузы, вокруг становится шумно, и его бьют по плечу, дергают за рукав, и он встает с колен и идет, и затем снова щелк — и он почему-то на полу, и он лежит, и снова это ощущение твердых паркетных досок; только что было много движения, а сейчас — минута спокойствия, и он лежит с разбитой губою и смотрит на вереницу муравьев, деловито и совершенно спокойно ползущих по стене общей комнаты, и думает о том, как, несмотря ни на что, все же близок хаос природы; и во рту его — неуловимая кровь, и он нащупывает ее языком и вдруг переносится в место совсем другое, где он сидит, неудобно сдвинув колени, а именно — в столовую с беленными кафелем стенами, со старыми стальными вилками, видевшими, наверное, войну, и дешевыми фаянсовыми мисками с вытертыми цветочками, и в мисках этих — каша со спаржей, расползшейся зеленой спаржей с отвратительным привкусом соли, день за днем протирающим пролежень в мозге; и вот он идет, наглотавшись каши, на мерзких, ватных ногах, и, выходя из подвальной сырости общей столовой, его с головой окунает в душный воздух летнего полдня; он недовольно смотрит на небо, меря глазом горячий шар солнца, и подумывает о том, как он зло и отчаянно прав, что все будет лишь плохо, плохо, и от скорого дня рождения на двенадцатый день августа все станет ничуть не лучше, и он только постарается как-нибудь увернуться от него, пониже пригнуть голову, но вряд ли это поможет; и вот он снова в кровати, в узкой деревянной кровати с гнилыми фанерными створками, и он погружается куда-то вниз на скрипучих цепях матраса, и, проваливаясь в небытие, думает только о том, как ему все-таки хочется однажды забыть это все, забыть навсегда, совсем, и никогда, никогда, никогда больше не вспомнить.
И, нелепо взмахнув рукой, Илья посмотрел на Настю и вдруг нашел в ней чужую; воровато, бессмысленно оглянувшись, он в три скачка достиг выхода, неловко пихнул тяжелую дверь, чуть не вывихнув себе плечо, и выбежал за нее.
Оказавшись на тротуаре, Илья первым делом почувствовал слабенький ветерок, маленькими и нежными завихрениями оглаживающий его лицо. Согнувшись в ногах, он быстрым, резким и удивительно живописным движением бросился в бег вниз по улице. Настя выскочила следом.
Вид она имела жалкий: за те несколько крупных прыжков, что потребовались ей, чтоб добраться до тяжелой церковной двери, за которой сквозь медленно суживающийся проем виднелась полоска щемящего голубого неба, она успела сбросить с лица капюшон, локтем толкнуть тетку, чуть не сорваться на пол, но все же оправиться и, качнувшись на выпрямленных ногах, выбежать из церкви. Лицо ее было страшно: мгновенно вспухли и покраснели широкие темные пятна вокруг глаз, а все остальное стало гораздо более резким, фактурным, контрастным; поглядев на нее всего на мгновение, можно было рассмотреть маленькие пупырышки, составлявшие кожу, и совершенно дикое, жалкое и встревоженное выражение, испуганно ждущее скорого и большого несчастья.
Илья добрался до края улицы и неизвестно откуда в мельчайших деталях вспомнил расположение мест и дорог в этой части района; он шустро свернул налево и ринулся вверх, под уклон, немного, однако, сбавляя шаг и примеривая его к своему дыханию, как настоящий атлет; Настя, добежав до угла, неудачно поставила оземь ступню, резко переломилась пополам, но все же схватилась пальцами за край кирпича и стала надсадно и больно выкашливать обожженные легкие. Впереди маячила темная спина Ильи; когда он, перепрыгивая обломки полусгнивших поддонов, крепко вцепился правой рукою в сетку забора, идущего параллельно улице, и потянул на себя и вниз, он услышал за собою отчаянный, задыхающийся крик:
И тут же свернул в какую-то подворотню; Илья почувствовал, как сердце бьется у самого его горла, и решил схитрить: завидев впереди перевернутый остов мусорного вагончика, верхней гранью выдвинутый чуть выше его головы, он вскарабкался на прислоненный к нему деревянный шкафчик, украшенный узором с выцветшими цветочками, и опрокинул его ногой, спрыгнув с другого краю на внезапно выросшую перед ним улицу; шкафчик упал с тяжелым, глубоким хлопком, и Настя бросилась на этот звук.
Пережидая боль от прыжка, током пронзившую тело зигзагом от пяток до мозга, Илья снова услышал воющий, жалобный голос:
Он завертел головой: слева виднелся берег широкой реки, и Илья устремился к нему; берег был довольно далеко, за целое множество улиц, и Илья, глядя, как он, судорожно качаясь, медленно растекается перед ним, стал стаскивать с себя куртку и вышвыривать все, что было в карманах, на тротуар. Откуда-то выбежала Настя: увидала Илью, куртку, брошенную поперек дороги, мелкие осколки экрана разбитого телефона, беспомощно огляделась и быстро пошла вслед за ним торопливым шажком.
Они оба порядочно выдохлись; теперь они уже не бежали, а просто шли друг за другом на расстоянии в несколько кварталов; Илья даже останавливался на светофорах, методично срывая с себя ремень и другие предметы одежды, когда-то подаренные ему Настей; в конце концов он остался в своей, еще до нее футболке, носках и сползших штанах, придерживаемых рукой.
Он дошел до последнего перехода, пересек его в последние секунды перед тем, как зажегся красный, и после спустился на стылую плоскую гальку. Направляясь к воде, он услышал знакомый голос, теперь гораздо более тихий, более близкий, и, обернувшись, увидел Настю, заканчивавшую перебегать дорогу; снова блеснули руки ее, и пальцы ее, и до боли знакомый отчаянный, изможденный лоб, и Илья как-то странно вскрикнул, задрожав, и, обретая второе дыхание, бросился от нее и стал, спотыкаясь, бежать вдоль воды, часто оступаясь и прищемляя пальцы.
Но то ли что-то случилось в Илье, то ли Настя стала упорней, и расстояние стало сокращаться; на одном из неудачных прыжков Илья оступился и, брызнув вокруг щебенкой, больно упал на прямую ногу; Настя вскрикнула, стиснув руку к груди, и болезненно искривилось ее молодое лицо; Илья с усилием повернулся набок, сел, понял, что встать не может, на мгновение замер, бессильно ослабив руки, и вдруг стал, не глядя на Настю, энергично бросать, сгребая охапками, высушенные щепки и побелевший мусор в ее сторону.
Илья взял средних размеров камешек и с ощутимой силой метнул его в сторону Насти.
— Илья! — Настя присела, невольно прикрывшись рукой, хоть камешек и пролетел довольно далеко. — Илья… Послушай меня, пожалуйста… Илья, я же ничего… — Настя взволнованно замолчала, словно ожидая чего-то. — Илья, ты же знаешь, что я…
Илья схватил камень побольше и бросил, и еще один.
— Илья, пожалуйста, хороший мой, что с тобой? — один из камней попал Насте в голень, и она присела, ощутимо охнув. — Илья…
— УЙДИ, УЙДИ, УЙДИ ОТ МЕНЯ РАДИ БОГА! — неожиданно громко крикнул Илья, выбрал очередной камень и с силой кинул его в Настю, а после повернулся на живот и стал ползти, подгребая руками, к кромке воды.
— УЙДИ, УЙДИ, УЙДИ, УЙДИ! — крикнув в последний раз, он вдруг заметил у берега особенно большой булыжник, размером почти с ее голову, подполз к нему, взял обеими руками и угрожающе занес над собой. Настя остановилась.
Илья смотрел на нее. Мелкие волны шуршали по берегу. Он поднял булыжник выше.
— Хорошо. Хорошо, я уйду, хорошо. Хорошо.
Настя поднялась и сделала шаг назад. Из глаз ее брызнули слезы. Она стала пятиться, громко шмыгая носом.
Отошла на несколько шагов. Илья выронил камень вбок, и он стукнулся о другие с пустым, плоским звуком. Зажмурившись, Настя отвернулась и быстро пошла от него. Скоро ее шаги перестали быть слышны.
Илья лег на прибрежную гальку, погрузив затылок в образовавшуюся песчаную выемку. Ухом, прижатым к прохладной земле, он сквозь струи реки услышал, как благостно шипит, шипит и катается взад и вперед соленое море. Перед глазами его простерлось темнеющее вечернее небо. Слабенький ветерок с лаской окутал его.