ИЗМОРОСЬ
Для него самый шумный день был безмолвен и беззвучен,
как ни одна самая тихая ночь не беззвучна для нас…
«Муму» И. Тургенев
Чернов поцеловал Её первый и последний раз, поцеловал осторожно, неуклюже, поцеловал и отошёл: скрылся в толпе чёрных шляп, платков, пиджаков, плащей, зонтов. Зябко и сыро было вокруг, зябко и сыро было внутри него. Выбравшись из безмолвной толпы, он вытер туфли о мягкую, росную траву оливкового цвета и направился к воротам кладбища.
Возле выхода Чернов услышал крик и плач, Чернов обернулся: кричала Её мать, а четыре смуглых копача опускали гроб на буксирных тросах в яму.
Заморосил дождь, намекая Чернову, что можно не досматривать церемонию до конца, да и сам Чернов понимал, что смотреть тут уже не на что и не на кого. А ещё он понимал, что можно было и не целовать: всё равно та голова на белой подушечке — уже не Её; те тонкие руки, державшие крестик — уже не Её; те холодные белые губы — тоже уже не Её. Это понимание помогало Чернову бороться со скрипучим и шершавым, с царапающим и холодным сплином. Умерла не Она, умерла оболочка. И Чернов любил не оболочку, а саму Её любил Чернов. Он продолжал Её любить, шагая от ворот до остановки, продолжал Её любить, садясь в маршрутку и передавая злому водителю за проезд; продолжал Её любить всё время, пока ехал в город и смотрел на размытые пейзажи за окном; он продолжал Её любить, и когда обиженные жизнью женщины стали на него орать, потому что он не помог занести коляску в маршрутку, и когда чуть не упал, покидая эту маршрутку, и когда охранник в магазине сказал, что с такими лицами, как у Чернова, в магазин нельзя, мол, такие лица нужно оставлять в камере хранения.
Чернов продолжал любить Её всегда и бесконечно.
Но, не смотря на любовь, из которой Чернов состоял чуть ли не на сто процентов, голод давал о себе знать, а значит в магазин, как ни крути, нужно было попасть. Чернову не нравилось оставлять лицо в камере хранения — это нарушало его свободу. И он никогда не понимал людей, пляшущих под хриплую рацию охранника. Иногда Чернов начинал с охранником спорить, но так как говорливостью он не отличался, то спорил взглядом — вставал напротив этого сального мужика в форме и долго смотрел ему в глаза, настолько долго, что тот утомлялся, краснел и в итоге пропускал оппонента. Иногда Чернов вызывал полицию, но полиция — это «русская рулетка», и помогала она не всегда. Да, порой попадались недавно вышедшие на службу люди и ставили охранника на место, но зачастую на вызов приезжали такие же, как и этот охранник, сальные, расплывчатые туши и, что самое печальное, приезжали они без лиц, потому что забывали их в камерах хранения полицейского участка.
— Охрана, отмена! — раздалось на весь магазин, и окрылённый охранник, звеня ключиком, полетел (или попытался полететь) к замершей кассе.
А Чернов в своём чёрном пиджаке прошмыгнул в продуктовый отдел.
Шуршание, шелест пакетов, шёпот школьников в вино-водочном отделе, кишащие повсюду замшелые старухи (с тележками, сумками, тростями), споры, смех, толкучка в очередях — всё это перемешивалось, кипело, булькало и подкреплялось главным мотивом — непрекращающимся пиканьем касс.
Чернов хотел сделать всё по-быстрому, ведь и тут, и там, и вон там — висят камеры, но пол как назло был скользкий и весь в грязных следах: пришлось идти аккуратно и медленно.
Внезапно что-то стукнуло Чернова в ногу. Чернов сделал шаг назад. Но опять что-то стукнуло, что-то подталкивало его в ногу. Чернов сделал шаг вперёд — и опять оно. Шаг влево — оно. Шаг вправо — оно.
— Ишь ты! Ишь ты! — свистяще раздалось за спиной. — Ишь негодник!
У ног его носилась потрёпанная швабра. Чернов пробежался взглядом от основания по ручке и наткнулся на — ручку, но уже человечью, с пальцами, с кольцом на пальце. Ручка была дряблая, не первой свежести, и принадлежала она уборщице в фирменном жилете магазина.
— Чего уставился?! Тебя кто с таким лицом пустил сюда, а?
Чернов молчал, потому что не умел отвечать уборщицам, тем более уборщицам сердитым. Бледное лицо и холодные губы всплыли у него перед глазами, и как-то легче стало Чернову, он даже порадовался за Неё, за Её смерть. Порадовался, что умерла Она в столь юном возрасте и не успела завести отношения с кем-то правильным, похожим на квадрат; что не успела Она жениться и повязнуть в семейной возне и младенческом дерьме; и, наконец, порадовался, что не успела Она пойти на пожизненную работу и превратиться в дряблую уборщицу с кольцом на пальце и расшатанными нервами.
— Я сейчас охрану позову! Газуй отсюдова!
Мысли Чернова прервались, и очутился он снова в магазине среди разноцветных полок и тартарарама. Равнодушно он прошёл мимо вино-водочного отдела, равнодушно прошёл мимо мясного отдела. Чернов не был гурманом. Ему хватало просто еды, самой обычной. Он ел еду чтобы наесться, без любых других причин, как и любил Её, тоже просто, без любых других причин, лишь за то, что Она… есть, была, будет?
Чернов взял несколько плавленых сырков, белый хлеб и пошёл становиться в живую, гремучую очередь. «Пи, пи, пи» — раздавалось где-то впереди, и шелестели пакеты, шептались люди.
Обычно Чернов не любил стоять в очередях, потому что ему было куда спешить — на свой балкон.
На балконе Чернов чувствовал себя лучше всего, и даже то, что дверь часто захлопывалась, не злило его, а наоборот — радовало, ведь он не мог просто так отлучиться, а значит и не мог пропустить тот момент, когда на остановке из троллейбуса выйдет Она, нагнётся, поправит колготки, юбку, или заглянет в сумочку, а потом купит в ларьке свою любимою булочку с горохом и кислый эспрессо и тут же возле ларька всё это съест. Она всегда очень удачно стояла, что не могло не радовать Чернова. Он рассматривал Её, наблюдал за каждым движением руки и поворотом головы, благо Чернов был дальнозоркий и расстояние в девять этажей ему не мешало. Он специально нашёл работу с таким графиком, чтобы приходить на балкон раньше, чем Она выйдет из троллейбуса, и поэтому каждая минута была для него важна, а очереди нагло воровали, отжимали у Чернова эти минуты.
Но теперь ему не нужны эти минуты. Теперь ему не на кого их тратить.
— Мелочи не будет? — спросила кассирша.
И Чернов закопошился, засуетился, его руки полезли в карманы, стали лапать подкладку пиджака, зачем-то расстёгивать пуговицы и вообще делать всё, что им взбредёт в спинной мозг, но нашли они только пустоту и сделали виноватый жест перед кассиршей. А вот Чернов, в отличие от своих рук, мелочи нашёл, много разных мелочушек. Например вчера он случайно зацепил локтем стакан, и тот разлетелся вдребезги; около месяца назад Чернов упал в лужу и пришлось возвратиться домой, и опоздать на работу; а ещё он как-то прохаживался по мосту, после получения зарплаты, и тощая стопочка денег, перетянутая резинкой, выпала из кармана и улетела в реку; а сколько раз он терял ключи от квартиры, надевал майку не той стороной и болел всеми возможными болезнями, но всё это было мелочами, незначительными мелочушками, ведь вечерами у Чернова был самый прекрасный вид с балкона.
«Но это не самая страшная потеря, — говорил Чернов сам себе, — это была всего лишь оболочка. Всего лишь оболочка».
С буханкой белого хлеба под мышкой и плавлеными сырками в кармане Чернов направлялся к реке, чтобы хоть на время покинуть этот кричащий, грохочущий бетонный город. Его всегда удивлял такой перепад, такой резкий контраст миров. Стоило потратить пятнадцать минут, несколько раз перейти дорогу, зайти в переулок, потом по узкой рыбацкой тропе через кусты — и ты на краю города, на берегу уютной узкой реки, за которой лес, лес и лес.
Изморось тихо посыпала поверхность воды, и только иногда удилище рыбака, затаившегося в камышах, разрезало воздух: увввах, увввах, — и звонко падал в воду поплавок.
Чернов уселся под ивой на влажную, слизкую, чуть перекошенную лавочку, возле которой чернело пятно некогда бывшее костром. И сразу Чернову представилось, как кто-то пригласил Её к реке на романтический пикник, разжёг костёр, чтобы Она согрелась, накинул на Её плечи свой пиджак, поцеловал, а Она улыбнулась.
Чернов не умел ревновать. Он радовался сейчас, когда представлял, будто Ей хорошо, радовался бы и раньше, если бы подобное случилось. Чернов не хотел Ею обладать или считать своею. Он просто хотел Её любить и знать, что Она счастлива. Чернов пошёл бы и дальше в своей фантазии и дошёл бы до того самого момента, который был ему всё-таки немного противен, но опять засвистело удилище рыбака: чёрный кончик показался из камышей.
Когда Чернов подошёл к вырезанному в камышах месту, серенький плащик, сгорбившийся над удочками, сиплым голосом сказал:
— Вот, — из-под плащика вытянулась рука, взяла садок с рыбой и подняла из воды, — два карпика всего. Небольшие, но на сковородку пойдёт.
Чернов смотрел на красный поплавок.
— Хочу третьего взять — и можно домой. А ты чего в такую погоду здесь гуляешь? Паршивая ведь погода. Но карпы такую любят. Особенно летом. Изморось покрывает воду, и они думают будто их не видно, и выплывают гулять.
Чернов молча смотрел на поплавок.
Поплавок пошатнулся и дёрнулся.
— Ну, давай-давай, — попросил плащик, и поплавок стремительно поплыл вправо, погружаясь под воду.
— Ого-го! Есть! Сюда, родимый, сюда!
Удилище согнулось в дугу и пружинило под рывками рыбины. Из-под плащика вытянулась на помощь вторая рука. А после нескольких секунд бесшумной борьбы появились круги на воде, промелькнул верхний плавник, хвост, а затем раздался всплеск. Это был карп.
— Зеркальный, зеркальный! — плащ вскочил со стульчика.
Всплеск. Дрожание удилища. Шуршание плаща. Всплески множились, двоились, троились. Изморось превращалась в настоящий дождь. Зеркальный карп не хотел сдаваться. Он бился, болтыхался, рвался назад, на глубину, к своему дому. Чернов знал, что с той стороны плащика есть лицо, возможно староватое, морщинистое, серенькое, как и сам плащ, но довольное, и Чернов чувствовал, что оно улыбается. И чем ближе к берегу был карп, тем больше лицо улыбалось.
Всплески пошли на убыль. Карп выдохся и лёг набок. Он уже был возле самого берега, но, когда одна из рук потянулась за сачком, карп собрался с силами, подпрыгнул и — сорвался.
Плащ молча бросил удочку и сел на стульчик.
Чернов пошёл дальше вдоль реки.
Дождь усиливался, поверхность воды шипела, под ногами хлюпало болотное месиво, но Чернову всё это нравилось. Чернов дышал свободно, полной грудью, и не чувствовал холода, а даже наоборот — тепло, какое-то странное тепло обдало сердце. Он покинул черту города и теперь лес был с двух сторон, лес теперь был повсюду, только если глянуть направо, то между ровных стволов сосен и елей можно было разглядеть рябеющую спокойную реку, которая текла в другую сторону. Мысль о том, что хорошо было бы лежать сейчас дома под одеялом, уплетать белый хлеб с плавленым сырком и смотреть телевизор, проскакивала у Чернова, но он уже не мог остановиться, чувство свободы вело его дальше. Чернов наткнулся на лодку и, даже не думая, запрыгнул в неё и поплыл против течения. Он сделал это так, будто знал, что шёл именно к этой лодке, будто ещё выходя из ворот кладбища знал, что где-то в лесу его ждёт лодка. Он грёб спокойно и уверенно, и так же спокойно и уверенно днище лодки заполнялось водой. Спокойным и уверенным остался позади лес. Спокойные и уверенные начались поля и луга. А вдалеке виднелась деревушка.
Чернов остановился, сложил вёсла на дно и, пока течение реки помалу несло лодку обратно, он думал, что будь с ним сейчас какая-то Муму, он бы непременно её утопил.