August 1, 2021

"Каменный мост" Александр Терехов

В автобусе (ненавижу потное метро) я растянул на просвет пересказанное, отмечая протертости и узелки: так незаметно во что-то врастаешь, а потом понимаешь – моя жизнь; почитал объявления – «Усыпление. Вывоз, кастрация, стерилизация. Без выходных», рекламные щиты боролись со СПИДом – «Жизнь дороже мгновения сомнительного удовольствия», и усмехнулся – «сомнительное удовольствие» не напишет даже старик, и внезапно, коротко и небольно, но со страхом подумал про собственное прошлое: надо научиться, пока еще что-то есть впереди, обжить прошлое, обмерить шагами, спланировать, что ставить куда – место, что на последнее время станет пристанищем, единственным курортом, куда хватит сил доехать и отдохнуть, – удобно ли оно? Сухо? Прохладно? Всего ли в нем хватает? Прокормит ли оно? Что добавить, чем еще запастись? Не завелись ли мучения и неясные, плохо освещенные места? Надо уже сейчас опробовать прошлое, разносить, чтоб хорошо грело, напиталось домашней привычностью, и научиться пользоваться: куда надо завернуть, чтобы порадоваться, а куда не смотреть и не оборачиваться, даже если оттуда окликнут; всему ли я хозяин или что-то придется терпеть, как храпящего соседа, как пьяного соседа; все ли выносимо (или еще попытаться успеть отомстить, забыть или уравновесить) – сейчас узнать и получше научиться, успеть к тому… когда тебя, лежащего, отвезут к стене, от которой не отвернуться, – на ней плоско и непрерывно будут крутить твое прошлое, можно перематывать на интересное, повторять, вглядываясь в неразличимые детали, но не выключить, когда… Будет ли ему больно – тому, что в очень небольшой, неизвестной степени, останется «мной»… Хватит ли ему заготовленных мною дров, воды… Не обманет ли меня прошлое, устоит ли, не прорвется, давая дорогу полярному, пожирающему – аду? Я надеюсь. Надеюсь на тело. Пожилой человек может понять только то, что может изменить. То есть очень немногое. Надеюсь на таблетки, хотелось бы устоять, не докучать выворачивающей ежедневной рвотой лживо добродушным врачам и грудастым медсестрам, дающим подержать сладко пахнущую руку, не пытаться пристроить свое прошлое на постой: в какое утро родился, во сколько пошел, кем работала мама – очень добрая, добрая, она…

...

Но ничего, ничего – так не бывает. Может, ему кто-то дает прямо в офисе, появилась совсем недавно новенькая секретарша с толстой грудью и невыплаченным кредитом и железкой в глубоком пупке. Может, у нее жизнь пуста, морщиниста и покрыта кухонной пылью, и цветы высохли, вспоминаются школьная любовь на уборке клубники в Ростовской области и дискотеки на футбольном поле, и вся невостребованная нежность отдана собаке. Может, это безмозглые иностранцы из посольского городка. А скорее всего – рекламная съемка. Ничего… Я вспомнил про Чухарева, что бы я ему сказал, что бы я ему сказал: любовь – это то, что недолго, как жизнь, это первая собственная смерть заживо – и получаешь представление, как это будет тогда, когда ты уже ничего не сможешь понимать, кроме вкуса манной каши и различных оттенков огромной боли, начавшейся незаметно, – незаметно начиналось совместной жизнью на тротуарах и рассказом о каждом прожитом дне и незаметно кончилось, когда ты перестал рассказывать свой день и перестала она, как бывает всегда: раз ты не любишь, то и я не люблю (а надо, чтоб хотя бы один упрямо продолжал рассказывать, продолжал любить, что-то несгибаемо постоянное должно проявиться, как материнская любовь, – никто не знает, что именно пригодится вечной жизни)… А так – незаметно кончалось: перестал завтракать дома, нет, сперва перестали засыпать одновременно, а потом перестали засыпать вместе, а вот только потом – перестали рассказывать дни; женщина часами оставалась «на телефоне» и перестала смеяться твоим шуткам, хотя раньше у нее от смеха болел живот и она умоляла, заливаясь: прекрати! – бессильно каталась по дивану и бросалась подушками; и ты начал задерживаться в супермаркетах, закатывал тележку вглубь, поближе к рулонам туалетной бумаги, поближе к источникам музыки, грохоту и – не думая стоял. Когда начал думать, сложилось «хочу туда, где один». Не приметил, как оставались за спиной первые камешки запомнившихся несовпадений, непониманий, не переваривались и обрастали едкой слизью и кровили, стоило обернуться… Как обиды и трещины перестали срастаться и бесследно исцеляться вечерними разговорами, предшествовавшими половым отношениям, как впервые взаимно отвернулись и заснули каждый «при своем мнении», и уже ясно: навсегда. Так умирают – когда появляется «прошлое»: извилистое, обрывистое, полное непрощенного и уже непростимого, – мелочами, а прожитые обиды – вечный пожар, негасимое адское пламя. На прожитое счастье невозможно опереться – кого когда оно спасло? Всемогуще только будущее счастье, бессильны только будущие разочарования… Как телу впервые чего-то не хватило, а потом уже постоянно начало – не хватать, и скоро очень во время тесных движений с малым размахом ты начал думать о ней, но не такой, потом о чем-то другом, щелях в шторах, скрипах, желании сна, а потом о других – в такой последовательности; ты злишься на нее, отцветающую, сохнущую, обвисшую, – не так, все не так; тебе кажется: тебе хотелось, когда она не могла, когда она пытается – опять, так получается, выбрала неудачное время и пронзительно глупо-жалко выходит у нее; как надо – ты и сам не можешь объяснить; надо как раньше, чтобы все, как тогда – еще раз родиться, ведь любовь – еще одно рождение, но и еще одна смерть, – и дом, включающий кухню и санузлы, становится главным доказательством твоей прожитости, использованности, местом, где осталось только покачать на колене внука и умереть… Не для тебя приходит весна, девушки показывают животы и колени, и смеются в телефонные трубки, и пахнет сиренью – вот как выглядит смерть, жизнь без тебя: ты становишься невидим для молодых и сильных, для тебя не показывают рекламу, кажется: ничего «этого» для тебя больше нет, никто не улыбнется в ответ, кажется, что ты вообще можешь прожить остаток без этого. Но однажды… Эти страшные «хочу еще»… И безжалостная власть знания, что в жизни только это и имеет смысл, только это, и пока это есть – ты жив, и настоящий… Так что все начинается и кончается очень незаметно, ни один шаг не требует особых размышлений, взвешивать не приходится, все разбито на несколько промежуточных операций, каждая, взятая отдельно, невинна, как улыбка встречной незнакомой студентки с такой большой жопой, что ее вихляет из стороны в сторону, а взятые вместе, они образуют атомную бомбу – самодельное устройство рая после смерти, посреди жизни. Накормиться тем, чем не насытишься. Накормить то, что не насытишь. Словно появляется рядом еще одна жизнь – там другой язык, время и другое тело, там все очень похоже и – жизнь на тротуарах, и ожидание звонка, и упругость и вкус, – но все отравлено ложью и точным знанием, что сдохнет и это, – и повторяется без конца одинаковая история, бормотанье одинаковых ласковых слов, со скучной неумолимостью срабатывает машинка, ты ищешь свободы, но оказываешься кругом должен: должен помнить дни рождения, должен все время говорить. Говорить то, что не думаешь. Утверждать то, что на самом деле не существует. Подтверждать то, что существует, но не в такой степени. Говорить, когда хочется только молчать. Все очень похоже, удается достичь нужного сходства, но с каждым разом – все меньше, быстрее, физиологичней, и только там, где уже завиднеется спуск с горы и черное, бесконечное пространство ночной воды, ты понимаешь разницу: там, тогда, первый раз тебе казалось, что это – навечно, и это единственная вечность, выпавшая тебе, а все прочие попытки повторить теряют многое без этого «казалось» – теряют все; и если ты рассказал однажды кому-то о своих детских прозвищах, о маме, первый раз тронул за руку, поцеловал – ты отдал свое свидетельство о рождении, выпустил душу, чтобы она, соединившись с другой, летящей навстречу, парусом развернулась над головой, всегда перехватывая нужный ветер и всегда зная, где спастись. Отдал все, что у тебя было. Оказалось: было одно. Оказалось: отдавать больше нечего. Мы обыкновенные, земляные люди, у нас единственная душа. Не будешь же пересказывать все еще один раз – как называла тебя мама, как ты боялся паровозных гудков, что ты подумал, первый раз ее увидев… не сможешь придумать новые ласковые прозвища небольшому количеству вещей, необходимых в любви, – попробуешь обходиться без этого, и, если обойдешься, выходит это – не имело значения. Выходит, твоя жизнь не имела значения. Тебя нет. Не получилось. Все равно умер. Мы умерли, исчезли, сдали на разграбление наш город – больше не ходят троллейбусы того маршрута по Малой Дмитровке, переехал с Садового загс, закрыли «Овощи—фрукты», где за стойкой разливали газированную воду разных вкусов, снесли лавочку, на ней обсуждали свадьбы, за магазином «Автозапчасти» застроили арку, где всегда студено сквозило, подгоняя меня к автобусной остановке, отменили поезд в 18:06 – к родителям, – и словно все это произошло из-за того, что наша любовь (вот и вырвалось это слово) скрепляла мир, и если она исчезла – с миром может произойти все что угодно.

Стала ненужной общая, священная история – от первого взгляда до первого прикосновения – кому нужны косточки высохшей рыбы; становится ненужным общий язык, не понятный никому, даже если ты сможешь научить паре словечек встречных туземцев. И впустую запоминаешь про запас: расскажу ей про это, и она увидит моими глазами. Рассказывать некому, и запас отягощает душу. Она не узнает, под какую песню вспоминаю я ее. Я умер, и она ушла умирать далеко без этого знания, кажущегося мне страшно важным. Становятся ненужными люди, которых мы обсмотрели вдвоем, осень, которая разлучала, лето, которое радовало, зима, которая уничтожала, становится ненужной страна – заходишь в нее чужим, она рассчитана на двоих, и теперь… вот теперь ты понимаешь не только ненавистное время, но и расстояние: вот сидит человек, с ним был ты бессмертен, так близко, что легко достать рукой, и кажется, если забыться, накроешь ее руку своей и, как прежде, вы оба замрете, и потечет общая кровь, – но рука не сможет преодолеть полоски пустоты, ты будешь видеть ее каждый день, но не увидишь больше никогда, у тебя другой голос, другие слова, немного пройдет, и глаза тоже изменятся, и ты снова, и теперь уже навсегда, перестаешь замечать весну в тот день, когда больше не остается женщин, которым важно помнить день, когда ты их впервые поцеловал, кому важно и интересно повторять твое имя, изучать твои детские фотографии, спрашивать поутру: что снилось? – и не находить ни в чем утешения, если ты хмур. И эта еще одна смерть – неотвратима. И я не верю, что бывает по-другому, мне теперь важно – чтобы ни у кого никогда не получилось по-другому.