АНКЕТА
— Факультет бизнеса и экономики.
В искусстве оленёнок — это символ невинной жертвы, приносимой во имя взросления или ради других.
Элиас Бреннер родился в Тённинге — маленьком прибрежном городке, затерянном среди ветров Северной Фризии. Там пахло солью, мокрой рыбой и вечной сыростью, которая въедалась в стены домов. Тихое, милое место, идеальное убежище для тех, кто хочет спрятаться от мира, и худшая клетка для тех, кто задыхается. Элиас задыхался с самого детства — так сильно, что иногда ему казалось, будто лёгкие наполняются не воздухом, а серой ватой.
Мать была женщиной недалёкой и примитивной. Без образования, без мировоззрения — зато красивая, с глуповатым лицом и заразительным смехом, который она включала как радио, когда становилось неловко. Воспоминаний о ней почти не осталось, потому что её дни проходили одинаково: сидеть на стуле в коридоре, наматывая на палец телефонный провод, или устраивать ужины с подругами, затыкая неловкие паузы после выходок мужа этим самым громким смехом. К сыну она относилась как к дорогой фарфоровой кукле — с холодным обожанием. Она целовала его в макушку, но никогда не спрашивала, что болит. Мягкий, хрупкий, часто плачущий мальчик с большими «оленьими» глазами вызывал умиление у её подруг ровно до шести лет. Элиас не помнил, в какой именно момент восхищение сменилось взглядами хищников на раненого зверька, который явно не переживёт зиму. Теперь они просто решали — добить или позволить умереть самому. Элиас научился считывать эти взгляды раньше, чем складывать буквы в слова.
А вот недовольство отца Элиас ощущал всегда. Оно просачивалось в стены, висело в воздухе за ужином, было в каждом взгляде, слове, случайном прикосновении. Клаус Бреннер — редкий трудоголик без постоянной должности, зато с железным убеждением, что знает, что такое «настоящая мужская работа». Он возвращался домой с запахом дешёвого табака и бензина, швырял ключи на тумбочку и первым делом искал сына глазами — чтобы тут же скривиться. Мягкий, тонкокожий мальчик был для него красной тряпкой, объектом для вымещения злости на несостоявшуюся жизнь. Клаус ненавидел в Элиасе всё, что напоминало «бабство»: длинные ресницы, тонкие запястья, манеру запрокидывать голову при смехе, слишком высокий голос. «Ты что, девочка?» — этот вопрос звучал чаще, чем имя собственного сына. Смысл слова «педик» он узнал гораздо раньше сверстников — на собственном примере, когда отец бросил его в лицо, шипя сквозь зубы. Мать, услышав это, просто рассмеялась, игнорируя растерянный взгляд ребёнка. Она переключила канал на телевизоре и спросила, не хочет ли он поужинать.
В школьную команду Элиас попал по настоянию отца — тот считал, что спорт сделает сына «нормальным». Поначалу экси стал своеобразной отдушиной, возможностью сбежать из дома на очередную тренировку, забыться. Однако с другими детьми отношения складывались туго: Элиас не обладал той же соревновательностью, не участвовал в дружеских мальчишеских потасовках, не понимал их грубого юмора. Он был чужим. И всё изменилось лишь спустя месяц, когда он привлёк к себе липкое внимание школьного тренера.
Всё началось с разговоров на трибунах, когда тренер садился рядом и спрашивал, как дела дома. С долгих прикосновений руки к плечу — чуть дольше, чем нужно. С личных «поправок» после тренировок, когда на корте никого не оставалось и гул холодильной установки становился неестественно громким. Элиас думал, что в нём просто видят потенциал, что тренер действительно верит в него, — ведь дома в него не верил никто. Он ловил эти минуты внимания как воздух, хотя внутри что-то противно сжималось каждый раз, когда чужая ладонь задерживалась на затылке.
Однажды, после особенно жёсткой игры, тренер попросил его задержаться. «Поможешь разобрать инвентарь», — сказал он с улыбкой, которая не коснулась глаз. Элиас кивнул, ещё не зная. Они спустились в подсобку — тесное помещение с бетонным полом, где пахло потом и старым пластиком. Две тусклые лампочки на потолке, поцарапанный стол, стул, скрипящий при малейшем движении.
Элиас сжимал челюсти от обиды на отца, который только что накричал на него при всей команде за плохую игру — хотя они выиграли. Клауса это не волновало. Он всегда находил, к чему придраться.
«Твой папа не прав, конечно. Ты отлично справился сегодня», — сказал тренер, закрывая дверь. Щелчок замка прозвучал оглушительно. Элиас молчал, глядя исподлобья, чувствуя, как липкий страх поднимается от живота к горлу. «Я бы не стал врать, знаешь ведь. Я вижу твой потенциал. Ты просто не раскрылся ещё».
Рука коснулась его шеи — липкой от пота. Или это сама рука была липкой — Элиас не запомнил. Пальцы скользнули ниже, к ключицам, и он замер, как кролик перед удавом, потому что внутри всё кричало «беги», но ноги не слушались. «Я помогу тебе. Ты же мне доверяешь?»
Улыбка была мерзкой — слишком широкой, слишком масляной. Слишком громко звучали щелчки, с которыми чужие руки отстёгивали защиту. Слишком отчётливо врезалось в память, как скрипит стул, как гудит лампа, как собственное дыхание становится хриплым и рваным. Элиас смотрел в потолок и считал трещины на краске, пока его тело делало что-то, чего он не хотел. Голова просто опустела — он ушёл куда-то глубоко внутрь, оставив снаружи только оболочку. Перед глазами стояли только две тусклые лампочки, и он думал о том, как же сильно они жужжат.
Осознание пришло не сразу. Он едва помнил, как вышел из подсобки, как натянул куртку задом наперёд, как шёл по мокрой улице домой. Ноги несли его сами. Мать сидела на своём любимом стуле в коридоре, наматывая провод на палец, и даже не подняла головы. Он вошёл в гостиную, где отец читал газету, и открыл рот — но так и не смог ничего сказать. Слова застряли где-то в горле, превратились в комок, который он просто проглотил.
Он молчал три дня. Не говорил ни с матерью, ни с отцом. Сидел в своей комнате, уставившись в стену, или часами стоял под душем, пытаясь смыть с себя то, что не смывается водой. На четвёртый день он проснулся от очередного кошмара — с криком, мокрый от пота — и наконец с чистой, осознанной головой понял: если он не скажет сейчас, то это сожрёт его изнутри. Он зашёл в кабинет отца, давя слёзы в горле, и выдавил из себя слова. Не помнил, что именно говорил, — помнил только, как дрожал голос и как горели щёки от стыда. Клаус выслушал, не перебивая, затушил сигарету о край пепельницы и презрительно дёрнул уголком губ:
«А ты удивлён? Вёл бы себя как мужик — и не было бы такого».
В ушах тогда стучало так громко, что Элиас едва расслышал собственный всхлип. Но каждое слово отца прорывалось сквозь шум и врезалось в память раскалённым железом. Именно в тот момент что-то внутри него умерло. И что-то другое — родилось.
Элиас считает этот разговор отправной точкой. Точкой, когда он начал контролировать каждый жест, каждый взгляд, каждую интонацию. Точкой, где любые эмоции, кроме злости, стали намеренно давиться в корне. Точкой, где их отношения с отцом рухнули окончательно и бесповоротно — в ту самую секунду, когда Клаус не спросил: «Ты в порядке?»
Тренер, получив своё, перестал проявлять к Элиасу дополнительное внимание. Как будто ничего не было. Как будто тот вечер в подсобке просто вычеркнули из реальности. На тренировках он снова стал обычным тренером — холодным, равнодушным, иногда даже жестоким. И эта лёгкость, с которой он переключился, ударила больнее самого прикосновения. Как будто Элиас был вещью, которую использовали и выбросили.
Но травма сдвинула что-то в его голове. Странным, извращённым образом. Подсознательно Элиас всё ещё искал на себе чужой взгляд — липкий, внимательный, требовательный. Пару раз он даже пытался спровоцировать прикосновение, сам не понимая зачем: задерживался в раздевалке дольше других, подходил слишком близко, заглядывал в глаза. Это было похоже на то, как собака возвращается к месту, где её ударили. За время того липкого, странного внимания он привык к тому, что его наконец видят, что с ним говорят, что он существует. И он ненавидел себя за то, что ему этого не хватало. Ненавидел так сильно, что иногда бил кулаком в стену, пока костяшки не трескались.
Корт стал первым местом, где Элиас был вынужден проявлять злость в ответ. Не потому что хотел — потому что иначе его бы съели. Слова отца, атмосфера матчей, позиция защитника — всё обязывало к силовым приёмам, для которых высокий, тощий мальчик был совершенно не приспособлен. Первое время его просто сносили, как кеглю. Но после нескольких прижиманий к борту, после того, как чужой локоть врезался в рёбра и оставил синяк размером с кулак, ты начинаешь инстинктивно атаковать первым. Простой инстинкт выживания, продиктованный не тягой к насилию, а животным страхом, — если ты ударишь раньше, возможно, тебя не тронут.
Потом оказалось, что Элиас действительно зол. И злость эта настолько сильна, что, осознав её однажды, ты понимаешь: она не помещается в теле. Она распирает изнутри, жжёт горло, делает кулаки тяжёлыми. Её нельзя полностью вложить в силовой приём, даже сломав чужую клюшку. Её нужно было выплескивать постоянно — иначе она пожирала его самого. И ещё оказалось, что боль не так уж неприятна, если у противника синяков в итоге больше. Когда на следующий день ты видишь его скованную руку и понимаешь — это сделал ты, — внутри разливается странное, тёмное удовлетворение.
Злость стала его главной эмоцией. В двенадцать лет, в пубертате, это означало постоянные стычки по любому поводу. Любая насмешка над его «девчачьей» внешностью, лишний взгляд, странная шутка — и драка. Он дрался грязно, не по правилам, часто первым. Бился как зверь, загнанный в угол, потому что внутри него и правда жил загнанный зверь. Зато на корте Элиас был в своей тарелке. Силовые приёмы стали его лучшим оружием. Он знал, как ударить по чужой клюшке ровно в тот момент, когда судья смотрит в другую сторону. Знал, как вдавить противника в борт так, чтобы тот захрипел и покинул поле. Он получал травмы сам — растяжения, ушибы — но выигрывал. И в этом была единственная правда, которую он принимал. Единственное оправдание его существования.
К тому времени Элиас уже представлял из себя клубок оголённых нервов, упакованных в широкие плечи и бешеную хватку. Его взгляд стал тяжёлым, движения — резкими, голос — низким и грубым, словно он сам себя переучивал говорить. И именно таким его увидел Хоффман. Бизнесмен, который брал именно таких: сломанных, злых, голодных — и превращал их в оружие. Элиас был идеальной кандидатурой.
Клаус Бреннер, кажется, был даже доволен, когда им предложили контракт. Или ему просто хотелось поскорее избавиться от старшего сына — жена уже носила нового ребёнка, и Клаус рассчитывал вылепить «правильного» с чистого листа, без изъянов. Он подписал бумаги, даже не глядя Элиасу в глаза. Контракт подписали быстро, не спрашивая мнения самого Элиаса. Его просто передали из рук в руки, как ненужную вещь, которую наконец-то удалось сплавить.
В лагере Хоффмана Элиас впервые почувствовал себя своим. Среди таких же злых, голодных маленьких хищников, у каждого из которых за спиной была своя история — разбитые семьи, побои, унижения. Понимание своеобразной иерархии пришло быстро. Он дрался, издевался, выгрызал себе место зубами, отчаянно борясь за одобрение. Впервые его успехи оценивали по делу. Это подпитывало его изнутри, делало сильнее.
Но социализация оставалась чужой. Липкой, страшной, враждебной. Первое время он ненавидел, когда кто-то из партнёров задерживал руку на его плече дольше, чем нужно. В такие моменты внутри всё сжималось, он слышал жужжание ламп и чувствовал запах старого пластика. Он находил повод для стычки — опережал удар, которого ещё не было, бил первым, чтобы не дать другому времени на что-то ещё. Любой слишком долгий взгляд он встречал вызывающе вскинутым подбородком или издевательством, завёрнутым в фантик дружеской шутки. Он научился превращать страх в агрессию, а уязвимость — в насмешку.
Со временем он обнаружил, что ему действительно нравится жестокость на поле. Когда победа стоит выше всего, а проигрыш — ничто, когда можно выплеснуть всю накопившуюся за день злость на соперника и не получить за это по голове.
Элиас готов был играть грязно, если это требовалось, но при взрослых умел держать лицо — улыбаться, шутить, не создавать видимости угрозы. Подсознательно ища одобрения и внимания у более авторитетных фигур, он чувствовал себя цельным, только получая это. И Абер Хоффман, как главный авторитет, стал его главной «целью» для получения желаемого внимания. Элиас стал двуликим: снаружи — спокойный, дисциплинированный спортсмен с обаятельной улыбкой, внутри — клубок проводов, готовый замкнуть в любой момент.
Корт стал единственным местом, где он мог быть «правильным» — в той системе координат, которую задал ему отец. Каждый раз, вдавливая соперника в борт, чувствуя, как тот хрипит от боли, он слышал, как голос отца в голове замолкает на секунду. Замолкает, чтобы вместо него заговорил другой голос — его собственный, злой, уставший, но хотя бы не плачущий.
Элиас не особо высокий — около 177 см, но это компенсируется сухой, подтянутой фигурой. Длинные мышцы обтянуты тонкой, почти белой кожей, слегка напоминающей фарфор. На ней слишком легко проступают синяки, остающиеся после тренировок и матчей, но заживают дольше, из-за чего большая часть тела часто покрыта цветными расплывающимися пятнами.
Лицо — самая странная и ненавистная им самим часть. Мягкие, почти андрогинные черты: изгиб губ, прямой аккуратный нос, тёплые «оленьи» глаза, высокие скулы, которые делают его красивым в том смысле, в каком красивыми бывают статуи или девушки. Ресницы длинные, тёмные, пушистые — смягчают карий взгляд, делают его глубже и теплее, чем Элиасу бы хотелось. Бреннер знает, как сильно взгляд влияет на выражение его лица, и потому напрягается, когда кто-то смотрит слишком долго.
Чёрные волосы вьются, крупными кольцами спадая до плеч. Почти всегда Эл стягивает их в низкий короткий хвост на затылке, скрывая ту мягкость, которую локоны придают его лицу. Несколько прядей вечно выбиваются и падают на лоб. Он машинально смахивает их резким движением, будто отгоняет что-то липкое.
Элиас соткан из противоречий, которые сам же в себе возрастил.
Снаружи — мягкость, которая обманывает тех, кто незнаком с хищной стороной. Мягкий взгляд, обаятельная улыбка. Умение смотреть на авторитетных фигур исподлобья, чуть расширив глаза, чтобы придать лицу более «выгодное» и детское выражение. Это заставляет других изначально недооценивать его. Он выглядит как тот, кто легко ломается. И использует это, пока удобно.
Потому что внутри — оголённая сталь, закалённая злостью, которая копится, со временем превращаясь в холодную ярость, которую он выливает на поле. Она никогда не проходит, давно став второй кожей. Он злится на отца, на мать, на всех, кто смотрит странно. Но больше всего на себя. На собственную кожу, которую хотел бы содрать. Элиас — олень, напяливший на себя безразмерную волчью шкуру ещё в детстве. Она до сих пор не подходит по размеру, заставляя из раза в раз натягивать воротник сильнее, прикрывая шею.
Он мнителен до паранойи. Любой взгляд, задержавшийся на его лице дольше обычного, любой жест, случайное прикосновение — всё это он сканирует, просчитывает, переводит в потенциальную угрозу. Он всегда ждёт удара. Всегда готов к нему. И часто бьёт первым, потому что не может позволить себе снова оказаться в позиции жертвы. Это не трусость, не агрессия ради агрессии — это инстинкт. Животный, древний страх, который он переплавил в холодную жестокость.
При этом Элиас продолжает отчаянно искать одобрение. Внутри хищника живёт тот же затравленный ребёнок, нуждающийся в подтверждении своей значимости. Ценности. Востребованности. Особенно значимо это от тех, кто обладает властью. Лучше всего властью над самим Бреннером.
Но он умеет носить маски. Снаружи — спокойный, дисциплинированный, даже вежливый, если надо. Он научился улыбаться в нужные моменты, говорить правильные вещи, не создавать проблем. Он выглядит как удобный, послушный спортсмен, который не доставляет хлопот. И только на корте, в столкновении, в силовом приёме, когда чужое тело хрустит под его натиском, проступает настоящий Элиас — злой, голодный.
Элиас не умеет доверять. По-настоящему — никогда. Он может подпустить кого-то близко, но всегда держит руку на ноже. Он ждёт предательства, потому что его предавали все, кто должен был защищать. Он привык рассчитывать только на себя — на свои кулаки, на свою злость, на свою способность пережить ещё один удар.