«SUNDAY'S RELIGION»
Любовь Воскресенья к тебе сравнима с верой.
Так же наивно слепа, беспричинна и безустанна; зеленится синяками на коленях и алеет в кровь стёртыми ладонями, что сложены в вечные молитвы; глаза её кровью налиты и пальцы её переплетены крепко между собой как дикая лоза. Он поклоняется тебе как самый преданный и единственный последователь; посвещает всего себя без остатка, как сахар в горячем чае в тебе растворяется. Взывает так отчаянно и слёзно – всё это лишь одной тебе и про тебя.
Любовь эта безжалостная душит Воскресенье, но он лишь сжимает грудь – да так, что костяшки тонких пальцев белеют, сливаясь с неживой белизной перчаток, – и вновь с его губ срывается молитвой твоё имя, даже если голос его едва ли громче шёпота, даже если он выглядит как жалкий брошенный пёс, предоставленный самому себе на распутье судьбы. Палач себе сам, выроет могилу — сдерёт ногти до мяса, сотрет в кровь кончики пальцев усердием своим, нужно если, то даже руки самоотверженно поломает, лишь бы лечь в гроб твоих нежных прикосновений. И пусть тяжелая сырость земли, что давит поверх крышки гроба, лишит его лёгких последнего глотка кислорода, он будет надеяться, что твои любимые цветы всё же прорастут из его рта.
Объятия твои — погибель и дыхание жизни для него одновременно, мечется на острие лезвия, выбирая неустанно умирать в агонии и возрождаться как Феникс от одного твоего касания.
— Пожалуйста, будь осторожнее, — шепчет Воскресенье, склонившись на колени пред тобой.
В руке его играет тусклыми коричневыми бликами стекло бутылька. Едко пахнет обеззараживающая жидкость, в ноздри бьет неприятно. Воскресенье льет его щедро на наспех оторванный от своего пальто лоскут, старается быть бережным к тебе, аккуратно промокнуть им твою рану. Не задеть бы невзначай и не сделать хуже.
Болит. Печёт! Ты шипишь, чувствуя, как щиплет рана. Сжимаешь пальцами холодный шелк простыней под собой, всё так же глядя на Воскресенье сверху вниз.
— Это всего лишь царапина... Не думаю, что всё так страшно, как ты говоришь, — в смешке своём пытаешься казаться беспечной, защищаешь собственную невнимательность. Такая глупая причина падения, но и она имеет право на существование. Причина вашей внезапной с ним встречи наедине. Как же красиво всё сложилось и фатально. Неуклюжая принцесса, что же ты не падаешь ему в объятия?
Прикосновения Халовианца к тебе сама нежность и осторожность, а сейчас они помножены в сотню раз. Ты только представь, насколько бережны касания влюбленного. Мягче хлопка, невесомее поцелуев зефира. Воскресенье касается твоей царапины так, словно ты маленький беззащитный ребенок, что шлепнулся коленом на острый гравий, а он медбрат, что старается предостеречь твои детские слёзы боли.
Даже Иисус не истекал кровью, как это делаешь ты сейчас...
— Всё могло быть гораздо хуже, — тяжёлый вздох вырывается из легких Воскресенье, он совсем как разочарованный родитель качает головой. Рука его случайно скользит по твоей лодыжке, пока твоё колено обхватывают тесно марлей. Ткань прячет за своими переплетениями белых нитей последние проступающие капельки крови, сама окрашивается в алый. Сочетание белого и красного. Невинность и страсть, что кипят в сердце Воскресенья.
— Но не произошло же, – ты тут же возражаешь, пристально глядишь на мужчину, а он так упорно отказывается встречаться с тобой взглядом. Глаза его как озера, на дне их искрится искреннее волнение.
Он стоит пред тобой на коленях, рядом с ним раскрыла свои недра аптечка, а с другой стороны покорно ждет его стул, – но влюбленный всё равно предпочитает холодный мраморный пол. Смяты ткани его одежды — под лунным светом они как пролитая на пол вода искрятся и переливаются.
Ни за что и никогда бы себе на людях он не позволил бы себе предстать в столь неопрятном виде, но вот он здесь – во всём своём беспорядке, разложен словно карта Иерофанта.
В глубине души он молится хотя бы на короткий миг встретить твой взгляд, но трусость из раза в раз склоняет его голову вниз. Воскресенье никогда не был таким.
Разве есть ли что-то постыдное в том, чтобы встретиться с любимой глазами? Нет, но ты не осознаешь свою силу над Воскресеньем. Тепло твоих глаз выбьет землю у него из под ног, воздух последний из легких украдет, и он не сможет взять себя более в руки.
— А если бы всё же произошло, а меня не оказалось рядом, чтобы немедля помочь тебе? Эоны, ты так беспечна... — с тяжёлым вздохом заканчивает отчитывать Воскресенье, но в его голосе нет и намека на резкость, лишь искреннее беспокойство, пронизывающее его тон.
Но что-то всё равно не так... Ему кажется, что есть что-то дремлющее, скрывающееся в неподвижном воздухе, который обнимает тебя со спины, и он невольно ловит себя на том, что вот-вот что-то должно произойти. Бисером тревоги проступает на его лбу пот, в уголках его губ тенями селится беспокойство.
— Воскресенье, это всего лишь маленькая ранка. Не нужно так беспокоиться обо мне. Всё в порядке, — уверяешь и обхватываешь рукой его щеку, проводя большим пальцем по скуле. Так щемяще сердце мягко и медленно твоё касание ему, тепло его тела для услада, как и ему твоё — парализующий тело сладкий яд. Не в силах противостоять тебе, он льнёт к твоим прикосновениям словно кот, изголодавшийся по ласке хозяина. Горячей ладонью прочь уводишь его тревоги; всесильная, ты разгоняешь бушующий шторм его души, оставляя после себя тихую гладь, и выражение лица Воскресенья заметно смягчается. Теплеет взгляд, брови в переносице больше хмуро не сводятся, разглаживается печать тревоги на красивых чертах.
И пока Воскресенье наслаждается твоей нежностью, дарованной ему свыше, в комнате вновь воцаряется тишина. С благоговением держит твою ладонь, льнет к ней, и дарит ей лёгкий поцелуй; веки его закрыты, а губы подрагивают, будто боятся приложить слишком много силы; боятся, что трещинами покроешься как хрупкая скорлупа, что осыпаешься как нежный хрусталь.
Потому привязанность свою держит в узде, не позволяет проявиться ей в полной мере. Горячность свою отталкивая на задворки, он уступает место аккуратным и медленным движениям.
— В-воскресенье... – неуверенность мелькает в твоём тоне, и халовианец замечает это – крылья на голове тотчас трепыхают, — я хочу задать тебе один вопрос, но прежде, можешь, пожалуйста, посмотреть на меня?
— Разумеется, — шепот его так горяч, в противовес нежным касаниям губ, что скользят по твоей коже вверх по ладони – к точке ускорившегося пульса на запястье. Он отводит взгляд и блаженно закрывает глаза. — И, любовь моя, никогда не проси ни о чем. Тебе это не нужно.
Ты и так знаешь, что Воскресенье без слов отдаст тебе всё.
Иногда, а если быть совсем откровенным, то ему всегда кажется, что он недостоин божественной благодати твоего внимания, твоей привязанности, твоего обожания... Из-за чего ты чувствуешь, будто твоя любовь к нему — всего лишь скудное подношение, неспособное удовлетворить его.
Если бы вы только увидели себя глазами друг друга...
Наконец, он поднимает на тебя взгляд и ты тонешь в теплом золоте его глаз. Светится теплым солнцем в полумраке комнаты его нимб, лилового цвета крылья спрятаны за ушами. Голубые волосы совсем как пронзительное небо, на которое ты когда-то смотрела, будучи ребенком, который играл в поле. Ты и сама стала частью этого безмятежного небесного полотна. А теперь твой взгляд задерживается на земле, там, где Воскресенье стоит на коленях. Пряди выбиваются из волос, непослушно лезут в глаза, Луна заглядывает в окно с любопытством, и холодный свет её струится сквозь легкие занавески, огибая тебя со спины свечением. О боги, ты пред Воскресенье действительно неземная.
Была ли ты когда-нибудь для Воскресенья «достаточно»? Делала ли ты дня него достаточно? Достаточно ли твоего простого существования для такого, как он?
— Более чем достаточно, – спокойно, но в то же время твёрдо ли отвечает Воскресенье. Тон его подобен набожному проповеднику, такой же умиротворённый, прямо как во время прочтения Священного Писания.
В его глазах ты и вправду была «более чем достаточно». Ни шрамы, ни раны на твоей коже, запятнанной кровью и грязью, что остались гнить на пути, как нераскаянный грех — ничто из этого не могло и не сможет заставить его отступить от своей веры.
— Любовь моя, ты — вино, что переполняет мою чашу, — говорит он, и в каждом его слове чувствуется тяжесть абсолютной и удушающей верности, — и я продолжу вкушать его даже после собственной гибели.
Ни кандалы, ни могила не сломят Воскресенье.
— Твои речи слишком сладки, — со слабой улыбкой ты обхватываешь его щёки и тянешь ближе к себе. На ладони твоей горит теплом след его губ. — Быть может, ты лжешь мне для того, чтобы мне стало легче, м? Я не стану обижаться на правду.
— Любовь моя, — в который раз произносит Воскресенье. Он терпелив, в голосе трепетная преданность. Кончики пальцев осторожны, скользят по твоему лицу так, словно ты фарфоровая кукла, пряди капризные за ухо заводят. Как в первый раз изучает черты твоего лица взглядом. — Я отдам за тебя свою жизнь, но никогда не посмею солгать.
Вот она – непоколебимая вера мученика, его преданность неизменна, а любовь — горячая молитва, произнесенная только им. Мысли его молоком разливаются по ковру, его исповедь звучит и отзывается эхом, бьётся об стены, когда он, как грешник, кается за свою фанатичную любовь к тебе.
— Я обуза, – слова твои тише шепота, тише взмаха крыльев бабочки. На горло предательски давит подступивший ком, но желание коснуться уст Воскресенья так отчаянно и неприлично горячо. — Боюсь, меня слишком много или совсем мало для тебя, и ничего между.
— Меня это устраивает, — его литания о преданности, а слова — священная клятва, которую он будет соблюдать всю грядущую вечность, — ведь я люблю тебя.
«Молю тебя, оставайся такой же. Будь такой же хрупкой и ранимой, как будто от любого неправильного прикосновения, ты рассыпешься, чтобы я всегда мог держать тебя в своих руках. Аминь»