March 26, 2019

Н.Я. ДАНИЛЕВСКИЙ. СБОРНИК ПОЛИТИЧЕСКИХ И ЭКОНОМИЧЕСКИХ СТАТЕЙ

http://reosh.ru/n-ya-danilevskij-sbornik-politicheskix-i-ekonomicheskix-statej.html Библиотека

Н.Я. ДАНИЛЕВСКИЙ. СБОРНИК ПОЛИТИЧЕСКИХ И ЭКОНОМИЧЕСКИХ СТАТЕЙ

В сборнике собраны статьи, опубликованные Данилевским при жизни в малотиражных изданиях.

Первая часть сборника развивает положения основной работы Данилевского «Россиия и Европа».

Во второй части помещены статьи по вопросам народного хозяйства и финансовой политики российского правительства.

СБОРНИК

ПОЛИТИЧЕСКИХ И ЭКОНОМИЧЕСКИХ

СТАТЕЙ

Н. Я. ДАНИЛЕВСКОГО

Печатается по изданию Н. Страхова

С.-Петербург. Типография брат. Пантелеевых. Казанская ул., д. № 38 1890 г.

которое дополнено статьей Н. Я. ДАНИЛЕВСКОГО

«О НИЗКОМ КУРСЕ НАШИХ ДЕНЕГ

и новых источниках

ГОСУДАРСТВЕННЫХ ДОХОДОВ».

Печатается по изданию Меркурия Комарова

С.ПЕТЕРБУРГ. Типография М. М. Стасюлевича, Вас. Остр., 2 л., 7. 1886

г. Москва – 2006г.

Редакция сайта

БОЛЕСМИР

ОГЛАВЛЕНИЕ

ПРЕДИСЛ0ВИЕ………………………………………………………………………………………………………………………………………………….. 3

ПОЛИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ……………………………………………………………………………………………………………………………… 5

I. РОССИЯ И ФРАНКО-ГЕРМАНСКАЯ ВОЙНА……………………………………………………………………………………………………………………………. 5

II. ВОЙНА ЗА БОЛГАРИЮ……………………………………………………………………………………………………………………………………………. 18

1. ЧЕГО МЫ В ПРАВЕ БЛАГОРАЗУМНО ЖЕЛАТЬ ОТ ИСХОДА НАСТОЯЩЕЙ ВОЙНЫ……………………………………………………………………………….. 18

2. КАК ОТНЕСЛАСЬ ЕВРОПА К РУССКО-ТУРЕЦКОЙ РАСПРЕ…………………………………………………………………………………………………. 23

3. ПРОЛИВЫ……………………………………………………………………………………………………………………………………………………… 28

4. КОНСТАНТИНОПОЛЬ………………………………………………………………………………………………………………………………………….. 35

5. КОНФЕРЕНЦИЯ, ИЛИ ДАЖЕ КОНГРЕСС………………………………………………………………………………………………………………………… 41

III. ГОРЕ ПОБЕДИТЕЛЯМ!……………………………………………………………………………………………………………………………………………. 63

IV. НЕСКОЛЬКО СЛОВ ПО ПОВОДУ КОНСТИТУЦИОННЫХ ВОЖДЕЛЕНИЙ НАШЕЙ „ЛИБЕРАЛЬНОЙ ПРЕССЫ“…………………………………………………… 95

V. ПР0ИСХ0ЖДЕНИЕ НАШЕГО НИГИЛИЗМА………………………………………………………………………………………………………………………. 100

VI. Г. ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ О ПРАВОСЛАВИИ И КАТОЛИЦИЗМЕ………………………………………………………………………………………………… 117

СТАТЬИ ЭКОНОМИЧЕСКИЕ………………………………………………………………………………………………………………………. 134

VII. НЕСКОЛЬКО МЫСЛЕЙ ПО ПОВОДУ УПАДКА ЦЕННОСТИ КРЕДИТНОГО РУБЛЯ, ТОРГОВОГО БАЛАНСА И ПОКРОВИТЕЛЬСТВА ПРОМЫШЛЕННОСТИ…………… 134

I………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………… 134

II………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………. 137

III…………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….. 142

IV……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………… 146

V………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………. 156

VI……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………… 162

VII……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………. 166

VIII. ВЗГЛЯД НА РЫБОЛОВСТВО В РОССИИ……………………………………………………………………………………………………………………… 172

IX. КРАТКИЙ ОЧЕРК УРАЛЬСКОГО РЫБНОГО ХОЗЯЙСТВА………………………………………………………………………………………………………… 191

X. О МЕРАХ К ОБЕЗПЕЧЕНИЮ НАРОДНОГО ПРОДОВОЛЬСТВИЯ НА КРАЙНЕМСЕВЕРЕ РОССИИ……………………………………………………………………. 211

1. Смолокурение…………………………………………………………………………………………………………………………………….. 224

2. Отпуск строевого леса за границу……………………………………………………………………………………………………. 233

3. Подсеки и расчистки лесов……………………………………………………………………………………………………………….. 236

4. Проведение новых путей сообщения……………………………………………………………………………………………….. 238

5. Развитие мореплавания и кораблестроения……………………………………………………………………………………. 243

6. Рыбные промыслы и колонизация Мурманского берега……………………………………………………………….. 247

7. Морские звериные промыслы…………………………………………………………………………………………………………… 252

8. Солеварение……………………………………………………………………………………………………………………………………….. 256

9. Охота за белками, птицами и некоторые новые отрасли промышленности, которые могли бы быть заведены на севере…………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………. 258

10. Устройство Печорского края………………………………………………………………………………………………………….. 259

11. Добывание минеральных богатств………………………………………………………………………………………………… 260

XI. О СПОСОБАХ БОРЬБЫ С ФИЛЛОКСЕРОЮ……………………………………………………………………………………………………………………… 262

XII. О НИЗКОМ КУРСЕ НАШИХ ДЕНЕГ…………………………………………………………………………………………………………………………… 282

I………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………… 285

II………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………. 288

III…………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….. 293

IV……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………… 299

V………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………. 303

VI……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………… 307

VII……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………. 309

VIII………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….. 312

IX……………………………………………………………………………………………………………………………………………………………… 320

ПРЕДИСЛОВИЕ

Из многочисленных и разнообразных трудов Н. Я. Данилевского мы постарались соединить в этом Сборнике те статьи, которые, по их важности и интересу для читателей, наиболее желательно видеть вновь в печати. Поэтому в первом отделе — (Статьи политические) собрано все, чтò он писал по вопросам политики. В свое время эти статьи, хотя не возбуждали общего внимания, производили однако глубокое впечатление на многих читателей, сердечно преданных чести и благу России, и навсегда остались в их памяти. Мы не раз слышали настойчивое желание, чтобы эти статьи были собраны и вновь напечатаны для общего поучения. Действительно, в книге, которую мы теперь предлагаем читателям, они найдут глубокое и верное изображение всей русской внешней политики в течение нынешнего столетия; взгляды, здесь изложенные, имеют величайшую важность для правильного понимания нашей ближайшей истории, и нельзя не пожелать, чтобы они были усвоены каждым образованным русским. Статья Горе победителям, говорящая о Берлинском конгрессе, есть, без сомнения, лучшая политическая статья, писанная на русском языке. Само собою разумеется, что автор „России и Европы“ везде следует началам, которые изложил в этой своей основной книге, и что его политические статьи составляют лишь блистательное пояснение и приложение этих начал.

Второй отдел сборника (Статьи экономические) представляет соединение наиболее выдающихся статей по различным областям государственного хозяйства, составлявшего и поприще службы покойного автора. Первая статья, — общетеоретическая, появилась некогда без подписи автора и содержит мысли, на которых была основана потом книга: О низком курсе, наших денег. Вторая статья Взгляд на рыболовство есть легкий и ясный очерк той части народного хозяйства, к которой относятся огромные и многолетние труды автора. Третья статья Очерк уральского рыбного хозяйства собственно имеет в виду не самое рыболовство на Урале, а общинное его устройство, — в высокой степени замечательное экономическое явление, очень характерное для русских понятий о собственности. Обширная статья о продовольствии крайнего севера России представляет полную экономическую картину северного края Европейской России; сведения и соображения, которые здесь изложены, должны быть известны всякому, желающему судить об этом крае. Наконец, последняя статья О способах борьбы с филлоксерою излагает основания, по которым действовал автор против этой заразы. Как всегда у автора, дело изложено с точною и твердою постановкою вопроса, так что всякий практик, борющийся с филлоксерой, должен быть знаком с этою статьею. Нельзя без удивления вспомнить, что от начала и до сих пор это ясное и простое дело навлекало и навлекает на себя недоверие, сомнение, наконец горячее противоречие. К чему же служит людям ум, если он не может спасти их от такой жалкой путаницы? Николаю Яковлевичу пришлось много потерпеть от этого странного недоверия и недомыслия. Но он был отчасти сам виноват, питая совершенно особенные вкусы. В одно из последних свиданий в Крыму, я передавал ему упреки столичных знакомых, которые говорили, что напрасно он упрямо забился на многие годы в глушь, что его место в Петербурге, на виду, в больших делах. „Да чтò там делать? — Как будто нехотя спросил он. — „Как чтò?“ — отвечал я шутя, — „законодательствовать! Мы там все законодательствуем“. — „Видите ли“, — возразил он, — „это законодательство — слова, а война с филлоксерой — дело, настоящее дело“.

Политические статьи напечатаны здесь отчасти в исправленном виде; текст их был проверен по рукописям, так что внесены места, пропущенные при первом печатании, и возобновлены первоначальные заглавия, напр., Горе победителям. В виде приложения помещена статья: Г. Вл. Соловьев о православии и католицизме, на которую существует ответ г. Соловьева в Известиях Слав. Бл. Общества, 1885, стр. 134 и след. Статьи экономического отдела напечатаны согласно с тем, как они в первый раз явились в печати. Место их появления читатели найдут в Библиографическом списке, помещенном в конце книги и приведенном в гораздо большую исправность, чем прежние списки. Статья О мерах к обеспечению народного продовольствия и пр. является в ее официальном виде и говорит от лица министерства; но она принадлежит целиком Николаю Яковлевичу, и есть места, где даже встречается слово я, оставшееся от первоначальной редакции. К сожалению, мы не успели избежать некоторых досадных опечаток. Просим читателей обратить внимание на их список.[1]

Н. Страхов.

5 дек.

1889 г.

ПОЛИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ

I.

РОССИЯ И ФРАНКО-ГЕРМАНСКАЯ ВОЙНА

(Дополнение к книге „Россия и Европа“)

(„Заря“, 1871, янв.)

Существеннейшее содержание длинного ряда статей, помещенных в „Заре“ за 1869 год, под заглавием „Россия и Европа“, — не политического, а преимущественно историко-философского свойства. Тем не менее, однако же, в них приходилось рассматривать и вопросы чисто политические, оценивать некоторые явления политической жизни Европы в их отношении к России и Славянству — и, как бывает необходимо при рассматривании вопросов близкого прошедшего и настоящего, — высказывать предположения о будущем направлении событий. Но вот совершаются на Западе события первостепенной важности, которые не могут оставаться без огромного влияния на судьбы Славянства и России. О вероятном характере этого влияния считаем себя так сказать обязанными изложить наши мысли, ибо без этого весь взгляд наш на политические отношения России к Европе должен бы показаться не полным, потерявшим всякое современное значение, хотя, собственно говоря, ни в чем существенном он не изменяется. „Без ненависти и без любви“, говорили мы, „равнодушные и к красному и к белому, к демагогии и к деспотизму, к легитимизму и к революции, к Немцам, к Французам, к Англичанам, к итальянцам, к Наполеону, Бисмарку, Гладстону, Гарибальди, — мы верный друг и союзник тому, кто хочет и может содействовать нашей единственной и неизменной цели. Если ценою нашего союза и дружбы мы делаем шаг вперед к освобождению и объединению Славянства, приближаемся к Цареграду, — не совершенно ли нам все равно: купятся ли этою ценою: Египет — Францией или Англией, Рейнская граница — Французами, или Вогезская — Немцами, Бельгия — Наполеоном, или Голландия — Бисмарком?“* Вот единственная точка зрения, с которой, по нашему мнению, должны мы смотреть на политическую борьбу европейских государств вообще, а следовательно и на настоящую борьбу Франции с Пруссией.

Воспользовались ли мы настоящим случаем, когда дружба наша была так нужна Пруссии, — ибо чтò бы стали делать Пруссаки, если бы Россия, поставив 300,000 или 400,000 войска на границе Пруссии, сказала стой немецким победам? — приблизились ли мы к достижению наших народных целей; не упустили ли и этого случая, — этого никто не знал до последнего времени; но циркуляр князя Горчакова успокоил все опасения, удовлетворил всем надеждам. Каков бы ни был результат франко-германской распри, — для нас не осталась она бесплодною, мы воспользовались ею, чтобы сбросить с себя те унизительные ограничения, которыми нас опутали несправедливость и ненависть Европы. Циркуляр князя Горчакова есть великое национальное торжество, и не столько по непосредственно достигаемым им результатам, сколько по его великолепной, дух возвышающей форме, и еще потому, что он составляет залог того, что наша политика перестала заботиться о том, „чтò скажет княгиня Марья Алексевна“, что она и впредь будет иметь в виду свои особые русские цели, которые будут стоять для нее выше всего, и на все остальные события мира, как бы ни были они сами по себе важны, будет смотреть как на побочные обстоятельства, благоприятствующие или нет достижению наших, якобы своекорыстных, целей, а не поступаться ими как несвоевременными в виду великих так называемых общеевропейских столкновений и замешательств. С дней Екатерины Великой, когда она пользовалась замешательством, производимым французскою революциею, для того чтобы докончить возвращение русских земель из-под польского ига, мы не видали еще подобного примера, мы не смели, или не хотели, пользоваться ни честолюбием Наполеона I, ни смутами 1848 года для достижения своих особых, русских и славянских целей; и потому нельзя не видеть огромного шага вперед в том, что захотели и сумели воспользоваться честолюбием Пруссии и Бисмарка. Был ли этот шаг результатом предварительного соглашения с гениальным руководителем Прусской политики, или это сюрприз и для него, на который он принужден делать bonne mine à mauvais jeu — сущность дела от этого не изменяется. Но оставим это блистательное действие русской политики и обратимся к рассмотрению, какое отношение имеют настоящие события сами по себе, по необходимой силе вещей, помимо всякого с нашей стороны содействия или противодействия, к тому, чтò составляет настоящую политическую задачу России. Ибо, как мы уже говорили, хотим ли мы или не хотим, а за разрешение ее придется приняться, по нашему ли почину, или следуя непреоборимому историческому потоку.

Но прежде бросим безотносительный взгляд на действия Пруссии, потому что в этом отношении высказывается, по нашему мнению, много неверного и несправедливого смотрящими с самых противоположных точек зрения. С одной стороны сыплются на Пруссию и на руководителя ее политики самые разнообразные укоры; даже воинственный и политический энтузиазм Немцев осуждается, как нечто недостойное этой велемудрой нации. Громко и откровенно выражаемое ею желание возобновить Германскую империю славных времен Гогенштауфенов служит текстом для нападений и порицаний разыгравшегося немецкого патриотизма. Не питая ни малейшей симпатии ни к Германии вообще, ни к Пруссии в частности, ибо, сообразно указаниям истории, видим в них главных и прямых врагов Славянства, мы думаем однако же, что беспристрастие не позволяет разделять этих порицаний. Действия Пруссии и Бисмарка заслуживают удивления и подражания, ибо цель их, объединение немецкого племени в одно сильное политическое целое, — и законна и справедлива, и сообразна с главным током исторических событий XIX столетия, направляющим все великие народные движения к целям национальным, как было нами показано и доказано в своем месте. Неужели гневаться на немцев за то, что они смело и ловко ведут свое историческое дело? По нашему мнению, в общих чертах и Пруссия и Бисмарк не заслуживают ничего другого, кроме удивления и подражания. В одном только отношении действия Пруссаков возбуждают справедливое негодование — это их варварский способ ведения войны, организованный грабеж городов и сел для доставления тевтонским воинам не необходимого только пропитания, а сигар и шампанского, сожжение целых селений с женщинами и детьми, расстреливание взявшихся за оружие для защиты своего отечества. Эти действия вполне оправдывают данное пруссакам Герценом прозвание ученых варваров. Нас, впрочем, это нисколько и не удивляет и кажется совершенно в порядке вещей; мы ничего другого и не ожидали от прирожденной насильственности истинных представителей германского племени. Хорош однако же прогресс в течение 56 лет, прошедших между настоящим и предшествовавшим ему вторжением иноземцев во Францию, с 1814 по 1870 год! Но тогда во главе вторгнувшегося ополчения стояла варварская Россия, отмщавшая за пожар Москвы, за взрыв Кремля; теперь же высоко-цивилизованной Пруссии развязаны руки, никто не мешает ей взрывать Иенский мост.

С другой стороны, также неосновательно обвинять Францию, или даже одного Наполеона, за начало настоящей войны, видеть в них беспричинных нарушителей европейского мира. Никто добровольно не отказывается в политике от высоты занимаемого им положения. Не совершенно ли понятно, что Франция должна была стараться воспрепятствовать не только объединению на ее восточной границе 38‑миллионной Германской империи, но еще распространению ее влияния на Пиренейский полуостров? Не подобное ли действие Людовика XIV возбудило некогда тринадцатилетнюю войну за испанское наследство, восхваляемую всеми историками за восстановление ею нарушенного Франциею политического равновесия? Конечно, родственные и династические связи между монархами не имеют теперь такого значения, как за полтораста лет тому назад. Но влияния этого все-таки нельзя отрицать, все еще оно довольно значительно, особливо в начале царствования новой династии, пока она не усвоит себе вполне характера и интересов той народности, во главе которой поставлена, пока не утратит, с течением времени, своих прежних семейных и национальных преданий и пристрастий. Хотя личная политика государей имела в Англии ограниченный круг деятельности, по самому государственному устройству ее с самого 1689 года — не придавали ли, в течение долгого времени, особой окраски внешней политике ее — Голландское происхождение Вильгельма III, и Ганноверское — Георгов? — Что европейские политики вовсе не равнодушны до сих пор к происхождению кандидатов на вновь открывающиеся вакантные троны, служит доказательством недавнее избрание английского принца в короли Греции. И так, Франция, начиная войну с Германией, была права с точки зрения политического равновесия, которое есть один из жизненных принципов европейской (Романо-Германской) системы государств, как мы доказывали это на своем месте (см. „Заря» 1869 г. сентябрь, стр. 46—49).* Германия, принуждая Францию объявить ей эту войну, была права с точки зрения интересов ее национальности.

Но довольно о внутренней безотносительной политической правоте борющихся в настоящее время соперников. Перейдем к гораздо более для нас интересному вопросу о влиянии этой борьбы на наши русские и на неразделимые от них славянские интересы. И в этом отношении, мы не можем согласиться с мнениями, высказываемыми самыми влиятельными органами нашей печати. Одни видят в успехах Пруссии и в унижении Франции предмет непосредственного для нас торжества, как в отмщении за Севастопольскую невзгоду, за нанесенное нам ею оскорбление, так и в вероятности более благоприятного поворота в Восточном вопросе, через содействие возвеличившейся Пруссии. Другие считают усиление Германии величайшею для нас опасностью, грозящею нам величайшими бедствиями. — Первое мнение просто смешно. Крымская война, много повредившая нашим интересам, не заключает в себе ничего такого, чтò могло бы оскорбить нашу народную гордость, а следовательно и не требует отмщения с точки зрения народного гонора — ведь оборона Севастополя непохожа не только на Седанскую или Мецкую катастрофу, но даже и на пресловутую защиту Страсбурга.

Но если бы даже мы могли чувствовать себя оскорбленными, то мстить за такие оскорбления предстоит только нам самим, а никак уже не Пруссии.

Этот способ восстановления народной чести оскорбительнее самой неудачно и дурно веденной войны. Недоставало еще того, чтобы Пруссия стала нашей покровительницей! Что же касается до более благоприятного решения Восточного вопроса при содействии Пруссии, мы были того мнения, что Пруссия была единственною возможною для нас в этом деле союзницею, и потому, что она по меньшей мере столько же нуждалась в нас, сколько мы в ней, и потому, что никакие воспоминания, никакие политические предрассудки нас не разделяли. Заветные желания Пруссии, перешедшие уже из области патриотических мечтаний в систематически осуществляемый план, — не могли быть исполнены без нашего допущения, без нашего, пассивного по крайней мере, содействия; и за это допущение, за это содействие мы могли требовать если не всего, то многого и весьма многого — Пруссия ни перед какими требованиями бы не отступила. Новейшие события доказали верность на��его взгляда; Пруссия сделалась нашею союзницею в Восточном вопросе: вольною или невольною, сознательною, или бессознательною — это в настоящем случае все равно. Но теперь допущение это уже сделано и плата за него уплачена — достаточная или недостаточная — это другой вопрос, на который ответит будущее. Объединение Германии совершилось; единственный действительно заинтересованный в противодействии ему противник низвержен. Пруссия, по-видимому, уже достигла своего и, закрепив свои приобретения блистательным миром, сделается совершенно свободною от нашего влияния. Действиями ее будет руководить отныне единственно то, чтò считается ею сообразным с ее собственным и обще-немецким интересом, без всяких уступок, которыми приходится покупать имеющиеся в виду выгоды, как в частной, так и в политической жизни, тем, кто еще не совсем оперился, не стал еще твердо на ноги.

Что германские интересы противны нашим, — об этом распространяться нечего. Исконная борьба Немцев с Славянами, географическое положение Чехии, течение Дуная, который Немцы считают, вопреки географии, истории и этнографии, так же точно своею рекою, как и действительно немецкий Рейн, — служат достаточным тому ручательством. Сочувствие Англии увеличивающемуся политическому могуществу Немцев составляет другой, не менее ясный и непреложный признак, что и в собственно так называемом Восточном вопросе, в вопросе о Турции и Константинополе, немецкие интересы вполне противоположны нашим.

Вообще, мнение об опасности для нас возвышения Германии гораздо основательнее и серьезнее, — и, если принимать Россию за один из членов европейской семьи, считать ее интересы солидарными с общеевропейскими интересами, как к сожалению это всегда делается, то мнение это даже и совершенно, безусловно справедливо. Несправедливым остается только сам этот коренной взгляд, лежащий в основании почти всех суждений о политической роли и судьбе России. Опровержению его, как с общей культурно-исторической, так и с специально-политической точки зрения, посвятили мы всю нашу книгу, озаглавленную „Россия и Европа“. и потому напомним теперь только вкратце развитое там в подробности.

Если бы мы могли на неопределенное время продолжать мирное жительство с европейскими государствами на основании в разное время установившихся трактатов, как один из членов европейской семьи народов, устраняя, при постоянном миролюбии, то своевременною уступчивостью и непритязательностью, то твердостью политики, могущие от времени до времени возникать „прискорбные недоразумения“, как выражаются на языке дипломатии, чтò, конечно, было бы возможно при общности действительно существенных интересов: тогда, конечно, возникновение могущественного и вместе честолюбивого государства у наших границ должно бы почитаться обстоятельством вполне неблагоприятным, могущим нарушить идиллический ток нашей истории. Но к сожалению, или к счастию, это не так. Противуположность наших существеннейших интересов с интересами европейскими — самая положительная, самая коренная, ничем не устранимая. Мы — представители Славянства, и в качестве таковых должны содействовать его политическому освобождению из-под немецкого, из-под мадьярского и из-под турецкого гнета и, затем, его политическому объединению, дабы доставить тем и себе и ему достаточную силу сопротивления против всяких грядущих политических невзгод. Такова наша историческая роль, и если бы даже мы сами ее не поняли, или не хотели понять, другие понимают за нас, и постараются, при всяком удобном случае, вредить нам, чтобы препятствовать исполнению этой нашей исторической задачи. — Всех бдительнее в этом отношении Англия, которая, кроме общеевропейских, имеет свои особые причины опасаться нас в Азии. Благодаря своему политическому искусству и особенностям своего островного положения, она издавна уже руководит общим ходом европейской политики. Вспомним войны против Людовика XIV и XV, против республики и первой Империи, Восточную войну, последнее польское восстание… Да что приводить частные примеры — можно сказать, что с конца XVII столетия не было в Европе политического события, которое в конце концов не разрешалось бы сообразно видам и интересам Англии, причем орудиями ее служили попеременно то одно, то другое континентальное государство, то несколько вместе. — До низвержения Наполеона I целью Англии было ослабление и унижение Франции, с 1815 же года, или по крайней мере с начала двадцатых годов, — место Франции заняла Россия. Зная проницательность Англии и упорство ее в достижении своих целей, можно ручаться, что ею не упустятся случаи вредить России и, при представившейся возможности, возбуждать против нее Европу, — а такие случаи, или предлоги, доставят всегда в изобилии и Турция, и Греция, и Сербия, и Румунские Княжества, и Чехия, и Польша, и пожалуй даже Остзейские провинции. Надо только, чтобы что-нибудь ближайшее, насущнейшее не занимало собою Европы.

Вот почему мы думаем, что: 1) борьба с Европой во всяком случае неизбежна, что 2) всякое нарушение политического равновесия в Европе выгодно для России.

Положения эти были подробно доказаны в своем месте; теперь нам надо только рассмотреть, как и в чем видоизменяются они возвышением Пруссии и унижением Франции.

Прежде и главнее всего, думаем мы, сложные, запутанные отношения между Европой и Россией этим упрощаются; — отдергивается еще одно покрывало, снимается еще одна маска; истинные отношения разъясняются; настоящие враги становятся лицом к лицу; политические предрассудки и предубеждения окончательно рассееваются силою событий, подобно тому, например, как марево Священного союза рассеялось во время Восточной войны. Об отношениях России к Франции мы говорили („Заря“ 1869 г. окт. стр. 71—74)*. „Между Россией и Францией стоит целый ряд предрассудков, уже издавна препятствующих им сблизиться. Со стороны Франции это предрассудок польский и католический, со стороны России предрассудок немцелюбия и легитимизма, или ненавидения революции. Ряд напрасных столкновений, натянутых, недружелюбных отношений, ратное товарищество французов и поляков, польские агитации, сочувствие к политическим изгнанникам — обратились в России в политико-дипломатическое предание, во Франции в настоящий народный предрассудок, не способный уже выслушивать голоса здравого политического расчета“. Такое, почти полтораста лет длящееся, политическое недоразумение, в котором обе стороны виноваты, объясняем мы требованиями высшей исторической логики. „Франция“ — говорили мы, — „есть истинный, так сказать нормальный представитель Европы, главный практический проявитель европейских идей с самого начала европейской истории и до настоящего дня. Россия есть представитель Славянства. И вот, вопреки всем расчетам политической мудрости, всем внушениям здраво понятого политического интереса, эти два государства, так сказать против своей воли, становятся почти постоянно враждебными соперниками с самого начала их деятельных взаимных сношений… и этому антагонизму не нынче конечно предстоит кончиться“.

Об отношениях России к Пруссии мы выразили такое мнение: „опять странное историческое явление, удивительная комбинация! Западные Славяне и Немцы были в течение всей европейской истории враждебны друг другу. Первые были угнетателями, вторые — угнетенными, а властительная историческая судьба заставляет представителей германства и славянства — Пруссию и Россию, содействовать друг другу в достижении их по видимому противоположных целей. Пруссия, собственно говоря, возросла под крылом России, и теперь может на нее только опираться для довершения германского единства, которое в свою очередь становится первым звеном в отделении Славянского от Немецкого… В теперешнем положении дел, Россия не может иметь другого союзника, как Пруссия, точно так же, как Пруссия другого союзника, как Россия. Так представляется дело на первых порах. Чтò будет дальше — другой вопрос. По достижении первых успехов, безобидных для обеих сторон, отношения могут и вероятно должны перемениться“. („Заря» 1869 г. октябрь, стр. 76—77)*. Вот эта-то перемена и совершается на наших глазах. Первые успехи, безобидные для России, могут считаться достигнутыми Пруссиею. Кое-что достигнуто и Россией. Самая обидная и вредная для России статья Парижского трактата может считаться уничтоженною. Конечно, достигнутые результаты не равны. Пруссия извлекла несравненно более выгод от России, чем Россия от Пруссии, но она во всяком случае достигла того, что отношения ее к Пруссии переменились по самой сущности дела. Антагонизм между Россией и Францией прекратился, ибо горький опыт на этот раз, кажется, достаточно протрезвит Францию. Все предрассудки ее: и польский, и католический, отступят на дальний задний план, когда дело идет о самом ее существовании, как великой европейской державы, и о восстановлении ее утраченного значения. Надо надеяться, что если еще не рассеялись, то в скором времени рассеются и русские предрассудки. Россия также не замедлит узнать, кто ее действительный, настоящий, ненапускной враг. Мы подчеркнули в сделанной выписке слова: „и этому антагонизму не нынче конечно суждено кончиться“ — чтобы выставить нашу грубую ошибку. Да! судьба была гораздо милостивее, чем можно было предполагать, рассеяв так быстро, так неожиданно туман, застилавший глаза и России и Франции, заставлявший их враждовать, не потому, чтобы их интересы были действительно противоположны, а так сказать по недоразумению, дабы они слепо исполняли назначенную им политическую роль.

Роль романских народов очевидно умаляется; их, как первенцев европейской культуры, ранее должна постигнуть историческая дряхлость. Деятельная, передовая роль очевидно переходит к более молодым, чисто германским племенам. Они должны будут главным образом нести бремя, налагаемое европейским историческим тяглом. С ними, следовательно, и предстоит преимущественно бороться Славянству.

Мы видели, как, со времени Восточной войны, борьба России за Славянство, принимавшая временно форму борьбы против Турции, получила свой настоящий характер борьбы против Европы, представителем которой являлась Франция, лично, индивидуально вовсе не заинтересованная в борьбе против Славянства. Теперь исчезает и это недоразумение. Враждебная нам вообще Европа сосредоточивается собственно в чисто германскую ее половину; с нею придется нам в будущем вести свои счеты.

Это прямые, незамаскированные отношения, при которых врагами являются именно те, интересы которых действительно противоположны, имеют большие, несомненные выгоды на своей стороне; они развязывают руки, позволяют идти прямой дорогой, освобождают от необходимости принимать в соображение разные аттенции, избавляют от неестественных политических комбинаций, при которых одна сторона бывает всегда более или менее одурачиваема. Мы испытывали это с самой кончины Великой Императрицы, особенно же со времени Священного союза включительно до Восточной войны, во время которой фальшивые отношении наши к Австрии, Пруссии и вообще Германии нам всего более повредили. Не надеясь на них, Россия или отклонила бы войну, или лучше бы к ней приготовилась, и, отбросив опасения нарушить германские интересы, с самого начала иначе повела бы ее. Франция испытала то же самое во время ее entente cordiale с Англией, за чтò теперь и казнится. И до сих пор наши отношения к Пруссии, с которою считаем себя связанными старинною дружбою, связывали и спутывали нас как во внешней, так, может быть еще более, во внутренней политике.

Другое влияние теперешней франко-немецкой борьбы на русские дела состоит в том, что она необходимо должна приблизить последний фазис Восточного вопроса. Справедливое сознание военной силы и политического искусства укрепилось в умах немецкого народа рядом быстрых, решительных успехов, приобретенных с 1864 по 1870 год. Политическое честолюбие разыгралось во всех сословиях и, когда ближайшая цель этого честолюбия будет достигнута, то есть вне-австрийская Германия соединена в одно целое, и мнимо-немецкие Эльзас и Лорень к ней присоединены, — честолюбие это не успокоится на этих первых шагах и, по всем вероятностям, примется за осуществление дальнейших целей. После столь долгих стремлений соединиться в могущественное политическое целое, надо же этому целому дать почувствовать свое могущество. Надо же и немецкому народу разыграть наконец мироправительную роль, которая по очереди доставалась всем его соседям. Против этого искушения не устоять Немцам, тем более, что многое их к тому приглашает. Ежели бы Северогерманский союз и превратился в Германский просто, под именем Империи, — то все еще не будет он союзом Всегерманским; вне его останется юго-восточная или Австрийская Германия — и те Славянские земли, которые, как Чехия, по своему географическому положению врезываются в нее, и где неумевшая исполнить своей германской зада��и Австрия допустила зажиться, окрепнуть и получить влияние славянской мысли и славянскому движению. Исключение Австрии из Германии было, конечно, только предварительным действием, чтобы развязать руки Пруссии, и, конечно, в умах немецких патриотов не должно и не может иметь своим последствием отчуждение от общего великого отечества 5‑ти или 6‑ти миллионов настоящих немцев и освобождение из немецкой власти и влияния десятка миллионов Славян в Чехии, Моравии, Штирии, Каринтии, Крайне, Истрии. Такой ход дел был бы очевидно ко вреду общенемецких интересов, и Пруссия, сделавшая их своими интересами с того времени, как стала расширяться в Германию, конечно не может допустить в них такого ущерба, не потеряв своего обаяния. Не может еще и потому, что прибрание к немецким рукам так называемой Цислейтании окажется, подобно французской войне, необходимым для сплочения германского единства, для отвлечения от внутренних вопросов, для вознаграждения величием, силою и блеском того, чтò утрачено значительною долею немецкого народа в экономии, спокойствии и свободе. Осуществление части этой задачи, то есть присоединение к единой Германии действительно немецких земель, каковы: Эрцгерцогство Австрийское, Тироль, Зальцбург, часть Штирии и Каринтии, нельзя даже не назвать справедливым и законным. Но в том то и дело, что невозможно предположить, чтобы этим справедливым ограничилось прусско-немецкое честолюбие, оставив Славянские земли устроиваться, как они сами пожелают.

Это было бы не только сочтено всеми Немцами за измену немецкому делу, но даже просто не может и войти в немецкую голову. А поглощение западных Славянских земель настоящею немецкою державою, с сильно возбужденным национальным духом, в то время, когда разлагающаяся Австрия обещает им в недалеком будущем самостоятельность и свободу, не может быть терпимо Россиею, если в ней есть капля политического смысла. Но если бы даже, вопреки всем своим выгодам, вопреки историческому смыслу своего существования, Россия оказала самое грубое политическое непонимание, самое непростительное равнодушие к судьбе западных Славян, из этого непонимания и равнодушия вывело бы ее нарушение тех ближайших интересов, которые она по историческому и дипломатическому преданию всегда причисляла к насущнейшим вопросам своей политики; ибо присоединение к Германской Империи западных Австрийских земель не могло бы совершиться без вознаграждения Австрии на Востоке, в землях, лежащих по нижнему Дунаю.

Есть, как известно, еще другой предмет немецкого честолюбия, который если и не ближе русскому сердцу, то непосредственнее касается специально русских государственных интересов. Это наши прибалтийские губернии. Нас не может успокоивать то, что прусским государственным людям очень хорошо известно, насколько эти губернии немецкие. Если бы это обстоятельство и могло воздержать от враждебной инициативы руководителей прусской политики, — они были бы вынуждены к ней общественным мнением Германии, наиболее враждебным изо всего сонма враждебных нам европейских мнений. Но плоха надежда и на прусских государственных людей, когда принадлежность Эльзаса и Лорени в незапамятные времена к Германской Империи служит для них достаточным поводом для присоединения их к теперешней Германии, несмотря на решительное офранцужение тамошнего населения. Ведь забывают же эти государственные люди, что одно из двух: или этнографический, или исторический принцип должен лежать в основании государственного права, что они несовместимы, что этак и мы можем потребовать себе Померанию и остров Рюген, потому что некогда были они поприщем славянской жизни и культуры. Почему же не прибегнуть для оправдания честолюбивых замыслов еще к третьему — культурному принципу? Разве немецкая культура прибалтийских губерний не перевесит в их глазах не-немецкий племенной состав массы их народонаселения и отсутствие всякого на них исторического права? Возможно ли сомневаться, по всем этим причинам, что со временем остзейский вопрос сделается в руках немцев тем, чем был вопрос польский в руках французов?

Или западно-славянский, или остзейский вопрос начнутся, как только успеет отдохнуть Германия от напряжений, которых ей стоит французская война (предполагая конечно, что она удачно кончится для Немцев). Ей некуда более обратить своего честолюбия, и ничто не может так цементировать здание возникшей Ново-Германской Империи, так упрочить в ней преобладание прусского элемента, как именно война против России. Вспомним, что этою ценою даже столь ненавистный в глазах Европы бонапартизм сумел легитимировать себя в ее глазах. Мы видим, что в войне против Франции, с тех пор, как она потеряла характер войны против Наполеона, есть по крайней мере один из общественных элементов Германии — элемент социально-демократический, который симпатизирует побежденным. В войне против России не будет и этого разногласия, единомыслие будет полное.

Но это ускорение борьбы, разумеемой нами под общим именем Восточного вопроса, — борьбы во всяком случае неминуемой, скорее полезно, чем вредно для России, ибо настоящие события уже в достаточной мере раскрывают нам глаза, достаточно предупреждают нас и дают время приготовиться. Сама же борьба с Немцами более, чем что-либо на свете, послужит к отрезвлению нашего взгляда, к уяснению наших истинных народных интересов. Она, и только одна она, разорвет наконец вполне ту сеть, которою была опутана русская политика вот уже три четверти столетия. Крымская война распутала ее только отчасти именно по отношению к Австрии. Покуда Пруссия нуждалась в нас, мы служили ее интересам как во внешней, так и во внутренней политике, даже в столь независимой от политики вещи, как в направлении железнодорожных линий, и поэтому нельзя не назвать счастливым того исторического момента, с которого Пруссия перестанет в нас нуждаться и прямо выскажет те чувства, которые до поры до времени считала для себя полезным и необходимым маскировать. Пусть хоть сама она сдернет надетые нам на нос немецкие очки, если мы никак не хотим снять их добровольно.

Вообще, несмотря на нашу европейскую репутацию тонких дипломатов и искусных политиков, мы, в сущности, политики самые плохие, по крайней мере со смерти Великой Императрицы, потому что чужие интересы почти всегда считали важнее своих; и вот почему для нас гораздо выгоднее прямая открытая игра, чем политические жмурки. До такой степени выгоднее, что даже неудачная на первый раз война с Немцами (ибо в сущности мы все-таки гораздо сильнее их) принесла бы нам огромную пользу. Она заставила бы теснее соединить наши интересы с интересами западных и южных Славян, заставила бы видеть в них наших естественных союзников, помогать которым всеми силами нас заставляет не только честь и совесть, но самые ближайшие, наисущественнейшие интересы; а в делах мира сего это, к сожалению, весьма и весьма много значит. Во внутренних делах она показала бы, кого мы должны считать нашими злейшими врагами, и развила бы наконец den trotzigen Wilderstangeist против Немцев, как наружных, так и внутренних.

Но, кроме этих соображений, по которым ускорение борьбы скорее полезно, чем вредно для России, главное заключается в том, что для нас весьма выгодно, если приступ к решению Восточного вопроса (под именем которого мы разумеем всякую борьбу с Западом из-за русских и славянских интересов) падет на время нарушения политического равновесия Европы; когда, по пословице: своя рубашка к телу ближе, — внутренние раздоры, взаимные обиды европейских народов на более или менее продолжительное время отвлекут некоторых из них от их общей вражды к Славянству. Это ведет нас к рассмотрению третьего влияния франко-прусской войны на русские интересы, чрез посредство влияния ее на политическое равновесие европейских государств.

Мы говорили („Заря“, 1869, октябрь, стр. 67)*: „Влияние политического равновесия Европы и его нарушения на судьбы России можно выразить следующею формулою: при всяком нарушении равновесия, Европа естественно разделяется на две партии, на нарушителя с держащими волею или неволею его сторону, и на претерпевших от нарушения, стремящихся восстановить равновесие. Обе эти партии, естественным образом, стараются привлечь на свою сторону единственного сильного соседа, находящегося, по сущности вещей (каковы бы ни были впрочем формы, слова и названия), вне их семьи, вне их системы. Обе партии заискивают, следовательно, в России. Одна ищет у ней помощи для сохранения полученного преобладания, другая — для освобождения от власти, влияния или опасности со стороны нарушителя. Россия может выбирать по произволу. Напротив того, при существовании равновесия, политическая деятельность Европы направляется наружу, — и враждебность ее против России получает свой полный вид. Тут, вместо двух партий, наперерыв заискивающих в России, Европа сливается в одно — явно или тайно враждебное России целое“.

Два примера из новой истории: вòйны Наполеона I и Восточная война вполне подходят под эту формулу. Но всякая формула видоизменяется через подставление на место ее общих знаков определенных величин, видоизменяется иногда до неузнаваемости. Так в настоящем случае видоизменение заключается в том, что первая половина ее, выраженная словами: одна партия ищет у России помощи для сохранения полученного ею преобладания (как Наполеон после Тильзитского мира), оказывается как бы несправедливою, или — продолжая нашу математическую метафору — обращается в нуль от внутреннего значения подставленных в нее определенных величин.

В самом деле, Пруссия, нуждаясь еще в благосклонном нейтралитете России, пока не одолеет энергического сопротивления Франции, — осилив его и обратившись в Германскую Империю, не будет иметь никакой особенной надобности в поддержке России для сохранения полученного ею преобладания, потому что не имеет ни малейшего основания предвидеть образование против себя европейской коалиции.

Англию, бывшую издавна душою всех коалиций, не может нисколько тревожить усиление Германии, потому что Германия не имеет ни флота, ни колоний, и следовательно долго еще не может быть ее соперницею в других частях света, как в былые времена Испания, Голландия и Франция, против которых она вела столь упорные войны, и как в настоящее время Америка и Россия. Такое положение дел продолжится до тех пор, пока Германия не вздумает присоединить к себе Голландии. И вот причина, почему она не сделает этого, или сделает после всего, достигнув всех своих прочих целей, хотя никакое другое приобретение не могло бы поставить Германию на такую высоту могущества, как именно приобретение Голландии, которое доставило бы ей устья Рейна, значительный флот, верфи, открытые гавани, великолепные, после английских самые обширные и богатые колонии, и сверх всего этого предоставило бы ей огромные, веками скопленные капиталы и соединенное с ними денежное влияние. С присоединением Голландии, Германия скоро могла бы сделаться страшною для Англии, и тогда, без сомнения, видели бы мы полное оправдание нашей формулы, как во времена Наполеона I.

Но пока, могущество Германии не только нимало не опасно для Англии, а напротив того может служить самым удобным для нее орудием. Победив к началу XIX столетия всех своих морских соперников, Испанию, Голландию и Францию, — Англия увидала нового соперника в России, хотя и чисто континентального, но который, по своему географическому положению и влиянию на востоке, мог быть ей столько же, и даже более опасен, чем самая могущественная морская держава на том именно материке, на котором преимущественно сосредоточены ее интересы. Поэтому, почти с самого низвержения первой французской империи враждебность Англии обратилась против России. Предлогами служили ей то пагубное влияние России на свободу европейских народов, то алчные виды России на Турцию, то усилия ее к порабощению героических кавказских народов, то горькая участь Польши и т. д. Отношения России к Германии, которые в сущности парализировали все истинно народные стремления нашей политики, имели однако же вид грозного и непоколебимого союза, главою которого как будто бы была Россия. Поэтому Англия соединилась узами дружбы с своим исконным врагом — Франциею, которым и пользовалась насколько могла. Но союз с Францией был во всяком случае un pis aller, во-первых потому, что, собственно говоря, русские и французские интересы не были существенно противуположны на востоке, и следовательно, туман обоюдных предрассудков, мешающий обеим понять это, мог рассеяться при известных обстоятельствах, как это и случилось в 1807 и 1828 годах; во-вторых потому, что Франция, не будучи соседкой России, не могла употребить против нее всей своей сухопутной силы. Все это упрощается и улаживается с возникновением сильной могущественной Германии. Англия, следовательно, если и не всегда, то еще долго будет другом и пособником, а не врагом и соперником Германии.

Чтò касается до Австрии, то конечно, казалось, не могло бы не страшить ее усиление возникшей на ее счет Германии, из которой она исключена, и в которую может быть отчасти включена вновь не иначе, как на вассальных отношениях к Пруссии, по раздроблении и перенесении ее политического центра тяжести из немецких земель в венгерские, собственно говоря даже не иначе, как через превращение Австрии в Венгрию. Это усиление прежней ее соперницы Пруссии действительно и пугало бы Австрию, если бы она уже не перестала быть государством, хотя бы даже искусственным, и не обратилась, с воцарением дуализма, в какую-то нелепую династико-дипломатическую комбинацию, держащуюся одной эквилибристикой, как балансер на канате. С этого времени потеряла она даже самое имя свое, — она более не Австрия, а какая-то соединенная Цис-и-Транслейтания. — Человеческий ум уже так устроен, что он может знать и понимать вещь, только дав ей имя; без этого и мыслить об ней он не в состоянии. Имя, название, номенклатура — великая вещь. Это — отражение действительности в нашем разуме, и потому-то так и заботятся науки о точности, правильности и рациональности своей номенклатуры. Если, поэтому, понадобилось и вошло неприметно во всеобщее употребление такое, ни исторического, ни этнографического смысла не имеющее название, как Цис-и-Транслейтания; то можно быть уверенным, что под этою нелепою номенклатурного оболочкою скрывается не менее нелепая сущность. И потому-то, что Австрия вовсе перестала быть политическим индивидуумом, хотя бы искусственным, оживленным не государственною идеею, а только временным суррогатом идеи, — она и не может иметь своих настоящих индивидуальных политических интересов. Хотя и прежде, во времена Меттерниха, Баха, Шмерлинга, Белькреди, интересы Австрии были всегда интересами ложными, не соответствующими настоящим выгодам народов, соединенных под Габсбургским венцом, — однако же такие интересы были, существовали, и сообразная им политическая деятельность могла проявляться, и по временам весьма сильным даже образом. Теперь их нет вовсе, они перестали существовать, — а с тем вместе парализировалась и всякая возбуждаемая ими деятельность. Австрия представляет собою колесницу, влекомую щукой, раком и лебедем. Эта басня — символ, эмблема ее в настоящий момент ее развития — или правильнее ее разложения. Результат деятельности ее, — равнодействующая всех этих в разные стороны направленных стремлений, — нуль. И до тех пор будет она находиться в таком положении, пока какая-либо внешняя сила не захватит, не втянет ее в круг своего политического притяжения и не будет распоряжаться ее элементарными, потерявшими жизненную индивидуальность силами. Весьма вероятно, что этою внешнею силою будет Прусско-Германская. Сама по себе Австрия не может ничего. Если бы она была способна к какой бы то ни было политической самодеятельности, не заставил ли бы ее самый очевидный и простой расчет стать на сторону Франции и с лихвою возвратить все, чтò она потеряла при Садовой? Но немецкие элементы Австрии на стороне Пруссии: они не хотят и не могут противодействовать успехам и величию их настоящего Германского отечества. На стороне Пруссии же и мадьярские элементы, потому что прозорливая и политически вышколенная мадьярская аристократия хорошо понимает, что, только опираясь на немецкую силу вне и внутри Австрии, могут Мадьяры поддерживать свое господство над Славянами, и тем отклонять неминуемое без этого поглощение Славянством. Противодействие славянских элементов, по всем вероятиям, сделало бы столь же невозможною самодеятельную и сколько-нибудь успешную помощь Австрии Германии, но об этой альтернативе нам нет надобности теперь распространяться. Для нашей цели достаточно доказать, что Австрия не только не может противодействовать Германии, но не может даже и хотеть этого.

Италия, наконец, умевшая весьма искусно воспользоваться всеми совершившимися политическими комбинациями для достижения своих внутренних целей: Восточною войною для приобретения симпатий Франции и Англии и положения оснований своему единству и независимости, Австро-Прусскою войной — для приобретения Венеции, и наконец разгромом Наполеоновской империи — для присоединения Рима, — слишком ослаблена своими напряжениями, чтобы оказывать какое-нибудь деятельное вмешательство в дела, происходящие по сю сторону Альп. — Притом же, пока Германия не вздумает притянуть к себе Австрийских земель вплоть до берегов Адриатического моря, и не уничтожить этим всяких надежд на присоединение итальянской части Тироля, и всяких видов на дальнейшее расширение вдоль берегов Адриатического моря, или не захватит Швейцарии, — до тех пор Италия может так же мало тревожиться успехами немцев, как и Англия, пока они не коснутся Голландии. С другой стороны, конечно, не имеет Италия никаких причин и благоприятствовать усилению немецкого могущества. — Таким образом, Германии нечего опасаться коалиции нейтральных европейских держав, имеющей целью обуздание ее честолюбия и ослабление могущества, а следовательно нечего и заискивать в России.

Мы видели из отношений Англии, Австрии и Италии к Германии те частные причины, по которым усиление этой последней не вызывает в европейских государствах того совокупного противодействия, результатом которого постоянно бывало восстановление равновесия. В чем же заключается эта счастливая для Пруссии или Германии особенность? Ответ очень прост. — Особенность эта заключается в том, что в строгом смысле этого слова — политическое равновесие Пруссиею не нарушено, даже и после блистательных побед ее над Франциею; ибо объединением Германии политическое равновесие не только не нарушается, а получает более широкое основание, более твердые подпоры. Если с первого взгляда это представляется иначе, то лишь вследствие смешения понятия о нарушении равновесия со всякими изменениями существовавшего политического положения вещей — так называемого status-quo. (См. „Заря“ 1869 г. Сентябрь стр. 47—49)*. Но мы показали, что система политического равновесия имеет положительный определенный смысл, зависящий от этнографического состава и топографического положения государств европейской системы, а не условная только комбинация, устанавливаемая на дипломатических конгрессах, которые не менее войн и завоеваний нарушали истинное равновесие. В самом деле, обнаружившееся могущество Пруссии произошло не вследствие внешних завоеваний негерманских земель, а вследствие превосходства военного устройства, административного порядка и внутреннего развития. Если бы эти элементы силы в той же мере господствовали во всех землях бывшего Германского Союза, то он был бы еще могущественнее теперешнего, предводимого Пруссией, более тесного союза. Собственно говоря, Ново-Германская империя — тот же Германский Союз, только лучше устроенный и избавленный от дуализма, составлявшего в нем элемент слабости и расстройства. Но против усиления политического могущества государств от таких причин нет другого лекарства, как пользоваться данным примером, т. е. прочие государства должны стремиться к подобному же устройству и развитию заключающихся в них элементов силы и могущества. И вот, все государства и последовали уже этому примеру; даже Англия намеревается увеличить свои сухопутные боевые силы.

Пруссия не теперь усилилась, и даже не в 1866 году — теперь она только обнаружила свои силы; ошибка и несчастие Франции в том, что она не видела этих сил и вызвала их неосторожно на бой, не организовав, не собрав своих собственных, которых было бы, по меньшей мере, вполне достаточно для борьбы с Германией, как равного с равным. Это лучше всего доказывается геройским сопротивлением Франции после уничтожения всех ее регулярных армий, сопротивлением, которое уже и теперь проявило бы блистательные результаты, если бы их не парализировала в значительной степени постыдная сдача Базена, освободившая не менее 200.000 немецких войск.

Пруссия была принуждена напрячь все свои силы, чтобы поднять свое упавшее значение после Иенского разгрома, и, сохранив введенное ею тогда устройство, и после полученных ею приращений на Венском конгрессе, она могла считаться одною из пяти первостепенных держав Европы, несмотря на то, что по своему народонаселению была вдвое слабее самого малонаселенного из них. Но другие государства, в особенности же Россия, обладая гораздо большими средствами, все-таки превосходили Пруссию силою и могуществом и не прибегая к такому всестороннему пользованию ими, и потому не считали нужным вводить у себя ее превосходную военную систему. Рутина и привязанность к старому не позволяют ни в чем слишком скоро проникать новизне.Для России, при существовании крепостного права, эта система была даже просто невозможна. Пруссия воспользовалась стечением разных благоприятных обстоятельств, как то: нерасположением России к Австрии, вызванным ее неблагодарным образом действия в крымскую войну, отчуждением России от европейских дел вообще, вмешательством западных держав во внутренние дела России по поводу Польского восстания, благорасположением Англии к усилению Германского могущества, ослеплением Наполеона, и соединила Германию в одно политическое целое и тем удвоила свое народонаселение, обратившись из 19‑миллиониого в 38‑миллионное государство, в которое вводит свою военную систему. Если эта система могла поставить прежнюю Пруссию почти в уровень с прочими великими державами, то, конечно, она стала теперь почти вдвое сильнее каждого из них, и по меньшей мере сравнялась могуществом с Россией. Но очевидно, что это преобладание кратковременное, и может продлиться только до тех пор, пока подражание прусскому примеру не восстановит прежнего отношения между политическими силами государств; но некоторый, и довольно значительный выигрыш останется и после этого на стороне Пруссии, потому что, воспользовавшись временным превосходством своих сил, она успела образовать из сплоченной Германии — государство равное Франции по пространству и народонаселению, и ее значение как первостепенного государства впредь не будет уже зависеть от того, что прочие государства забывают пользоваться всею совокупностью находящихся у них под руками средств, а будет опираться на твердых и незыблемых основаниях.

Но, если первая половина нашей формулы оказывается неверною в применении к настоящему обнаружению, так сказать доселе под спудом скрывавшихся, немецких сил; то зато вторая ее половина, выражающаяся словами: „другая партия ищет помощи России для освобождения от власти, влияния, или опасности со стороны нарушителя“, вполне оправдывается, и Россия в течение довольно долгого времени будет иметь возможность пользоваться представляемыми ею выгодами. — Если Пруссию или опруссенную Германию и нельзя в строгом смысле считать нарушительницею равновесия; то она, тем не менее, будет казаться таковою с специальной точки зрения Франции, и тем в большей степени, чем тягостнее будут предписанные ей победителем условия мира. Если и не нарушено равновесие незаконным усилением Пруссии, то оно во всяком случае нарушено ослаблением Франции, и Франция всегда будет искать союза с Россией для восстановления своего прежнего положения, своей прежней политической роли, — и так как это для нее вопрос о жизни и смерти, то из-за помощи России она будет готова поступиться в весьма значительной степени своими предрассудками, как польским, так и восточным. В своем стесненном положении она легче поймет, что ее интересы в сущности вовсе не противуположны интересам России. При всякой борьбе с Германией, Россия может поэтому рассчитывать на самую усердную помощь Франции.

Но тут представляются два вопроса: 1) Не должна ли Россия, в виду собственных своих интересов, теперь же помочь Франции избавиться от тяжелых жертв, налагаемых победителями, от огромных денежных вознаграждений, от срытия крепостей, главное от территориальных уступок? 2) Может ли ослабленная Франция быть действительно полезным союзником России?

Мы не задумываемся ответить отрицательно на первый из этих вопросов. Единственная выгода России от избавления Франции из ее тяжкого положения заключалась бы в приобретении благодарности этой последней; но горький опыт показал уже России, какое ничтожное значение в политике имеет это невещественное приобретение. Россия ли не спасала Австрии, не возлелеивала Пруссии, не охраняла Германии, и что же? Образ действия Австрии известен, но, сверх сего, нигде общественное мнение, не исключая самой Англии, так не враждебно России, как именно в этих облагодетельствованных ею странах.

Но допустим, что Французы оказали бы более политического благородства, чем Немцы. Для чего России добывать значительными жертвами и усилиями, без которых не обошлась же бы война с Германией, то, что ей достается по стечению обстоятельств даром, — я разумею помощь Франции, при всяком будущем столкновении с Германией? Этого мало — можно даже с уверенностью сказать, что тягость условий, которые наложатся на Францию, будет гораздо сильнее понуждать ее к выгодным для России усилиям против Германии, чем сколько могло бы сделать чувство благодарности за избавление от этих тяжелых условий.

Если бы Немцы и Французы разошлись полюбовно, будет ли то при содействии России, или без оного, — то можно смело утверждать, что немного прошло бы времени, как они готовы бы были соединиться на общей для них почве европейских или Германо-Романских интересов против Славянства и России.

Не надо забывать, что и те и другие, и Романское и Германское племя, и Франция и Германия, в сущности наши недоброжелатели и наши враги; только вражда последних глубже, прямее, непосредственнее, и скажем не обинуясь — резоннее, рациональнее. С освобождением и соединением Славянства, Романские народы ничего существенного не теряют, ибо ни один из них, за исключением разве итальянцев, и то в весьма ничтожной степени, никогда не может рассчитывать на подчинение своей власти которого либо из Славянских племен. Между тем Немцы лишаются через это преобладания над миллионами Славян, и всякой надежды на дальнейшее расширение своего владычества и влияния на восток, на обширные и плодородные соседние им страны, страны, которые в ближайшем будущем должны же переменить своих неспособных обладателей и сделаться или свободными, или же подпасть под власть нового насилия, которое может быть только немецким. Вражда Германского племени к Славянам есть историческая необходимость, вражда же Романских народов — только исторический предрассудок. Но предрассудок тем не менее существует, и потому все, что его разрушает, или по крайней мере ослабляет, для нас полезно; а ничто в такой мере не может содействовать его разрушению или по крайней мере временному приостановлению его действия, как враждебное столкновение Германии с Франциею. Чем более следов оно за собою оставит, тем долее продлится и его полезное для нас действие, состоящее в том, что ближайшая вражда застит собою дальнейшую до такой степени, что на мрачном фоне ее — эта дальнейшая может показаться если и не постоянною дружбой, то по крайней мере временною приязнью Но, если наша собственная выгода нисколько не понуждает нас помогать Франции, спасать ее из ее критического положения, то мы не имеем на это и никаких других поводов более бескорыстного свойства; ибо отношения к нам Франции, как впрочем и всех остальных европейских государств, были всегда таковы, что России нет ни малейших оснований питать к которому либо из них чувства доброжелательства или благодарности.

Чтò касается до второго вопроса, то, для непотерявших исторической памяти, на него не может быть другого ответа, кроме вполне утвердительного. Как бы жестоко ни воспользовались Немцы своими победами, как бы тяжелы ни были условия мира, предписанные хотя бы на развалинах Парижа, — ослабление Франции никогда не может дойти до той степени, до которой доведена была Пруссия после Тильзитского мира. Пусть отнимут от Франции не только Эльзас с частью Лорени, но и всю эту последнюю провинцию; за всем этим Франция будет заключать в себе все еще не менее 35.000,000 жителей, между тем как Пруссия, которой были оставлены только неполные четыре провинции: Пруссия, Бранденбург, Силезия и часть Померании, имела в 1807 году каких-нибудь 4 или 5.000,000 жителей. Число войск ее было ограничено с небольшим в 40,000 человек, крепости заняты французскими гарнизонами. Со всем тем, принявшись хорошенько, Пруссия так умела устроиться, что через 6 лет после этого она была уже в состоянии оказать России значительную помощь в освобождении Германии. Прибавим еще к этому то, что военное устройство, которое ввели в ней Штейн и Шарнгост, было тогда еще неиспробованным теоретическим предположением, между тем как теперь оно яркий положительный факт, много раз блистательно оправдавшийся на практике. Можно ли после этого сомневаться, что и Франция, в течение немногих лет после ее разгрома, успеет настолько по крайней мере оправиться и переустроиться, чтобы быть сильной помощницей России?

Правда, что в теперешнее время требуется гораздо более средств на то, чтобы устроить и вооружить сильную боевую армию, чем в начале нынешнего столетия; но зато, промышленные и финансовые силы Франции, как бы ни была она ослаблена военным разорением и тяжкими мирными условиями, все-таки останутся вне всякого сравнения выше тех, которыми могла располагать Пруссия после 1807 года. Что эти силы и патриотический и военный дух Франции несравненно выше, чем в Пруссии 1806 года, доказывает напряженность войны после всех поражений, понесенных французскими армиями. Конечно, Францию постигла Седанская и Мецкая катастрофы. Говорят, что еще не было примера таких позорных капитуляций, ибо всегда как-то ближайшее к нам событие принимает большие размеры сравнительно с теми, которые уже отодвинулись на расстояние исторической перспективы. Но не надо забывать, что в 1806 году, после одного проигранного сражения, — вся Пруссия: войска, крепости, народ так сказать сдались военнопленными, представили собой один огромный Седан. Правда, не было примера, если позволено так выразиться, столь блистательных измен, как в Меце, такой деморализации армии, такого нелепого и позорного распоряжения военными силами страны; но все это искупается геройством французского народа, — который, и после разгрома всех организованных сил страны, до сих пор заставляет колебаться участь войны, так что невозможно еще предсказать ее исхода. Поэтому, весь позор падает единственно и исключительно на Наполеона и его правительство. Мы проводим эту параллель 1806 и 1870 года не для унижения Пруссии, а для того, чтобы показать, что Франция представляет во всех отношениях гораздо более залогов на то, что она и захочет и сумеет загладить все свои неудачи, чем Пруссия 1806 года.

Беспристрастное и всестороннее рассмотрение того влияния, которое усиление Пруссии, или что все равно — Германии, должно иметь на Россию, на осуществление ее великой исторической задачи — освобождения и соединения всех славянских народов, — в главном опять-таки подтверждает наше общее положение: что всякое нарушение политического равновесия между европейскими государствами выгодно для России; во всяком случае, гораздо выгоднее внутреннего европейского мира, всегда скрывающего в своих недрах грозу против России, готовую разразиться при всяком удобном для того случае или предлоге. Грозы не избежим мы правда и теперь, и даже вероятно грянет она еще скорее, чем без этого, но при более выгодных для нас условиях и обстоятельствах. Мы говорим это, во-первых, потому, что наше положение будет гораздо благоприятнее в общественном мнении значительной части Европы. При искусном с нашей стороны образе действий — борьба за самые священные интересы Славянства, которых конечно не признает Европа, получит в глазах ее вид борьбы против немецкого преобладания, угрожающего в будущем и Дании, и Голландии, и Швейцарии, и Италии. Наводящее ужас страшилище грядущего панславизма заслонится в глазах многих уже возникшим пугалом пангерманизма. Во-вторых, мы всегда можем рассчитывать, что Франция будет на нашей стороне, а Италия останется нейтральною, тогда как, при враждебности нам и Англии, и Франции, Италия лишенная всякой точки опоры, для сохранения своего нейтралитета, должна бы необходимо за ними последовать.

Конечно, прежде и главнее всего мы должны принять внутри все необходимые предосторожности, собрать, приготовить, устроить и увеличить все свои силы, но это необходимо во всяком случае; теперешний же разгром Франции служит для нас громким, взывающим и вопиющим, но вероятно уже последним предостережением, и призыв всех сословий к равномерному участию в военной службе позволяет надеяться, что — глас этот не будет гласом вопиющего в пустыне.

Хотя, таким образом, нарушение политического равновесия в пользу Пруссии и Германии имеет для нас ту невыгодную сторону, что, вследствие изложенных выше обстоятельств Россия не имеет выбора между сторонами победившей и побежденной для заключения с любой из них такого союза, который содействовал бы ей в достижении ее национальных целей; но это обстоятельство в сущности не так невыгодно для России, как может показаться с первого взгляда. Союз могущественной Франции с могущественною Россиею, искренно заинтересованных во взаимном охранении их совокупного преобладания, был бы конечно самою выгодною для нас политическою комбинациею, как показал короткий период Тильзитской дружбы; но, к сожалению, победа Франции без сомнения возбудила бы с новою силою предрассудки, которые до сего времени не только отчуждали Россию и Францию, но ставили их почти постоянно во враждебные отношения, совершенно не оправдываемые требованиями их действительных выгод. С другой стороны, побежденная, ослабленная Пруссия и вновь раздробленная Германия снова стали бы в то отношение к России, в котором при кажущемся ее преобладании, она снова сделалась бы, как во времена Священного союза, орудием для достижения немецких целей, для охранения немецких интересов. Тильзитская политика не могла бы возникнуть, и выбор России между победителем и побежденным остался бы чисто мнимым. Как внутри, так и вне России и Франции, замешано слишком много интересов, заботящихся не допускать их до сердечного соглашения, слишком много как польских, так и немецких влияний и зацепок самого разнообразного свойства, пускающих в ход всякого рода пружины: династические, аристократические и демократические. Франция, не найдя искренней поддержки в России своим честолюбивым видам, принялась бы по-старому подогревать польские интриги. Россия, воображая себя угрожаемою революционною или демократическою пропагандою, приняла бы так называемую строго консервативную политику немецкой окраски. Напротив того, при победе Германии и временном ослаблении и даже унижении Франции, все эти предрассудки и влияния должны потерять свою силу. Франция, имея возможность лишь в одной России найти опору для восстановления своего политического положения, поневоле откажется от поддержки мнимых польских интересов, когда самые существенные и действительные французские интересы станут им противоположны. Россия поневоле отступится от поддержки Пруссии и Германии, когда, сняв маску, они гордо станут преследовать свои собственные цели, идущие в разрез с самыми очевидными выгодами России.

Кроме этого, есть еще и другая сторона, делающая выгодным для России преобладание в Европе Германии и оттеснение Франции на второй план. Несмотря на весь вред, который Франция причинила Славянам Балканского полуострова своею восточною политикою, а Славянам Австрийским поддержкою польского и мадьярского элементов, — она все-таки пользовалась сочувствием и расположением известной части так называемой интеллигенции в различных Славянских землях, а еще более в Румунских княжествах. Этим расположением обязана она была: тому обаянию, которое получило имя ее в глазах либералов со времени французской революции; ее действительным услугам национально-либеральному делу в Италии; либеральной фразеологии ее писателей, ораторов и государственных людей, а также многим действительно симпатическим сторонам французского национального характера. Все это заставляло надеяться многих Славян, что и на них распространит она покровительство трехцветного знамени. Конечно, это не более как самообольщение, обман, ибо и в глазах французов, как и всех прочих европейцев, плоды свободы растут и зреют не для Славян; но тем не менее соблазн действовал. Вот этого-то соблазна, по счастию, совершенно лишены Немцы, лишены его по политическим интересам немецкого народа, диаметрально противуположным интересам Славян, по издревле ведущейся между ними, под разными видами культуртрегерства, исторической борьбе, и наконец по самому немецкому характеру, антипатичному для всех, вступающих с Немцами в ближайшее столкновение народов. В этом я сошлюсь, кроме Славян, на Итальянцев, на наших Эстов и Латышей, и наконец даже на родственные немцам скандинавские племена. Эта разница в оценке национальных характеров Французов и Немцев другими народами всего яснее выражается при теперешних обстоятельствах. Как только был низвергнут всем опротивевший Наполеон, повсеместно стали обнаруживаться симпатии к Франции; Бельгийцы, не смотря на то, что Франция угрожала независимости их отечества, до такой степени обнаружили свое дружелюбное расположение к Франции, что Немцы вздумали даже считать это за нарушение нейтралитета. Итальянцы высылают своих волонтеров сражаться за Францию под предводительством своего национального героя. Швейцария, даже немецкая, очевидно на стороне Франции; также в Чехии и наконец в России, где только та часть журналистики и разделяющей ее мнение публики сочувствует Пруссии, которая всегда была лишена всякого понимания национальных интересов. Даже в простом народе часто случалось мне слышать сожаление, что Немец одолевает Француза. Конечно, политический расчет может заставить то или другое государство принять сторону Пруссии или Германии, но едва ли где вызывают к себе Немцы сочувствие общественного мнения.

Обстоятельство это, думаем мы, весьма важно. Всегда верный инстинкт народных масс и умы истинно передовых людей во всех Славянских землях давно уже на стороне России; но зато значительная часть так называемый интеллигенции, влияние которой весьма значительно, ощутительно склоняясь на сторону Франции, проникалась антирусскими — а, следовательно, в сущности и антиславянскими стремлениями, и на Францию возлагала главные свои надежды. Теперь, когда Франция надолго должна сосредоточиться внутри самой себя, думать единственно об излечении нанесенных ей ран, о восстановлении своего утраченного могущества, о возвращении имеющих вероятно отойти к Германии областей своих, и для этого искать дружбы и помощи России, — Россия остается в глазах всех Славян, не потерявших не только политического, но и просто здравого смысла, единственным якорем их спасения, единственною их путеводною звездой. Никто кроме России не может их избавить от немецкого наплыва, никто кроме Славян не может и России доставить постоянных пособников против немецких стремлений, которые не замедлят обнаружиться с такою яркостью, что могут продолжать оставаться невидимыми только для слепорожденных. Такое положение дел, которое должно теснее сблизить Россию с прочими Славянами, и их с Россией, не может конечно не считаться благодетельным для обеих сторон.

Всестороннее рассмотрение влияния, которое должна оказать франко-прусская война на Россию, подтверждает вполне прежде выраженную нами мысль, что всякое нарушение политического равновесия Европы, откуда бы оно ни происходило, для нас более или менее выгодно; но, кроме этого, в общем результате его оказывается какая-то странная двойственность, именно: что все симпатии наши на стороне Франции, политические же соображения заставляют желать полной победы Германии и ослабления Франции. Но интерес, который имеет в этом Россия, чисто отрицательного свойства. Не усиление Германии и не поражение и унижение Франции сами по себе выгодны для России, а выгодно то, что, во-первых, объединенная и усилившаяся Германия непременно выкажет со всею яркостью и очевидностью противуположность политических целей и стремлений немецких и русских, и Россия принуждена будет выступить на защиту самых существенных своих интересов, нераздельных с интересами всего Славянства; во вторых, что с ослаблением Франции рассеются по крайней мере на время те предрассудки, которые и с французской и с нашей стороны так долго препятствовали понимать тождество обоюдных интересов в большинстве случаев. Такая противуположность между внушениями чувства и интересов, равно как и отрицательный характер самих этих интересов, показывают, что несмотря на поворот к национальной политике, последовавшей в России после Восточной войны и польского восстания, все еще осталось многое, не заслуживающее носить этого названия, — обнаруживают ненормальность многих сторон и внутренней и внешней политики, как у нас, так и во Франции. — Ошибки французской политики не позволяют нам прямо и открыто стоять на стороне Франции, к которой, по-настоящему, должен бы нас привлекать здравый политический расчет; — ошибки нашей политики принуждают желать, чтоб хоть тяжелый опыт и близкая опасность заставили нас увидать всю диаметральную противуположность между выгодами и целями немецкими и русскими и славянскими.

18 дек. 1870.

II.

ВОЙНА ЗА БОЛГАРИЮ

(„Русский мiр“, 1877, 2 авг. № 207)

1.

ЧЕГО МЫ В ПРАВЕ БЛАГОРАЗУМНО ЖЕЛАТЬ ОТ ИСХОДА НАСТОЯЩЕЙ ВОЙНЫ

Во многих органах печати, и притом самых достойнейших, также как и в публике, слышится мнение, что настоящая война есть решительная, что она должна положить желанный конец так называемому Восточному вопросу, периодически тревожащему спокойствие Европы и нарушающему правильный ход ее мирного развития. Признаюсь, я никак не могу разделять таких радужных надежд, не могу даже убедить себя, чтобы надежды эти были действительно радужные. В их радужности заставляет меня сомневаться то, что, при таком взгляде, самый предмет Восточного вопроса до крайности умаляется.

Восточный вопрос, по подробно мною изложенному и, думается мне, доказанному мнению, есть огромный исторический процесс, заложенный еще во времена древних Греции и Рима, — процесс о том, должно ли Славянское племя, — член арийской семьи равноправный с племенами: Индийским, Иранским, Эллинским, Латинским и Романо-Германским, создавшими каждое свою самобытную культуру, — оставаться только ничтожным придатком, так сказать прихвостнем Европы, или же в свою очередь приобрести миродержавное значение и наложить свою печать на целый период Истории.

Самое величие вопроса, понимаемого в таком смысле, уже достаточно показывает, что настоящая война, сколько бы она ни была успешна, разрешить его не может. Разрешит его целый период борьбы не против Турции только, и борьбы не одним только военным оружием.

Но настоящая война есть первый приступ к этому решению, — первое явление последнего акта великой драмы, и эта слава принадлежит ей неотъемлемо, потому что она есть первое сознательное действие Русского народа и Русского государства во имя освобождения порабощенного Славянства. Это высокое значение останется за ней во всяком случае, независимо даже от самого ее успеха.

Если настоящая война есть первый шаг к решению Восточного вопроса, то все дело в том, чтобы шаг был сделан правильный и действительно поступательный, — облегчающий в будущем и приближающий решение той всемирно-исторической задачи, которой дано название Восточного вопроса, — название в географическом смысле может быть и неправильное, подобно множеству других названий, но уже общепринятое, установившееся и которого нет надобности, да нет и возможности переменить.

Несколько лет тому назад я посвятил целую книгу всестороннему рассмотрению Восточного вопроса, как в культурном, так и в политическом отношении; теперь я намерен сказать несколько слов только о последнем, не только потому, что политическая сторона дела поглощает собою общее внимание, но и потому, что, по глубокому моему убеждению, политическая сторона есть основание, на котором может быть возведено культурное здание, а не наоборот, как многие думают. В доказательство достаточно указать на тот факт, что нигде и никогда культурное развитие не предшествовало утверждению политической самобытности народа. Но, кроме того, само воздействие политических событий на народное сознание огромно. Лучшим для сего доказательством может послужить то влияние, которое имело время Сербской войны на расширение Славянского самосознания, как у нас, в России, так и в других Славянских землях. События, деятельная историческая жизнь — не в пример могущественнейшие проповедники, чем самые даровитые личности. Не увенчавшийся успехом подвиг Черняева более содвинул Славянское самосознание, чем годы самой талантливой и деятельной литературной пропаганды.

Решение Восточного вопроса в политическом смысле может быть выражено весьма краткою формулою: независимость и единство Славянства. Но зато только одна эта формула и разрешает его. Независимость без единства ослабит Славянство, сделает его игралищем посторонних интересов и интриг, вооружит части его друг против друга; единство без независимости лишит его свободы, широты и разнообразия внутренней жизни. И так:

1) Государственная самостоятельность каждого Славянского племени. Будет ли при этом одно Велико-Сербское, одно Велико-Чешское государство, или отдельные государства Сербское, Черногорское, Хорватское, Словинское, Чешское, Словацкое и т. п., это может составить весьма важный временный практический вопрос; но в общих целях Славянского мироустройства это довольно безразлично при соблюдении второго условия:

2) Чтобы все Славянские единицы, крупные или мелкие, составляли твердый союз, как между собой, так и с Россией.

3) Этот союз должен быть скреплен общим обладанием Цареградом и проливами.

4) В этот союз должны быть включены и те не-славянские или правильнее, не чисто-славянские элементы, которые вкраплены в славянское тело, как Румыния, Греция и Венгрия, или точнее Мадьярия — ибо под Венгрией разумеется искусственный конгломерат земель, составлявших корону Св. Стефана.

Одно изложение политической стороны задачи уже показывает, может ли настоящая война иметь своим предметом — полное и окончательное разрешение Восточного вопроса.

Может ли, по крайней мере, получить решение хотя бы одна Турецкая часть вопроса? Также нет, потому что такая попытка повлекла бы за собою общеевропейскую войну, которой все стараются избежать и к которой мы едва ли достаточно приготовлены.

Чего же нам, после этого, разумно желать и ожидать от настоящей войны? Это также может быть выражено весьма короткою формулою: разрушение всех преград, как нравственных, так и материальных, разделяющих северо-восточное Славянство, — Россию, от Славянства юго-восточного и всех православных народов, населяющих Балканский полуостров. Эта формула может служить безошибочным критериумом выгодности, или невыгодности тех политических комбинаций, которые должны проистечь из настоящей войны.

Первый шаг по этому пути на половину уже сделан. Румыния стала независимым государством. Независимость эта, однако, обоюдоострый меч. Независимая Румыния может быть клином вбитым в Славянское тело, она может продолжать и в пространстве и во времени ту пагубную для Славянства роль, которую имело, и до сих пор имеет, вторжение Угров в равнины Панонии. Но независимая Румыния может быть и мостом, соединяющим северо-восток и юго-восток Славянства. Для этого представляется два средства. Или России должна быть возвращена, за соответствующее вознаграждение в Бесарабии, Придунайская окраина, отнятая у России по Парижскому трактату, также как и острова Дунайской дельты, отошедшие от России вовсе не к Румынии, как бы следовало, а непосредственно к Турции; или же вся Румыния с присоединением к ней островов дельты должна вступить с Россиею в тесный неразрывный союз, и таким образом сделаться первым звеном будущего восточного христианского союза. — Первым путем достигается только отрицательный результат, то есть Румыния делается безвредною для России и Славянства; возможность ее служить для нас препятствием сокращается в известной мере. — Напротив того, вторым путем достигается прямая и непосредственная польза для обеих сторон: Румыния связывается с нами неразрывными узами взаимных выгод и услуг. — Румыния, по объявлении ее независимости, будет, конечно, государством самостоятельным, но никак еще не государством цельным, законченным, то есть объединяющим в одно политическое целое всю Румынскую народность. Этого может она достигнуть впоследствии только при помощи и содействии России, и эта надежда должна и может служить основаниям той дружественной связи, которая соединит оба государства и народы, и без того уже связанные как родством религиозным и в значительной степени племенным, так и воспоминаниями прошедшего.

Если воссоединение с Россией Дунайского побережья, или, чтò еще гораздо лучше, тесный союз Румынии с Россией составляют условия, при которых независимость Румынии становится выгодною для нас политическою комбинациею; — то независимость эта получила бы совершенно противоположный характер, если бы из Румынии было образовано нейтральное государство, нечто в роде южной Бельгии. Это было бы стеною, крепостью, воздвигнутою между двумя половинами Славянства, разделяющею то, чтò соединила природа связями самого высокого характера — единством веры и племенным родством; крепостью, охраняемою совокупными усилиями всей Европы. Это было бы вторым исправленным и дополненным изданием Парижского трактата 1856‑го года, изданием, выпущенным к тому же в свете на наше собственное иждивение, нашими трудами, усилиями, издержками и даже ценою нашей крови.

Нейтрализация Румынии, столь вредная для интересов России и Славянства, была бы не менее гибельна для самой Румынии, ибо лишила бы ее всякой исторической будущности. Нейтральными, то есть осужденными на политическую бездеятельность, — могут быть лишь искусственно, дипломатически, а не исторически, созданные государства, которым не соответствует никакой народности. Так, есть Бельгийское государство, но нет бельгийского народа. Бельгийцы — или Французы, или Фламандцы, и следовательно должны бы быть распределены между Францией и Голландией. Такие государства могут в значительной степени пользоваться материальным благосостоянием, но не могут жить политическою жизнию; лучше сказать, самое существование их куплено ценою политической смерти. Но на свете существует румынский народ, и он имеет право на политическую жизнь; имеет право образовать не только независимое, но и цельное, полное национальное государство, и следовательно не имеет права на нейтральность, на политическое самоубийство.

За Румынским следует Болгарский вопрос. Собственно ужасы и страдания, вытерпенные несчастным Болгарским народом, вынудили Россию к войне; ибо, если бы все дело ограничивалось устройством Боснии и Герцоговины, лежащих в углу Турции, Порта едва ли бы выказала такое упрямство, как по отношению к Болгарии, занимающей самую средину европейской Турции и доходящей почти до ворот Цареграда.

Если до войны и для избежания ее можно было довольствоваться разными улучшительными полумерами; то, конечно, после усилий, которых стоили России и желание сохранить мир, и самая война, — Болгария должна получить по меньшей мере полную внутреннюю независимость, то есть стать в такие же отношения к Турции, в каких находились к ней, после Андрианопольского мира, Сербия, Молдавия и Валахия. При сем, как само собою разумеется, должна она быть свободною от всякого постоя Турецких войск, и следовательно, укрепления по линии Дуная и в Балканах должны быть упразднены, дабы рушились материальные преграды, разделяющие северо-восточное Славянство от юго-восточного.

Конечно, трудно определить границы Болгарии к югу; но в точном определении их нет и особенной важности. Только границею этою никоим образом не могут служить Балканы, так как хребет этот есть самое сердце Болгарии. По крайней мере, многострадальные окрестности Софии, Татар-Базарджика, Филиппополя, Сливно-Ямболя, хотя бы до Бургасского залива, должны войти в состав свободной Болгарии. Они купили это право кровью и невыносимыми муками.

Гораздо вреднее и опаснее преград материальных: укрепленных речных долин и горных хребтов — преграды нравственные; и всеми мерами должно озаботиться, чтобы не воздвиглись такие преграды между Славянскими народами, вследствие самой освободительной войны. Все Славяне Балканского полуострова сослужили свою службу Славянству: Герцоговинцы и Босняки, начав геройское восстание, доселе не побежденное, устояв против всех ужасов истребительной войны и против всех успокоительных искушений дипломатии; Болгары своим мученичеством; Черногорцы своими победами; Сербы своею может быть неблагоразумною, но отважною решимостью поднять знамя славянской независимости, рискуя самым существованием своим. Не должно забывать, что именно Сербы с их славным русским вождем подняли и дух Русского народа. Поэтому никто не должен остаться обделенным. Всякому деятелю должна быть воздана мзда его. Между Сербиею, оставшеюся без вознаграждения в виду увенчания успехом дипломатической игры Румынии, а вероятно и Греции, — и Россиею может возникнуть та нравственная преграда, то взаимное отчуждение, которое без сомнения постараются всеми способами расширить главные недоброжелатели Славянства — Англия и Австрия.

Австрия, говорят нам, не желает возникновения вдоль границ ее объединенного славянского государства — странное и жалкое сознание своей несостоятельности! — Но пусть так. Уважим Австрийскую бередливость. Но если ни одной пяди земли не будет прибавлено к Сербии вдоль Савы, а к ней будет присоединена, хотя бы на вассальном праве, также многострадальная старая Сербия, какое основание будет иметь Австрия жаловаться на нарушение ее интересов? С таким же точно правом могла бы она претендовать и на естественный прирост населения в Сербском княжестве.

Австрия не может стерпеть, чтобы на ее границах образовалось Славянское государство в 21/2 миллиона населения. Но ведь такое же количество, и даже значительно больше, может пропитать Сербское княжество и в теперешних своих границах. Не выселять же из него жителей, превышающих определенную Австриею норму!

Справедливость к княжеству, к самой старой Сербии, ко всему Сербскому народу, равно как и общие интересы Славянства — одинаково требуют присоединения старой Сербии к княжеству, хотя бы, в успокоение Австрии, и под условием сохранения, до поры до времени, Турецкого вассальства.

Черногория должна выйти из войны, в которой принимала, и до сих пор принимает, деятельное и славное участие, вполне обеспеченною в своем существовании и по возможности увеличенною и усиленною. Южная Герцоговина, хотя бы только до реки Наренты; северная Албания с Подгорицею, Гусинье с Скутарийским озером хотя бы до реки Дрины; морское прибрежье с Специею и Антивари — вот на что, по крайней мере, имеет право Черногория.

Самую затруднительную задачу составляют Босния и Герцоговина, в виду противодействия Австрии справедливому устройству этих стран. Если бы северо-западная часть их, преимущественно населенная католиками, и отошла к Австрии, с этим еще бы можно было помириться, так как вероятно самому католическому населению такое присоединение не было бы неприятно. Но остальные части Боснии и Герцоговины, ежели они уже не могут быть присоединены ни к Сербии, ни к Черногории, — должны бы составить отдельное вассальное владение Турции.

Чтò касается Греции, то от нее зависит принять участие в борьбе и получить законно ей принадлежащую долю: Фессалию, Эпир и часть Македонии; но странно требование, чтобы другие с крайними пожертвованиями и усилиями таскали для нее каштаны из печки.

После греческого восстания двадцатых годов, в котором Славяне Турции не принимали участия — они ничего и не получили, когда Греция, при содействии же России, отвоевала свою независимость, и если не приобрела всего ей следовавшего по справедливости, то благодаря ее же друзьям Англичанам, с которыми она так любит советоваться и на которых возлагает свои надежды.

Таким образом Балканские Христианские народы получили бы им должное; будущая судьба их была бы устроена и упрочена.

Но необходимо еще выполнение некоторых особых условий в видах вознаграждения как России за ее жертвы, так и самих Христианских народов Турции за перенесенные ими страдания. Собственно, в вознаграждение военных издержек России, ей должен быть уступлен турецкий броненосный флот, который сделается для Турции бесполезною тяжестью, и часть Азии, — по крайней мере Карс и Батум.

Но особенную важность, кажется мне, имеет следующее обстоятельство. С самой Крымской войны Турция заключала за границею огромные займы, не для улучшения своего внутреннего состояния, а для подготовления к борьбе с Россией, сильнейшего угнетения своих христианских подданных, и мотовства султанов. Справедливо ли будет возложить эту тяжесть, частию на те христианские народы, которые получат полную или вассальную самостоятельность, частию же на те, которые, будучи спорадически рассеяны по Турции, останутся, во всяком случае, под ее непосредственною властью? Не значило ли бы это заставлять платить невинного страдальца за те орудия пытки, которыми его терзают?

Из этого только один, пожалуй не легальный, но справедливый выход — банкротство Турции.

Не гораздо ли справедливее в самом деле, чтобы поплатились те, кто, частью из алчности, частью из прямой вражды к России и Славянству, снабжали Турцию денежными средствам��, для ее беззаконных целей, нежели те, которые несли цепи, сковываемые и заклепываемые этими самыми займами? — Не справедливее ли, чтобы наказан был делавший зло, а не потерпевший от него?

Ежели правительства Англии и Франции поощряли своих подданных давать в займы деньги турецкому правительству, если они хотя только косвенно — своим влиянием гарантировали эти займы, то пусть и ответят за это; но Россия не должна допускать, чтобы этот беззаконный долг лег бременем на освобождающиеся от ига народы, чтобы турецкое угнетение продолжало тяготеть над ними из глубины прошедшего. Само собою разумеется, что исключение из этого должен составить долг железнодорожный, так как он послужит в пользу тех стран, через которые были проведены железные пути.

Таким образом, Россия, не присоединив себе ни пяди турецкой земли, по крайней мере в Европе, достигнет своих высоких священных целей. Все Славянские и христианские народы Балканского полуострова получат, по меньшей мере, ту степень политической независимости, которая дозволит им беспрепятственно развивать свое внутреннее благосостояние. Ни один не выйдет обиженным, обделенным, но, получив должное вознаграждение за свои жертвы, усилия и страдания — будет ясно видеть, что все это достигнуто при братской помощи России, вопреки противодействию значительной части Европы. Нравственная связь между Россиею, Славянскими и прочими христианскими народами Балканского полуострова сохранится, укрепится, усилится и восстановится там, где события последних двадцати лет ее ослабили или расшатали; материальные преграды, их разделяющие, так же рушатся. А между тем, Россия не возьмет Константинополя, не овладеет проливами, не присоединит к себе ни клочка Турецкой территории в Европе; то есть, не нарушится ни одного из тех условий, которые Европа, и в особенности Англия, считает необходимыми для сохранения так называемого равновесия на востоке.

Конечно, на этом мы не можем успокоиться. Мы должны будем впоследствии заботиться, чтобы иметь в освобожденных народах не простых доброжелателей, но сильных организованных союзников, могущих при случае оказать нам действительную помощь и содействие к достижению общих дальнейших целей. Это будет уже делом благоразумия нашей последующей политики.

Чтò касается самой Турции, то, лишенная европейского кредита, флота, Дунайских и Балканских крепостей, и тех подданных, соками которых она питалась, ей не останется ничего иного, как, отбросив мечты о невозвратимом внешнем величии, предаться исключительно заботам о своем возможном еще внутреннем благосостоянии, и подчиниться вполне влиянию России. Только тогда и те христианские подданные Порты, которые хотя спорадически, но в большом числе рассеяны по ее владениям, и которые не могут быть освобождены иначе, как с совершенным разрушением Турецкого государства, найдут действительно покровительство в влиянии России. Только тогда и само это политическое влияние перестанет быть обманчивым призраком, а перейдет в область действительных фактов.

Политическое влияние для дипломата то же, чтò победа или завоевание для воина, что энергическая, всепроникающая, всем руководящая администрация для правителя: его слава, его торжество, цель всех его стремлений. Однако, несмотря на все действительные жертвы, которые приносились Россиею для приобретения этого влияния в Турции, оно разлеталось как мыльный пузырь всякий раз, когда в нем встречалась настоящая надобность.

После Андрианопольского мира это дипломатическое влияние в Константинополе сделалось постоянною целью русской политики на востоке. Ему были принесены в жертву много интересов более положительного свойства, например 12 миллионов червонцев неуплаченной контрибуции. Оно достигло своего апогея после помощи, оказанной султану против Мегмета-Али, в Хункиар-Скелесском договоре; и что же? — менее чем через двадцать лет, все это влияние, столькими жертвами и усилиями купленное, окончилось, под напором французских и английских интриг, оскорблением самых священных интересов России, с очевидным ущербом для самой Турции, потому что этим же оскорблялись и религиозные интересы большинства ее Христианских подданных, чтò, как известно, и повело к Восточной войне. Не удивительно, что в те времена приписывалась такая важность дипломатическому влиянию; ведь тогда господствовала, и у нас может быть более чем где либо, Метерниховская школа, — это порождение самого дипломатического из государств.

Но и еще раз повторилось дипломатическое преобладание России в советах Порты. Оно процветало еще в начале прошедшего года. Когда обыкновенная дипломатическая интрига не могла совладать с ним, — была пущена в дело революция, направленная несравненно более против русского влияния, чем против несчастного Абдул-Азиса, и опять — самые скромные требования России были отвергнуты, чтò опять привело к войне. Политическое влияние тогда только прочно, когда нет сил ему противиться.

Конечно, Англия будет всеми мерами противодействовать такому исходу, — но как же может она ему воспрепятствовать?

Относительно Сандвичевых или Маркизских островов, относительно дальних заморских стран, Мыса Доброй Надежды, Чили, Явы, Суматры, пожалуй Японии — Англия очень сильное и грозное государство; но относительно материковых стран Европы, западной Азии, Америки, где она встречается с могущественными континентальными державами, могущество Англии не более как мираж, отсвечивающий явления давно-прошедшего.

Конечно, Англия захочет себя вознаградить за усилившееся влияние России. Ну пусть и вознаграждает, только не на материке Европейской Турции и не у Кавказских и Черноморских окраин Малой Азии, потому что оттуда мы ее прогоним; а если угодно в Египте, где это до нас не касается, или в Кандии, где это будет в известном смысле для нас даже не безвыгодным, потому что раскроет глаза Греции на то, где и кто ее истинные друзья и доброжелатели.

Конечно, желала бы вознаградить себя и Австрия. Но чем? Присоединение сколько-нибудь значительной части граничащих с нею Славянских стран, если бы даже мы могли это допустить, встретит сильное сопротивление со стороны Венгерской половины монархии, опасающейся усиления Славянского элемента. Если бы, со всем тем, Австрия решилась, очертя голову, явно стать против России, препятствуя ей в достижении ее справедливых целей, в сущности ни мало не подавляющих законных интересов этой державы, — тогда дело вступило бы в новый фазис, на сцену истории выступило бы второе явление последнего действия восточной драмы, и пошел бы другой разговор, который еще нет надобности теперь начинать.

2.

КАК ОТНЕСЛАСЬ ЕВРОПА К РУССКО-ТУРЕЦКОЙ РАСПРЕ

(„Русский мiр“, 13 октября 1877 г. № 279)

Европа не могла, не умела, не хотела — последнее думаю будет вернее — обуздать свирепого злодейства Турок, — не обезумевшей народной массы, а Турецкого правительства, ибо, не говоря уже о теперешних кознях и избиениях, и прошлогодняя Болгарская резня не была взрывом народной злобы, а исполнением правительственного заговора. При ужасной вести об изнасилованиях, убийствах, истязаниях стариков, женщин, детей, у Европы не вырвался вопль негодования, который, заглушив мнимый и лживый политический расчет, заставил бы ее встрепенуться, броситься на помощь несчастным и своим могучим словом исторгнуть раз навсегда жертву у палача. — Говоря: мнимый и лживый политический расчет, я становлюсь на европейскую, антиславянскую точку зрения. Быстрая, решительная защита Герцоговинцев, Босняков, Болгар не придавали бы всему делу общеевропейского, а не славянского характера, который оно теперь неоспоримо получило, как бы это не закрывалось, не замаскировывалось дипломатическими фикциями? Угнетенные, жаждущие спасения не стали бы разбирать, из чьих рук оно им подается. У России была бы отнята слава подвига и жертвы.

Но только ли не могла, не умела, не хотела Европа обуздать Турецкую свирепость? — Не справедливее ли будет сказать, что частию прямо и непосредственно, частию косвенно своим попустительством, — она сама разнуздала ее и до сих пор продолжает ей потворствовать? — Прямое, непосредственное подстрекательство Англии слишком явно, чтобы нужно было на нем останавливаться. Отказ от подписания Берлинской мемории, свержение Абдул-Азиса, прошлогодняя посылка флота в Базикскую бухту: что это как не подстрекательство? „Дерзайте мол на все — мы за вас стоим“. Что такое, опять, как не прямое подстрекательство — все действия Венгрии, митинги Пештских студентов, поднесение почетной сабли Кериму, недавние иллюминации по поводу Турецких успехов? Не прямое ли подстрекательство также закрывание глаз Австрии перед многочисленными нарушениями Австрийской территории, как например пропуск Турецких войск на 6 километров вглубь от границы, для нападения с тылу на позицию Боснийских инсургентов? Но это все частности, мелочи; главное, существенное потворство и попущение, а следовательно и подстрекательство заключается в том, что Турция знала, и покуда не ошиблась в этом, — что, как бы она ни поступала с своими Славянскими подданными, Европа в целом отнесется к этому равнодушно, полуодобрительно, и всеми мерами будет противодействовать России в обуздании и наказании ее. Если в чем и ошиблась Турция, так это только в оценке настоящего политического положения Европы. Чтобы вполне убедиться, как сравнительно ничтожна доля сочувствия, выпадающая России и Славянам, и то со стороны лишь некоторых благородных исключений представим себе, как отнеслось бы общественное мнение Европы, да и самые правительства ее, если бы часть тех ужасов, которым мы были свидетелями в Болгарии, совершалась, при тех же обстоятельствах, в каком либо другом государстве Европы. Пусть, например, в правление Неаполитанского короля Фердинанда, прозванного „Бомбой“, тамошние лазарони, бандиты и вообще грубая чернь, подстрекнутая католическими монахами, затеяла бы нечто подобное Ватакской или Ковариской резне, в наказание либералов. (Я слишком уважаю итальянский народ, чтобы считать даже самые испорченные и грубые слои его, способными к таким ужасам, — при каких бы то ни было обстоятельствах, и делаю свои предположения лишь в виде примера). Какой раздался бы всеобщий вопль негодования, какими овациями был бы осыпан вступившейся за обиженных Гарибальди! Какая помощь была бы оказана Сардинскому правительству, если бы оно вздумало послать свои войска, для обуздания и наказания преступного правительства! Какое единодушие представили бы тогда воодушевленные благородным негодованием, состраданием, чувством оскорбленного человеческого достоинства, и правительства и общественное мнение Европы! Все это даже — не совсем предположение. Все это было на самом деле, по поводу не более как плохой администрации королей Фердинанда и Франциска, которая конечно не может же идти в какое-либо сравнение с Турецкими ужасами. Если, таким образом, замышляющий преступление уверен в потворстве большинства присяжных и судей; то это разве не составляет ли для него подстрекательства к совершению преступления?

Кто же в Европе официальной и неофициальной на стороне Турок, и кто за восточных христиан и Россию? На стороне Турок, во-первых, Англия, не министерство только, но и парламент, а следовательно и представляемое им большинство нации. Вспомним, как быстро пало министерство популярного Пальмерстона, когда оно выразило готовность исполнить желание Французского правительства о выдаче пособников в покушении на жизнь Наполеона III. Ведь сумела же тогда сказаться народная воля; а что же теперь? Явно на стороне Турции транслейтанская часть Австрийского правительства и преобладающий в ней, если не численно, то политически Мадьярский народ. На стороне ее жидовствующая, банкирствующая, биржевая, спекулирующая Европа — то, чтò вообще понимается под именем буржуазии, как о том свидетельствуют лучшие и знаменитейшие выразители ее стремлений: Revue des deux mondes и Journal des débats. На ее стороне Европа католическая с святым отцем во главе; а как она еще сильна, энергична, как велика ее численная сила, это показывают явления последних годов. Но на стороне же Турции и отъявленные враги католичества и буржуазии; Европа демократическая, революционная и социалистическая, начиная от национально-революционных партий, Польской, Мадьярской с графом Платером, Кошутом и Клапкою, до космополитической интернационалки. На стороне России и восточных христиан, во-первых, благородный и великодушный император Германии, помнящий, что долг платежом красен; на той же стороне, думаю, и его канцлер — тонкий и глубокий политик, да еще группа благородных Англичан: Гладстон, Карлейль, Фриман, Брайт, Фарлей, и те, конечно, которые следуют за этими руководителями в Германии и в Англии. Конечно, найдутся и еще отдельные личности разных наций �� на разных ступенях общественной лестницы. Вот и все. Если, со всем тем, за Турцию не ополчается половина Европы, как в 1854 году, то не от недостатка доброй воли конечно, а от случайного сочетания политических созвездий, в настоящее время благоприятного России. Нарушение политического равновесия, в чью бы то ни было сторону, всегда выгодное для России, как это мною было строго и подробно доказано, — оказалось выгодным и теперь, как было выгодно во времена Наполеона I, когда, после неудачной войны 1807 года, мы заключили мир, едва ли не выгоднейший из всех когда либо нами заключенных, и которым мы только не сумели воспользоваться. Но и при такой благоприятной для России расстановке политических сил, в какое положение были поставлены Россия и Турция и во время дипломатическом переговоров, и теперь во время войны? Положение, которое в конце концов ни от чего иного зависеть не может, как от отношения Европы к обеим сторонам. Это точной индикатор, означающий градусы сочувствия Европы к нам и к нашим противникам, — обозначающий, так сказать, его среднюю величину, выведенную из всех колебаний в ту и в другую сторону, из всех в разные стороны направленных течений.

Когда одного твердо сказанного Россиею слова оказалось достаточным для удержания Турецких армий на пути к Белграду; когда, без сомнения, одного такого слова было бы достаточно, что бы заставить Турцию принять все условия, которые обеспечили бы судьбу восточных христиан, если бы Россия могла действовать беспрепятственно, — придуманы были конференции. На конференциях самые умеренные предложения, коллективно обдуманные, были отвергаемы одно за другим Турциею, и когда, все с общего согласия всех держав, они были обрезаны до неузнаваемости, сведены на нет: Турции все таки было дозволено не принять их. Европа забыла свое достоинство, и мы увидели повторение Венских конференций 1853 года, когда предложения, предъявленные четырьмя державами и безусловно принятые Россией, были дерзко отвергнуты Турцией. Чем после этого должно считать Константинопольские конференции, как не бревнами, брошенными под ноги России, чтобы воспрепятствовать в достижении ее святых, бескорыстных целей? Чем, как не средством доставить Турции время приготовиться к борьбе и тем по возможности ослабить перевес России?

Но война началась. Турция, почти обанкрутившаяся, лишенная кредита, с страною опустошенною собственными неистовствами, находит однако же средства вооружать, кормить, содержать многочисленные армии и флоты. Кто-нибудь дает же ей средства? В своих действиях она ничем не связана, совершенно свободна, может наносить удары нам, Черногорцам, Герцеговинцам, Боснякам, где ей угодно по своему произволу. Пытались положить на нее одно ограничение, не из сочувствия к нам, а из собственных коммерческих выгод, — я разумею ходатайство Англии, чтобы Турецкий флот не бомбардировал Одессы; но и на это Турки весьма основательно отвечали отказом. Но Турки не только могут свободно располагать своими силами, они могут пользоваться ими в полном объеме, потому что, если в настоящую минуту и не могут рассчитывать ни на чью деятельную помощь, то зато, по крайней мере, вполне уверены, что ни одно из нейтральных государств, ни в каком случае, не обратится против них. И этой свободы, этого обеспечения им не приходилось покупать ценою каких либо уступок в настоящем или будущем. Видно, ничьим интересам в Европе Турция вредить не может. Есть правда одно нейтральное государство, со стороны которого Турция конечно опасается, но, по-видимому, не очень многого — это Греция. Но ведь Греция в этом случае не может быть причислена к беспристрастной нейтральной Европе; она сама — задетая и весьма близко задетая сторона, и если до сих пор все еще не может вступиться за свое дело, то, конечно, также не без влияния якобы беспристрастных нейтральных держав.

Каково же положение России? Мы и союзники наши Черногорцы и того, и другого, и третьего не должны сметь делать, чтобы не нарушить чьих-либо интересов. Мы не должны нападать на Египет, чтобы не повредить интересам Англии, то есть должны считать его нейтральным. А Египет может посылать, контингент за контингентом, сражаться за Турцию, да и то едва ли даже на свой счет, так как у него заведомо нет денег, а на счет тех именно, в чью пользу мы отказываемся от права на него нападать. А ведь мы бы могли послать для этого наш Балтийский флот, и если не посылаем, ни для этой, ни для иной какой цели, то очевидно потому, что в виду так называемого нейтралитета Англии, не решались оставить без защиты Балтийское море. Египет воевать с нами может, а Сербия нам помогать не должна, по крайней мере не должна была до сих пор, потому что этим нарушались бы интересы Австрии, хотя, казалось бы, что ведь — Египет, принимая участие в войне, нарушает интересы Англии, так как дает нам право на репрессалии. Но нет, в отношении к нам действует какой-то совершенно особый кодекс международного права. Россия не может также проводить своих войск через Сербию, хотя опять трудно понять, по какой такой статье международного права. Если считать Сербию вассалом Турции, то мы имеем право на занятие Сербской территории, в качестве воюющей стороны; если считать Сербию Славянским государством, стремящимся свергнуть с себя и помочь свергнуть другим ненавистное иго; то мы имеем право вступить на ее территорию, в качестве друзей и союзников. Но и этого еще мало; мы не должны были, по-видимому, переступать р. Алуту, чтобы не приблизить театра войны к границе Австрии, так как это нарушает ее интересы, хотя нарушение воюющими — интересов мирных невоюющих соседей, в известной мере, совершенно неизбежно, и не дает еще права налагать на воюющих разного рода ограничений, а тем менее налагать их только на одну сторону, и притом еще ограничений такого рода, что они приносят другой стороне положительную выгоду. По недавним известиям, Сербии разрешается вступить в войну, хотя опять-таки с ограничениями относительно Боснии; предоставляется ли также и русским проход через Сербию, не знаю. Но, как бы то ни было, это позднее возвращение нам права воюющей стороны не изглаживает уже причиненного нам вреда. Каковы бы ни были наши стратегические ошибки, существенную причину нашей трехкратной неудачи под Плевном надо приписать совершенному обеспечению Турецкого тыла и флота со стороны Сербии, которая, ни сама не должна была воевать, ни пропускать Русских войск через свою территорию, по требованиям Австрии, считающейся еще к тому же нашею союзницею. Результат этого союза, до сих пор по крайней мере, ограничивал свободу наших действий, лишал нас наших естественных, не мнимых, а действительных союзников, обеспечивал тыл и флот Турецкой армии, предал Боснию турецкому произволу и едва не погубил Черногорию. Все это конечно превосходит понимание обыкновенного здравого смысла и, должно быть, относится к высшим областям науки международного права, в особом ее применении к России, по которому трудно решить: от кого более вреда России — от ее врагов, или от ее союзников.

Те же стеснения, и еще в большей мере, налагаются на наших союзников. Черногорцы не должны вести наступательной войны, не должны идти в Герцеговину — иначе вмешательство; вторгаться же Туркам в пределы Черногории нет никаких препятствий. Обход позиций Боснийских инсургентов через Австрийские владения — также вполне дозволителен.

Как известно, блокада портов должна считаться действительною тогда лишь, когда блокирующих морских сил достаточно, дабы не пропускать ни в порт ни из порта торговых кораблей; между тем ни у Одессы, ни у Севастополя, ни у Керчинского пролива, в течение почти шести месяцев, протекших от начала войны, не стоит блокирующей эскадры, что очень хорошо известно всем Европейским консулам, проживающим в этих портах. Однако, нейтральные державы признают эту мнимую блокаду, и тем наносят вред, не только Русской, но и своей торговле, и косвенно помогают Турции, доставляя ей возможность употреблять свой военный флот для нападений на Кавказский берег, для перевозки войск с одного театра войны на другой и иных военных целей. А это разве не нарушает наших интересов? Ведь одно из двух: или наши Черноморские и Азовские порты продолжали бы вести торговлю, чтò, не говоря уже о других выгодах, противодействовало бы падению нашего курса; или значительная часть Турецкого флота была бы парализована содержанием этих портов в блокаде.

Счастливая Турция! Она не только ничьих интересов не может нарушить, как бы и где бы ни воевала; она не может даже ни оскорбить, ни возмутить ничьих нравственных чувств (за небольшими опять-таки исключениями), хотя бы купалась в Болгарской и Армянской крови. Никакие протесты, никакие дипломатические ноты не тревожат ее по поводу этих мелочей. Недавно читал, правда, в газетах, что, по примеру, поданному Германией, начинают поступать протесты и дипломатические вразумления Порте от разных государству даже от Англии. Но ведь это только по поводу обращения с русскими ранеными и пленными, несогласного с правилами Женевской Конвенции, к которой приступила и Турция, следовательно, по поводу прямого нарушения положительного, трактатом утвержденного пункта международного права, естественными охранителями которого и суть нейтральные державы; но нисколько не касается Болгар, Армян и Греков. Права сдирать с них кожу, сажать на кол, жечь, или закапывать в землю живыми, бесчестить и затем убивать их жен и дочерей, раздирать надвое младенцев, сколько мне известно, до сих пор еще никто у Турции не оспаривает, как права несомненно принадлежащего державному и независимому государству, принятому в сонм Европейских держав срамным не для нас, а для Европы Парижским договором, отменившим ту нравственную опеку, которую Россия имела в этом отношении над Турциею по славному Кучук-Кайнарджискому договору.

Совсем иное дело Россия и ее союзники; она имеет несчастье везде задевать чьи-либо интересы, то общие, католические, то Английские, то Австрийские, то даже Итальянские, ибо ведь и Италия не может допустить, чтобы Черногория получила порт на Адриатическом море. Жестокости России, даже мнимые, придуманные Турецким министерством иностранных дел, и засвидетельствованные несколькими негодяями корреспондентами, имеют свойство возмущать Европу, появляются в „синих книгах“, возбуждают журнальные вопли и, чтò хуже всего, оскорбительные оправдательные приговоры, сваливающие вину на Болгар — „этот варварский и мстительный народ“, по словам г. Велеслея. Прелестная фраза особенно в устах Англичанина, соотечественники которого так благодушно усмиряли индейское восстание 1857 года!

И так, и на этот раз, после всей уступчивости России, после неоднократного призыва ею Европы решить дело сообща, руководствуясь единственно человеколюбием, — мы не можем похвалиться сочувствием Европы. Ужасы, от которых волосы становятся дыбом, встречаются (за некоторыми, опять с удовольствием повторяем это, благородными исключениями) довольно равнодушно, местами даже сочувственно. Нигде на Западе не является ничего подобного фильэллинизму двадцатых годов. К русскому народному движению во время Сербской войны отнеслись более или менее враждебно. Дипломатическому действию России ставились препятствия. На конференциях, Россия, предоставившая решение совокупному действию держав, принуждена была отступаться, от одного за другим, от первоначальных предложений, более чем крайне умеренных, потому конечно, что большинство плохо ее поддерживало. Но и жалкий остаток этих предложений отвергнут. Все спокойно расходятся, нисколько не оскорбляясь насмешливою дерзостью Турок. Но возможно ли допустить такое забвение собственного достоинства? Чего другого, а „щекотливого гонора“ нельзя же отрицать у Европы.

Если она отступила не краснея — значит, в сущности, достигла, чего желала. Огромный перевес сил, бывший на стороне России, при совершенной неготовности Турции, в значительной мере ослабился временем, данным Турции для напряжения всех своих сил; Россия, желавшая действовать заодно с Европой (выгодно ли бы это для нее было, соответствовало ли бы ее историческому призванию — это другой вопрос), была принуждена начать войну на свой страх, и при этом была поставлена, вместе с ее естественными союзниками Черногорией и Сербией, в самое стеснительное, самое неловкое положение не иметь возможности развернуть своих сил, лишена свободы действия — и на сколько проигрывала Россия, на столько выигрывала при этом Турция.

Но зачем, могут возразить нам, обвинять Европу огулом? По крайней мере, ведь, Германия за нас. Мы и не думаем отрицать благорасположения к нам Германского правительства и значительной части Германского общественного мнения, ни мало в нем не сомневаемся. Вообще, русский народ — чрезвычайно мягкосердечный, открытый чувству благодарности, чувствительный ко всякому привету и ласке, которыми не избалован. Против привета и ласки мы даже решительно устоять не можем — и это очень хорошо. Однако все же, кажется мне, позволительно помнить, что благорасположение Германии не дар, а уплата долга — ведь не у всех же медный лоб. Далее, думается мне, позволительно будет также заметить, не нарушая приличий и деликатности, что уплату принуждена нам производить Германия за звонкую золотую монету — ассигнациями не слишком высокого курса. Не говоря уже о давно прошедшем, в 1870 году Россия обеспечила Германии полный, абсолютный нейтралитет Австрии; между тем как обеспечиваемый нам нейтралитет той же Австрии весьма условен, с большими, не в пользу нашу клонящимися, ограничениями, нейтралитет, который, не нарушая справедливости, можно по меньшей мере назвать нейтралитетом недоброжелательным. И этого мы, опять-таки, не думаем ставить в вину Германии, почему и употребили выражение: „Германия принуждена была производить уплату“… Мы охотно верим, что Германское Правительство делает для нас все для него возможное; но если при всем том, это возможное так недостаточно, то какая же может быть тому причина, как опять-таки не общее течение европейских интересов, мнений, сочувствий, которое в целом не в нашу пользу? А если это так, то чтò же обязывает нас при окончательном расчете принимать во внимание именно эти интересы, мнения, чувства Европы? С начала и до сих пор мы не видали ни ее помощи, ни ее сочувствия (опять повторяю — мы не говорим о частностях и исключениях), и конечно еще менее увидим их при конце, при установлении мирных условий. Каждое предложение Европы будет, — вне всякого сомнения, — клониться к нашему вреду.

Если мы видели себе постоянную помеху во время предварительных переговоров, видим ее во время самого ведения войны, неужели имеем нравственную обязанность сносить ее и при заключении мира? Когда Германия наложила свою тяжелую руку на Данию и на Францию, разве ей помешали овладеть половиною территории и населения первой, двумя богатейшими провинциями и пятью миллиардами у второй? Разве конгрессы решили тогда дело, а не воля победителя? Или, может быть, тогда не были замешаны в дело общеевропейские интересы, то есть, другими словами, Дания и Франция не в такой интимной, близкой, тесной связи с Европою, как Турция? Казалось бы, совершенно наоборот.

Еще Пушкин сказал:

Оставьте! Это спор Славян между собою…

Вопрос, которого не разрешите вы —

и тем провозгласил Славянское учение Монроэ по поводу распри между двумя Славянскими народами. Конечно, в той же и даже большей мере, относится это и к настоящему случаю, когда один Славянский народ поднялся на освобождение своих братьев. Кому какое до этого дело, кто имеет право вмешиваться в этот Славянский вопрос, особливо после того, как, благодаря Богу, все отказались последовать призыву России решить дело общими силами? После того, как вся тяжесть борьбы оказавшейся не легкою вследствие препятствий поставленных Европою же, легла на плечи одной России, кто может требовать, чтобы она поделилась плодами своих усилий, своей крови и не только поделилась, а принесла ее в жертву мнимым и беззаконным, интересам Европы? — Мы должны быть столь же свободны, как была в свое время Германия, тем более, что и притязания наши гораздо умереннее. Мы желаем лишь, чтобы условия мира не послужили к нашему вреду и ко вреду защищаемых нами народов.

В первой статье моей, я желал показать, какие результаты войны могут считаться для нас выгодными, могут быть приняты за действительный успех, за шаг вперед к разрешению Восточного вопроса.

Теперь я намереваюсь выставить на вид те вероятные предложения со стороны Европы, которые, во что бы то ни стало, должны быть отвергнуты, как грозящие бедою и нам, и Славянам. Одно из таких вероятных предложений, о котором уже и заговаривали, касается Босфора и Дарданелл. Другое, еще более гибельное, касается самого Константинополя, если обстоятельства примут решительный оборот и поднимется вопрос о совершенном изгнании Турок из Европы.

3.

ПРОЛИВЫ

(„Русский мiр“, 1877, 23, 24 окт.№№ 289 и 290)

С разных сторон слышится, что в числе условий, которые должна выговорить себе Россия, должно заключаться между прочим и то, чтобы проливы были объявлены нейтральными, или чтобы они были открыты для свободного плавания, что далеко не одно и тоже. Но то и другое крайне для нас невыгодно. Предложения эти слышатся не только из-за границы, но и в России, между тем как стоит лишь немного вникнуть в значение этих либеральных формул, чтобы убедиться в том огромном вреде, который они неминуемо должны иметь для России.

Рассмотрим сначала случай нейтрализации проливов. Очевидно это значило бы, что военные корабли ни одной державы не должны бы проходить через проливы. Русский Черноморский флот следовательно остался бы на старом положении, то есть запертым в Черном море, а весьма мало надежды когда-либо высвободиться из этого плена, ибо запрещение входа и выхода было бы наложено на него уже не одною Турциею, а общим решением Европы, при документированном согласии на него самой России. Но каким образом провести нейтрализацию по отношению к самой Турции? Ведь это значило бы сказать ей: строй корабли в Черном море и строй их в Архипелаге и Средиземном море, но никогда не смей переводить их из одного из этих бассейнов в другой. Мы, конечно, весьма далеки от того, чтобы принадлежать к числу друзей Турции, но все же полагаем, что такому условию ей невозможно подчиниться до тех пор, пока берега проливов будут оставаться в ее руках. Каким образом, в особенности, заставить Турцию соблюдать это правило в случае войны с каким бы то ни было государством? Неужели, если ее Черноморскому флоту, например, будет угрожать поражение, — а при входе в Дарданеллы у нее будут собраны значительные морские силы, она, из уважения к фиктивному дипломатическому препятствию, не пошлет их на выручку своих Черноморских кораблей? Если же это правило не может быть обязательно для Турции как владеющей проливами, то не может оно относиться и к союзникам ее, которые должны пользоваться наравне с нею всеми военными правами. Без этого что же они будут за союзники? Здесь кстати будет заметить, что вообще может идти речь о нейтрализации только таких проливов или морских каналов, которые, подобно Суэцкому или будущему Панамскому, служат лишь проходами, а не таких, которые, подобно Босфору и Дарданеллам, или Зунду и Бельтам, составляют не только проходы, но еще кроме того входы и выходы. Можно согласиться не пропускать военных кораблей через Суэцкий канал потому, что собственно он ни откуда не выводит и никуда не ведет, куда нельзя бы было попасть иным путем, и если это запрещение будет для всех одинаково, то тут, собственно говоря, не будет теряющей стороны.

Совершено иное дело проливы, ведущее в глухие моря. Здесь воспрещается выход из них прибрежным державам, которые другого не имеют и которым он следовательно существенно необходим, и, в вознаграждение за это, запрещается вход тем которым без того туда ходить не за чем, и которым этот путь мог бы быть легко загражден без всякого договора прибрежными державами. Где же тут равноправность? Однако же и на нейтрализацию Суэцкого канала Англия, видно хорошо понимающая свои выгоды, соглашаться не хочет.

В сущности, нейтрализация проливов привела бы, как мы уже сказали, к теперешнему положению, то есть, что проливы, постоянно запертые для России, были бы, в случае войны с Турцией, открыты для нее и для ее союзников. Но однако и это положение для России несравненно выгоднее того, которое бы наступило вследствие провозглашения свободного плавания по проливам. Что касается до свободы торгового плавания, то об ней говорить нечего, она уже существует более ста лет, — со времени славного Кучук-Кайнарджиского мира. Это одно из многих благодеяний, добытых для всего света успехами Русского оружия. Даже и теперь, при войне с Россиею, Турция, по-настоящему, не имеет права преграждать плавания нейтральных коммерческих судов через проливы, хотя бы они направлялись к Русским портам. Доказательством этому служат толки в Английском парламенте о действительности Турецкой блокады, и, если бы дело не касалось любимого английского детища, то английские торговые суда, при подобных обстоятельствах, и не задумались бы оставить без внимания мнимую блокаду, продолжая вести торговлю с портами, вход в которые совершенно свободен.

И так, дело может идти только о свободе плавания военных судов по проливам. Тут надо различать несколько случаев: 1) Проход военных судов в мирное время. Он не имеет большой важности, хотя конечно представляет некоторые выгоды России, давая возможность проходить судам, строящимся на Балтийском море, в Черное и наоборот, подобно тому, как еще недавно проводились корабли, построенные в Архангельске, в Кронштадт. Но очевидно, что длина пути делает эту выгоду почти ничтожною, и все, чтò такое право могло бы нам доставить — может быть достигнуто постройкою кораблей в самом Черном море. Но эта ничтожная выгода оплачивается огромным вредом в военное время. 2) В случае войны с Турциею и ее союзниками — свободное плавание по проливам, как это само собою разумеется, прекратится и наступит то же положение, которое и теперь существует. Тут, следовательно, не было бы ни выигрыша, ни проигрыша. Но все вредные для России последствия свободного плавания по проливам обнаруживаются в третьем случае, именно: 3) В случае мира с Турциею и войны с какою либо сильною морскою державою, например, с Англиею или с Францией, Россия, находящаяся в необходимости содержать громадную сухопутную армию, которая и в мирное время даже почти вдвое превосходит армию всякого другого государства, и довольно значительный флот в Балтийском море, никогда не будет в состоянии довести силу Черноморского флота до той степени, чтобы он мог соперничать с флотами первостепенных морских держав. Допустим, что оба Русские флота в совокупности равняются, например, силою с Французским, — ведь далее этого не могут же идти самые сангвинические надежды, — и тогда часть Французского флота, немногим, положим на одну треть, превышающая каждый из Русских отдельных флотов, ��мела бы на своей стороне все шансы разбить их порознь; ибо расстояние, которое будет отделять Французский флот от каждого из наших берегов значительно меньше, чем расстояние, разделяющее наши флоты.

Следовательно, возможность, даваемая Черноморскому флоту принимать деятельное участие в войне против сильных морских держав, далеко не уравновешивается свободою, предоставляемого этим последним вступать через пролив в Черное море и нападать там в а наш флот и наши берега.

Одни общие соображения всегда оставляюсь в уме некоторую неясность и неопределенность; попробуем, поэтому, оценить, во сколько ослабляются силы России — господством враждебного нам флота на водах Черного моря. Восточная война послужит нам для этого масштабом. На Европейском прибрежье Черного моря, то есть только в Крыму, по берегам Херсонской губернии и небольшого участка Бессарабии, расположены у нас два корпуса. Сколько войска употребляется для охранения берегов Кавказа, нам в точности неизвестно; знаем только, что его было меньше чем было нужно. У генерала Охлобжио, занимавшего пространство от Риона до Батума, было, судя по газетным известиям, более 30 батальонов. Прибавим к этому отряды генералов Алхазова, Шелковникова и Бабичева. Оценив в 100.000 человек охрану нашего европейского и Кавказского побережья, мы не достигнем еще действительной цифры; но остановимся на ней. В Добрудже стоит корпус генерала Циммермана, который, с прикомандированными к нему частями, достигает, по газетным известиям, 50.000. Но отряд этот парализован в своем наступательном действии тем, что в тыл ему может быть сделан десант. Без этого условия он оказал бы значительное облегчение нашей главной действующей армии, теперь же должен быть, собственно говоря, причислен к числу войск, назначенных, подобно 10 и 7 корпусам, для охраны прибрежий. И так, по самому умеренному счету, 150.000 нашего войска парализовано господством Турецкого флота на Черном море. Но этим еще далеко не исчерпываются выгоды, находящиеся на стороне Турции, вследствие ее положения на море. Сулейман сосредоточил до 100 батальонов для атаки Шипкинского прохода. Мог ли бы он это сделать, если бы с тылу ему угрожал Русский десант? Его армия была бы точно также в значительной мере парализована, как теперь наш Добруджинский отряд.

Тоже самое относится до войск, занимающих Варну и окрестности: Прибавим к тому возможность, которую имеют Турки, быстро доставлять свои войска с Европейского на Азиатский театр войны и наоборот, возможность, которою они пользовались. Когда разлив Дуная препятствовал нашей переправе в Болгарию, Турки усилили свою малоазиатскую и кавказскую армии, а теперь взятыми оттуда войсками подкрепляют свои европейские армии, чем, если не исключительно, то в значительной мере, объясняются как наши неудачи под Карсом, так и затруднения, встретившиеся в Болгарии. Соединяя все это вместе, мы не слишком высоко оценим услугу, оказываемую Турции ее флотом, уравнив действие его стотысячной армии. Следовательно, сложив то, чего нас лишает неимение флота на Черном море, с тем, чтò приносит Туркам их преобладание на море, мы можем не опасаться упрека в преувеличении, признав за равнодействующее этой сумме их выгод и наших невыгод — армию в 250.000 человек. Представим же себе, какой вид получила бы война, если бы, без новых мобилизаций и наборов, с самого начала мы располагали бы лишними 250.000 на Дунае и на Евфрате. Оставляя самое широкое поле разным стратегическим и тактическим ошибкам, мы все-таки, по меньшей мере, стояли бы уже под Константинополем и владели бы Карсом, Батумом и Эрзерумом. Невольно приходят на ум слова Татьяны Онегину: „А счастье было так возможно!“

С 1871 года возвратили мы себе право держать флот на Черном море. Если не доставало текущих средств на постройку его, не могли мы разве сделать займа в 30 или 40 миллионов и иметь на Черном море 20 или 25 первоклассных броненосцев? Не говоря о сохраненных человеческих жизнях, разве сорок миллионов экономии они бы нам доставили? Я скорее склонен думать, что четыреста, и то считая лишь одни прямые расходы и не принимая в расчет косвенных выгод от быстрого и блистательного хода войны. Вместо двадцати или двадцати пяти броненосцев у нас две поповки, имеющие, кроме всех своих отрицательных достоинств, ту удивительную специальность, что способны лишь к защите того, чтò не требует с их стороны никакой защиты, как то Керченского пролива, входа в Днепровский лиман, Севастополя и Одессы, ибо торпеды и береговые укрепления удовлетворяют этой цели по меньшей мере столь же хорошо и гораздо дешевле.

Вот к каким результатам приводит нас оценка того влияния, которое имеет для нас господство враждебного нам флота на Черном море. Оно равняется 250.000 армии в войне против Турции. Едва ли можно его ценить ниже в случае войны с Англией и особенно с Францией, которые, при их огромных морских средствах, всегда могут получить господствующее положение в Черном море, при условии свободного плавания по проливам. Огромные русские армии были бы нейтрализованы сильным неприятельским флотом при содействии незначительного корпуса, предназначенного для десантов.

Даже относительно Испании, войну с которой, по крайней мере в форме единоборства, конечно трудно предположить, наш будущий черноморский флот едва ли мог бы рассчитывать на положительный перевес. В случае войны с Австрией, мы могли бы правда рассчитывать на такой перевес; но самая незначительность австрийского побережья чрезвычайно ограничивает те выгоды, которые могло бы нам доставить право свободного выхода из Черного моря нашего флота, и то лишь, если бы Австрия выступила против нас без союза с сильною морскою державой, чтò также мало вероятно. Таким образом, при невозможности доставить нашему черноморскому флоту такой силы, которая обеспечивала бы за ним положительный перевес над флотами сильных морских держав, — свободное плавание по проливам, в большинстве случаев, было бы для нас решительно невыгодным и имело бы своим результатом отвлечение значительной сухопутной армии единственно для охраны наших черноморских берегов.

Если Босфор и Дарданеллы составляют ворота в наш дом, то выгодным для нас может считаться только то положение, когда мы имеем ключ от этих ворот в своем кармане, а не то, когда эти ворота будут постоянно настежь отворены для друга и недруга. Могут нам конечно возразить, по-видимому, с некоторою основательностью, что свободное плавание есть общее правило, от которого мы не имеем права уклоняться, и должны, как и все, подчиняться проистекающим из него выгодам и невыгодам. Не приступая пока к разбору этого общего правила, допустим, что, скрепя сердце, еще можно бы было согласиться с его требованиями, если б такое выгодное для нас положение исстари существовало, и от нас бы стали требовать, чтобы мы его не изменяли, невзирая на достигнутый военный успех. Но совершенно иное дело, — вследствие именно этого нашего военного успеха, изменять существующее положение дела, имеющего правда и невыгодные для нас стороны, на другое, несравненно невыгоднейшее. Вход в Балтийское море также образуют проливы, хотя конечно и далеко не такие длинные, узкие и удобные к защите, как Босфор и Дарданеллы; но эти проливы издавна считаются свободными для прохода военных судов (хотя недавно только стали совершенно свободными для кораблей торговых, выкупом Зундской пошлины); и понятно, что если бы, в случае успешной войны, Россия потребовала от Дании запрещения прохода по Зунду и Бельтам военных кораблей; то другие державы этому бы воспротивились, считая требование России нарушающим свободу, которою уже пользовалось Балтийское море. Но турецкие проливы находятся в совершенно ином положении. Издавна заперты они для всех военных флотов, кроме турецкого. С какой же стати требовать России, в виде одного из вознаграждений за веденную с большими усилиями и жертвами войну, такого изменения в существующем положении вещей, которое очевидно клонится к ее собственной невыгоде, в гораздо большей степени, чем к невыгоде Турции, которая, будучи обладательницею проливов, конечно запрет их, невзирая ни на какие трактаты, в случае войны с каким бы то ни было государством? Из доселе сказанного несомненно следует, что каково бы ни было общее правило о свободе морей, оно очевидно в настоящем случае не может относиться к России. В мирном трактате, ею предписываемом, она, вне всякого сомнения, по меньшей мере имеет право требовать, чтобы условия этого трактата не клонились явно к ее вреду. Это тоже общее правило, из которого даже невозможно представить себе исключения. Посмотрим, однако же, на вопрос с более общей точки зрения; посмотрим, чего требует общее правило о свободе морей, и как эти требования относятся к рассматриваемому случаю.

Всякое общее правило относится и к общим случаям. Но Дарданеллы и Босфор случаи в высшей степени исключительные, почти единственные во всей топографии морей земного шара. Одинаково ли в самом деле положение страны, лежащей на открытом море, и такой, доступ к которой возможен только через узкий и длинный пролив? Пусть, например, французский флот, выйдя из Шербурга, потерпит неудачу в сражении с английским, и обратный вход в гавань будет ему загражден. Разве он не имеет возможности укрыться в Бресте, в Ла-Рошели, в Лориане или в каком либо другом порте Атлантическая океана, Ламанша, или Немецкого моря? Но русскому флоту, вышедшему из Дарданелл, в подобном случае уже некуда было бы укрыться, если обратный вход в пролив был бы ему прегражден. Эта невыгода зависит уже от самой сущности вещей, и ее никаким трактатом изменить невозможно. Но это еще не все. Между тем, как флот, блокирующий открытую гавань, принужден бывает бурями и непогодами временно прекращать блокаду, неприятельский флот, сторожащий вход в Дарданеллы может войти в самый пролив (предполагая плавание по нем свободным) и стоять там в совершенной безопасности и постоянно стеречь вход в него, а между тем другой флот войти в Черное море и хозяйничать там по произволу. Если, таким образом, оставить проливы незащищенными и свободными для плавания всех военных судов, то на практике это будет равносильно запрещению выхода русскому флоту из Черного моря, в случае войны с сильною морскою державою, по причине страшного риска, сопряженного с выходом из него. Из одного этого соображения уже следует, что случай внутреннего моря, выход из которого возможен только через узкий пролив, не может быть подведен под общее правило свободы морского плавания, ибо государство, берега которого омываются такими внутренними морями, принуждено бы было в морской войне ограничиться одною обороною, без всякой возможности наступательного действия. Если внутреннее море, имеющее выход через узкий пролив, представляет, таким образом, большие невыгоды, которые, в случае свободного для всех плавания по этим проливам, ничем не вознаграждаются, то справедливость требует, чтобы эти невыгоды были уравновешены, а это возможно лишь в том случае, если свобода входа и выхода через проливы будет принадлежать не всем вообще государствам, а только тем, берега которых прилегают к внутреннему морю.

Но существует ли, полно, и само общее правило свободы плавания по морям в применении к настоящему случаю? Из чего истекают в самом деле эти общие правила, которыми руководствуются при решении вопросов международного права? Таких источников только два: обычаи, установленные трактатами или долговременного практикою, под которые подводятся и новые случаи; или, за неимением таковых, основанные на здравом смысле и справедливости рассуждения. Чтò же говорят в настоящем случае эти освященные трактатами и практикою обычаи? Правда, свобода плавания по морям установлена после долгих пререканий и войн преимущественно против Испании, защищавшей противуположный принцип, и считавшей своею исключительною собственностью открытые ею воды Америки. Однако же, из этого правила сделано исключение, по которому прибрежная полоса в 3 морских мили (51/2 верст) шириною считается принадлежащею тому государству, чьи берега оно омывает. Дарданеллы и Босфор оказались бы изъятыми из общего правила не только по факту, но и по праву.

Но проливы, будучи входами, выходами или проходами из одних морей или частей морей в другие, имеют особенную важность, и потому для них, может быть, существуют особые общеустановленные правила? В рассматриваемом нами отношении проливы разделяются самым естественным образом на три следующие разряда. Одни лежат между не слишком большими островами и материками или между двумя островами, как например проливы: Мессинский, Святого Бонифация и т. п. Они могут быть всегда легко обойдены, и потому на практике и не представляется надобности устанавливать для них каких-либо особых правил; и если в подобных проливах и были бы возведены укрепления, то они имели бы значение защиты какого либо особого пункта, а не преграждение прохода через них, что не имело бы смысла.

Другие проливы, составляющие единственный проход из моря в море, хотя и не могут быть обойдены, но столь широки, что не могут быть заграждены береговыми укреплениями; таковы, например, проливы: Гибралтарский, про который напрасно думают что через него может быть прегражден вход в Средиземное море, Отрантский, Баб-Эль-Мандебский и т. п. Они, по самому существу дела, выгораживаются из нашего рассуждения. Если их нельзя преградить, то само собою разумеется, что и плавание по ним свободно, как и по открытым морям.

Наконец, к третьему разряду проливов принадлежат те, которые не могут быть обойдены, и притом столь узки, что проход чрез них может быть прегражден Но таких проливов на земном шаре только две группы: одна составляющая вход в Балтийское море, а другая — в Черное. Относительно первой группы издавна установился принцип свободного плавания военных кораблей. Относительно второй группы утвердился принцип диаметрально противуположный. Проход чрез пролив запрещен, как в мирное, так и в военное время военным кораблям всех наций, кроме самой Турции, владеющей обоими берегами проливов, и ее союзников. Когда всего навсего существуют только два случая, решенные в противуположных смыслах; то очевидно, что из этого нельзя извлечь никакого общего правила, и один них не может служить юридическим прецедентом для другого; следовательно, за неимением обычаев освященных трактатами или долговременною практикою, ничего не остается, как обратиться к рассуждению, основанному на справедливости и здравом смысле.

Будем рассуждать методически, постепенно восходя от простого к более сложному. За точку исхода возьмем случай возможно простейший. Море окружено владениями одного государства, которому принадлежат оба берега ведущего в него пролива. Этот случай представляет нам Азовское море и Керченский пролив. Тут дело совершенно ясно. Владеющее морем и проливом государство имеет полное и неоспоримое право запрещать в него вход военным кораблям всех наций, так как военные корабли, входя в этот пролив, не могут иметь иных целей, кроме враждебных, защищаться от которых не может быть возбранено самостоятельному государству. Так, даже Парижский трактат 1856 года не мог отнять у нас право укрепить Керченский пролив.

Этот случай, представляемый Азовским морем, соблазняет меня сделать небольшое отступление от хода настоящего рассуждения. Азовское море не всегда было морем замкнутым, глухим тупиком, как теперь. Несколько десятков тысяч, а может быть только несколько тысяч лет тому назад, оно соединялось посредством Манычского пролива с Каспийским морем, не все берега которого принадлежат теперь России, а частью и Персии. Если бы в то отдаленное время существовали нынешние политические отношения, и в теперешнее время те давние топографические условия; то как взглянули бы мы на требование посторонними государствами свободного плавания по Керченскому и Манычскому проливам, дабы иметь возможность, при удобном случае, нападать на персидские берега? Как показались бы нам, в особенности, персидские политики, которые, после победоносной войны (преимущественно сухопутной) с Россиею, вздумали бы от нас требовать прохода по Керченскому и Манычскому проливам, не для своего флота, а для военных флотов всех государств дабы предоставить им этим возможность, при случае, бомбардировать Энзели и Астрабад, в той весьма слабой надежде, что и Персии когда-нибудь удастся соорудить флот столь могущественный, чтобы бомбардировать Брест, Шербург, Плимут или Портсмут? Но возвратимся к нашему рассуждению.

Второй по простоте случай, для которого, к сожалению, мы не можем привести фактического примера, был бы тот, что внутреннее море окружено владениями двух государств, каждое из которых владеет и одним берегом ведущего в него пролива. Без сомнения, эти государства, если политика их не лишена здравого смысла, очень скоро пришли бы к такому соглашению, что если, при мире между ними, одному из них придется вести войну с третьим посторонним государством; то общими силами закрыть тому третьему проход через сообща принадлежащий им пролив, сохранив для себя свободный вход и выход. Всякое другое решение было бы очевидно столь же противно их выгодам, как и здравому смыслу. Зачем в самом деле входить флотам посторонних государств в это внутреннее море, как не для нанесения вреда одному из прибрежных владельцев? В договоре, обеспечивающем их от такого возможного вреда, не возможно найти ничего противного справедливости. Прибрежным владельцам выгодно, а из посторонних никому не обидно.

Третий по простоте своей случай представляется именно Черным морем с его проливами. Берег его принадлежит двум государствам, а оба берега выводящих проливов только одному из них. Интересы обоих государств в этом случае те же, что и во втором, но средства к обеспечению их попали целиком в руки лишь одного из них. Конечно, оно и пользуется своим положением, сообразно с своими выгодами, хотя бы то было и вопреки справедливости. Другому ничего не остается, как терпеть эту несправедливость, пока не получит возможности устроить дело так, как во втором случае, то есть выговорить себе, если не действительное владение одним из берегов проливов, то по крайне мере такое же обеспечение своих прибрежий, какое доставило бы ему действительное владение; это было бы для обеих сторон выгодно, по отношению к обеим справедливо и никому из посторонних не обидно. Конечно, выговоренное договором право не равняется фактическому владению уже потому, что, в случае войны между самими прибрежными государствами, оно нарушается, и власть преградить вход и выход через пролив очутится опять в руках того, кому принадлежат оба берега. Но с этим неизбежным злом надо примириться до тех пор, пока берега проливов останутся во власти Турции, злом все-таки несравненно меньшим, чем свободное плавание через проливы. Так или почти так и было улажено дело Хункиар-Скелесским договором, возбудившем такое негодование англичан, хотя и трудно понять, на каком разумном основании.

Впрочем, исключительная власть Турции над проливами имела, вначале полное основание, так как было время, когда все берега Черного и даже Азовского моря принадлежали одной Турции, и оно было внутренним Турецким морем. Только когда значительная часть берегов его перешла под власть России, исключительная власть Турции над проливами стала тягостною для России, делая ее неполноправным хозяином своих берегов. Мало помалу неполноправность эта исчезала. Кучук-Кайнарджиским миром она была устранена относительно торгового плавания, а Хункиар-Скелесским договором и относительно военных судов. Очевидно, следовательно, что Россия имеет полное основание добиваться равноправности, если не во владении, то в пользовании проливами. Она должна быть вместе с Турциею полным хозяином в море, омывающем их берега. Это есть, так сказать, естественное и необходимое дополнение к тем мирным договорам, по которым северное и восточное побережье Черного моря перешло к России.

С русской точки зрения, которая вместе с тем и точка зрения здравого смысла и справедливости, вопрос о проливах может иметь только два решения. Одно — полное и окончательное, соответствующее полному окончательному решению восточного вопроса; другое — временное, предварительное, соответствующее частному его решению, именно тому, которого мы можем разумно ожидать от настоящей войны. Первое решение, предполагающее уничтожение Турецкого владычества в Европе, должно передать проливы, если и не в непосредственное владение России, то в посредственное, как первенствующего члена Славянского, или, точнее и полнее, Восточно-христианского союза. Второе, оставляя оба берега проливов во власти Турции, предоставляет военным флотам одной России право свободного через них входа и выхода. Впрочем, для этого собственно нет нужды ни в каком специальном договоре. Вопрос о проливах решится сам собою в надлежащем смысле, при том подчинении Турции преобладающему влиянию России, которое будет необходимым следствием успешности настоящей войны, условия которой изложены мною в первой статье, (См. выше, стр. 31‑41).

Таким представляется это дело с Русской точки зрения; но таково ли оно с точки зрения европейской? Не противуположны ли в этом вопросе Европейские интересы интересам Русским, я разумею, конечно, интересы законные, имеющие основание в здравом смысле и справедливости? При том положении, которое с самого начала заняла Европа относительно Русско-Турецкой распри, при сочувствии, оказываемом большинством ее Турции, несмотря на все творимые ею ужасы, при тех помехах и препятствиях, которые Россия встретила во всех своих начинаниях, ей, собственно говоря, нечего было бы и обращать внимание на Европейские интересы; но станем, тем не менее, на совершенно беспристрастную точку зрения и посмотрим, каким действительным Европейским интересам может вредить не только разделяемое с Турциею обладание проливами, но даже и исключительная, полная власть над ними России?

Здесь должны мы сделать одно, весьма существенное для всех подобного рода вопросов, различение политических интересов на прямые и косвенные. Вместо того, чтобы вдаваться в отвлеченные определения и рассуждения о том значении, которое мы придаем этим терминам, представим нескольких примеров, из которых это значение само собою выяснится:

Во время войны за Испанское наследство, Англия захватила Гибралтар. Никаких владений на островах, или по берегам Средиземного моря, которые могли требовать точки опоры для их охраны, она тогда еще не имела. Путь в Индию не пролегал еще по Суэцкому каналу, да и самые владения Англичан, то есть, собственно говоря, частной Английской торговой Компании, в Индии были еще ничтожны. Следовательно, единственною целью этого захвата могло быть только наблюдение за державами прилегавшими к Средиземному морю, приобретение точки опоры на случай войны с которою либо из них, получение средств распространять свое влияние на обширное море, совершенно чуждое для Англии. Этим, следовательно, были нарушены прямые интересы Франции, Итальянских государств и вообще всех держав прилегающих к Средиземному морю. Совершенно то же самое можно заметить и о захвате острова Мальты. Допустим, что какое-нибудь сильное морское государство, Англия, Франция, или Соединенные Штаты, ведя войну с Даниею и победив ее, выговорило бы себе обладание островом Борнгольмом, лежащим близ входа в Балтийское море, в котором ни одно из этих государств не имеет никаких прибрежных владений, и вообще никаких специальных интересов, которые требовали бы специальной охраны. Очевидно, что этим нарушены бы были прямые интересы Пруссии, России и Швеции. Но если бы этим же островом овладела одна из прибрежных держав, например Швеция; то, хотя это могло бы быть весьма предосудительным актом в других отношениях, ни Россия, ни Пруссия не имели бы, собственно говоря, оснований жаловаться на нарушение их прямых интересов, так как Швеция не приобрела бы в сущности никакой новой точки опоры для наступательных целей, такой, которой не могла иметь и прежде.

Или, пусть при войне с Турцией, как например теперь, Россия овладела бы Суэцким каналом; это конечно нарушило бы прямые интересы Англии, ибо дало бы России возможность, в случае нападения на Индию, преградить ближайший путь английским военным и транспортным судам, спешащим на помощь своей колонии. Также точно, если бы Англия, вследствие войны с Турциею, или просто по взаимному с ней соглашению, завладела полуостровом Галлиполи, или островом Тенедосом, она нарушила бы прямые интересы России, ибо получила бы этим новую возможность непосредственно вредить интересам России, запирая для нас выход из Черного моря, и открывая себе вход в него.

Из этих примеров видно, что нарушающими прямые интересы держав, не находящихся между собою в войне, должно считать такие приобретения, или вообще такие статьи договора с третьею державою, которые соединяют в себе следующие условия: 1) если они дают одному государству новую точку опоры, новую возможность для непосредственного вреда; 2) если при этом это новое приобретение изменяет положение одного государства в ущерб другому (с ним не воевавшего) и 3) если это приобретение не оправдывается необходимостью обороны, или вообще законными и естественными интересами государства, делающего территориальное приобретение, или выговаривающего себе новое право по мирному договору.

Что касается до косвенных интересов, то трудно придумать такую статью договора, в чем-либо изменяющую прежнее политическое отношение двух государств, которая не вредила бы косвенным интересам какого либо третьего государства: Пруссия устраняет Австрию из Германского союза и тем вводит единство в Германию, разъединенную до тех пор соперничеством двух преобладающих в ней держав. Этим образуется на границах Франции могущественное государство, чтò, конечно, вредит ее интересам. Но Пруссия удовлетворяет этим естественному и законному стремлению германской нации, и, следовательно, тут нет прямого нарушения французских интересов. Италия объединяется. Интересы Франции и Австрии в известной мере этим нарушаются. Усиленная Италия может потребовать тех итальянских областей, которые еще принадлежат Франции (Ницца и Корсика) и Австрии (Итальянский Тироль). Но Италия имела несомненное право образовать из себя единое национальное государство; возможный от этого ущерб французским и австрийским интересам есть только случайное, косвенное последствие достижения вполне законной цели, и никто не имеет права на это жаловаться. Сначала Пруссия и Австрия, а окончательно уже одна Пруссия приобретает от Дании Гольштейн и Шлезвиг. Это можно, пожалуй, считать несправедливым и противным народному праву по разным соображениям, но нарушения прямых интересов России и Швеции тут нельзя усмотреть, потому что Пруссия этим не приобрела ничего такого, чтò давало бы ей новую возможность действовать наступательно против этих двух государств на Балтийском море.

Даже чисто внутренние распоряжения одного государства, или мирные предприятия, могут весьма существенным образом косвенно нарушать интересы других государств. Пруссия вводит у себя общую воинскую повинность. Это принуждает и другие государства принять и у себя эту меру и тем накладывает на них новую тягость. — Россия проводит железную дорогу в глубь Средней Азии, или пускает Аму-Дарью по прежнему ее руслу в Каспийское море. Это увеличивает опасность русского нападения на Индию. — Лессепс прорывает Суэцкий канал. Этим путем Англия может быстрее доставлять войска и военные снаряды в Индию. Этим, следовательно, увеличиваются ее средства нападения на русские среднеазиатские владения. — Мало того, Америка бесспорно считается Англиею за опасного соперника. Чем сильнее будет возрастать население Штатов, тем они будут становиться могущественнее и соперничество их опаснее. Следовательно, переселение, массами идущее из Европы в Америку, может быть сочтено Англиею за косвенное нарушение ее интересов. Из этих примеров ясно, что нарушение косвенных интересов не может считаться достаточным и законным поводом со стороны нейтральных государств, для противодействия приобретению каких-либо выгод одною из воюющих держав от другой. — Посмотрим же, чьи прямые интересы (ибо на косвенные мы имеем право не обращать никакого внимания) нарушатся, если Россия приобретет от Турции исключительное право на свободный проход ее военных судов через проливы в Черное и из Черного моря, на которые имеет самое естественное и очевидное право, так же точно, как и сама Турция, и кроме их никто более. Действительно, с правом свободного прохода через пролив, Россия получит возможность нападать своим Черноморским флотом на государства, омываемые Средиземным морем. Нередко случалось нам читать, что Средиземное море должно сделаться Французским озером; правда, мы не читали того, чтобы оно должно было сделаться Английским озером, но не полагаю, чтобы ошиблись, думая, что таково именно мнение большинства английских политиков. С другой стороны, никому не прийдет в голову, чтобы Россия когда-нибудь сказала, что Средиземное море должно сделаться Русским озером. Следовательно, всем тем, для кого не желательно, чтобы Средиземное море обратилось в Французское или Английское озеро (последнее, конечно, вероятнее), должно быть выгодно, что и Россия получит возможность этому препятствовать и с своей стороны. Там, где уже столько хозяев, новый участник может для каждого из них явиться с таким же точно вероятием союзником, как и врагом; для некоторых из них, как например для Италии и Испании, такой союз даже гораздо вероятнее, чем враждебное отношение. Относительно Австрии можно еще сказать, что обладание проливами, хотя бы только совместное с Турцией, дает России возможность вредить ее интересам, ибо Дунай составляет для нее весьма важный торговый путь. Но построй только Россия достаточный флот в Черном море, она и без всякой власти над проливами имеет полную возможность блокировать устья Дуная, и самое полное обладание проливами ей никакой силы в этом отношении не прибавит. Остается Англия, которая по своему морскому могуществу не станет нуждаться в содействии русского флота. Но, не говоря уже о незаконности всех английских владений в Средиземном море, которые составляют не только нарушение прямых интересов всех прибрежных государств, но и самых существенных прав Испании и Италии (Гибралтар и Мальта), — приобретение Россиею права свободного прохода через Босфор и Дарданеллы будет только справедливым вознаграждением за те удобства быстрейшего сообщения с Индией, которые получила Англия в Суэцком канале. Ведь и в настоящую войну говорили о приготовлениях Англии послать на театр военных действий ее индейские войска на помощь Турции. Неужели же справедливо, законно и не нарушает ничьих интересов только то, чтò дает новую возможность, новую точку опоры для нападения на Россию; а напротив того, все, чтò усиливает ее оборону, то несправедливо, незаконно и нарушает общие интересы?

И так, с какой точки зрения ни смотреть на дело, все же оказывается, что, пока Турция существует, совместное с Турцией владение проливами России не нарушает никаких прямых интересов, уже по одному тому, что составляет естественное последствие обладания Россиею большей частью берегов Черного моря. Это есть необходимое последствие происшедших в течение столетий перемен, по которым берега Черного моря из исключительного владения Турции перешли значительною долею во владение России. Напротив того, свободное плавание (для военных судов) по проливам есть нарушение самых прямых интересов России, потому что, для держав, не имеющих в Черном море никаких владений, а следовательно и никаких оборонительных интересов, оно имеет лишь интерес чисто наступательный, даст им новое средство нападать на Россию и ничего кроме этого, изменит ныне существующие политические отношения к явной невыгоде России. Одним словом, право свободного выхода из Черного моря русским военным судам есть право выхода из своего внутреннего двора на вольный Божий свет; право свободного входа в Черное море для военных судов всех прочих держав есть право врываться в наш двор и дом единственно для грабежа.

4.

КОНСТАНТИНОПОЛЬ

(„Русский мiр“, 1877, 11 и 12 ноября, №№ 308 и 309)

В виду отчаянного и сильного сопротивления турок, в виду новых ужасов постигших Болгарию и Армению, в виду усиленных средств и усилий потребовавшихся со стороны России, весьма естественно является желание более радикального решения вопроса, чем то, которым можно было бы удовольствоваться при легком успехе, и при более разумном и человеческом образе действий Турции. Слышатся голоса о совершенном изгнании турок из Европы. Заменить власть их на всем пространстве Балканского полуострова не представляет особенно трудной задачи. Румелия и Македония легко могут быть разделены между имеющими на них право народностями: болгарами и греками. Вся трудность задачи заключается в проливах и в самом Константинополе с его ближайшими окрестностями. О проливах говорено в предыдущей статье, в которой, кажется мне, ясно показано, что не может быть худшей для интересов России комбинации, как так называемое свободное плавание по проливам: комбинация, которая вместе с тем и несправедлива, и противна здравому смыслу с общей теоретической точки зрения. Вполне соответствует ей объявление Константинополя вольным нейтральным городом. Оба эти предположения вяжутся между собою, одно составляе как бы дополнение другому, и одно то, что Константинополь-вольный город необходимо предполагает нейтрализацию проливов или свободное по ним плавание, так как защищать, запирать и открывать их будет некому, было бы уже вполне достаточно, чтобы заставить отвергнуть это предложение в интересах России. Но оставим в стороне, как уже достаточно разобранное, это необходимое следствие объявления Константинополя вольным городом и рассмотрим его само в себе.

Не надо особой проницательности, чтобы представить себе довольно ясно и отчетливо характеристические черты этого будущего измышления дипломатии. Константинополь-вольный город будет городом в полном смысле космополитическим, по той весьма простой причине, что, с упразднением турецкой власти, исчезнет и тот восточный, турецкий колорит, который облекает теперь этот город каким-то призраком национальности, а иной национальной основы, которая могла бы наложить на него свою печать, в нем нет и не откуда ей взяться.

В моих глазах, этот несомненный космополитизм Константинополя-вольного города есть уже полный и безусловный над ним приговор. Что не национально, то не имеет права на существование в политическом мире. Но, к сожалению, в глазах многих космополитизм этот будет напротив того считаться величайшим достоинством, штемпелем прогресса, причиной желательности такого явления. Раскроем же с некоторою подробностью черты этого космополитизма, которые неминуемо определят собою характер Константинополя, провозглашенного вольным городом.

Начнем с его единственного туземного элемента, который останется ему в наследство от теперешнего порядка вещей. Это фанариотство. Дружественно ли оно расположено к России и к Славянству? — Это мы видим из теперешнего образа действий Константинопольской Патриархии. Говорят, что мы сами оттолкнули ее от себя односторонним покровительством Болгар в их распре с Греками. Охотно допускаем, что Болгары перешли надлежащую меру, что они (впрочем точно также, как и их противники), призвали вмешательство мусульманской власти в дела Православной Церкви, выговорили себе несогласное с церковными канонами право иметь самостоятельного главу своей церкви (оставшейся православной) в том же городе, где находится кафедра Вселенского Патриарха (нарушение, которое легко устранимо перемещением Болгарского экзарха в другой город, например — Тырново). Но что же повело к этому и в чем собственно сущность дела? Не в честолюбивы�� ли притязаниях Греков эллинизировать Болгар, введением в их церквах богослужения на греческом языке, замещением болгарских архиерейских кафедр исключительно греками, распространением греческих школ среди Болгарских населений? Не та же ли это вина, в которой повинны и Мадьяры относительно Словаков, Русских, Сербов, Румын в Транслейтании, или Поляки в Галиции, а прежде во всей западной России? Не явно ли, что национальное беспристрастие, которое должно бы руководить церковью, носящею название Вселенской, и которым в прежняя времена она отличалась, — было принесено в жертву узким интересам эллинизма — так называемой „великой идее“? Не отголосок ли это тех навеянных с запада опасений всепоглощающего панславизма, которые так распространились в последнее время между Греками, и которые дошли до того, что значительная часть эллинской интеллигенции проповедовала союз с Турцией против России и Славянства? Чем объяснить разницу в поведении теперешней Патриархии сравнительно с временами греческого восстания двадцатых годов, (тогда героизм и мученичество, теперь низкопоклонство и наружно, по крайней мере, выказываемое сочувствие турецкому делу), как не враждебным отношением к Славянству? Как бы то ни было, но не может быть сомнения, что Фанариоты будут действовать в этом же духе честолюбивого эллинского прозелитизма и в вольном городе — Константинополе, только с гораздо большею свободою и откровенностью. А этим разве не воспользуются с своей стороны католичество и иезуитизм?

Искони ухищрения католицизма были направлены на Болгар, из-за которых и возгорелся собственно спор, поведший к разделению церквей. Неужели столь тонко понимающее свои выгоды католическое духовенство не воспользуется национальною враждой между Греками и Болгарами, чтобы обработывать ее в свою выгоду, и не сделает вольного города — Константинополя одним из центров иезуитских интриг и пропаганды? Не откроются ли здесь иезуитские школы и не распространятся ли по лицу Болгарии под предлогом оказания помощи болгарской народности в ее культурной борьбе с эллинизмом? Не может быть, чтобы столь деятельный в последнее время ультрамонтанский католицизм упустил сделать из Константинополя могущественную точку опоры для борьбы с Православием.

К этим двум религиозным элементам не забудем присоединить и третий: многочисленные миссионерские общества от разных протестантских сект, как европейских, так еще более американских. Не станет ли вольный город — Константинополь одним из центров их проповеднической, училищной деятельности среди Славян и в особенности среди Болгар, как ограбленного, разоренного народа? При помощи благотворительности, не могут ли они надеяться на значительный успех там, где еще ничего не сложилось и по необходимости будет находиться как бы в состоянии брожения? Вот вкратце религиозная сторона дела; посмотрим на политическую.

Политические выходцы всех стран, начиная от революционных агитаторов национальных польских и других, до последователей интернационального и демократического социализма не совьют ли своего гнезда в вольном городе Константинополе? Для этого он будет предоставлять им всевозможные удобства: во-первых, не только полную безопасность от преследования разных правительств, но и покровительство от некоторых из них; во-вторых, обширное новое, под руками находящееся, поле действия. В Англии, в Швейцарии все эти выходцы, — чтò они такое, как не чуждый, посторонний элемент, который терпится по принципу, но вокруг и выше которого идет своя самостоятельная широкая политическая жизнь? Здесь они будут не только главным, но единственным носителем политической жизни. Какое откроется перед ними поприще! На развалинах Турции общество новое, неустроенное, неустоявшееся, так сказать еще без исторического баланса. Если русское войско и русская власть останутся на некоторое время в болгарских странах, для устройства их, власть эта, конечно, принуждена будет противодействовать злонамеренной пропаганде, причем не обойдется без мер строгости, может быть суровости; а это будет выставляться, как угнетение свободы, как честолюбивый замысел подчинить себе освобожденную страну. Так называемая народная интеллигенция в Болгарии и в других странах Балканского полуострова, конечно, еще находится не на ступени самостоятельности, а, как по большей части и у нас еще, на ступени пассивной приемлемости. В такой среде, все крайние радикальные учения, принимаемые за последнее слово науки и прогресса, имеют самую удобную почву для своего распространения, столь же удобную, как и в тех странах, где многовековая историческая жизнь поставила друг против друга, в их непримиримом противоречии, противуположные общественные интересы. Могущественного союзника найдут эти учения в мелком чувстве узкого национализма, к которому также очень склонна зарождающаяся, неустоявшаяся интеллигенция у маленьких народов. Только в такой развитой стране, как Чехия, богатой историческим опытом, видим мы, что высшие общие интересы славянского единства начинают пониматься наравне с частными интересами Чешской народности. В среде совершенно неопытной, конечно, могут получить веру речи такого рода: „Россия освободила вас из видов своего честолюбия; какие страшные раны заставила она вас понести, но что ей до них, лишь бы достигнуть своей цели. Просвещенная, гуманная Европа не менее России сочувствовала вашим страданиям, но она любила вас для вас самих, а не для себя, и потому хотела действовать постепенно, не подвергая вас ужасам турецкого фанатизма. Турция согласилась на обширные реформы, ввела парламентскую форму правления. В начале это была бы конечно одна форма, но мы бы позаботились, чтобы форма обратилась в действительность. Турки, неспособные к просвещению и прогрессу, не вынесли бы дыхания политической свободы, и вы бы сделались прямыми, естественными их наследниками. Вот какой судьбы желали мы для вас, и только честолюбие и эгоизм России, прикрытые маскою либерализма, подвергли вас всем ужасам турецкого мщения…“ и так далее, в том же роде. Ни год тому назад, ни теперь никто этому не поверил бы; всякий бы отвечал, что не русское нападение, а английская и австрийская явная и тайная помощь придали силу и дерзость турецкому зверству и фанатизму. Но через несколько лет этому легко могла бы поверить масса мелкой интеллигенции, развращенная пропагандой. Со всем тем, мы не думаем, чтобы эта пропаганда имела решительный успех; здравый инстинкт народа сумеет дать ей должный отпор; но одним из худших ее результатов будет то, что святые интересы Славянства, и теперь с разных сторон злонамеренно и ехидно смешиваемые с интересами демократической и социальной революции, в глазах многих действительно с ними отождествятся, и что по внешности этому будет дано достаточное оправдание. Одно это заставляет уже предположить, что такая пропаганда из вольного города Константинополя получит самое усердное содействие с разных сторон, даже весьма консервативной наружности.

Но злонамеренная пропаганда из вольного города Константинополя не ограничится одними балканскими Славянами. Какое место выбрали себе наши русские выходцы для центра своей деятельности? Не Америку, где им было бы всего льготнее и свободнее; даже не Англию, с которою наши сношения не особенно часты, а Швейцарию, куда ездит масса путешественников, откуда, следовательно, всего легче действовать на Россию. Но какое преимущество будет иметь в этом отношении вольный город Константинополь сравнительно с Цюрихом, или Женевою! Как близко из него до России сухим путем, а особенно морем! Всего 24 часа пути до Крыма, полтора суток до Одессы, двое до Кавказа. Всякий пароход, всякое торговое судно, даже рыбачья лодка могут ввозить революционные газеты, брошюры, подметные листы, прокламации и их распространителей. Конечно, и при этом не погибнет Россия, в ней не произойдет государственного переворота, — но сколько смут, сколько личных и семейных несчастий, сколько стеснений в законной свободе будет иметь это своим последствием!

Вольный город Константинополь будет центром религиозных, политических и революционно-социалистических интриг, заговоров и пропаганды, направленных против Славянства и России. Это первая, несомненная его характеристическая черта.

Другую черту составит весьма обширная торговая и биржевая деятельность. Не собственно производительная проявится деятельность, — а то, чтò так хорошо характеризуется новым, недавно вошедшим в употребление, заимствованным из жидовского жаргона, словом — гешефт. Все биржевое, барышничающее, жидовствующее стечется сюда, ибо тут будет ему широкий простор и большая пожива. Город без сомнения будет порто-франко, ибо нет никакой причины не предоставить ему самых широких прав свободной торговли, так как ни в городе, ни в его округе не существует промышленных интересов, которые требовали бы таможенной охраны. При этих условиях и одном из выгоднейших в мире торговом положении — материальное богатство города широко разовьется, а при отсутствии всяких высших интересов — ибо откуда им взяться — оно, как всегда и везде, произведет стремление к роскоши, веселью, разгулу и разврату.

Разврат востока и запада, разврат нравственный и разврат умственный подадут здесь друг другу руку и, так сказать, помножатся друг на друга. Прибавьте к этому полное отсутствие всякого противувеса, всякой охраны как извнутри, так и извне. Извнутри никакой почвы под ногами, ни религиозной, ни национальной, ни охранительной силы исторических преданий. Полная и совершенная tabula rasa. Отсутствие национального элемента ясно само по себе. С удалением наплывной оттоманской стихии, не пустившей корней в продолжение с лишком четырехсотлетнего господства, останется лишь смешение языков. Но странным может показаться, что мы отрицаем даже присутствие элемента религиозного в этой столице православия. Конечно, было время, когда Константинополь был центром религиозной жизни для всего христианства. Это было время Григориев, Златоустов, время вселенских соборов. Затем, в течение целого ряда столетий Константинополь продолжал быть главным охранителем православной истины. И этот интерес в душах и сердцах его населения перевешивал все другие интересы, даже интересы независимого политического существования. Но с Турецким погромом это все перешло в область предания, истории. В настоящем виде своем Константинополь не имеет даже значения великого памятника христианской святыни, подобно Иерусалиму, или даже подобно Афону, нашему Киеву, Троицкой Лавре. Он не привлекает к себе толпы поклонников.

Нить исторической жизни тоже порвана. А великие исторические мертвецы так же не оживают, как и отдельные люди для продолжения их прежней жизни. На старом, историческом пепелище нередко снова возжигается жизнь; но жизнь эта не продолжение прежней, а жизнь совершенно новая, которая, хотя и почерпает особые плодотворные соки из богатой исторической почвы, но для своего возникновения требует новых живых элементов и сил. При Птолемеях Египет возродился к новой блистательной жизни, но то не было продолжение жизни Египта Фараонов. И Рим в средние века снова стал центром могучей жизни; но опять-таки то не было возрождение жизни Рима Цесарей. — И мы надеемся на возрождение Константинополя, — но это не будет воскресением Константинополя Комненов и Палеологов. Дабы начать новую жизнь, он должен преобразиться в Царьград — центр свободного и объединенного Славянства. При полном отсутствии внутренних охранительных начал, религиозных, национальных, исторических — вольный город Константинополь, сказали мы, будет лишен всякого охранительного внешнего влияния, ибо, раз согласившись на образование этого вольного города, — Россия потеряет возможность всякого на него воздействия. Те зловредные начала: религиозные и политические интриги, разврат умственный и нравственный, которые обратят его в гнездо заразы для всего Балканского Славянства и для самой России, и составляют именно те условия, по которым он будет особенно мил и дорог врагам России и Славянства, и каждый из них будет иметь свои особые причины лелеять и оберегать его.

Вольный город Константинополь — сказали мы — будет одним из центров деятельности католической и иезуитской интриги — и в этом качестве будет пользоваться особым расположением Франции. По отношению к папству, к ультрамонтантству и клерикализму — Франция играет совершенно особую роль. С одной стороны, она меньше всех других католических держав подчинялась власти Рима, более всех противодействовала ультрамонтанству, даже в эпоху самих католических своих государей, например Людовика XIV, и более всех нанесла вреда католичеству и папству так называемым вольнодумством XVIII века. С другой же стороны, Франция более всех содействовала укреплению и возвеличению папства. Столь прославленные в средние века Gesta Dei per Francos были начиная с Людовика и К��рла Великого действиями Франции на усиление папства. И теперь всего более, даже исключительно, на Францию возлагает надежды свои Римская курия. Сообразно этому двоякому течению, Франция возмущается всякими победам клерикализма внутри, и готова всеми своими силами способствовать его внешним успехам. Покровительствуя вольному городу Константинополю, удовлетворит она разом нескольким могущественным стремлениям своим: продолжит свою историческую деятельность на защиту интересов католичества и папства; даст пищу народному честолюбию играть видную роль на востоке; оказывая внешнее содействие католическому властолюбию, получит бòльшую свободу противодействовать его захватам внутри.

Австрия, конечно, также не прочь оказать содействие католическому прозелитизму; но в ее глазах главное достоинство вольного города Константинополя —служить орудием и средством к нравственному заражению и разложению Славянства, к возбуждению его против России, в особенности же к заподозреванию в глазах России чистоты славянских стремлений, намеренным смешиванием и отождествлением их с стремлениями революционных и социалистических партий.

Наконец, Англия, всегдашняя покровительница всех политических смут и заговоров — ведь получил же некогда знаменитый Пальмерстон прозвание лорда Фейербранда — прикрывающая свое покровительство маскою возвышеннейшего политического либерализма, будет иметь и еще особую причину благоволения к вольному городу на берегах Босфора. В политическом отношении он будет для нее точкою приложения рычага, для деятельности ко вреду России, в чем и заключается вся сущность ее восточной политики. В отношении торговом — мы уже говорили, что вольный город Константинополь не может не быть порто-франко. Но этот порто-франко будет в совершенно особых условиях.

Привилегия порто-франко дается какому-нибудь городу для искусственного возвышения его торгового значения, промышленность же страны, в которой он лежит, ограждается внутреннею таможенного линиею. Кто же будет охранять здесь эту таможенную линию? Интерес города будет заключаться в том, чтобы этой линии не было, или, чтобы, по крайней мере, она была наивозможно менее действительна, ибо, чем большее число товаров будет проходить через город, тем обширнее торговая деятельность, и тем выше городские доходы. Но и окружающие страны Балканского полуострова, не имеющие почти никаких зачатков промышленной деятельности, исключительно производящие сырые материалы, будут считать своею выгодою возможно дешевое получение мануфактурных и колониальных товаров через Константинополь. Следовательно, нельзя ожидать и с их стороны сильных настояний на строгом соблюдении таможенных линий вокруг порто-франко. Я выставляю на вид эти обстоятельства, не с целью обсуждения их экономических последствий, а лишь для того, чтобы показать, сколько любезен должен сделаться для Англии этот вольный город. Англия во всей своей государственной и торговой политике любит держаться правила выраженного во французской пословице: Le mieux est l’ennemi du bon.*

В этом заключается ее консерватизм. Но когда она воочию видит все выгоды этого лучшего, то умеет по достоинству его ценить. Так она долго противилась прорытию Суэцкого канала, но теперь поняла его выгоды и старается прибрать к своим рукам. Также точно, она скоро бы убедилась, что для ее торговых интересов вольный город Константинополь многим превосходнее турецкого Стамбула.

Вот уже три верных защитника прав и вольностей Босфорского вольного города. Четвертым, еще более существеным, будет общественное мнение Европы, всегда враждебное России, особенно когда дело идет о ее любимых детищах: свободе, либерализме, без разбора, в чем проявляются эти либерализм и свобода.

Чтò же будет делать Россия? Ее представления, конечно, не будут уважены. Обратиться к силе ей едва ли будет возможно. И теперь, когда она встала на защиту грубо и свирепо попираемых основных прав человека на жизнь, честь и имущество, мы видим, что ей противупоставляют всевозможные преграды, и это при самых благоприятных для нее сочетаниях политических обстоятельств. Чем оправдает она себя тогда в глазах, частию ослепленного, частию злонамеренного общественного мнения? Чем обезоружит правительство тех государств, которые именно во вреде ей причиняемом и будут видеть свою прямую непосредственную пользу, и при том будут иметь возможность прикрывать свой эгоизм и лицемерие возгласами о либерализме, о защите свободы против честолюбивого деспотизма? Руки России были бы связаны, и, чтò всего хуже, она сама помогла бы их себе связать.

В малом виде и сравнительно в узкой сфере, мы имели уже подобный пример. На Венском конгрессе, не зная, чтò делать с Краковом, имевшим, по-видимому, слишком важное стратегическое, или иное какое значение, чтобы перейти вместе с большею частию герцогства Варшавского к России, решили было обратить его в вольный город. Конечно, он не был городом космополитическим, а напротив того, городом национально-польским — и, соответственно этому, сделался центром польских политических заговоров, так что, наконец, в него должны были войти русские и австрийские войска. Вольный город был упразднен и присоединен к Австрии. Сколько криков было поднято по этому случаю в Европейской либеральной журналистике, в английских и французских правительственных сферах! Но в то время Священный союз существовал еще в полной силе, интересы России, Австрии и Пруссии совпадали в этом пункте; во Франции царствовал миролюбивейший Людовик Филипп, сам во все свое царствование еле отбивавшийся от наседавшей на него революции; наконец, Краков лежит среди континента и недоступен для Англии. Надо ли пояснять, что Константинополь будет повреднее и поважнее Кракова, что отдать его, даже если бы Россия и могла на то согласиться, будет некому, что лежит он при море, и что нет ни одной державы, интересы которой сходились бы на этом пункте с русскими?

Чтò же делать с Константинополем? Не настоящий ли это, выражаясь словами Карлейля, неразрешимый случай Кардана? Россия не хочет присоединять его к себе, включить в состав своего государственного тела, опасаясь, что он перевернет центр тяжести его. Разбирая в моей книге подробно этот вопрос, я представил веские, как мне кажется, доказательства против такого включения. Отдать его другой Европейской державе — противно всем интересам России; обратить его в вольный город, как мы только что показали, едва ли не еще вреднее. В моей книге, думается мне, я представил решение полное и удовлетворительное этой задачи. Но решение это предполагает полное, удовлетворительное и окончательное решение Восточного вопроса во всем его объеме, составляет довершение и венец его; в настоящее же время это еще пока политическая мечта, политический идеал, который должен, конечно, осуществиться, (как осуществилось итальянское и германское единства, так недавно также еще бывшие политическими мечтами), но не в настоящем, еще приуготовительном фазисе Восточного вопроса.

Но посмотрим, в чем заключается самая сущность этого, пока идеального решения; переведем его, так сказать, на более общий алгебраический язык, и в эту общую формулу подставим другие данные; не получим ли этим способом временного, предварительного решения, с некоторых сторон может быть и весьма неудовлетворительного, но, по крайней мере, охраняющего самую сущность дела, ничего не предрешающего ему во вред, хотя бы для этого пришлось подставить под некоторые алгебраические знаки величины нулевые и даже отрицательные, за неимением, неготовностью еще в настоящее время величин положительных? По нашему решению задачи — назовем его пока идеальным — Константинополь должен быть городом общим всему православному и всему славянскому миру, центром Восточно-христианского союза. В этом качестве, он будет, следовательно, принадлежать и России, первенствующему члену этого союза, но не будет включен в непосредственный состав ее государственного тела. Влияние России в Константинополе было бы, как само собою разумеется, преобладающим. Все, чтò Константинополь заключает в себе великого, — его православно-христианский и исторический ореол, его несравненное географическое, топографическое и стратегическое положение, — будет принадлежать России наравне со всеми прочими народами, имеющими на него право по своей религии, этнографическому составу, историческим судьбам и географическому положению занимаемых ими стран: между тем Россия будет ограждена от обаятельной и притягательной силы, присущей этому величию, которая, как это свойственно всякому нравственному или физическому великому центру притяжения, могла бы оказать свое возмущающее влияние на внутренний состав государственного тела России. Здесь будет у места сделать одно замечание в предупреждение могущих родиться недоразумений. И по нашему решению задачи, Константинополь должен пользоваться правами вольного города, но в нашем смысле вольный город имеет значение муниципальное, а не политическое. Он должен быть вольным городом, каковы: Гамбург, Бремен, Любек среди Германской Империи, или, еще ближе, как Франкфурт в бывшем Германском союзе, которые, хотя и вольные города, но не составляют самостоятельных космополитических центров, а суть такие же части Германской империи, как королевства и герцогства, и подчинены, подобно им, общему германскому закону.

Но, как мы уже сказали, элементы для полного решения задачи еще не существуют. Большая часть народов, которым сообща должен принадлежать Константинополь, не получили еще политической самостоятельности и не получат ее даже при самом успешном окончании настоящей войны. Следовательно, в нашей формуле, этому элементу пришлось бы присвоить нулевое значение. При этом получилось бы такое решение, что Константинополь должен быть взят временно в руки России, с тем, чтобы в должное время быть переданным всем тем, которые имеют на него право. Такое временное, провизуарное владение Константинополем едва ли бы могло оказать на Россию то вредное влияние, которое возникло бы после включения его в ее государственный состав. Он мог бы, пожалуй, быть признан и вольным городом, но под исключительным протекторатом России, в том виде, например, как Ионические острова были под протекторатом Англии, — то есть с русским гарнизоном и под общим ее административным надзором. Такое решение было бы весьма желательно и вполне удовлетворительно; но нельзя сомневаться, что оно встретит самое решительное сопротивление со стороны большинства Европейских держав. Если бы война была поведена с самого начала с должной энергией, искусством и всесокрушающим перевесом сил, то быстрый, решительный успех, всегда внушающий страх и уважение, мог бы еще пожалуй сломить это сопротивление; но теперь, каков бы ни был окончательный успех, то обаяние силы, которое так искусно умела приобрести Германия в кампании 1870 — 1871 годов, нами во всяком случае утрачено, и, следовательно, теперь мы не в силах победить это сопротивление.

Обратимся снова к нашей формуле и попробуем придать нашей изменяющейся величине вместо нулевого значения, оказавшегося непригодным, — значение отрицательное: то есть оставим Константинополь и проливы под властью Турок. Как ни противно такое решение нашему чувству, я тем не менее осмеливаюсь утверждать, что в настоящее время это единственное сообразное с выгодами России решение вопроса, конечно, при осуществлении всех прочих условий, при которых результаты настоящей войны могут вообще быть признаны успешными, условий, которые перечислены в первой моей статье* о настоящей войне.

Турция будет поставлена ими в полную зависимость от России, будет подлежать ее исключительному политическому влиянию. Судорожный спазм Турции должен окончиться полным маразмом. Потеряв веру в союзников, лишившись кредита, она не может избегнуть полного подчинения России, которая будет иметь в своих руках, при посредстве своих союзников, освобожденных Болгар, Сербов и Румын, Дунай и Балканы, будет обладать сильным флотом на Черном море, занимать господствующее положение в Малой Азии. Для Турции это подчинение будет единственным средством продлить свое политическое существование, и апатический характер Турок скоро с этим примирится, как примирился после Адрианопольского мира.

С этой точки зрения, неожиданно сильное сопротивление Турции есть явление, которое должно считать благоприятным. В нем, как во всем этом деле, начиная с Герцоговинского восстания, ясно видна рука Божия, обращающая во благо самые козни врагов, самые ошибки и неразумие друзей правого дела. Надо лишь одно — претерпевать до конца. Сопротивление должно быть сломлено, чего бы это ни стоило и во что бы ни обошлось, Турецкие армии рассеяны, уничтожены, крепости срыты, оружие и военные запасы отобраны вместе с флотом взамен денежной контрибуции, Турция доведена до полного банкрутства, и долг ее ни коим образом не должен обременять собою освобожденные от ее ига народы. Это гораздо действительнее быстрого, блистательного и великодушного мира, который мог бы быть заключен при ином образе ведения войны. Будет меньше блеска, но результат существеннее.

От Турции останется одна тень; но тень эта должна еще да поры до времени отенять берега Босфора и Дарданелл, ибо заменить ее живым и не только живым, но еще здоровым организмом пока невозможно. Таким образом, вопрос не будет предрешен к неисправимому вреду России и Славянства. Константинополь не обратится в новый Содом, в центр нравственной и умственной заразы, а будет ожидать времени своего преображения из турецкого Стамбула в православный и славянский Царьград для новой славной исторической жизни.

5.

КОНФЕРЕНЦИЯ, ИЛИ ДАЖЕ КОНГРЕСС

(„Русский мiр“; 1878, 18 и 19 марта)

I.

За войною, в которой участвовали только Россия и Турция, должны последовать конференции или даже конгресс, где будут участвовать все великие державы Европы, никакого участия в войне не принимавшие. Бывали конгрессы после продолжительных войн, касавшихся если не всех, то большей части европейских государств, после того, как все границы были перепутаны, восстали новые государства, прежние рушились. Понятно, что необходимо было общее совещание, чтобы привести этот хаос в порядок, чтобы формулировать результаты перемен, произведенных войною. Так было после тридцати лет непрерывной войны, окончившейся Вестфальским конгрессом; так было и после двадцатидвухлетнего ряда отдельных войн с 1793 по 1815 год, окончившегося Венским конгрессом. Чтобы понять необходимость, например, этого последнего, стоит только сравнить карты Европы 1793, 1811 и 1815 годов. Бывали также дипломатические совещания разных наименований, имевшие целью разрешить спорные вопросы, фактически еще не разрешенные, развязать гордиевы узлы, еще не разрубленные мечом. И это дело понятное. Но чтò делать конференции или даже конгрессу в 1878 году? Никакой путаницы в границах и вообще в отношениях между европейскими государствами не появилось. Произошли лишь перемены на Балканском полуострове, перемены, установленные уже обеими воевавшими сторонами заключенным между ними миром. Для чего тут посторонние?

Необходимость дипломатического совещания всех в деле, касающемся только двоих, выводят из следующих положений:

1) Парижский трактат определил положение Турции в Европе, которое таким образом гарантировано всеми подписавшими его.

2) Мирные условия между Россиею и Турциею касаются не только интересов этих двух держав, но и интересов общеевропейских.

Если бы первое положение было справедливо теоретически, а второе фактически, то действительно против необходимости общего дипломатического совещания трудно было бы возражать. Но, прежде чем взвесить верность этих положений, не лишним будет подвергнуть оценке Парижский трактат в его сущности, определить его историческое значение и важность, независимо от приписываемой ему формальной обязательной силы. Очевидно, что памятник истинной дипломатической мудрости, составленный со всевозможною политическою предусмотрительностью, с беспристрастным вниманием к потребностям народов, судьбу которых он имел в виду устроить, — заслуживает совершенно иного внимания, нежели скороспелый продукт тщеславного высокомерия, эгоизма и полного неведения, если даже не намеренного нехотения знать тех именно отношений и обстоятельств, которые подлежали лучшей и справедливейшей организации.

П.

Парижский трактат 1856 г.

Рассматриваемый по своему внутреннему достоинству, Парижский трактат ни что иное, как гнусный и глупый дипломатический хлам. Мы можем так резко о нем отозваться, когда сами лица, принимавшие в нем и в возбуждении предшествовавшей ему войны непосредственное активное участие, — как например Гладстон, — в сущности не более высокого о нем мнения. Гнусный он потому, что шел против естественного поступательного хода истории, стремился его задержать, скрепить оковы на миллионах несчастных христиан, вдохнуть искусственную жизнь в разлагавшийся уже труп; — глупый потому, что наложенные им условия нисколько не соответствовали даже и той беззаконной цели, которую трактат этот имел в виду, и еще потому, что эти условия не имели за собою никакого действительного обеспечения. Ничем существенным он не ограничивал могущества России, а только наносил ей ряд невыносимых и бесцельных оскорблений. Версальский трактат 1871 года налагал на Францию условия крайне тяжелые, но он же и обеспечивал их исполнение ослаблением Франции, и еще в гораздо большей степени усилением самой Германии, не столько через присоединение Эльзаса и Лотарингии, сколько через объединение всей Германии в могущественное политическое тело, чтò и дает ей возможность надолго сохранить раз приобретенный перевес.

Чтобы выяснить всю бессмысленность Парижского трактата, стоит разобрать с некоторою подробностью его последствия для всех, принимавших в нем более или менее деятельное участие, государств.

Конечно, Россия проиграла Восточную войну, но, собственно говоря, она не была побеждена, не была поставлена в необходимость безусловно и беспрекословно подчиниться воле победителей, как например Австрия в 1866 г., Франция — в 1871 г., или Турция теперь. В течение двух лет войны грозные флоты союзников на Балтийском море только издали смотрели на твердыни Кронштадта; на Черном море грозные флоты и четырехъязычная армия в год успела лишь овладеть одною импровизированною крепостью и стояла в бездействии, не имея возможности предпринять что-либо дальнейшее. Русская армия не была разбита, не потеряла ни артиллерии, ни пленных, и стояла готовою к бою. Значительная часть русских войск вовсе не принимала участия в войне. В Азии же мы были победителями. Если, за всем тем, Россия согласилась на невыгодный мир, то причиною тому были: во-первых, сознание, что цели, с которыми война была предпринята, на этот раз уже не могут быть достигнуты; да и сами цели эти — в этом должно сознаться — не представлялись ей тогда с такою ясностью и определенностью, как, например, теперь; во-вторых, враждебность всего европейского общественного мнения, при таком политическом положении, что внутренние европейские отношения не препятствовали перейти от слов к делу, — к деятельному вмешательству против России многих европейских держав; в третьих — и это главное — желание приступить к коренным реформам и улучшениям внутреннего государственного и общественного строя.

Чего требовало, при таком положении дел, политическое благоразумие, не ослепленное злобою и эгоистическими целями? Очевидно, двух вещей: прежде всего — принятия в свои руки исполнения справедливых и великодушных, не скажу планов — определенных планов не существовало — а намерений России относительно турецких христиан. Таким ловким маневром была бы вырвана из рук России ее историческая задача, осуществлением которой она, по разным, частью внешним, частью внутренним причинам, слишком долго медлила и принуждена была медлить. Если не навсегда, то, по крайней мере, надолго сочувствие единоплеменников и единоверцев России было бы отвращено от нее и обращено к якобы либеральным народам Запада. Угнетенным могло бы быть показано, что просвещенные народы Запада — истинные друзья их, которые, как только приняли в свои руки судьбу их, так и доставили им широкое исполнение их чаяний. Они могли бы сказать: „Россия только подстрекала вас из своих властолюбивых видов, но ничего существенного не могла или даже не хотела для вас сделать“. Нельзя отрицать, что такой образ действий и такие внушения могли бы иметь весьма серьезный успех. Одним словом, следовало бы сделать то, что и теперь предлагал Гладстон, сказавший же в Оксфорде, что задача освобождения выпала на долю государства, которое всего менее достойно ее исполнить. Почтенный предводитель либералов тоже видно задним умом крепок. Конечно, все это была бы ложь, но и для такой лжи надо было, чтобы Европа, и в особенности Англия, перестали бы быть Европой и Англией.

Затем — следовало бы предоставить России, сохранившей, как мы уже заметили, и после войны все свое могущество, такие почетные условия, которые не оставили бы в ее сердце жала негодования и уязвленной народной гордости.

Что же было сделано вместо этого? — Перечтем:

России было запрещено держать флот на Черном море, иметь верфи, морские арсеналы и строить прибрежные укрепления. Но флот наш был уже на деле уничтожен самою войною; а если бы и не был уничтожен, то не только последовавшие вскоре за войною технические усовершенствования, но уже и те, которые существовали в то время у наших противников, лишали старый русский парусный и деревянный флот всякого военного значения. Между тем, сама война, предпринятые после нее реформы, сооружение сети железных дорог, перевооружение армии и крепостей, — до такой степени напрягали финансовые силы России, что она долго не могла уделить нужных средств для построения нового парового и броненосного флота. Очевидным доказательством тому служит то, что, и добившись отмены этого пункта Парижского трактата, Россия в течение 6 лет не приступала к постройке черноморского флота. Относительно морских укреплений можно сказать почти то же самое: которые были в Севастополе, Очакове, Керчи — были уничтожены войной, а если бы и не были, то, вследствие усовершенствований в артиллерии, оказались бы никуда негодными. Когда же почувствовалась надобность в новых, то они и были возведены и вооружены, в Севастополе, в Очакове, в Одессе, в какой-нибудь месяц, и притом в такой силе, что и Гобарт-паше пришлось только смотреть на них, как некогда Непиру на Кронштадт. На возможность этого впрочем указывала уже оборона Севастополя. В довершение всего, Россия сохранила за собою право устройства крепостей в Азовском море и Керченском проливе, чем и воспользовалась в период наибольшей действительности Парижского трактата, устроив в Керчи первоклассную крепость, под защитою которой мог бы в совершеннейшей безопасности укрываться если не тяжелый броненосный, то легкий миноносный флот. Конечно, тог��а еще иного нельзя было предвидеть, но все же остается несомненным, что такого рода ограничения редко приводят к целям, имеющимся в виду при их установлении, именно потому, что невозможно предвидеть, какое значение сохранят на будущее время самые предметы ограничений, и какие могут быть найдены уловки, чтобы обойти их. Так и в этом случае оказалось, потому что так сложились обстоятельства, что этот считавшийся столь важным пункт Парижского трактата, из-за непринятия которого Россией война продлилась с лишком на год, не заключал в себе никакого действительного ограничения могущества России, а наносил только ей совершенно бесцельное оскорбление. Поэтому она и постаралась сбросить с себя оскорбительную форму обязательства, при первом представившемся удобном случае, даже ранее, чем имела намерение приступить к фактическому его упразднению.

Россия была отрезана узкою полосою, у ней отнятой, земли от Дуная, с двоякою целью: чтобы обеспечить свободу судоходства по Дунаю и чтобы отгородить ее от Турции, и тем лишить возможности нападать на нее с сухого пути, как запрещением держать флот мы лишились возможности нападения с моря. Сама отрезка куска Бессарабии, конечно, не наносила никакого ущерба могуществу России, но опять-таки, с обеих приведенных точек зрения, была напрасным, бесцельным оскорблением. Свободе Дунайского судоходства Россия никогда не препятствовала, а если не тратила значительных сумм на прочищение и поддержание в судоходном для морских судов состоянии Дунайских гирл, то потому, что для нее они почти не имели никакого торгового значения. Что же касается до воспрепятствования России воевать с Турциею, то события с достаточною силою показали тщету этих препон. Как в прежние времена, — так и в 1877 году русские войска перешли Дунай, когда Россия сочла это нужным.

Россия была лишена права специального покровительства как относительно Дунайских княжеств Молдавии, Валахии и Сербии, так и относительно прочих православных подданных султана, и это покровительство было заменено чисто номинальным, коллективным покровительством Европы. Еще напрасное, бесцельное оскорбление! В сущности, Россия ничего не лишилась, а напротив того, она, и только она одна, часто вопреки другим, оказывала тут свое покровительство, более действительное, чем когда-либо. Она возвысила голос в пользу Черногории и Крита, и добилась сколько-нибудь сносного для них существования; при ее заступничестве выведен был гарнизон из Белграда; ее настояния постепенно повели к консульской комиссии в Герцеговине, к ноте графа Андраши, к Берлинскому меморандуму. Великодушное самоотвержение ее генерала, миллионы рублей и тысячи добровольцев, посланные ее народом, — дали возможность осуществиться геройскому порыву сербского народа и помогли его неустроенному, плохо вооруженному, отвыкшему от войны ополчению четыре месяца держаться против регулярных, превосходно вооруженных, храбрых турецких войск; а когда великодушная попытка не удалась, и пылающая мщением турецкая армия ринулась по пути в Белград, — слово России остановило этот истребительный поток. Затем, не с иною какою целью, как именно покровительства Черногории, Сербии, Румынии и всем турецким христианам, невзирая на то, что право этого покровительства было формально отнято у России, — войска ее перешли Дунай, ведя за собой и румын, и сербов, и самих болгар, перешли Балканы, стоят у ворот Цареграда, и русский Царь предписал дать полную свободу Сербии и Румынии, признать всегда на деле существовавшую свободу Черногории и предоставить полную внутреннюю автономию Болгарии. Это ли не покровительство? И когда проявлялось оно с такою силою, когда увенчивалось таким успехом, как не после того, как Парижский трактат лишил Россию этого священного права и этой священной обязанности? Но это еще не все. Можно смело утверждать, что если бы по-прежнему право формального покровительства над Дунайскими княжествами и над турецкими христианами вообще оставалось за Россиею, то дела не приняли бы такого крутого и благоприятного оборота. При русском покровительстве, Турция два раза бы подумала, прежде чем решиться на болгарскую резню; а с другой стороны — Сербия не могла бы объявить войны Турции; русский генерал, хотя бы и находившийся в отставке, не мог бы принять начальства над сербскими войсками, и русские добровольцы не могли бы сражаться в их рядах. Кому известна та строгая, можно сказать щепетильная легальность, которой придерживается Россия во всех своих внешних отношениях, — тот не может иметь в этом ни малейшего сомнения. Нельзя не поблагодарить виновников Парижского трактата за то, что они так благовременно сняли с России эту формальную обязанность покровительства, связывавшую ее по рукам и по ногам.

И так, по отношению к России, против которой Парижский трактат был направлен, он состоял из ряда мелких стеснений, придирчивых оскорблений, которые не только не ставили действительных преград ее исконным стремлениям к освобождению восточных христиан и возможности воздействия на Турцию, но в некоторых отношениях даже развязывали ей руки, конечно совершенно вопреки намерениям держав, принудивших ее принять этот трактат. Посмотрим теперь, какое имел он влияние на тех, кому благоприятствовал, чьим целям должен был содействовать, и прежде всего на Турцию.

По отношению к Турции, — это было поистине невероятное сцепление заведомой лжи и обмана и изумительного самообольщения. Турция была принята в сонм европейских государств, как равноправный член, с гарантиею ее целости и независимости, и возомнила о себе, что она не только первостепенная европейская держава, но еще боец за цивилизацию и свободу. Чтобы поддержать свое новое достоинство, она поспешила прежде всего обременить себя громадными государственными долгами, истраченными на самые бесполезные вещи, как например на огромный броненосный флот — третий в Европе, который, как оказалось на деле, не послужил ни к чему; заметим кстати, второй пример, что броненосный флот, будучи хорошим подспорьем для того, кто и без него имеет перевес на своей стороне, самостоятельного значения однако ж не имеет и не в состоянии доставить перевеса или даже уравнять шансы стороны слабейшей в других отношениях. Народ был обременен налогами — и все окончилось банкротством еще до начала войны. Затем, заручившись обеспечением своей целости и независимости, Турция вообразила себе, что для нее закон не писан и дала свободу развратным, хищническим и варварским инстинктам худших элементов своего населения, чтò в конце концов и привело ее к гибели. Против естественного хода событий никакие дипломатические гарантии не помогли.

Австрия, хотя не принимала непосредственного участия в Восточной войне, но своею феноменальною неблагодарностью нанесла наибольший вред России. В самом разгаре войны, она заставила переменить театр ее, чтобы дать союзникам возможность перенести ее в Крым. О вероятном успехе войны, если бы она велась в Болгарии, мы можем отчасти судить по образчикам действий англо-французов, когда им приходилось удаляться от их базиса — моря, хотя бы на самое незначительное расстояние, — по экспедиции в Добруджу и по бездеятельному стоянию на тесном пространстве Херсонесского полуострова, после взятия Севастополя.

Менее нежели через пять лет после спасения Австрии Россией от конечной гибели, она обратилась против своей спасительницы, потребовав очищения Молдавии и Валахии. Через три года после заключения Парижского мира она потеряла Ломбардию, владение своих эрцгерцогов, и всякое влияние на Апеннинском полуострове, через десять — потеряла Венецию и была выброшена из Германского союза, и, вследствие этого, приведена в такое положение, что место Австрийской монархии заступил какой-то невероятный, бессмысленный хаос двух Лейтаний, соединенных между собою десятилетним контрактом, точно акционерная компания на срок. Кому неизвестно, что при самых переговорах по заключению Парижского трактата, уже было решено вознаградить Сардинию австрийскими владениями в Италии. Можно ли сомневаться, что, если бы Австрия честно исполнила долг благодарности — никогда не дозволили бы Франции отнять у ней Ломбардию, также точно как никогда, при существовании старинного союза, не дошло бы дело до войны между Австрией и Пруссией? Порукой тому служит 1851 год.

Какие же результаты извлекла в конце концов из Восточной войны и Парижского трактата главная в них участница — Франция? В сущности почти те же, что Турция. Она возомнила себя решительницей судеб Европы, — и была унижена и разгромлена. И опять, никто не станет утверждать, чтобы это не было прямым последствием той перемены в отношениях европейских государств, которую произвела именно Восточная война и Парижский трактат.

Обратимся теперь к главной виновнице всего дела, к Англии, которая всегда была так искусна в загребании жара чужими руками и в присвоении себе выигрышей там, где все проигрывали. Не усилил ли Парижский трактат по крайней мере хоть ее могущества, не содействовал ли осуществлению ее особых, так называемых британских интересов? О, нет, она и сама ясно теперь видит, что нет. Ее изолированное положение, метание из стороны в сторону, крушение Турции, которую она считала и считает главною опорою своих интересов на Востоке, поддержание и обеспечение которых и имел собственно в виду Парижский трактат, достаточно показывают, что и британским интересам, как их понимает большинство англичан, он нанес самый существенный вред. Ближайшее рассмотрение этого предмета выкажет этот результат в еще более ярком свете.

После Восточной войны, видя враждебное к себе отношение большей части Европы, с другой же стороны, чувствуя потребность внутренних преобразований, — Россия временно устранила себя от деятельного участия в европейской политике. С тем большим вниманием обратила она свои взоры на Азию, где необходимо было устроить дела свои и упрочить свое положение в свободное от других политических коллизий время.

Прежде всего был покорен Кавказ. Через три года после Парижского мира сдался Шамиль и с ним Чечня и Дагестан; через семь — и западная половина Кавказского хребта. С этой стороны и оборонительное и наступательное положение России обеспечено. Лучшим доказательством тому служит то, какой ничтожный результата имела высадка в Сухум-Кале, и с какими малыми силами были усмирены волнения и взрывы мятежа горных племен, во время нынешней войны. Сообразно с этим и круг действия кавказской армии уже расширился и распространяется на Туркменский юго-восточный берег Каспийского моря.

Затем, приобретены Амур и длинная приморская полоса земли, известная под именем Уссурийского края, с целым рядом превосходных заливов и бухт — мест снаряжения и убежища для „Вест“, „Россий“ и „Константинов“, имеющих действовать на просторе Великого океана, когда в том встретится надобность.

Дошла очередь и до Средней Азии, хищнические ханства которой, по прежним неудачным опытам, считали себя отделенными от русского влияния и власти непроходимым поясом безводных пустынь. Но этим розовым иллюзиям суждено было исчезнуть. Кокан, Бухара и Хива покорены. Если один Кокан в полном составе непосредственно присоединен к России, то кто же не знает, что остатки Бухары и Хивы ни что иное, как вассалы России? Следовательно, как с суши, так и с моря Россия далеко подвинулась вперед к Азии, и стала в ней гораздо более твердою ногою чем прежде. Приятны ли эти успехи для Англии? А между тем они весьма значительною долею — последствия Восточной войны и Парижского трактата.

Но были и воспользовавшиеся тою переменою отношений, которая возникла из этих событий, и извлекшие из нее громадные выгоды; но это были собственно посторонние делу государства, не те, которых имелось в виду в такой степени усилить. То были Италия и Пруссия. Сардиния принимала, правда, участие в войне против России, но и вражда к России, и цели, которых желали достигнуть главные руководители, были ей собственно совершенно чужды. С ее стороны тут был свой особый, национальный, хотя и маккиавелистический расчет; — но ведь без этого в политике редко дело обходится. Расчет этот был осуществим лишь при той перемене в расположении политических созвездий, которую произвела Восточная война и Парижский трактата. Россия поняла это — и, как известно, не была злопамятна.

И так, цели Парижского трактата были недостойные; средства, употребленные для их осуществления, — нелепые; практические результаты, которых он достиг, ничтожные и даже прямо противуположные тому, что имелось в виду его авторами. Не в праве ли мы были после того назвать его гнусным (по целям) и глупым (по средствам и достигнутым результатам) дипломатическим хламом?

III.

Формальная обязательная сила Парижского трактата

Мы рассмотрели Парижский трактат в его сущности, в его историческом достоинстве, в общем ходе развития Восточного вопроса. Нам предстоит оценить его формальную обязательную силу по отношению к настоящему моменту, степень влияния, которое он, так сказать, в праве оказывать на установление мирных условий между Россией и Турцией, а также справедливость общего положения, что державы, некогда гарантировавшие известный политический порядок вещей, имеют право участвовать в установлении нового порядка, когда прежний фактически отменен ходом событий, хотя бы они и не участвовали в этой фактической отмене его. Касательно запрещения России держать флот на Черном море, то об этом говорить нечего: этот пункт был отменен в 1871 году с общего согласия и, кроме того, нейтралитет Черного моря был отменен фактически, так как на нем происходили военные действия.

Свобода судоходства по Дунаю и поддержка гирл в судоходном состоянии были, конечно, нарушены войной; с восстановлением же мира, относящиеся до этого предмета постановления опять вступят в полную силу. Ни войной, ни мирными условиями тут ничего не изменено, следовательно Парижский трактат ни причем.

Восстановления исключительного и формального покровительства России над Сербией и Румынией, сколько известно, никто не требовал. В этом пункте Парижский трактат остается неприкосновенным.

Добровольного улучшения быта христиан со стороны правительства султана, как известно, не последовало; напротив того, последовало весьма значительное ухудшение, значительное до степени невыносимости. В этом отношении Парижский трактат действительно был отменен, но отменен не со вчерашнего дня, и не с прошлого и не с запрошлого года, даже не со времени Критского восстания, а с самого момента подписи Парижского трактата, который таким образом, собственно говоря, никогда и не вступал в действительную силу. Это добровольное обязательство Турции было единственным обязательством, наложенным на одну сторону, в соответствие всем прочим обязательствам, наложенным на другую сторону — Россию; а так как всякое юридическое обязательство имеет силу лишь под условием обоюдного соблюдения, то Россия имела всегда полнейшее право считать Парижский трактат несуществующим. Даже более того: Турция, не исполняя своего добровольного обязательства, тем самым не признавала его; подписавшие трактат державы (кроме России) знали это и молчали, следовательно, tacito consensu не признавали трактата, который, следовательно, должно считать фактически отмененным задолго до войны.

Трактат гарантирует целость и независимость Турции. О независимости надо сказать, что она бывает двоякая: формальная и действительная. Только первую можно гарантировать трактатами; но ее никто и не нарушает, ибо не слыхать, чтобы Турция к кому-либо поступала в вассальные отношения. Действительная же независимость, по отношению к государствам и по отношению к частным лицам, неуловима ни для каких трактатов и ни для каких договоров. Например, в течение последнего времени, до начала и даже во время войны, была ли Турция действительно независима? Независимо ли действовала она, свергая султана Абдул-Азиса, отказываясь принять мягкие условия конференции и даже приступая к болгарской резне 1878 года? Без сомнения — нет. Во всем этом волю Турции направляла воля Англии. Как, даже и в болгарской резне? — Без малейшего сомнения. Разве не голос Англии, бывший в то время всемогущим в Константинополе, посоветовал — читай приказал — действовать энергически; а — в переводе на турецкие понятия, — что же значит действовать энергически, как не насиловать, грабить, резать, сажать на кол, сдирать кожу, жечь живыми и проч. и проч.? Если бы это было не так, зачем бы английским официальным агентам, восходя до самого первого министра, стараться замять и скрыть эти ужасы?

Целость Турции, — ну это, пожалуй, что нарушается. Однако же каким образом? Вассальность Сербии, Молдавии, Валахии, Египта, Триполи, Туниса не считалась же прежде нарушением целости Турецкой империи: почему же не примириться друзьям ее и с вассальством Болгарии? Сербия и Румыния приобретают полную независимость. Но они именно из-за этого вели удачную войну, которой не препятствовали радетели турецкой целости. Нельзя же после этого не покориться результатам ее. Впрочем, об этом мы сейчас будем говорить подробнее. Наконец, Россия получает некоторые турецкие области, но получает их за долг, которого иначе Турция уплатить не в состоянии. В Англии существуют майораты, т. е., другими словами, английские гражданские законы гарантируют целость имений английской нобилити и джентри. Но следует ли из этого, что господа лорды избавлены от уплаты своих долгов и даже судебных издержек, по веденным ими процессами, в случае их проигрыша? — Ничуть. В этих случаях имения лордов продаются, как и всякие другие имущества. Уплата военных издержек в международных отношениях и есть то именно, что уплата судебных издержек в обыкновенных гражданских процессах. Можно лишь заметить, что и в этом отношении Россия простирает свою умеренность и великодушие до совершенного забвения своих собственных интересов. Области Карса, Батума, Ардагана и Баязета, которые отходят к России, оценены в тысячу или тысячу сто миллионов рублей. Но разве они этого стоят? Считая по 5%, тысяча сто миллионов приносят 55 миллионов дохода — а эти области и пяти не дадут. Так ли поступали в подобных случаях другие! Эльзас и Лотарингия не Карсу, Батуму и Баязету чета, но сверх их взяты были еще тысяча двести пятьдесят миллионов рублей с Франции, да еще в короткий срок, да еще не считая громадных контрибуций, взятых во время самой войны, тогда как Россия не взяла ни копейки. И все-таки это называется чрезмерными требованиями России, на которые великодушная Европа не может согласиться! Но пусть так, — пусть нарушена целость Турецкой империи, и с нею вместе и Парижский трактат в этом единственном пункте: но чтò же это значит, если этот же самый трактат был постоянно нарушаем Турциею и самими державами, его гарантировавшими, как мы сейчас видели, и как еще яснее увидим из разбора еще не рассмотренного нами пункта, составляющего венец и завершение всего трактата?

По этому пункту, государства, подписавшие трактат, приняли на себя обязательство, что если у одного из них возникнет с Турциею несогласие, то оно, не приступая к решению спорного вопроса силою, должно обратиться к общему содействию всех этих государств, для улажения возникшего несогласия. Россия исполняла это всегда, а в настоящем случае исполнила с невероятною роскошью терпения и дипломатической легальности. В четыре приема оказывали державы свою совещательную деятельность: в консульских комиссиях, в ноте Андраши, в берлинском меморандуме и, наконец, в константинопольских конференциях. Эти совещания, по здравому смыслу и сущности дела, могли привести к одному из трех следующих способов действия. Или державы признали бы, что Россия неосновательно придирается к Турции, которая, в силу своей независимости и государственного верховенства, невзирая на добровольно сделанное, торжественное обещание улучшить быт своих христианских подданных, имела полное право их резать, вешать, жарить и проч., и в таком случае, должны были бы коллективно объявить России, что она не должна препятствовать правительству его величества султана в его законном образе действий, одобренном, или по крайней мере допущенном ареопагом держав-порук. Или признать, что притязания России правильны, а Турция поступает вопреки принятым ею на себя обязательствам, — и в таком случае, коллективно принудить ее изменить ее образ действий, заручившись достаточными гарантиями, что впредь ничего подобного не повторится. Россия это именно и предлагала. В обоих этих случаях державы-поруки заявили бы, что они признают Парижский трактат сохранившим свою полную, обязательную для всех силу! Или, наконец, умыть руки и предоставить сторонам разбираться как знают. В этом последнем смысле и было поступлено.

С того момента, как Россия объявила войну Турции, и ни одна из держав-порук не только не вмешалась в эту войну, но даже не протестовала перерывом дипломатических сношений с Россиею, или иным способом, они собственноручно разорвали трактат. Всякая война полагает конец прежним отношениям между воюющими государствами, и всякий новый мир установляет новые отношения. Как Кучук-Кайнарджийский и Адрианопольский миры потеряли свою обязательную силу с объявлением Восточной войны, так точно и Парижский мир потерял свою силу 12 апреля 1877 года, с безмолвного, но само по себе разумеющегося согласия всех держав-порук. Если бы они в то время приняли сторону России, или сторону Турции, они тем бы показали, что желают восстановить ту часть трактата, которая, по их мнению, была нарушена тою или другою стороною, и сохранить остальную его часть; коль скоро они этого не сделали, они, значит, решились подвергнуть его участь жребию войны. Может быть возразят, что это справедливо только относительно России и Турции, а не относительно России и других держав. Без сомнения, если бы в Парижском трактате заключались условия, налагавшие на Россию обязательства непосредственно к другим державам, независимо от ее отношений к Турции, то эти обязательства и сохранили бы свою силу. Такие обязательства действительно были, а именно: несодержание флота на Черном море, отказ от исключительного покровительства Дунайским княжествам и обязанность обращаться к общему совету держав, в случае возникновения спорных вопросов с Турциею. Но все они частию отменены, частию же были исполнены или исполняются Россией.

Предположим, что относительно какого-либо имущества было бы положено обязательство на две стороны: не начинать по поводу его судебного процесса, не собрав предварительно семейного совета, имеющего постановить свое решение по спорному делу. Совет был собран и решения не постановил. Стороны начинают процесс, и, ни при начале его, ни во все продолжение его, семейный совет не подает никакого протеста против законности судебного разбирательства. Суд постановляет наконец решение. Имел ли бы после этого значение протест семейного совета против законности решения суда?

Но в так называемом международном праве положительных законов нет: — единственным руководством служат прецеденты. Посмотрим, чтò ответят нам эти прецеденты.

В течение всей европейской истории, не было, конечно, дипломатического собрания, которое, по обширности интересов, подлежавших его разбирательству, по числу участвовавших в нем государств, по самой его формальной торжественности, по его исторической важности и, наконец, по продолжительности времени в течение которого все существенные его постановления составляли основание всего политического порядка вещей в Европе, могло бы сравниться с Венским конгрессом. Все без исключения европейские государства принимали в нем участие; не было ни одного между ними, которого бы не касались его постановления; не послы и министры только, но сами могущественнейшие государи принимали в нем непосредственное участие. Он составляет грань нового периода в истории Европы, который даже во всех учебниках принято называть „новейшею историею“. Сорок четыре года (1815—1859) постановления его составляли основной закон для международных отношений, без существенных перемен. Куда же равняться с ним какому-нибудь Парижскому трактату! Не чета ему Венский конгресс и по внутреннему своему достоинству. То был истинный памятник дипломатической мудрости. Все интересы были приняты во внимание, постановления конгресса соответствовали действительному распределению политической силы и могущества, а также и справедливости, за немногими исключениями. Обижены были только Дания — этот козел отпущения европейской политики, — получившая Лауэнбург взамен Норвегии, и вне Европы — Голландия, лишившаяся мыса Доброй Надежды, и Франция, потерявшая чисто французский остров Иль-де-Франс. Напрасно укоряют конгресс, что он раздавал народы, как стада, не справляясь с их национальными стремлениями. Принцип национальности мало кем в то время сознавался. Требовать от Венского конгресса, чтобы он им руководствовался, все равно что требовать от Сезостриса или Навуходоносора, чтобы они сообразовались в своей политике с правилами христианского милосердия. И какая могла быть речь о национальных принципах, когда конгресс не мог же не признавать факта существования Австрийской монархии — прямого его отрицания! А если так, то почему же было, например, не присоединить части Италии, в которой и прежде Габсбурги имели владения, к этому конгломерату народностей?

Как бы то ни было, по решению конгресса Ломбардия и Венеция были присоединены к Австрии. Другие части Италии достались принцам Габсбурского дома. Во всей Италии господствовало влияние Австрии. На последовавших дипломатических конгрессах, которыми так изобиловало то время, этот порядок вещей был укреплен и подтвержден. Несмотря на все это, однако же, вследствие неудачных для Австрии войн 1859‑го и 1866 годов, этот столь торжественно утвержденный порядок был изменен в самом корне. Австрия лишилась Ломбардии и Венеции, эрцгерцоги — своих владений. Затем, и неаполитанский король, которому тот же Венский конгресс возвратил его владения, был изгнан. И все это совершилось простыми мирными договорами между воевавшими, и даже просто насильственным захватом. Для обсуждения и узаконения всех этих, столь существенных, перемен, не сочли нужным созывать дипломатическое собрание представителей государств, подписавших и гарантировавших постановления Венского конгресса.

Вскоре и светская власть пап была уничтожена простым захватом итальянского правительства. Не говоря уже о том, что светская власть пап также была восстановлена и гарантирована Венским конгрессом, трудно найти предмет, который бы в большей степени касался интереса не только всех европейских (за исключением разве Швеции, Дании и Голландии, почти не имеющих католических подданных), но и всех американских держав, как организация папской власти. И разве маловажная вещь — уничтожение светской власти пап? Конечно, на первый взгляд, папство лишилось части своего могущества — чтò на руку для власти государственной. Но ведь это зависит только от противуположности интересов папства с государственными интересами Италии. Но в сущности, так ли они непримиримы и противуположны? И не возможно ли возрождение Гвельфского духа? Италия причисляется к первостепенным державам Европы, но ведь более из вежливости, чем по действительным размерам ее политической силы. В действительности, Италия не более, как первое из второстепенных европейских государств. Также и Рим, став столицею Италии, потерял в своем значении, хотя на первых порах и не замечает еще своего разжалованья. Народное честолюбие итальянцев ни тем ни другим не может долго оставаться довольным. Папство же всегда умело сообразоваться с обстоятельствами и подчинять их себе. Вместо хрупкой опоры, доставлявшейся папскому престолу двумя с половиною миллионов его бывших, большею частию мятежных, подданных, не может ли оно задумать опереться на весь двадцатишестимиллионный итальянский народ, который с своей стороны, через нравственное значение папства, приобретет громадное политическое влияние, какого не в состоянии доставить ему его национальная сила? В этом смысле уже высказался патер Курчи, один из влиятельных членов ордена Иезуитов, хотя идея не нашла себе пока сочувствия. Взаимное раздражение еще слишком сильно, но оно уляжется.

Зачем однако заглядывать в более или менее отдаленное будущее? Практическая дипломатия имеет преимущественно дело с насущными вопросами настоящего. Чтò же могло быть ближе и для интересов минуты и для вопросов будущего, как перемены, происшедшие в Германии в том же 1866 и в 1871 годах? Главным, основным, существеннейшим, любимейшим созданием Венского конгресса был, конечно, Германский союз. По выражению немцев, — с этим союзом стоит и падает все дело Венского конгресса. И нельзя не сознаться, что учреждение это, хотя оно и подвергалось жестоким нападкам, было делом действительной политической мудрости, доставившим Европе с лишком сорокалетний мир — благодеяние, которого она еще никогда прежде не испытывала. Германский союз был конечно искусственным политическим зданием, но в то время не существовало еще никакого естественного организма, который мог бы занять его место. Организм этот родился и созрел под его покровом. Германский союз обладал огромною оборонительною силою, и, находясь в средине Европы, разделял собою все элементы ее, которые могли бы вступить между собою в борьбу, по крайней мере в борьбу решительную; сверх того, он нейтрализировал антагонизм Пруссии и Австрии. Напротив того, его наступательная сила, нуждавшаяся для своего проявления в быстром соглашении всех его, во многих отношениях разнородных, составных частей, равнялась почти нулю. Этим он служил широкою основою для возможно устойчивого равновесия Европы. Однако этот палладиум европейского равновесия и спокойствия был ниспровергнут, сначала внутреннею, а затем внешнею войной. На место чисто охранительного союза возникла сильная, способная к самому энергическому наступательному действию, империя, — и все же, ни после первой, ни после второй войны, ни после 1866, ни после 1871 года, — европейские государства, подписавшие акт Венского конгресса, не сочли нужным собраться на новый конгресс, хотя бы только для обсуждения и утверждения происшедшей перемены.

Вот что говорят прецеденты!

И однако ж, канцлер Германской Империи, в произнесенной им в рейхстаге речи, между прочим, сказал: „то, чтò будет составлять перемену против обязательств 1856 г., потребует санкции участвовавших в них держав“; и в другом месте; „насколько оно (т. е. вознаграждение за убытки войны) денежное — оно касается лишь воюющих держав; насколько территориальное — контрагентов парижского трактата, и должно быть регулировано с их санкции“.

Странные слова в устах князя Бисмарка! Читая их, невольно задаешь себе вопрос, счел ли бы князь Бисмарк основательными, справедливыми и дружелюбными к Пруссии фразы подобные этим, произнесенные кем-либо из руководителей политики дружественных Пруссии государств в 1866 и 1871 годах? Почему же в 1878 году по отношению к России справедливо и даже как бы само собою разумеется, что все, составляющее отступление от трактатов 1856 года, должно подлежать утверждению держав, участвовавших в Парижском трактате; а в 1866 и 1871 годах, по отношению к Пруссии или Германии, было бы несправедливо и пожалуй даже оскорбительно заявлять, что все, составлявшее отступление от трактатов 1815 года, должно подлежать утверждению держав, участвовавших в Венском конгрессе?

Все та же вечная двойственность мер и весов, как со стороны европейских врагов, так и со стороны европейских друзей, когда дело идет о России и о других державах. Двойственность эта и оскорбительна и лестна. Оскорбительна она для тех, которые видят в России не более как одного из членов европейской (не слишком впрочем дружной) семьи, и естественно желают, чтобы она пользовалась полною равноправностью с прочими братьями. Действительно оскорбительна, очень оскорбительна должна быть эта двойственность для тех, которые считают высшею честью России принятие ее в сонм европейских держав, и стараются заслужить эту честь, какою бы то ни было ценою. Но она очень лестна для тех, которые видят в России иное: не равноправного члена европейской семьи, а главу иной семьи, равноправной всей совокупности того, чтò называется системою европейских государств. Лестна потому, что в этой двойственности слышится голос внутреннего сознания, говорящий с затаенною скорбью уязвленного самолюбия: „как ни скромничай, как ни умаляй себя, мы знаем — ты центр иного, нового, начинающего складываться мира… В виду судеб твоих мы не можем быть к тебе справедливы, мы не смеем относиться к тебе беспристрастно“.

Как для тех, так и для других, однако ж, двойственность эта одинаково поучительна и приводит к тому же окончательному выводу, что „друзей у нашей Руси нет“; что все, конечно, готовы пользоваться ее услугами, но любят платить за эти услуги если и не отъявленною феноменальною неблагодарностью, на что, конечно, не все обладают достаточно медным лбом, то по крайней мере, как мы уже раз выразились, ассигнациями весьма низкого курса за чистое золото; — что Россия должна всегда промышлять сама о себе; что она должна приготовить себе иных друзей, связанных с нею не только более или менее случайными общими интересами и временными сочувствиями, а общностью всей исторической судьбы своей, своего настоящего и будущего.

Но возвратимся к нашему предмету. Примеры недавнего прошлого с достаточною ясностью показывают, что принцип пересмотра перемен, произведенных войной между государствами, участвовавшими в предшествовавших мирных договорах, которыми был установлен тот именно порядок вещей, который отменяется в целом, или отчасти, — на практике признаваем не был.

Но русские воззрения на политические дела отличаются, как известно, удивительнейшею гуманностью и наитончайшею деликатностью. Мы не хотим брать примера с других, если их действия не согласуются с самою строгою справедливостью, с самыми возвышенными требованиями интересов цивилизации, самым самоотверженным бескорыстием; мы не хотим, в этом отношении, по крайней мере, „с волками жить — по волчьи выть“.

Избави Бог осуждать в самом их основании такие качества русского политического мировоззрения. Мы только сожалеем, что нередко нами пересаливаются эти политические добродетели, пересаливаются в том смысле, что, в погоне за преувеличенным бескорыстием, мы жертвуем некоторыми интересами только потому, что они наши интересы, ради других — только потому, что они чужие, не обращая порой внимания на внутренние свойства этих интересов, на то, что наши интересы — интересы законные, справедливые, священные, человечные, а интересы чужие — своекорыстные, эгоистические, даже варварские, — забываем, что не всегда великодушие — действительно великодушно.

Для бескорыстной русской мысли представляется поэтому важным не то, как в подобных случаях поступали другие, а как должно поступать. Если они поступали несправедливо, эгоистично, насильственно — это нам не образец. Важно даже не то, каково внутреннее достоинство этого трактата, о котором идет речь; важен сам принцип. Война изменила положение вещей, освященное договором, выгодным для нас или невыгодным — это все равно. Не справедливо ли, чтобы все участники прежнего договора обсудили эти перемены, с тем чтобы их утвердить или отвергнуть? — Вот в чем, по мнению иных, существенный вопрос. Нет, несправедливо, — отметим мы, не обинуясь; несправедливо, потому что не исторично. Великие исторические интересы изъемлются из юрисдикции дипломатии, которая, в данном случае, уже тем доказала свою некомпетентность, что дело вышло из ее рук и дошло до войны, — а решаются непосредственною борьбою народных сил. В этих вопросах, определяющих историческую будущность народов, решение не может быть предоставлено соглашению отдельных лиц, часто своекорыстных и всегда близоруких, но должно решаться борьбою исторических сил. Логика событий, логика истории находится нередко в противоречии с логикой индивидуальной. Кто признает в ходе истории направляющую волю высшего разума, — конечно, не усомнится предпочесть первую — второй. Напротив того, кто в этом ходе видит не более, как сочетание неразумных случайностей, результат борьбы неразумных сил, конечно, должен быть склонен видеть величайший успех в подчинении хода событий человеческому разуму. Но для нашей цели нет надобности возвышать вопроса до этой философской высоты. Мы готовы согласиться с последними, если только нам покажут, что в дипломатических собраниях — не говорим действительно проявляется, но даже имеет возможность проявиться эта разумность, имеющая руководить судьбами народов. На деле, критерий разумности их решений приводится к решению по большинству голосов, и еще по какому большинству! В парламентах, палатах, где также решает большинство, несмотря на всю противоположность интересов и воззрений, на всю игру страстей, господствует всем общее стремление к государственному благу, примиряющее противоречия. Различие во взглядах относится собственно (с исключениями, конечно) к средствам его достижения, — единая же цель всеми одинаково признается. Где же это высшее примиряющее начало на дипломатических конференциях? Не благо ли человечества? Не говоря уже о том, что никому неизвестно в чем оно состоит, — не смешная ли фикция предполагать, что стремлением к нему одушевляются члены дипломатических конгрессов или конференций?

В чем может проявиться на деле дипломатическое вмешательство государств, не участвовавших в войне? — Или в бесплодной трате времени, тяжело отзывающейся на тех, кто ее вел, ибо нерешительность положения, поддерживаемая дипломатическими прениями, препятствует им разоружиться; или в новой войне; или, наконец, в решении вопроса в антиисторическом смысле. Первые два случая понятны сами по себе, только последний требует некоторого разъяснения.

Отношения государств друг к другу, их взаимные права и обязанности определяются мирными договорами. Но государства — живые организмы. Они растут и изменяются, и притом неравномерно, не одинаково в разных направлениях. С течением времени, обязанности оказываются стеснительными и нарушаются, права — излишними или недостаточными. Возникают новые требования. Установленный договором modus vivendi оказывается невыносимым. Конечно, дело можно уладить полюбовными сделками, посредничеством — и здесь они вполне уместны, по крайней мере в теории, если не на практике. Полюбовные сделки, посредничество, даже при размежевании угодий, редко удаются, и приходится прибегать к силе судебных решений. По неимению такой силы в делах международных, возникает война и установляет новые отношения, более соответствующие новым потребностям и интересами, успевшим развиться в период предшествовавшего мира, и более соразмерные с новым распределением государственных сил. В чем же может состоять посредническая деятельность государств, не участвовавших в войне, но участвовавших в заключении того мира, последствия которого именно и отменяются войной? Очевидно они будут стараться о сохранении, на сколько возможно, прежнего порядка вещей, который был сообразен с их выгодами, так как они его установили. Чтò им за дело, что он не пригоден для тех, кого он ближе и прямее касается? Они знают лишь свои интересы. Действие их не может быть иное, как тормозящее, задерживающее, мертвящее, одним словом, противоисторическое. Они всегда будут на стороне формальной легальности против живой действительности.

Эти посторонние участники всегда будут отстаивать привилегированное положение, доставшееся им по прежнему трактату, несмотря на то, что привилегия уже отжила свой век, совершенно так, как, например, торийские аристократы отстаивали представительство гнилых местечек. Между тем очевидно, что самые интересы, за которые они так горячо стоят, в сущности и для них несущественны; иначе они не предоставили бы их защиту силам своего клиента, а сами бы помогали защищать их с оружием в руках. Но так как дело было не кровное, они возлагают надежду на слабость им противной, на силу им приязненной стороны. Когда же кривая не вывезла, они хотят жать там, где не сеяли, думая, что им легче удастся справиться с противником, ослабленным только что выдержанною им, хотя бы и победоносною, войною. Честный ли это расчет и может ли он повести к благодетельным, разумным последствиям? Освободилась ли и объединилась ли бы Италия, образовалась ли бы Ново-Германская империя, если бы участь их зависела от решения европейского конгресса или конференции, — так как ведь все это были события в высшей степени антилегальные, несогласные с прежними трактатами, хотя и совершенно законные с точки зрения живой исторической действительности? По крайней мере на сколько были бы они урезаны! Сколько новых попыток потребовалось бы для окончательного достижения их целей, а следовательно сколько новых войн пришлось бы выдержать!

Таким образом, с какой точки зрения ни смотреть на вопрос: с точки ли зрения специальных достоинств Парижского трактата, его особых прав на значение договора, который должен регулировать международные отношения, с точки ли зрения авторитета прецедентов, представляемых новейшею историею — авторитета дипломатических обычаев, или, наконец, с точки зрения самого выставляемого принципа in abstracto: — мы приходим к одинаковому заключению, что не участвовавшие в войне, в сопряженных с нею жертвах и усилиях, не имеют достаточных прав и оснований на участие в установлении ее результатов.

И так, мы имеем полное право отвергнуть первое основание, приводимое в оправдание притязаний держав, подписавших Парижский трактат, на пересмотр состоявшихся между Россией и Турцией мирных условий, на собранном для этой цели дипломатическом собрании. Посмотрим, не заслуживает ли большего уважения второе из приводимых оснований, заключающееся не в требованиях формальной легальности, а в действительных интересах европейских держав.

IV.

Общеевропейские интересы

I.

(„Русский мiр“, 1878, 5 апр.).

Что такое европейский интерес и в чем он заключается. — Примеры Италии и Германии. — Вопрос об устьях Дуная. — Значение территориальных перемен в Малой Азии. — Вопрос о проливах. — Отзыв князя Бисмарка. — Для кого важны ключи от нашего дома. — Пример — проходы в Индию. — Домогательства Англии. — Значение Индии для Англии и для России. — Бессмысленность взаимной вражды.

Конференции или конгресс необходимы, говорят, потому, что, кроме интересов России и Турции, мирный договор между ними затрагивает и интересы общеевропейские. Тут, следовательно, вопрос не в теории, а в фактах. Чтобы отвечать на вопрос, есть ли надобность в дипломатическом собрании европейских государств, с этой точки зрения, надо показать, какие же это общеевропейские интересы, затрагиваемые русско-турецким мирным договором.

Сербия и Румыния получают полную независимость; независимость Черногории признается Турциею; владения этих государств увеличиваются; Болгария становится полунезависимым и вассальным княжеством, вступающим в те же отношения к Турции, в которых до сего времени находились Румыния и Сербия; Россия получает денежное и территориальное вознаграждение. Прежде думали, что в это вознаграждение поступит и часть турецкого флота, но от этой надежды приходится отказаться. Относительно проливов все остается по старому; только нейтральные торговые суда могут проходить через них и в военное время. К этому присоединяется еще намерение России променять у Румынии уступленную ей Турцией Добруджу на часть Бессарабии, отошедшую от России по Парижскому трактату, — не всю, однако ж, а только по самый северный из рукавов Дуная. Под земельным вознаграждением разумеется небольшая часть Малой Азии, с городами Батумом, Ардаганом, Карсом и Баязетом. Эрзерум, как было надеялись, сюда не вошел.

Напрягая все свое внимание, во всем этом мы решительно ничего общеевропейского не можем заметить. Ни единый общеевропейский интерес, не только прямой, но даже косвенный, ничем не нарушен. Рассмотрим, однако, все эти пункты подробнее и внимательнее, — не найдем ли чего.

Прежде всего, чтò такое общеевропейский интерес? Очевидно, — такой интерес, который касается всех европейских государств, или по крайней мере большинства их. Так, например, интерес, представляемый устройством папской власти, о чем мы уже сказали несколько слов, может быть назван общеевропейским, ибо касается почти всех государств Европы. Также вопрос о Зундской пошлине был общеевропейским, и даже общеамериканским, сверх того. Пожалуй, и вопрос об устройстве Германии, в виде ли блаженной памяти союза, или нынешней империи, был общеевропейским. В самом деле, для Австрии эта перемена вообще весьма невыгодна, хотя бы уже по одному тому, что прежний союз гарантировал значительную часть ее земель, — а ведь всякая гарантия ей куда как нужна. Нет надобности, думаю, распространяться, что и для Франции гораздо была приятнее соседка, растягиваемая надвое противоположными стремлениями Австрии и Пруссии, с придачею еще особых тенденций Баварии, Бадена и проч., чем нынешняя объединенная грозная немецкая сила. Для Англии явился новый конкурент в области политических влияний, пока, правда, только на европейском континенте, но есть основания предполагать, что он не замедлит оказать их и на морях; военный флот новой империи по крайней мере усиливается; обо всем этом нечего было тревожиться со стороны Германского союза. Голландия населена народностью весьма близкою к немецкой, а от нижненемецкой даже мало чем и отличимою. Есть ей, следовательно, основание позадуматься над германскими объединительными тенденциями. К тому же, чрезполосный Люксембург уже совсем немецкий, и Рейну, по крайней мере его судоходной части, только одна Голландия мешает сделаться совсем немецкою рекою. Нужно ли говорить о Дании? — она на опыте изведала, какая разница между Германским союзом и самостоятельно действующей Пруссией, из сравнения годов 1848 и 1849 и 1864. Швеция с Норвегией, уже по общескандинавскому чувству, стоят на этой же точке зрения. Швейцария имеет в этом отношении точки соприкосновения с Голландией. Для России теперь положительно выгоднее империя, чем прежний союз; но это может измениться. Италия, думаю, в том же положении, как и Россия. Для Испании и Португалии — хотя от первой и загорелся сыр бор — что союз, что империя, — совершенно безразлично. И так, мы видим семь государств: три больших и четыре малых, интересы которых превращением союза в империю — или положительно нарушены, или более или менее угрожаются в будущем; два больших, для которых это, говоря вообще, пока выгодно, и два: одно среднее, другое малое, для которых это совершенно безразлично. Бесспорно, следовательно, что тут был интерес общеевропейский. Заметим еще, что оба упомянутые нами общеевропейские вопроса, Римский и Германский, были решены в национальном и антиевропейском смысле, и весьма основательно. Потому что и Германия, и Италия домогались только своего, законного. Не стоять же им в самом деле из-за других! Если кому от этого не поздоровилось, — все, что можно сказать: тем хуже для него. Значит, его организм чем-нибудь да страдает, в каком-нибудь направлении поврежден, ненормально развит, не на здравых основах утвержден, — если чужой рост, удовлетворение законных требований других народностей ему не по нутру.

Возвращаясь к своему предмету, мы найдем, что если будем придерживаться вышеприведенного определения общеевропейских интересов, то, в числе поименованных мирных условий, мы не найдем ни одного, которое представляло бы необходимый для того характер. Уменьшим наши требования; пусть общеевропейским будет называться такой интерес, который касается хотя бы только нескольких, не замешанных в войне государств.

Более всех будет носить этот характер возвращение России отошедшей от нее полосы Бессарабии, так как с этим сопряжено владение Дунаем, а река эта служит важным торговым путем для Австрии и для небольшой части Германии. Чтò же требуется от такой международной реки? — Чтобы плавание по ней было свободно от истоков до устья, для всех прибрежных государств. И больше ничего. Но ведь это условие совершенно не зависит от того, кому принадлежит та или другая часть реки, предполагая, конечно, что ни один из прибрежных владетелей не покровительствует речному разбою, как то делали в былые времена Алжир и Тунис на море. Если государство, доселе не прилегавшее к Дунаю, сделается прибрежным, то, само собою разумеется, оно получит все права и примет на себя все обязанности, с этим сопряженные. Это могло бы еще составить какой-нибудь вопрос, если б Дунай был единственною в мире рекою, протекающею через несколько государств. Но таких рек на свете не мало, и никого они не затрудняют. Например, Рейн протекает через Швейцарию, Германию и Голландию, а недавно протекал и по границе Франции, однако ж никто на это не жалуется. Может быть, скажут, что устья Рейна находятся в руках государства незначительного по своей силе, которое не дерзнет решиться на образ действий несогласный с выгодами верховых государств, и что, отдавая Румынии отошедшую от России часть Бессарабии, Парижский трактата и имел именно в виду устроить в низовьях Дуная положение дел, подобное существующему в низовьях Рейна. В виду этого возражения, нам стоит только переменить пример, чтобы доказать, что свобода судоходства ни мало не зависит от принадлежности речных устьев непременно политически слабому государству. Эльба протекает по Австрии и Германии; Висла, — по Австрии, России и Германии, Неман, — по России и Германии. Чего уже сильнее теперешней Германии, а разве эта сила низового государства чем-нибудь вредит интересам верховых? Почему же Россия заслуживает менее доверия, чем Германия? Такое утверждение было бы весьма оскорбительно, и едва ли кто решится его произнесть. Ясно, что никакой конференции и никакого конгресса не требуется для улажения столь простого дела.

Но если возвращение России части Бессарабии, не смотря на Дунай, имеет весьма ничтожное значение с точки зрения общеевропейских интересов, — оно составляет вопрос большой важности для самой России, и потому я позволю себе сделать небольшое отступление в эту сторону.

Возвращение полосы Бессарабии России может иметь троякое значение: 1) значение территориального увеличения, сопряженного с увеличением государственного могущества; 2) значение вопроса чести, как подтверждение принципа, что Россия никогда не признает насильственного отторжения самого незначительного пространства ее территории; 3) значение стратегическое. О первом не стоит собственно и говорить. По своему пространству, по числу населения, кусочек Бессарабии, в сравнении с Россией, есть величина совершенно ничтожная. Во втором смысле вопрос этот, конечно, приобретает несомненную важность. Но тут одна квадратная верста равняется сотням квадратных миль. Все или ничего, — должно быть в этом случае девизом. До 1856 года нам принадлежала не только полоса земли до левого берега самого северного из рукавов Дуная, но и вся дунайская дельта, отошедшая не к Румынии, а непосредственно к Турции, вместе с островом Фидониси, о котором и теперь еще не известно, кому он будет принадлежать. Дельта же должна отойти к Румынии вместе с Добруджей. Следовательно, вопрос чести все-таки не будет удовлетворен. Но нам кажется, что в фактическом удовлетворении его в настоящем случае вообще не предстоит никакой надобности. Понятие о чести, личной или государственной, есть понятие идеальное, и идеальное восстановление ее вполне достаточно. То есть, вполне достаточно убеждение, — а кто же может не иметь его? — что Россия имела бы полную возможность возвратить себе у нее отнятое, если бы захотела; приводить же или не приводить в исполнение свою волю — она предоставляет своему благоусмотрению. Наконец, стратегическое значение отошедшей полосы Бессарабии заключается единственно в непосредственном соприкосновении через нее с Болгариею, а затем и с Турциею, еще третьим путем, сверх Малой Азии и моря. Но это значение совершенно утрачивается, если Добруджа должна отойти к Румынии, в виде вознаграждения за возвращаемую России территорию.

Между тем, мысль об уступке России куска Бессарабии, как мы видели, в сущности ей бесполезного, возбуждает неудовольствие наших бывших союзников, а отделение Добруджи от Болгарии не может быть приятно Болгарии, потому что нарушает если не этнографические, то географические ее естественные пределы, — неудовольствие, которое, конечно, постараются развить со всех сторон. Главный же интерес России в странах нижнего Дуная заключается, думаем мы, в следующем: в том прежде всего, чтобы Румыния не обратилась, как выражаются, в южную Бельгию, — в нейтральное государство, а лучшее средство для этого, чтобы сами румыны этого не желали, как истинные их интересы и не допускают желать. По счастию, Австрия также не желает нейтрализации Румынии, конечно, в надежде осуществить в будущем свои на нее виды. Но, если б даже они и осуществились, мы твердо убеждены, что России скорее бы можно согласиться на присоединение Румынии к Австрии, чем на ее нейтрализацию. Австрия не такая сила, с которою России было бы особенно трудно справиться при случае; общеевропейский же клин, вбитый в славянское тело, составил бы такое препятствие, для устранения которого потребовалась бы со стороны России решимость на оскорбление европейского величества, на что, при известном уважении ее к легальности, невозможно, да и не желательно рассчитывать, не говоря уже о материальных трудностях такого нарушения. Такие нарушения сходят с рук всегда только одной Англии, сходили при благоприятных обстоятельствах не раз Италии и Германии, но России едва ли когда сойдут, если уже и архилегальные, наистрожайшие законные ее действия раздражают столь многих до забвения и внешней законности, и внутренней правды. Затем, интерес России требует, чтобы Румыния сознавала, что до сих пор она достигала своих целей только тяжелыми усилиями и стараниями России, направленными не против Турок только, и что точно также и в будущем, — дальнейших своих национальных целей она может достигнуть не иначе, как опираясь на Россию, как сливая свои выгоды с ее выгодами.

Пойдем далее. В вознаграждение жертв и убытков своих Россия получает небольшую часть Малой Азии. Чем это затрагивает общеевропейские интересы? Думаем — не более, чем и присоединение Заревшанского округа иди Ферганской области. Отношение сил России к другим европейским государствам через это нисколько не изменится. Присоединенные области не дадут ей ни одного лишнего солдата, да, кажется, и ни одного лишнего ружья на случай европейской войны. Это вовсе не то, что, например, присоединение к Германии Шлезвиг-Голштинии, Эльзаса и Лотарингии, которые увеличивают ее боевые силы двумя или по крайней мере полутора корпусами. Даже и финансовые силы России не много возрастут, если только возрастут. Все, что Россия выиграет, — это улучшение ее стратегического положения в той отдаленной местности и облегчение для торговли приобретением хорошей гавани, которой ей не доставало на протяжении всей закавказской береговой линии. Общеевропейского тут нет ничего. Есть, может быть, специально английское? Но это уже совершенно иное дело, ничего не имеющее общего с созванием общеевропейского конгресса. Но не сам ли лорд Дерби, которому ближе всего знать, объявил, что нет даже и этого? И в самом деле, ни для русских, ни для англичан не пролегает чрез эти страны пути в Индию. Через Трапезунт, Эрзерум, Баязет ведет Англия довольно значительную торговлю с Персией, ну и будет продолжать себе ее вести и после присоединения некоторых из этих городов к России. Только увеличится безопасность торгового пути; вместо вьючных, сделаются дороги колесными, а чего доброго со временем и железными. Вот и все изменения, которых можно ожидать.

Но вот доходит, наконец, дело до проливов. Мирные условия, к сожалению, их не касаются. Но допустим предположение, что вопрос этот был бы решен самым желательным для России образом, то есть, что, тем или иным способом, они совершенно закрываются во всякое время для военных флотов всей Европы и, напротив того, постоянно остаются открытыми только для военных флотов Турции и России. Чем нарушило бы это общеевропейские интересы? Мы часто читали и слышали, что беда будет от этого для Европы страшная. Даже князь Бисмарк, человек и прозорливый и не пугливого десятка, по-видимому, однако же разделяет эти опасения. „Вопрос о Дарданеллах“, — сказал он в рейхсрате, — „имеет громадную важность, если дело идет о том, чтобы проход через них, и ключи к Босфору и Дарданеллам передать в другие руки, предоставить, например, России отпирать и запирать их по своему усмотрению“. Весь рейхстаг кричит: „слушайте, слушайте!“ то есть, также признает за этим делом громадную важность. В чем же однако заключается эта громадная важность, — этот страх и ужас общества, этот кошмар Европы, — и он не соблаговолил разъяснить; и никогда и ни от кого мы этого объяснения не слыхали. А ведь очень было бы любопытно узнать. Ужас, да и все тут! Важность тут конечно есть, но только для России, и больше ни для кого. Какому хозяину не важно иметь замок и ключ от своего дома? Но что до этого хозяевам других домов? — решительно не понимаю. Еще могу постигнуть важность для плутов, мошенников, воров, чтобы дома запирались плохими замками, к которым легко подделывать фальшивые ключи; но для чего это честным домохозяевами — не могу в толк взять.

Но оставим шутки в сторону, которые, однако же, в сущности вовсе даже и не шутки, а самые точные и простые уподобления. Вопрос о проливах разделяется самым естественным образом на два вопроса: на вопрос о запрещении входа иностранным военным судам в Черное море — и на вопрос о свободном выходе из Черного моря русского флота. Почему в первом отношении Россия должна находиться не только в вечной зависимости от произвола другого государства, но даже не может выговорить себе определенных на этот счет прав, без дозволения совершенно посторонних делу государств, — это такое нарушение здравого смысла и всех понятий о справедливости, которому нет имени и нет примера в истории. Может быть, не всем читателям известно, что с сухого пути английская Индия находится, в отношении к ведущим в нее путям, совершенно в таком же положении, как Россия на Черном море. Со всех сторон окружена она горами, на севере совершенно непроходимыми, но проходимыми с запада. Главнейших западных проходов два: Хиберский и Боланский, и оба они лежат вне границ английской территории. Первый, — в Афганистане близ самой индийской границы, второй — в Белуджистане или Келате, довольно далеко от границы. Англия обеспечила себе эти пути договорами с тамошними ханами, и первый, если не ошибаюсь, даже укрепила и охраняет своими войсками. Чтò сказали бы англичане, если бы кто стал утверждать, что общеевропейские, или хоть, пожалуй, только специально русские интересы требуют, чтобы проходы эти находились в совершенно свободном распоряжении Кабульского эмира и Келатского хана, и чтоб Англия отнюдь не смела заручаться какими бы то ни было обеспечениями насчет закрытия их, в случае неприятельского вторжения, не говоря уже о содержании в них гарнизона или устроения английских укреплений? Прежде всего, Англия могла бы спросить: „да какое вам дело до этих проходов? Они могут быть вам нужны только для вторжения в Индию; ну, а против этого, извините, мы считаем себя в праве принимать всякого рода предосторожности“. А наши опасения относительно Черного моря еще гораздо справедливее. В Индию, с тех пор как она английская, еще никто пока означенными проходами не врывался, а в Черном море господа англичане и французы уже хозяйничали и не мало бед нам натворили. Во время крепостного права встречались господа и чаще барыни, которые били своих людей и грозно требовали, чтобы они держали руки по швам, отнюдь не отбиваясь. Видно Европа считает Россию своею крепостною девкой и право требовать, чтобы она держала руки по швам, когда ей вздумается бить ее, считает общеевропейским интересом. Удивительным образом устроены европейские мозги! Вообще очень ученые и здравомыслящие, они непременно подвергаются частному умопомешательству, лишь только их внимание направится на Россию и русские дела, умопомешательству, доходящему до совершенной невозможности отличать белое от черного, правое от неправого.

Если так ясно несомненное право России занять Босфор для своего ограждения, то не бòльшего труда представляет доказательство и ее несомненного права отпирать, как Босфор, так и Дарданеллы, для выхода ее из Черного моря. Это доказательство допускает совершенно геометрическую строгость. Предположим, в самом деле, что проход через проливы был всегда свободен для России, и только для нее одной (кроме Турции, конечно); но что Россия, по каким бы то ни было соображениям, не держала флота в Черном море. Результат был бы тот же, что и теперь, т. е., что, несмотря на свободу проливов, русский флот не появлялся бы на водах Средиземного моря. Но вот Россия вздумала обзавестись флотом. Имела ли бы какая-либо европейская держава право протестовать против этого, под тем предлогом, что через это явится на Средиземном море новая политическая сила? Очевидно, нет. В обоих случаях произошло бы, однако ж, одинаковое явление: возможность присутствия на водах Средиземного моря и океанов нового элемента политического действия. Почему же в одном случае никто не сочтет себя в праве препятствовать этому, а в другом может это делать, не выходя из границ международного права? Скажут, что в предполагаемом нами случае Россия пользовалась бы только естественным правом, принадлежащим всякому независимому государству, устройства своих вооруженных сил. Совершенно верно. А не то же ли самое и во втором, действительно существующем случае? Россия также пользовалась бы лишь своим естественным правом вступать в договорные сделки с другим также независимым государством.

Но существует если не право, то, по крайней мере, повод к ограничению неоспоримого права России получить свободный вход и выход из своего дома. В другой статье* мы рассматривали вопрос о проливах с этой точки зрения, и потому, не повторяя здесь наших доказательств, приведем лишь сделанный нами там вывод, что для государств бассейна Средиземного моря свободный проход русского военного флота через Босфор и Дарданеллы не только может быть, говоря теоретически, столько же благоприятным, сколько и неблагоприятным, но в действительности, на практике, это принесет им гораздо больше пользы, нежели вреда. Только относительно Англии, которая, однако ж, не есть средиземноморское государство, это может казаться неверным, так как, по своему преобладающему положению на море, она не имеет надобности рассчитывать на полезного, при случае, союзника, а скорее может опасаться врага. Эта вероятность враждебного столкновения России с Англиею, как известно, основывается, по мнению английских государственных людей и английской публики, на возможности, которую имеет Россия, и одна только Россия, сделать нападение на Индию с сухого пути. Из этого проистекает для Англии необходимость всегда держать открытым свободное сообщение с Индией, самым коротким путем, т. е. Суэцким каналом, и следовательно всеми мерами противиться возможности для русского флота угрожать этому пути из Черного моря. Вот английская точка зрения, которая, хотя, в сущности и не дает ей ни малейшего права препятствовать осуществлению совершенно законных требований России на свободный выход из замкнутого моря, большею частию берегов которого она владеет, но служит объяснениям беззаконных домогательств Англии. Посмотрим, однако же, на дело с другой стороны, и мы легко убедимся, что, даже с точки зрения исключительных интересов Англии, ее образ действий не имеет смысла. Имеет ли Россия какую-нибудь разумную, хотя бы и самую эгоистическую причину овладеть Индиею, вытеснив оттуда англичан? Вместо ответа поставим ряд других вопросов и ответов. Увеличивает ли Индия наступательные силы Англии? — Нет, потому что ее сипайская армия недостаточна даже для охранения Индии, так как она должна, сверх нее, содержать еще дорогостоящую английскую индийскую армию и английских офицеров в рядах самих сипаев. Увеличивает ли Индия оборонительную силу Англии? — Не только нет, но еще значительно ослабляет ее, требуя отвлечения, для защиты ее, значительной доли английских сил, и составляя тем не менее ее ахиллесову пяту по отношению к России. В чем же заключается для Англии важность обладания Индией? Во-первых, в отношении торговом. Оно доставляет сбыт английским произведениям и значительный материал для фрахта английских судов; во-вторых, при ультрааристократическом характере государственного и общественного строя, представляет возможность доставлять богато оплачиваемые места в гражданской, судебной и военной службе младшим сыновьям английской аристократии. Может быть, возразят, что при широком развитии английской промышленности и торговли, ей нечего бояться конкуренции, и что если б Индия и не принадлежала ей политически, она все-таки продолжала бы находиться в почти исключительной от нее торговой зависимости. Нет, — потому что неизвестно, какой торговой политики стали бы держаться те туземные или иноземные государства, власть которых заменила бы власть Англии в Индии. Также бесспорно, что, без политического преобладания, Англии никогда бы не удалось одною свободною конкуренциею сокрушить мануфактурную промышленность Индии, еще в начале нынешнего столетия имевшую огромное значение. Так, несмотря на конкуренцию, и даже на некоторую помощь со стороны артиллерии и флота, Англии не удается подавить мануфактурную деятельность Китая; а любопытно было бы посмотреть, сколько лет она просуществовала бы, если б Китай, подобно Индии, подпал под политическую власть Англии.

Но если это так, если Индия не увеличивает собственно политической силы Англии, в тесном смысле этого слова, и отчасти даже ее ослабляет, то обладание этою страною, по тем же самым причинам, и в еще гораздо большей степени, ослабит политическую силу России. Я говорю „еще в большей степени“ потому, что России пришлось бы поддерживать свою связь с Индией не быстрым и дешевым морским, а медленным и дорогим сухопутным сообщением. Коммерческих выгод Россия из Индии извлечь бы не могла, по неразвитости своей промышленности и морской торговли. Социальных причин, заставляющих Англию держать в своих руках Индию, Россия также не имеет. Очевидно, следовательно, что Россия не может иметь и не имеет никакого желания овладеть Индией. И однако же весьма возможно, что Россия принуждена будет предпринять поход в эту страну с единственною целью выгнать из нее англичан. В решительной борьбе с Англией, которая, при образе ее действий относительно нас, неминуемо должна наступить, это есть единственное средство России побороть своего противника. Указывают еще на крейсерство и каперство. Неоспоримо, что и это весьма действительные пособия, но это только действия партизанские, могущие нанести противнику довольно существенный вред, но не могущие повести к решительным целям.

Но с какой стати России воевать с Англией? Если кому нечего делить друг с другом, — то это, конечно, Англии с Россией. По праву или в противность всякому праву владеет Англия Гельголандом, Гибралтаром, Мальтою, Перимом, Трансваальской республикой, мысом Доброй Надежды, Иль-де-Франсом: — до этого России нет никакого дела. Завладеет ли она сверх сего Канарскими или Азорскими островами, Явой, Суматрой, Сан-Доминго, Кубой, хоть даже целой Бразилией: — России опять-таки и до этого никакого не будет дела. Напротив того, для нее весьма приятно быть в дружеских отношениях с Англией. Она лучший покупатель русских товаров; вернейший источник, из которого Россия могла бы заимствовать капиталы для развития своей промышленности. Англия также находит в мирных сношениях с Россией значительные торговые выгоды, из-за чего же воевать? Единственно из-за того, что Англия уже с давних пор постоянно и неуклонно противодействует русской политике относительно Турции; противилась прежде, противится и теперь освобождению единоверцев и единоплеменников России; противится развитию русского черноморского флота; не хочет допустить нас пользоваться нашими естественными правами свободного входа и выхода из нашего внутреннего моря. Для чего же это она делает? Для охранения Индии на случай войны с Россией, — войны, которая единственно из этого только может проистечь. Таким образом, перед нами предстает следующее невероятно нелепое положение вещей, следующий курьезный circulus vitiosus:

Россия и Англия не имеют ни малейшего повода ко взаимной вражде. Сферы их влияния так различны, что не пересекаются ни в одной точке. Напротив того, многие общие интересы связывают их между собою. Всего менее имеет Россия побуждений угрожать положению Англии в Индии. Что же делает Англия? Чтобы предупредить эту, совершенно мнимую опасность, чтобы противодействовать планам, которые никогда и в голову России не могли входить, она своими руками создает эти побуждения, создает действительную для себя опасность, принуждает Россию усвоить себе эти планы, тем, что постоянно оскорбляет самые святые симпатии России, нарушает самые насущные, самые законные, самые жизненные интересы, и наконец, рано или поздно, теперь или в недалеком будущем, вынудит Россию обратиться к единственному средству обороны, находящемуся в ее руках, от нападений Англии, истощив ее долготерпение, заставит собрать все свои силы, чтобы предпринять поход в Индию, и нанести Англии смертельный удар. Это ли не безумие!

П.

(„Русский мiр“, 1878 г. 12 апр.)

Болезненные „европейские“ требования. — Роковое положение Австрии. — Прежние австрийские войны, их ограниченные цели и пределы. — Грозная особенность столкновений с Россиею на почве Славянства. — Невозможность федеративного устройства Австрии. — Благоразумие австрийских деятелей и тройственный императорский союз. — „Почетный“ выход из затруднений, — присоединение Боснии и части Герцеговины. — Две Лейтании, с прибавкою третьей, магометанской. — Тяжелая, но быть может необходимая задача.

Остается последний пункт мирных условий, — освобождение балканских христиан: независимость и увеличение Сербии и Румынии, усиление Черногории, автономия Болгарии в истинных пределах болгарской национальности. Чтò тут общеевропейского?

Ни один народ и ни одно государство не оказали стольких услуг другим народам и государствам как Русский народ и Русское государство, — услуг не только бескорыстных, но часто даже противных прямым выгодам России. Ни один человек, с тех пор, как мир стоит, не освободил стольких миллионов людей от разных видов рабства, как император Александр II, и никому, в течение всей всемирной истории, не принадлежит с таким правом титул Освободителя. Такова была милость Господня к Русскому народу и благодушному Царю его. Желает ли Европа приобщиться, если и не к последнему их подвигу, то, по крайней мере, к их славе? Если так, то против этого, конечно, никто возражать не станет. Но только с одной этой точки зрения и можно считать вопрос о Болгарии, Сербии, Черногории, Румынии и вообще о христианских землях Турции, — вопросом общеевропейским. Однако, по всему, чтò видно и слышно, не таковы намерения многих великих европейских держав. Не укрепить, а умалить добытую для христианских народов свободу хотят они. Не с точки зрения человеколюбия, свободы, справедливости требуют они пересмотра русско-турецких мирных условий, а с точки зрения нарушенных будто бы общеевропейских интересов именно этими освободительными мирными условиями.

В самом германском рейхстаге, в отв��т на речь имперского канцлера, и не с враждебной, по-видимому, стороны, раздались такие странные слова, произнесенные депутатом Генкелем: „Ни одно из европейских государств не имеет интереса в поддержке связи между Турцией, Сербией, Черногорией и Румынией. Но проекты, составленные в настоящее время в пользу Болгарии и Боснии, слишком имеют в виду интересы одной России и прямо нарушают интересы Австрии, а вместе с тем и наши“. Полагаем, что имеются и должны иметься, прежде всего, в виду интересы не Австрии, не Германии и даже не принесшей бесчисленные жертвы России, а интересы самой Болгарии и самой Боснии. Если интересы России совпадают с этими интересами, то есть, с интересами справедливости, прав национальностей, слишком долго презиравшихся, человеколюбия, — неужели это совпадение может считаться в чьем-либо уме, если только это ум здравый и неослепленный, — достаточною причиною идти против справедливости, против прав национальностей, против человеколюбия? Изумительная была бы эта логика! Если же интересы Австрии этому противоречат, то все, что можно и должно сказать в этом случае: тем хуже для них. Есть рассказы, что иногда люди бывают одержимы такими болезнями, что жизнь их может быть спасена и поддержана только ваннами из человеческой крови. Для таких больных, — только одно решение: пусть умирают!

Умаление и стеснение прав народностей, выходящих из-под турецкого гнета, не может быть общеевропейским интересом. Тут интерес только австрийский. Если Англия, противодействуя законным стремлениям России получить свободный выход из внутреннего моря и оградить берега его от посещения непрошеных гостей, — как говорится, — с жиру бесится, без всякой надобности, сдуру накликает на себя беду, теперь или в близком будущем, то, по справедливости, мы не можем того же сказать об Австрии.

Положение Австрии роковое, чтò бы она ни делала, как бы ни изворачивалась. Она не больной человек, как Турция; она человек, — приговоренный и обреченный на смерть. Вода, наполняющая сосуд, стоящий в совершенном спокойствии, сохраняет свою жидкость, хотя температура ее далеко уже упала ниже точки замерзания; но сотрясение разом ее замораживает. Таково положение Австрии. Один сильный удар может ее окончательно убить и более она уже не воскреснет. Австрия, как всякому известно, есть политическое тело, лишенное внутренней связи между составляющими ее частями. Верить в жизненность ее могут только дипломаты. Место взаимной притягательной силы между этими частями заняла искусственная связь государственного управления, давление двух политически преобладающих народностей, немецкой и мадьярской, а также старая привычка политического сожительства. Извне со всех сторон расположены центры внешнего притяжения, которые стремятся растянуть это разнородное тело, разорвать его на более естественные группы. Оно находится в состоянии крайнего напряжения, при котором едва-едва сохраняется равновесие. Один сильный внешний удар, направленный с надлежащей стороны, и Австрия лопнет по швам. Но удар этот может нанести только Россия. Все прочие соседи, находившиеся с нею в разное время во вражде, могли нанести ей лишь более или менее тяжелые, но несмертельные и залечимые раны. С одной стороны, сами они не имели интереса наносить Австрии вред более существенный, с другой, — и сами элементы, составляющие Австрию, не имели достаточных побуждений продолжать и усиливать действие внешнего удара. Напротив того, в случае борьбы России с Австрией, Россия не только может, но даже и против воли своей принуждена будет нанести ей смертельный удар.

Цель Франции, в ее продолжительной борьбе с Габсбургским домом, заключалась лишь в ослаблении его некогда могущественного влияния на европейские дела, но только до известных границ, которые никак не могли доходить до полного разложения состава австрийских наследственных земель, ибо это создало бы новую силу, гораздо опаснейшую для Франции, на ее восточных границах, как оно и случилось на деле, помимо ее воли конечно, но по ее непредусмотрительности. Войны эти имели чисто политический характер.

Италия могла разумно стремиться только к отвоеванию итальянских земель габсбургской короны, и к этому прочие элементы Австрии, за исключением немецкого, относились совершенно равнодушно. Но дело приняло бы совершенно иной оборот, если бы Италия захотела, например, овладеть Далмациею, Истриею и вообще Адриатическим прибрежьем, потому что некогда они отчасти принадлежали Венецианской республике. Без сомнения, не только немцы, но и все славянские народности Австрии воспротивились бы этому всеми своими силами.

Наконец то же можно сказать и о борьбе с Пруссией и вообще с Германией. Интересы Пруссии заключались только в выделении Австрии из Германии, в совершенном устранении ее влияния на нее, дабы тем уничтожить раз навсегда пагубный дуализм, составлявший истинную причину политической слабости немецкой нации. Далее Пруссия не могла идти. Даже присоединение к Германской империи чисто немецких австрийских областей ослабило бы значение германской народности в мировых судьбах в гораздо большей степени, чем насколько усилилось бы политическое могущество германского государства. Но и с другой стороны, распадение Австрии на ее составные элементы, под напором Пруссии, не могло соответствовать интересам австрийских народностей. Это справедливо не только по отношению к славянам, чтò уже само по себе ясно, но и по отношению к мадьярам и даже самим немцам, которые лишились бы своего преобладающего господствующего положения.

Совершенно иное дело Россия. Если б Россия была только Россией, т. е. национально-русским государством, как Италия, — национально-итальянское, Германия, — национально-немецкое, то вся политическая противуположность между Россией и Австрией ограничивалась бы лишь тем, что в состав австрийских владений входят и чисто-русские земли: большая часть Галиции, угорская Русь и часть Буковины. Противоположность эта могла бы разрешиться так же, как она разрешилась между Италией и Австрией, присоединением этих земель к общему Русскому отечеству. После этого их отношения приняли бы общий политический характер, основанный на временном и случайном совпадении или противоречии интересов. Но Россия не только национально-русское государство, а и глава Славянского мiра. В Австрии же Славянство занимает не отдельный какой-нибудь угол, в роде итальянских Ломбардии и Венеции, а проникает весь государственный состав, составляет основную ткань, в которую почти все другие народности как бы вкраплены.

Понятно, на чьей стороне будут народные симпатии, в случае борьбы Австрии с Россией, и какой результат могло бы иметь поражение первой. Оно коснулось бы не какой-либо окраины государства, но поразило бы его в самое сердце, уничтожив то двойное давление, которое держит славянский элемент в подчиненном положении. Чтобы противодействовать этому, австрийское правительство не имело бы другого средства, как предупредить это насильственное разложение, полным уравнением прав своих славянских подданных с правами привилегированных народностей. Переустройство Австрии на благоприятный России, то есть Славянству, лад сделалось бы для нее необходимостью. Повторилось бы то же явление, которому мы были свидетелями после 1866 года, только в одном направлении и в больших размерах.

В самом деле, война 1859 года с Францией из-за Италии не оказала никакого влияния на внутренний строй австрийского государства, потому что итальянские владения были только внешней приставкой к Австрии. Отделением этой приставки все и ограничилось. Напротив того, война с Германией, не лишившая Австрии ни одного кусочка земля, повела к ее внутреннему переустройству, в благоприятном для Германии смысле, потому что преобладание досталось как сочувственному Германии элементу, немецкому, так и по внутренней своей ничтожности нисколько для Германии не опасному элементу, мадьярскому, подкрепляющему немецкий, оказавшийся, по семнадцатилетнему опыту, слишком слабым для безраздельного и исключительного господства. Только после утверждения германо-мадьярского дуализма очутилось Славянство в положении подчиненном, низшем, принесенном в жертву другим. В прежнее Метерниховское и до-Метерниховское время (за исключением лишь неудавшихся объединительных попыток Иосифа II) в Австрии господствовал единственно отвлеченно-государственный, династический принцип; всякое же национальное стремление, всякая национальная жизнь, — немецкая и мадьярская в том числе, — были почти одинаково преследуемы.

Таким образом, в последнем выводе, нам представится следующее странное положение вещей: без искренней помощи своих славянских подданных, Австрия не может воевать против России; помощь эту может она себе обеспечить только уравнением их прав с правами привилегированных народностей; но с этим уравнением славянские стремления получат перевес, и славяне австрийские не захотят воевать против славян русских, за стеснение прав славян турецких: и Россия без войны достигнет всех своих целей, Австрия же перестанет быть Австрией.

Весьма многие из австрийских славян, а также и у нас, представляют себе, что такое перерождение Австрии и есть настоящая панацея от всех ее бед, и это переустройство Австрии на федеральных началах величают именем разумного панславизма, и удивляются ослеплению австрийских государственных мужей, никак не хотящих прибегнуть к столь целебному средству. Согласимся, что и это панславизм, но только не разумный, а идиллический; согласимся, что и это панацея, — но панацея в том только смысле, в котором называют смерть лекарством от всех болезней.

При федеративном устройстве, Австрия становится славянским государством, и доселе господствовавшие народности, немецкая и мадьярская, обращаются, если не в угнетенные, как теперь славяне, то во всяком случае в подчиненные. Но ведь и это невыносимо для честолюбивых наций, привыкших к господству. Примером могут служить поляки, которым не свобода нужна, а господство, отчего и проистекают все их беды. С потерею преобладания исчезнет для немцев и всякая побудительная причина продолжать оставаться в союзе; они, очевидно, будут стремиться присоединиться к могущественной Германии, захватив с собою в придаток как можно больше славянских клочков. Мадьяры, которым деваться некуда, конечно, тоже будут искать покровительства Германии, чтобы, с ее помощью, сохранить хотя часть своего господства. Австрийские же славяне не могут противиться ни тому, ни другому, и, окруженные сильными внешними врагами, разъедаемые внутренними, по самому политическому положению, не говоря уже о национальных симпатиях и влечениях, не будут иметь другого исхода, как вступить в самую тесную связь с Россией. Таким образом, австрийская федерация неминуемо обратится в федерацию всеславянскую, а идиллический панславизм — в панславизм действительный, реальный.

Положение Австрии перед вступлением в войну с Россией подобно положению человека, готовящегося вынуть билет из лотереи, в которой выигрыш, — известная, хотя бы и значительная сумма денег, а проигрыш смерть, и в которой, как и вообще в лотереях, число проигрышей во много раз превосходит число выигрышей. Много ли смельчаков, готовых решиться на такую азартную игру? Во всяком случае, осторожная Австрия не в числе их, если только ей известно истинное положение дел. А что оно ей известно, о том свидетельствует перемена тона многих ее туркофильских газет, перестроивших свою лиру с воинственного на мирный тон, как только наступила пора переходить от слов к делам, и с еще гораздо большим авторитетом свидетельствует то же самое и вся новая история Австрии.

Австрию почему-то считают государством миролюбивым и в ее силе и влиянии залог мирного направления европейской политики. Такое мнение действительно справедливо, если ограничить поле наблюдений одною эпохой Меттерниха, государственного мужа, верно постигавшего положение Австрии. Но если обратиться к временам, предшествовавшим этой эпохе и последовавшим за нею, то оно опровергается фактами. За последние два века Австрия вела войны не только не реже, но едва ли даже не чаще всех прочих европейских государств. Она пользовалась всеми случаями, которые могли обещать ей какую-либо выгоду, чтобы воевать со всеми своими соседями. Войны эти не происходили, как большая часть войн, веденных Франциею, из войнолюбивого характера ее населений; или как войны Англии, — из энергического преследования честолюбивой, а главное барышнической цели господства на всех морях, то есть, собственно говоря, господства во всех частях света, кроме Европы. Они не были также развитием одной, неуклонно преследуемой цели, как войны Пруссии, или оборонительными войнами, как войны России. Австрийские войны носят на себе характер политико-династичесий. Не будучи проявлениями национальных стремлений и требо��аний, они велись всегда свободно и с расчетом, а потому всегда были благоразумны и прекращались вовремя, не переходя своих целей, при успехе, и не доводя государственного организма до полного изнеможения, при неудаче. Поэтому они не представляют таких крушений, как войны 1806 г., — для Пруссии, 1870 и 1871 гг. для Франции, или 1877 и 1878 — для Турции; но зато не представляют и таких торжеств крайнего напряжения народных сил, как революционные войны для Франции, или 1812 год для России. Организм Австрии не мог бы выдержать таких усилий. Однако, между всеми этими многочисленными войнами, веденными со всеми соседями, мы не встречаем ни одной войны против России. (Войны 1809 и 1812 гг. были лишь одними демонстрациями, с полным сознанием противников, что они воюют только для вида). Между тем, столкновения интересов между обоими государствами были довольно часты и такого характера, что не России предстояла надобность противодействовать стремлениям Австрии, а Австрии — стремлениям России. Так было, например, в первую екатерининскую турецкую войну, в 1828 и 1829, в 1854 и в 1863 годах. Зная свое положение, понимая всю опасность, не начнет Австрия войны и теперь, не начнет потому, что войны Австрии были всегда войнами благоразумными. Если бы направление австрийской политики вполне зависело от мадьярского влияния, — тогда другое дело. Мадьяры — хотя маленькая, но все-таки национальность, которая имеет свои симпатии и антипатии, свои национальные цели. Их может увлечь страсть, и расчет может быть забыт. Но, во внешних делах, по крайней мере, и нынешняя Австрия еще в достаточной мере сохранила свою независимость от мадьярских увлечений, чтобы устоять на своей расчетливой, благоразумной отвлеченно-государственной точке зрения.

Эта благоразумная точка зрения заключается для Австрии в том, чтобы избегать того внешнего удара, который неминуемо приведет весь организм ее в сотрясение и, как в мало устойчивом химическом соединении, поведет к разложению его на составные части и затем к иной группировке их. За недостатком внутренней связи, охрана ее организма зависит в значительной степени от внешних сдерживательных влияний, среди которых она поставлена тройственным союзом императоров. Понадеявшись на свои внутренние силы и соблазнившись благоприятными внешними обстоятельствами, она раз уже сделала попытку выйти из охранительных условий подобного же союза. Она хорошо знает, чем за это поплатилась, и как рада-рада была, когда, после долгих мытарств, снова удалось ей поступить под его охрану. Неужели без пользы пропали для нее опыты недавнего прошлого?

Конечно, образование и увеличение свободных славянских государств у границ Австрии усиливает те внешние центры притяжения, которые стремятся ее растянуть и заставить, как мы выразились, лопнуть по швам; но разве эта опасность может сравниться с тою, которою грозит война с Россией? Неужели она не понимает, что, именно при этой борьбе, внешние притягательные центры и приобретают всю энергию своего действия?

Ручательством для Австрии, что под эгидою императорского союза она может надолго успокоиться, служат два свойства, издавна характеризующие внешнюю политику России: самая строгая легальность и чрезвычайно медленное, но постепенное достижение своих целей, чего во всей полноте нельзя даже всегда приписывать сознательному способу действия руководителей ее политики, а скорее внутреннему инстинкту России, говорящему ей, что у нее много времени впереди, и что цели ее лежат в самом русле исторического потока и потому не могут от нее уйти. Скорее можно ожидать преувеличения этих принципов, нежели их нарушения.

К такому положению вещей, которого не может не понимать Австрия, и, как по многому видно, действительно понимает, присоединяется для нее весьма почетный выход из затруднений, отличный предлог faire bonne mine à mauvais jeu. Это — присоединение в той или другой форме, в полном составе, или отчасти, Боснии и Герцеговины. Но как же нам отнестись к этой австрийской аннексации? Не будет ли она для славянского дела потерею, отрицательным результатом, уравновешивающим те положительные результаты, которые приобретены войною для Болгарии, Сербии и Черногории? Для непосредственного славянского чувства — это было бы, без сомнения, в высшей степени горестным, печальным событием, и нельзя не желать пламенно, чтобы эта новая чаша горечи и испытаний прошла мимо Славянства. Однако, с более общей точки зрения, и в этом плачевном событии откроется нам, если и не утешение, то некоторое вознаграждение в будущем. Добровольная сдача и пожар Москвы были в высшей степени прискорбны для народного чувства; однако же, они спасли Россию. Страдания, испытанные Болгарами, как они ни обливали кровью славянское и даже вообще человеческое сердце, искупили свободу Болгарии. Такое же, думаем мы, будет иметь значение присоединение Боснии и Герцеговины к Австрии. Враги в этих случаях дальновиднее нас самих и наших друзей. Недаром и австрийские немцы и мадьяры противятся этому присоединению. В наших глазах представляется важным не то, что таким присоединением вообще усилится славянский элемент Австрии, — он и теперь уже достаточно силен, — а то, что усилится коренная рознь и противоположность между славянскою и неславянскою Австриею, что она прояснится для славянского сознания.

В настоящее время Австрия официально состоит из двух Лейтаний, но их уже и теперь можно насчитывать три. Кроме Лейтании немецкой, где немецкой народности подчинены и принесены в жертву чехи, словенцы и далматы, — кроме Лейтании мадьярской, где ради мадьярского меньшинства угнетены словаки, русские, сербы, хорваты и румыны, ведь есть еще Лейтания польская, где интересам польского меньшинства принесены в жертву более многочисленные русские. С присоединением Боснии и Герцеговины, к этим трем Лейтаниям прибавится еще четвертая, магометанская Лейтания, в которой магометанские беги будут приняты в союз с прочими преобладающими и угнетательными элементами, а на долю православных сербов нечего не останется, кроме несправедливости и угнетений, которые будут здесь тем невыносимее, что к гнету политическому присоединится несравненно труднее переносимый гнет социальный и экономический. Такой союз ясно покажет, на чьей стороне право и на чьей, — насилие, и от такого союза, конечно, не поздоровится. Напряженность национальной вражды и противоположностей интересов возрастет и тем скорее доведет до кризиса. Присоединение Боснии и Герцеговины к Австрии будет новым патроном динамита, подложенным под государственную систему Австрии. Он еще скорее окажет свое действие, если эти провинции будут присоединены к мадьярской Лейтании, как того требует географическое их положение, ибо в способности подражать лягушке, надувающейся в быка, мадьяры имеют достойных соперников в одних только поляках.

Мужественные борцы за славянскую свободу, зажегшие фитиль, взорвавший на воздух здание турецкой неправды и нечестия, — вам не суждено еще успокоиться и насладиться плодами ваших геройских усилий! От вас требуется новый завершительный подвиг. Вам же, видно, предназначено подать сигнал к сокрушению и другого врага Славянства, — разве благоразумие и осторожность возьмут верх в советах его.

III.

(„Русский мiр“, 1878 г., 14 апр.)

Исключительные отношения Европы к России. — Уступчивость и умеренность во время войны и после нее. — Еще о проливах — Произвольная „европейская“ опека. — Уроки прошедшего и настоящего. — Характеристика внешней политики Англии — Индийский путь к Босфору и Дарданеллам.

Тщательным и подробным разбором мы показали, что мирные условия между Россиею и Турциею, которыми устраиваются дела на Балканском полуострове, не подлежат обсуждению Европы, ни потому, что ими изменяется Парижский трактат, ни потому, что они, будто бы, касаются общеевропейских интересов. Сколько мы ни искали, ни единого общеевропейского интереса не оказалось. Оказались только частные интересы, английские и австрийские, интересы характера чисто эгоистического, и притом с английской стороны чисто мнимые, воображаемые, с австрийской же, — хотя и действительные, но совершенно беззаконные, не заслуживающие, с точки зрения права народов, справедливости и человечности, никакого внимания. Почему же эти эгоистические мнимые и беззаконные интересы Англии и Австрии, которые притом вовсе не принимали участия в войне, ставятся не только на одну доску с справедливыми, бескорыстными, человечными интересами России, принесшей столько жертв кровью и достоянием своим, но даже гораздо выше их, ибо нарекаются интересами общеевропейскими, перед которыми должны преклониться интересы России?

Потому, что, где только идет дело об отношениях Европы к России, — там нет и речи о справедливости, равноправности, беспристрастии. Эта бесспорная истина вытекает из анализа всех отношений между Европой и Россией уже с очень давних времен. Она с достаточной ясностью выразилась во всех обстоятельствах, приведших к Крымской войне, во время и после нее; но никогда еще она не обнаруживалась с такою поразительною яркостью, как именно теперь.

Припомним всю роскошь, все излишество уступчивости и миролюбия России, в течение почти двухлетних переговоров от начала герцеговинского восстания до объявления войны Турции. Война начинается, и тут дано время Турции образумиться. Сама война ведется вначале, так сказать, демонстративно. Россия не развивает и трети своих сил. В каких видах и в чью угоду? спрашиваем мы. Но, по счастию для дела и по несчастию для самой России, так как именно эта умеренность увеличивает в огромных размерах ее жертвы деньгами и людьми, — ослепленная Турция и в самом деле начинает считать себя накануне решительной победы. Клики радости и восторга раздаются в Европе. Но не на них желаем мы обратить внимание. Прислушаемся, как относятся к этому периоду войны наши доброжелатели. Например, г. Бенигсен, мотивируя свой известный вопрос в рейхстаг, видит в нерешительном ходе начала войны, что русская армия, вследствие изменчивости военного счастия, претерпела столь сильные неудачи, что это заставляло даже опасаться такого ослабления России, при котором она могла бы перестать служить достаточною поддержкою для сохранения того положения, какое Германия занимает в Европе. Вот куда метнул! Между тем, не надо было иметь большой проницательности, чтобы видеть, что не было никакой изменчивости военного счастия, а было лишь недостаточное развитие военных сил, вследствие того, что Россия избегала решительного, подавляющего образа ведения войны во внимание к тому, чтò называется интересами Европы. Также, доброжелательный, по-видимому, к нам корреспондента Times’а пишет: „Неповоротливость, отличавшая русское войско в начале кампании, исчезла, и та сила, которая только возбуждала насмешки военных в Европе, стала могущественным орудием войны“. В чем же это господа европейские военные находили предлог для своих насмешек, и в чем видели неповоротливость? Разве в том изумительном геройстве, с которым русская армия, попавшая в критическое положение, единственно вследствие недостаточности введенных в дело сил, не только боролась с превосходными силами на Кара-Ломе, Шипке и при Плевне, но и сохранила все преимущества, приобретенные ею в начале кампании? Мало в этом смешного: — гораздо более грозного и внушительного!

Война ведется Турками со всеми ужасами варварства, глубоко оскорбительными не только для народного чувства, при виде несказанных терзаний тех, кого пришли мы защищать, не только для чувства военного товарищества и братства, при виде тех истязаний и поруганий, которым были предаваемы наши раненые и пленные, но и, вообще, для всякого чувства человечности. И ни одного акта, не говорю мщения, но даже и, всеми признаваемых законными, репрессалий, ни со стороны военного начальства, ни со стороны простых солдат; ничего в роде расстреливания французских вольных стрелков. Которые ведь только защищали свое отечество вполне законными партизанскими действиями. В ответ на это мы встретили гнусные клеветы, подверглись чему-то в роде исследования, —enquête internationale. Когда, наконец, рядом неслыханных, изумительных подвигов, силы Турции были разметаны в прах, — наша армия остановилась среди своего триумфального шествия. Несколько дней пути отделяли ее от Константинополя, от исполнения заветных стремлений Русского народа, от водружения креста на куполе св. Софии. В угоду чьих интересов, и даже не интересов, а чьих завистливых, ревнивых желаний, остановилась русская армия? Представим себе на месте ее какое угодно победоносное войско: германское, английское, французское, — поступило ли бы оно так? Несочли ли бы необходимым удовлетворить столь естественному, столь законному народному чувству? А если бы, из уважения к смирившемуся врагу, хотя и не заслуживающему такого снисхождения, и удержались от занятия его столицы, — то не оградили ли бы, не обеспечили бы вполне своего положения условиями перемирия, что в то время было так легко сделать, быстро заняв, с согласия или без согласия Турок, Дарданеллы и Босфор, и потребовав немедленной выдачи всего или хотя большей части турецкого броненосного флота? Англия увидала бы тогда всю ничтожность своих грозных морских сил и все выгоды нашего стратегического положения. Австрия была бы уничтожена одним ударом. Но Россия и тут, как и всегда, судила по себе: она не желала помнить многократных опытов прошлого, хотела видеть в своих скрытых недругах честных и благородных противников, и еще раз должна была испытать коварство и вероломство.

За внимание к ее так называемым интересам, Англия, и во время войны не соблюдавшая обязанностей нейтралитета, самым дерзким образом ворвавшись в Мраморное море, по своему исконному обычаю нарушила и этот нейтралитет, и прежде, ею же защищаемые трактаты, как скоро соблюдение их представилось ей невыгодным. Но уступчивость, снисходительность России, скажу опять, не к интересам, а просто к желаниям других держав, не ограничилась условиями перемирия; она распространилась и на самый мирный договор. Россия отказалась от Салоник и от Адрианополя для Болгарии, от Сенницы, Вароша, Призрена — для Сербии, от Эрзерума и броненосного флота — для себя, а главное — отказалась от своего самого естественного, самого законного права на свободный проход своего военного флота через проливы.

Два раза говорил я уже о проливах, разбирая вопрос с разных точек зрения; но не могу не обратиться еще раз к этому предмету, чтобы выставить на вид тот новый оборот, который принимает это дело, после того как Россия лишается своего естественного права, уже не от сопротивления Турции, сломленной вконец, и которая уже ничему противиться не могла, а вследствие сопротивления Европы.

Турция, вступив своими завоеваниями в обладание всеми берегами Черного и Азовского морей, которыми владела еще безраздельно в первой половине прошлого столетия, имела неоспоримое право и власть над проливами; она могла распоряжаться ими по единому своему усмотрению. Когда, по разным мирным трактатам, все берега Азовского и большая часть берегов Черного мора перешли во власть России, но вместе с этим не было приобретено ею и прямое последствие этих территориальных изменений, заключающееся в праве свободного плавания по проливам для ее военных судов: то в этом еще не было ничего, кроме упущения Россиею своих выгод, происходившего от того, конечно, что упорство Турции не было еще достаточно сломлено прежними войнами. Положение России было похоже на положение тяжущегося, который выиграл свой процесс о каком-либо спорном имуществе, но по каким-нибудь причинам не мог, или еще не успел, выговорить в свою пользу некоторых прав, пользование которыми нераздельно связано с владением выигранного имущества. Но с того момента, как всякое сопротивление Турции было окончательно сломлено, дело принимает совершенно иной вид. Вопрос о выгодах переходит в вопрос о государственном и национальном достоинстве России. Она лишается своего естественного права уже не по обращенному в ничто сопротивлению Турции, единственного и законного владетеля проливов, а по сопротивлению Англии или, лучше сказать, вообще Европы: ибо одна Англия, если бы не опиралась на сочувствие Европы, не смела бы выставить своей оскорбительной претензии, основываясь единственно на своих частных эгоистических интересах. Такое странное сопротивление Европы есть уже лишение России равноправия, той свободы, верховенства и державности, которые признаются неотъемлемыми свойствами всякого, самого маленького независимого государства. Россия как бы ставится под опеку Европы, в интересах которой налагаются на нее ограничения в пользовании ее морскими силами. В сущности, это даже обиднее нейтрализации Черного моря. России запрещается один из способов проявления ее государственной силы, в видах мнимой общей пользы, мнимых общих интересов Европы, — значит, признается, что она есть злая, вредоносная сила, к которой питают справедливое недоверие. Черноморский флот России считается как бы нравственно зачумленным, от появления которого дозволительно ограждать себя некоторого рода общими карантинными мерами, — разбойничьим, пиратским флотом, так что можно и должно не допускать его на общую арену состязания, — открытое море. Ни одно государство в Европе, Америке, Азии, Африке или Австралии, ни большое, ни малое, не подвергается такому оскорбительному остракизму; ни на одно не налагается таких ограничений в пользовании его вооруженными силами. Англия, угнетательница морей, несчетное число раз нарушавшая своими произвольными действиями права нейтральных судов, может владеть на чужих берегах и в чужих водах Гельголандом, Гибралтаром, Мальтою, Перимом, Сингапуром, чуть не всеми проливами и наблюдательными пунктами земного шара; а Россия, всегда стоявшая за свободу морей, за гуманизацию морской войны, лишается единственного выхода из своего замкнутого моря общим к ней недоверием, недоброжелательством и непонятною пристрастностью Англии. Разве это равноправность и справедливость? И когда подумаешь, из-за чего такая напасть! Беззаконная купеческая компания, притеснявшая, обманывавшая, грабившая, попиравшая царства и народы, и проливавшая кровь, как воду, ради своих акционерных барышей, — основала на дальнем востоке купеческое царство — едва ли не самое безнравственное явление во всей всемирной истории: — и вот это-то постыдное произведение алчности и корысти, en grand отравлявшее Китай, должно быть сохранено во что бы то ни стало, как некий драгоценный перл англо-саксонской цивилизации, и из-за этого-то гнусного наследия торгашеств и барышничеств, недавно переименованного в Индийскую империю ее британского величества, наша великодушная, славная Россия должна быть спутана и связана в самом законном проявлении своей государственной силы!

Ни самое кровавое оскорбление, нанесенное России в ее возвышеннейших и священнейших чувствах, ни беспримерно великодушный образ ведения войны, ни крайняя уступчивость и внимание к посторонним интересам и желаниям (вспомним хоть Египет, например), ни рыцарская доверчивость, при заключении условий перемирия, ни самая умеренность при назначении мирных условий, — ничто не обезоружило враждебности, питаемой к нам явно или скрытно большинством Европы. Вопреки дипломатическим прецедентам и обычаям, которыми руководятся по отношению к другим государствам, выставляют лживый претекст обязательной силы трактатов и общеевропейских интересов, чтобы подвергнуть вопросу все, столькими жертвами купленные Россией, результаты ее святой борьбы! Их хотят обсуждать на конференции или на конгрессе, и уже одним этим замедлением наносят огромный экономический вред России, препятствуя ее разоружению.

Неужели и этот новый урок останется втуне? Неужели не выведет Россия и на этот раз заключающихся в нем поучений:

1) Что истинный враг России не Турция. Турция не более — как подставное лицо. Она действовала, как иначе не могла действовать по своей внутренней природе, как действовала не раз и прежде. Но если дикий зверь вырывается из клетки, кусает и растерзывает всех, кто попадается ему под зубы и когти, разве он несет за это ответственность, а не тот, кто его кормит, поит, кто навострил его зубы и когти, выпустил на волю, науськал и даже обнадежил своею помощью?

Все это Англия, — скажут нам, — а не Европа. Да, Англия, конечно, запевало; но если б у Европы лежало сердце к справедливости, если бы она относилась, не говорю, сочувственно — а только беспристрастно к России и Славянству, разве она не в силах была бы заставить не только Турцию, но и самую Англию повиноваться голосу чести и человеколюбия? В 1840 году, египетский паша, знаменитый Мегмет-Али, хотел получить Сирию как наследственное владение, — собственно говоря, хотел основать независимое Египетско-сирийское государство. Франция стояла на стороне Мегмета-Али; Англия, как и всегда стояла за султана. Россия, Австрия и Пруссия приняли сторону Англии. Как ни хорохорились в то время Тьер и Франция, — и она, и Египет, однако ж, смирились перед общим, твердо высказанным требованием. В настоящем случае, вмешательство было еще гораздо настоятельнее, предмет его важнее и возвышеннее, и нет сомнения, что в случае его — и Англия, и Турция последовали бы примеру Франции и Египта. Но дело в том, что Европа никогда не станет за Россию против кого бы то ни было из своих, особенно в вопросе касающемся Славянства. Справедливость и человеколюбие, свобода и право народностей, о которых так много кричат в другое время, — отступают здесь на второй, третий план, и даже утрачивают всякое значение.

2) Что никогда, ничем Россия не заслужит не только доброжелательства, но даже и справедливости от Европы. Всеми своими услугами она вызовет, если и не всегда отъявленную неблагодарность, то, во всяком случае, не поднимет выше точки замерзания чувств самых заявленных друзей своих. „Наша хата с краю, я ничего не знаю“: вот высшая формула дружбы, на которую может рассчитывать Россия.

3) Что Россия, в твердом убеждении, что цели ее законны, справедливы и требуются интересами Славянства, единственной народности в Европе, за исключением еще Ирландцев, не достигшей еще равноправности с другими народами, должна неуклонно преследовать свои цели, не обращая внимания на чуждые, а тем более на враждебные ей интересы, на всяком шагу преграждающие пути ее. Поступая так, она будет только следовать тому образу действий, которому следуют другие, по отношению к ней. Пусть нам покажут хотя бы единственный пример, что другие державы — Англия, Франция, Австрия, Италия и даже Пруссия и Германия — добровольно принесли в жертву России какой либо из своих интересов, достижение какой-либо из своих целей, и мы согласимся, что мы неправы, что мы смотрим на вещи с пристрастной точки зрения.

Раз убедившись на несчетном числе примеров, беспрестанно повторяющихся, в чьей-либо непримиримой враждебности, надо смотреть на дело прямыми глазами и врага считать врагом. Мы не будем говорить об Австрии, или, вернее, о мадьярах, которые постоянно и открыто заявляют свою враждебность к нам. На них мы можем до поры до времени смотреть, пожимая плечами и повторяя стих Крылова:

„Ай Моська! знать она сильна,

Что лает на слона!“

Но истинный, непримиримый, всегда и во всем, и в мире, и в войне стремящийся вредить России враг — есть Англия.

У нас очень любят заботиться об общих интересах человечества, и если это не совершенно пустое слово, то на России действительно лежит великая общечеловеческая задача, которую она одна только и может совершить, это — низвержение Англии с того пьедестала, с высоты которого она считает себя и в праве и в силе притеснять и оскорблять все народы земли, лицемеря и тиранствуя в одно и то же время. Всех ослепляет величие Англии, ее успехи в науках, поэзии, промышленности, устройстве своего быта (впрочем только для высших и средних классов), в политическом устройстве своего государства. Все это при ней и останется. Мы говорим о ее внешней политике, — до которой только и есть дело другим народам и государствам! Разве Трансваальской республике, захваченной англичанами, или бомбардированному ими Копенгагену, легче от того, что англичане пользуются habeas corpus’ом, или что между ними родились Шекспир и Ньютон? С каких пор высшие дары духа оправдывают преступления: воровство, грабеж, дневной разбой, поджигательство и отравление? А во всем этом виновата Англия перед другими народами земли.

Разве овладение Гибралтаром, когда с Испанией она собственно и не воевала, а делала вид, что ее защищала от насилия Франции, невозвращение Мальты, отнятой у французов, настоящим ее владетелям, мальтийским рыцарям, или завладение мысом Доброй Надежды от Голландии, которую она также ведь защищала от завоевавшей ее Франции — не воровство и не мошенничество? Захват Трансваальской республики — не явный грабеж? Бомбардирование Копенгагена и насильственный увод датского флота, сгноенного потом в великобританских гаванях, не дневной разбой? А поддержка всех мятежей, заговоров и тайных обществ, заслужившая Пальмерстону название лорда Фейербранда, поддержка, доходившая до защиты участников в приготовлении Орсиниевских бомб, — не поджигательство? И, наконец, насильственно, оружием навязанная китайцам покупка индийского опиума — этот венец политического злодейства — не отравление, подобие которому мы найдем только в истории того бельгийского графа (Бокарли, кажется), который насильно влил никотин в рот своей жертвы?

Англия очень дорожит Босфором и Дарданеллами, она не может допустить свободного прохода через них русского флота: ей важно беспрепятственное сообщение с Индией, которому, будто бы, угрожает будущий русский черноморский флот. Ну, так России ничего другого не остается, как постараться, чтобы проливы потеряли для нее всякую цену, чтобы свободное сообщение с Индией утратило для нее всякое значение. Князю Паскевичу приписывают слова, что путь в Константинополь идет через Вену Видно и путь к Босфору и Дарданеллам идет через Дели и Калькутту.

III.

ГОРЕ ПОБЕДИТЕЛЯМ!

(„Русская Речь“, 1879, янв. и февр.)*

С лишком две тысячи лет тому назад, вождь Галлов Бренн, кладя свой меч на весы, на которых взвешивалась дань, уплачиваемая побежденным Римом, воскликнул: горе побежденным! Сам ли полумифический вождь Галлов произнес эти слова, или только вложил их ему в уста римский историк, изречение это обратилось в общую поговорку, в пословицу, — подобно всем поговоркам и пословицам, выражающую мысль ясную, простую, несомненно истинную и в своей краткости и простоте не требующую никаких комментариев.

Но вот, двадцать три века спустя после знаменитого Галла, нам, русским, приходится воскликнуть диаметрально противоположно: горе победителям! Изречение парадоксальное, звучащее нелепо — в роде светлой тьмы или громкого молчания, и которое поэтому едва ли получит такое общее применение, такое общее гражданство, как слово Бренна, но которое, тем не менее, в применении к нашей недавно оконченной, славной и победоносной войне, выражает собою факт столь же несомненный, как и древнее общеприменимое восклицание. В самом деле, после одной из самых полных и решительных побед, обративших в ничто всю силу противника, вместо торжества и упоения славы — всеобщее уныние, чувство глубокого унижения, краска стыда на лице, слезы оскорбленной народной чести и поруганного достоинства. Потоки крови, мучения раненых, истязуемых варварами на полях битвы, десятки тысяч погибших от неприятельского оружия, может быть сотни тысяч умерших от болезней, сотни миллионов рублей народного достояния, невероятные подвиги терпения, мужества, отваги войск, военного искусства полководцев, — все это потеряно и принесено в жертву ради того, чтобы большую и, как говорят очевидцы, лучшую часть многострадального болгарского народа, уже было освобожденного, снова предать во власть его вековых мучителей, ради того, чтобы закабалить благородных Черногорцев, Сербов, Босняков, Герцеговинцев игу Австрии, ради того, чтобы утвердить на более прочных основаниях пошатнувшуюся было власть и влияние Англии на берегах Архипелага, Мраморного моря, Босфора и Дарданелл.

Если бы через столетия сохранились о нашем времени известия, столь скудные, как, например, те, которые мы имеем о некоторых периодах Римской Империи, и потомству остались бы лишь акты Сан-Стефанского договора и Берлинского конгресса, по которым остроумию и проницательности историков предстояло бы восстановить ход событий, завершенных этими документами, не должны ли они были бы предположить, что в первое полугодие 1878 года свирепствовала жестокая война, окончившаяся полным поражением России и принудившая ее отказаться от всех успехов, приобретенных ею в войну 1877 года? Но происшедшее на самом деле гораздо хуже такого предположения этих гипотетических историков. Военная неудача бывает часто результатом непредвиденных случайностей. Отступление же перед одною угрозой, и угрозой врагов, в сущности очень мало опасных, как Англия и Австрия, не свидетельствует ли о сознании бессилия государства, все равно, основано ли это сознание на действительном положении вещей, или только на ложном представлении о нем? Последнее, пожалуй, даже хуже первого, ибо указывает не на материальную немощь, которая более или менее исправима, а на расслабление и немощь духовную.

В прошлом году, при начале турецкой войны, многие надеялись, что она поведет к окончательному решению Восточного вопроса. Такой надежды мы не разделяли и вот что говорили по этому поводу (см. выше, стр. 31. 2‑го авг. 1877 г.): „Настоящая война, сколько бы она ни была успешна, разрешить Восточного вопроса не может. Разрешит его целый период борьбы не против Турции только… Настоящая война есть только первый шаг к этому решению… и все дело в том, чтобы шаг был сделан правильный, действительно поступательный, облегчающий в будущем и приближающий решение этой всемирно-исторической задачи, которой дано название Восточного вопроса“. Для этого нам предстояло достигнуть войной: разрушения всех преград, как нравственных, так и материальных, разделяющих северо-восточное славянство, т. е. Россию, — от славянства юго-восточного и от всех православных народов, населяющих Балканский полуостров.

И все преграды были разрушены штыками русских солдат, — и снова восстановлены, а некоторые даже усилены и вновь созданы перьями русских дипломатов. Отрицательные результаты, достигнутые русскою политикой, многим превзошли положительные, достигнутые русским военным искусством и русскою военною доблестью! Странно и нелепо звучащий парадокс: горе победителям! сумела она обратить в грустный, но несомненный факт.

О восстановлении и усилении преград материальных, укреплении Балканских горных проходов, опеке Англии над Турцией и проч. — мы не будем говорить. Это всем слишком хорошо известно. Но считаем нужным сказать несколько слов о восстановлении, усилении и возникновении новых преград нравственных. Станем для этого на место болгар, сербов, черногорцев, герцеговинцев, босняков, и постараемся уяснить себе те чувства и мысли, которые должны у них возникнуть о России и об отношении их к ней. „Россия принесла для нас действительно огромные жертвы“, — должны сказать они себе, — „и сокрушила Турцию. Но как только вместо Турции вступили на сцену настоящее враги славянства, в руках которых Турция была только орудием нашего угнетения, — то есть Европа и преимущественно Англия и Австрия, — Россия отступила, потому ли, что считает себя бессильною для борьбы с врагом более могучим, чем Турция, или потому, что предпочитает так называемые европейские интересы нашей свободе, нашей национальной самобытности. Но почему же“, — должны они рассуждать далее — „так враждебна к нам Европа? Не потому ли, что мы единоплеменны и единоверны с Россией? Европа страшится увеличения могущества и силы России нашею силою, правда, только еще зарождающеюся, но со временем могущею, в союзе с Россиею, сделаться весьма значительною, в особенности, при том географическом положении, которое мы занимаем. Но в нашем ли положении мечтать о политической силе, о славном историческом будущем в союзе с Россиею, когда, с одной стороны, она — могучая, сильная (такою, по крайней мере, мы до сих пор ее считали) — сама от нас отрекается, а с другой — когда еще самые элементарные человеческие права за нами не обеспечены? При таких обстоятельствах, не разумнее ли нам примкнуть к Англии и к Австрии, которые в ближайшем будущем будут господствовать над нами, первая — под маской Турции в южной Болгарии, названной Восточной Румелией, во Фракии и Македонии, вторая — непосредственно в западной части полуострова. Не приглашает ли нас к этому сама Россия, подавая сербам и черногорцам совет — сойтись и сговориться с Австрией? Не быть же нам plus russes que les Russes eux mêmes“. Мудрено ли после этого, что высказанные в ответ нашей дипломатии на критику Сан-Стефанского договора в известной записке лорда Салисбюри предсказания о неблагодарности болгар, имеющей возникнуть по примеру неблагодарности Румын, действительно оправдаются? Благодеяния, оказанные на половину, обманывающие надежды, возбужденные самыми благодеятелями и начавшие даже осуществляться, никогда не рождают благодарности. Это всем известная психологическая истина.

Подобного рода мысли, столь естественные и благоразумные со стороны славян Балканского полуострова, потому только — мы на это твердо надеемся — окажутся ложными, что ненависть и злоба — слепы. В южной Болгарии, турки, подстрекаемые и научаемые англичанами, будут потворствовать как турецкому насилию, так и честолюбивым притязаниям эллинизма, и тем усилят ее стремление к соединению с северными братьями. В западной части Балканского полуострова, австрийская политика, руководимая мадьярскими стремлениями, сумеет сделаться столь же ненавистной для своих новых вассалов, сколько она ненавистна для непосредственных славянских подданных Австрии. Какая странная, жестокая надежда: интересы славянства основаны на бедствии несчастных славян! И однако, другой надежды нет. Такова жестокая ирония судьбы.

Чтò бы, впрочем, ни сказало будущее, каким бы путем ни исправило оно сделанных теперь ошибок — остается несомненным, что между Россией и славянством воздвигнуты новые нравственные преграды нашею победоносною войною, предпринятою для освобождения славянства.

Со стороны Румынии, материальная преграда, разделяющая нас от будущего Болгарского княжества, не уничтожена, потому что Дунайская дельта присоединяется к Румынии, которая даже увеличивается тем, что Добруджа передается в ее же владение. В сердцах же румынского народа, — точнее, впрочем, будет сказать: в заправляющей им интеллигенции, — воздвигнута могущественная нравственная преграда возвращением, отошедшей от России, части Беcсарабии. Мы уже прежде высказали наше мнение об этом предмете. Настойчивость дипломатов на этом ничтожном пункте, когда они сочли возможным поступиться самыми жизненными, существенными условиями Сан-Стефанского договора, можем мы себе объяснить только желанием добиться полной отмены Парижского трактата, поскольку он непосредственно касался России. Желание вполне законное и справедливое, требуемое честью и достоинством России, но только при том условии, чтобы трактат этот не был заменен своим близнецом по внутреннему смыслу и духу, актом Берлинского конгресса, и чтобы последняя лесть не была горше первой. Оскорбительная сущность Парижского трактата заключалась не в той или другой статье его, более или менее неблагоприятной России, а в том, что он связывал руки России, ставил ее под оскорбительный контроль, под опеку Европы, лишал свободы действий на Востоке. Образ действий Турции и последовавшая за тем война разорвали надетые на нас путы. Не налагаем ли мы их на себя вновь Берлинским конгрессом? Из-за чего после этого так хлопотать об отошедшем от нас, двадцать два года тому назад, кусочке земли! Если бы его возвращение не было сопряжено с значительным для нас вредом, то, можно смело сказать, конгресс никогда бы на него не согласился. Вред этот состоит в том, что наш естественный и необходимый для нас союзник отстраняется от нас и будет всегда готов принять сторону наших врагов. Здесь повторяется та же история, которая происходила на Венском конгрессе с Польшею. Присоединению ее к России, в виде самостоятельного царства, противились до тех пор, пока прусские уполномоченные, ближе знакомые с русско-польским делом и с сущностью тогдашних русских политических воззрений, не разъяснили прочим членам конгресса, что присоединение Царства Польского к России с сохранением его самобытности есть величайший для России вред, — чтò события и не замедлили оправдать. Относительно Бессарабии дело было понято скорее, и, как кажется, не потребовало ни с чьей стороны особых разъяснений.

Если, таким образом, отношения славян и румын к России, возникшие и имеющие еще возникнуть, как последствия веденной нами освободительной войны, представляются в неутешительном виде, то в еще худшем свете являются, по-видимому, наши отношения к грекам, которые сделались прямо нам враждебны и открыто было перешли на сторону коренного нашего врага — Англии, до готовности вести вместе с нею против нас войну*. Но сделанные нами в этом отношении ошибки, по счастию, исправлены английскою политикою; выраженная нами надежда, что ненависть и злоба не допустят развиться всем вредным для нас последствиям, начала уже осуществляться.

Но так или иначе, а печальное дело совершилось. Надежды России и Славянства еще раз обмануты по ее собственной вине. Дело теперь, на некоторое время, по крайней мере, кажется непоправимым. Вместо ожидавшегося облегчения, задача Восточного вопроса еще более затруднилась. Мы находимся в положении Тарквиния перед Кумской Сивиллой. Она подносила ему девять таинственных книг, заключавших в себе предсказания о судьбе Рима, и обладание которыми необходимо для совершения этих судеб. Но цена, за них просимая, казалась слишком высокою. Сивилла сожгла три книги и потом еще три, требуя за остальные все ту же цену. Так и Россия от времени до времени призывается к решению рокового Восточного вопроса, заключающего в себе узел судеб ее, — но и она, подобно Тарквинию, отступает перед, кажущеюся ей, чрезмерностью требуемой от нее цены. Цена же все возрастает и возрастает. Но, наконец, все-таки придется ее заплатить, заплатить под страхом собирания и в огнь вметания, как собирается и в огнь вметается в день исторического суда все, чтò не исполнило своего назначения. День же этот приходит, как тать в нощи, как пришел спор о Вифлеемских ключах между греческими и латинскими монахами, как пришло ничтожное, ни кем не замеченное при своем появлении, герцеговинское восстание. Следовательно, нужно бодрствовать и быть готовыми, ибо не ведаем ни дня ни часа, когда вновь прозвучит призыв истории. А чтобы быть готовыми, нужно понять причины, почему мы на этот раз оказались столь неготовыми, что благоприятное решение выпало из наших рук, уже было крепко схвативших его. Тут виноваты уже не плохие ружья, не плутни поставщиков, не дурное устройство интендантства и санитарной части. Несмотря на все это, наши геройские войска блистательно исполнили свое дело, — не за нами оказалась неустойка, обратившая торжество победы в горечь поражения.

Ближайшие причины нашей неудачи — у всех перед глазами, более или менее всем известны и ясны. Поэтому, мы ограничимся только сгруппированием их и представлением в систематическом порядке. Причины эти подводятся под следующие четыре категории: 1) недостаточность и неудовлетворительность самих условий Сан-Стефанского договора и в особенности того перемирия, которое было заключено под стенами Константинополя. 2) Неточность и неопределенность тех условий, которые были предписаны Туркам, так что исполнение их ничем не было обеспечено и предоставлялось, собственно говоря, полному произволу Турок. 3) Необеспеченность, неограждение выполнения этих условий от постороннего враждебного вмешательства, и, наконец, едва ли не самая важная причина 4) формулирование этих условий в виде прелиминарного договора.

Недостаточность и неудовлетворительность перемирия и самого мира была двоякая: во-первых, законные и справедливые желания покровительствуемых и освобождаемых славянских друзей и союзников наших оставались неудовлетворенными, в угоду незаконных и нелепых притязаний Австрии, а частью и Греции. Болгария лишалась Солуни и вообще значительной части болгарской Македонии; Сербия — Пристины и большей части Старой Сербии; Черногория — Скутари, Требинье, и вообще должных границ на севере, юге и востоке. Оба последние княжества не должны были соприкасаться, в виду дикого австрийского требования, чтобы оставлен был промежуток для проведения железной дороги к Эгейскому морю, как будто железные дороги возможно проводить только по турецкой земле. Во-вторых, Россия не получала должного вознаграждения за свои жертвы. Таким вознаграждением можно бы считать только уступку России турецкого броненосного флота и присоединение Эрзерума, ибо этим достигалось бы утверждение полного и неоспоримого влияния нашего на Турцию,

Уступка России броненосного флота, доставляя ей разом сильное морское положение, прежде чем Англия успела бы собрать достаточную силу, давала средство занять проливы не только с европейской стороны, но также с азиатской и с моря. Присоединение же Эрзерума выказало бы свое действие постепенно, мало по малу. В самом деле, из наших малоазиатских приобретений, Батум, как хороший порт, доставляет только торговые выгоды, Карс имеет лишь оборонительное значение, обеспечивающее Закавказский край. Напротив того, Эрзерум занимает центральное господствующее положение над сообщениями Анатолии, Курдистана, Месопотамии и Сирии, составляющих основу турецкого могущества. Владея им, мы могли бы спокойно смотреть на все английские затеи, как, например обеспечение за собою Эвфратской долины и проведение стратегических железных дорог от берегов Босфора к Персидскому заливу. Из Эрзерума наше давление на Турцию могло бы быть столь сильно, что его не могло бы перевесить враждебное нам влияние в самом Константинополе.

Если вникнуть в условия Сан-Стефанского договора, то нетрудно заметить, что руководящею мыслию его был раздел Турции, — первая наброска этого раздела, имевшая в виду не столько раздел ее территории, сколько раздел влияний. Берега Эгейского и Мраморного морей, проливы и окрестности Константинополя предоставлялись влиянию Англии (как это видно из уступки Салоник и незанятия Галлиполи) под сильным, конечно, контролем России, через посредство Забалканской Болгарии. Запад полуострова предоставлялся Австрии, как то видно не только из предоставленных ей Боснии и Герцеговины, но и из промежутка, оставленного между Сербией и Черногорией, также из того, что Пристина и Митровица не отдавались Сербии. Русскому влиянию должна была подлежать восточная половина полуострова — вассальная Болгария. Этим надеялись удовлетворить желаниям наших противников. Но Англии и Австрии показалась доля, им предоставленная, недостаточною; первой в особенности не нравился сильный контроль России. Берлинский конгресс, собственно говоря, стоит потом на той же точке зрения; он только умаляет до ничтожества долю влияния России, а недоброжелательство Румынии, нами же вызванное, еще более содействует этому умалению, почему европейские державы и отнеслись так благосклонно к возвращению России части Бессарабии.

Но раздел Турции составляет комбинацию, которой России следовало бы наиболее противиться, так как он совершенно противоречит интересам ее и Славянства. Существенная причина, которая могла и должна была удержать Россию от окончательного завладения Константинополем и проливами, заключалась именно в том, чтоб не подать сигнала к этому разделу; но раздел без Константинополя и проливов, конечно, еще гораздо хуже. И справедливость, и выгоды России требовали, чтобы Болгары, Сербы, Черногорцы были вполне самостоятельны и со временем, вместе с Греками, сделались полноправными наследниками тех земель, на которых они были порабощены нашествием дикой турецкой орды; чтобы все они добровольно подчинялись естественному влиянию одной только России, — влиянию, основанному на единоплеменности, единоверии, на предшествовавшем ходе истории, на жертвах, принесенных Россиею для их освобождения, и на взаимных здраво понятых выгодах.

Раздел Турции, по отношению к России, совсем не то, чем был раздел Польши. Этим последним Россия получала почти все свое достояние (за исключением лишь восточной Галиции). Остававшаяся за тем часть составляла враждебный России элемент, который нейтрализировался разделом между Пруссией и Австрией. Такая комбинация была даже выгоднее последующего присоединения Царства Польского к России. В Турции, напротив того, Россия, с одной стороны, не имеет своего исконного достояния, на которое могла бы иметь законное притязание, на взамен того имеет дружественные народности, самобытности и благоденствию которых она должна содействовать; с другой же стороны, враждебный России остаток, при достижении первого условия, должен бы был сам собою подчиниться ее исключительному влиянию. Это безраздельное влияние имело бы ту важность, что предоставляло бы России свободный вход и выход в Черное и из Черного моря.

Неопределенностью и неточностью условий перемирия, не назначавшего срока, и при том возможно кратчайшего — не свыше двух, много трех недель — для сдачи крепостей в Болгарии и Малой Азии и дозволившего гарнизонам их свободно возвратиться в Турцию, — мы сами увеличили силу ее сопротивления и дали Англии и Австрии немаловажную точку опоры в их действиях, направленных против нас. Кроме того, этим мы дали Турции возможность, так сказать, дважды продавать нам одну и ту же вещь. Очищение крепостей было ценою, за которую ей был дарован мир, избавлявший ее от занятия столицы: и затем Турция стала требовать новых льгот, например, удаления русских войск на известное расстояние от Константинополя, за то же самое очищение крепостей.

Но все эти ошибки и упущения теряют свое значение перед двумя капитальными, по моему мнению, ошибками, к несколько подробнейшему рассмотрению которых я теперь и приступлю. Я разумею упущение занятия Галлипольского перешейка и Босфора — с согласия ли Турции, как одно из условий перемирия, или и без оного, силою, — и заключение прелиминарного мирного договора. Оба эти факта, в их совокупности и взаимодействии, составили всю силу наших врагов и настоящую причину всех последовавших наших неудач. Говоря о важности сделанного нами упущения незанятием своевременно проливов, я повторяю только всем известное. Но при этом я желаю обратить внимание на то, что и эта коренная ошибка приобрела всю свою пагубную силу только от заключения прелиминарного мира, и, наоборот, что заключение прелиминарного мира могло оказать все свое вредное влияние только при незавладении проливами.

Ход событий, обративши Россию из грозной решительницы участи Оттоманской империи, из державы, державшей в своих руках судьбы Востока, обаяние которой, казалось, должно было утвердиться не только на берегах Босфора, но и на берегах Инда, Ганга и Ирравади, — в скромную участницу Берлинского конгресса, принужденную довольствоваться теми крохами, которые соблаговолят уделить ей Англия и Австрия от роскошной трапезы, ее же руками приготовленной, — по-видимому, свидетельствует о грозной силе Англии. Ей стоило только проснуться и развернуть свой флаг, чтобы спугнуть двуглавого орла, заставить его бросить ту добычу, которую он уже держал в своих когтях. Между тем, в сущности, сила Англии есть одно напускное марево, фантасмагория, нечто в роде намалеванных драконов, которыми китайцы пугают или пугали своих врагов, призрак, основанный на одном предрассудке, на привычке, перешедшей из тех времен, когда европейские армии считались десятками тысяч, и английский вспомогательный корпус, всегда отлично снаряженный, мог оказывать довольно решительное влияние на ход кампаний. В особенности по отношению к континентальнейшему из всех государству России, сила Англии почти совершенно равняется нулю. Но как всякому нулю, так и силе Англии, можно придать огромное значение, приставив к нему слева одну или несколько единиц. Эту приставку мы именно и сделали. Вся сила Англии, давшая ей в настоящем случае такое значение, есть вполне наше создание: мы вызвали из небытия грозный призрак, облекли его плотью, дали ему точку опоры, вложили ему в руки рычаг, которым он поднял и сковырнул нас с места, занятого нами с таким трудом, с такими жертвами.

Представим себе, для уяснения дела, простейший случай: войну между Россией и Англией, один на один, при честном соблюдении прочими державами, в том числе и Турцией, нейтралитета. Действия Англии ограничились бы полугодовою прогулкой по водам Балтийского и Белого морей, совершенно для нас безвредною, как показал опыт войны с 1854 по 1856 год. Даже единственное, сколько-нибудь действительное в прежние времена, оружие Англии — блокада портов — потеряло почти все свое значение с развитием железных дорог. Россия потерпела бы несколько от возвышения цен на предметы ее вывоза, вследствие удлинения сухопутной перевозки; но главный покупщик их — Англия — потеряла бы почти столько же от этого вздорожания. В барышах осталась бы одна Пруссия. Вывоз из Черного моря оставался бы при этом свободным, так как блокировать нейтральный Дарданелльский пролив Англия не имела бы права. В наших же руках оставалось бы крейсерство, которое принесло бы Англии в несколько раз более вреда, чем нам ее блокада. Но формалистическая Англия не страдает, как известно, излишнею привязанностью к легальности в делах внешней политики, и, без сомнения, нашла бы случай уговорить Турцию отказаться от своего нейтралитета, по крайней мере, на столько, чтобы представиться неимеющею силы заградить проливы для английского флота. Тогда к средствам Англии прибавилась бы еще блокада Черноморских портов, то есть, в этом последнем отношении, Россия была бы поставлена в то же положение, как и в прошлом году, во время войны с Турцией. О бомбардировании прибрежных городов, как в Балтийском, так и в Черном море, я не говорю. При силе сухопутной артиллерии и при торпедах, угроза эта потеряла почти всякое значение. Допустим, что, дабы не усложнить своего положения, мы стали бы смотреть сквозь пальцы на это нарушение турецкого нейтралитета, как смотрели в прошлом году на действия нейтрализованного Египта. Все жертвы кровью и деньгами, которые мы несли бы в войне с Турцией, оставались бы у нас в экономии. Следовательно, война с Англией один на один, хотя бы и при нарушении Турцией нейтралитета — пропуском английского флота через проливы, — для России гораздо легче, чем даже война с Турцией. Без значительного ущерба мы могли бы выносить ее несколько лет. В резерве оставалась бы у нас угроза похода в Индию, один приступ к исполнению которого, вероятно, уже заставил бы Англию смириться, в особенности при том вреде, который наносился бы ей нашими крейсерами. Вот итог, к которому приводится сила Англии, по отношению к России, если смотреть ей без предрассудков прямо в глаза. Многим ли он разнится от нуля?

Но перейдем от предположения единоборства к той действительности, которая существовала в конце января нынешнего года. Занятием Галлиполи и Босфора, Черное море гораздо лучше обеспечивалось от вторжения английского флота, чем при нашем гипотетическом предположении о. нейтралитете Турции.

Англии оставалась еще возможность высадки ее британских войск и привезенных на Мальту сипаев. Но высадки — где? Не иначе, как на берегах Эгейского моря, в почтенном расстоянии от расположения главных русских сил. Там могли бы они занять твердую позицию и укрепиться, пожалуй, если бы позволила местность, так же сильно, как и в Гибралтаре. Ну, пусть бы себе и укрепились. Имея в своих руках Дарданеллы и Босфор, мы могли бы спокойно их пересиживать в наших укрепленных позициях. Чтобы побудить нас удалиться из наших несравненно важнейших позиций, англичане охотно согласились бы оставить свою. Мы господствовали бы над положением, значение же Англии было бы совершенно ничтожно, ничтожнее, чем в только что рассмотренном нами случае единоборства. В такое положение поставила себя Англия рядом самооболыцений, как оказалось, ничем не оправдываемых. В начале войны она льстила себя надеждою, что Турция, и без ее помощи, — по крайней мере, явной, — устоит против России, которая будет этим поставлена в жалкое и смешное положение. Наши неудачи под Плевной еще более укрепили ее в этом мнении и тем усыпили ее бдительность, лишили привычной прозорливости, и этим были для нас, собственно говоря, благоприятны. Когда, 28‑го ноября, Плевна пала, все думали, что наступившая глухая осень, холода и ненастье заставят русскую армию отложить свои дальнейшие действия до весны, а к тому времени, если бы не удались переговоры, можно было успеть и приготовиться на всякие случайности. Когда эти расчеты были обмануты изумительным, беспримерным зимним переходом через Балканы (увы! оставшимся бесполезным), Англия была захвачена врасплох. Мы могли сделать все, что хотели, но на беду хотели не того, чтò было нужно. Лорд Дерби, правильно оценивший действительную силу противников, не полагался на силы Англии, и еще менее на силы Австрии, и потому боялся войны, боялся до того, что, когда дерзкие шаги его премьера, казалось, неминуемо к ней вели, то он не захотел разделить ответственности в политике, которая обещала быть постыдною и гибельною для Англии. Уступал ли ему в правильной оценке реальных политических сил европейских государств лорд Биконсфильд — этого я не знаю; но зато последний в совершенстве разгадал характер дипломатии и направление политики России, и потому был твердо уверен, что войны не будет, чтò бы он ни делал, как бы дерзко ни поступал. Дерби, как государственный человек, выводил свои заключения из общих данных, из общеизвестных элементов народной и государственной силы; напротив того, Биконсфильд, как бывший романист, основывал свою политику на психологических комбинациях, на разгаданном им характере противников, с которыми имел дело. Чтò подало ему ключ к этой разгадке — глубокое ли изучение новейшей истории, правильная ли оценка веденных переговоров и вообще образа действий русской дипломатии с самого начала восточных замешательств, или какие либо частности более интимного характера, ему только известные, им только понятые, — как бы то ни было, соображения его оказались, к несчастию, верными. Как бы в оправдание их, мы начали приставлять свои единички к нулю. Первою единичкою было оставление свободным входа в Мраморное море, с обещанием не занимать пролива, если англичане сами не сделают высадки на Галлипольском полуострове. Босфор также остался незанятым. Но всем этим положение Англии еще не очень усиливалось. Справиться с ним еще было можно. Подвести десант в Мраморное море, проникнуть флотом в Черное — англичане бы не осмелились. Обещание, как само собою разумеется, оставалось бы действительным только до начала враждебных действий, каковым, при всем желании смотреть сквозь пальцы, нельзя же бы было не признать прорыва в Черное море, или высадки на берегах Мраморного, и, следовательно, двери за ними захлопнулись бы. Самые элементарные правила, как сухопутной, так и морской стратегии, не допустят ни одного военачальника прорваться через дефилей, оставив последний под угрозой немедленного занятия неприятелем. Про силы Турции — я ничего не говорю: в конце января их не существовало, они были разгромлены. Но тут-то и приставили мы вторую единицу к нулю, допуская заключением прелиминарного мира, создание вновь этой силы, и тем же промахом, если не создавали, то придавали пагубное для нас значение силам третьего отъявленного нашего врага — Австрии.

Когда турецкие послы прибыли в нашу главную квартиру молить о даровании им мира, полагаясь единственно на наше великодушие, ибо другой помощи, ни от людей, ни от пророка, не предвиделось, нам предстояло, — так, по крайней мере, казалось, — или предписать окончательный мир, если бы мы хотели сами решить все дело, — или же ограничиться заключением продолжительного военного перемирия, ежели желали подвергнуть условия мира обсуждению Европы. Но было избрано нечто среднее — мир прелиминарный, нововведение, по меньшей мере, столь же неудачное в дипломатии, как поповки в морском строительном искусстве; прелиминарный мир соединял в себе все невыгодные стороны окончательного мира и военного перемирия, без заключающихся в них выгод.

Последствия заключения тогда же окончательного мира нам собственно рассматривать нечего. Уже то обстоятельство, что сочтено было необходимым заключить только прелиминарный договор, доказывает, что мы ясно сознавали, что условия, которыми мы думали закончить нашу борьбу с Турцией, не встретят сочувствия Европы и, преимущественно, государств, считавших себя наиболее затронутыми — Англии и Австрии, и что они всеми мерами будут стараться препятствовать их осуществлению. Следовательно, если бы, несмотря на эту нашу уверенность, мы все-таки решились придать условиям Сан-Стефанского договора санкцию твердого окончательного трактата, нам необходимо было обеспечить себя от враждебного постороннего вмешательства и для этого занять Дарданеллы и Босфор. Видя всякую помощь извне отрезанною, Турция продолжала бы находиться в том же настроении духа, в котором находилась при заключении перемирия. Видя единственное спасение в великодушии России, опасаясь еще худших условий в случае возобновления борьбы, она и не подумала бы собирать свои силы и истощаться для этой безнадежной борьбы. С другой стороны, и Англия, видя, что дело кончено, что перевершить его можно только новою войной, что все шансы в этой войне против нее, что в силах самой Турции она никакой помощи найти не может, а сама также помочь ей через непреодолимую преграду не в состоянии, — помирилась бы с неизбежным.

И так, рассмотрим другой случай. Россия желала заручиться согласием Европы на результаты, которые хотела извлечь из войны, и потому не хотела заключить окончательного мира. В таком случае, следовало бы ограничиться военным перемирием. При заключении военных перемирий преобладает стратегическая точка зрения и, главным образом, имеется в виду (со стороны, предписывающего условия победителя, чтобы, в случае возобновления военных действий, противник не оказался в положении более выгодном, чем в момент их прекращения; если же перемирие завершится миром, то чтобы влияние победы сохранило всю свою силу вплоть до окончательного умиротворения. Так, в осажденную крепость допускают подвоз провианта только в количестве необходимом для пропитания гарнизона и жителей, а не для возобновления запасов. Поврежденные верки должны оставаться неисправленными, новые не могут возводиться. Следовательно, при военном перемирии, ни со стороны Галлиполи, ни со стороны Босфора, ни со стороны Константинополя, не могло и не должно было быть выкопано ни одного стрелкового ровика, не могло быть возведено ни одного редута, не могло даже быть прибавлено ни одного нового батальона. Пусть при таком положении дел Дарданеллы и даже Босфор оставались бы незанятыми; пусть те, не помню хорошенько, шесть или восемь английских броненосцев вошли бы в Мраморное море, даже получив наше обещание не занимать позади их пролива, но под единственным условием, что англичане не сделают высадки и, чтò само собою разумеется, не начнут иным способом военных действий — положение России все бы оставалось господствующим. Могла ли Англия на что-нибудь решиться, зная, что, при малейшем ее движении, двери проливов, незащищенных турками, захлопнутся за ее флотом? Допустим, наконец, что, употребив какую либо уловку, англичане успели бы предупредить нас и занять Галлипольский перешеек. Если бы даже нам не удалось их из него выбить, все же надо помнить, что сухопутные силы Англии могут иметь только значение вспомогательного корпуса, а за неимением кому помогать, при отсутствии турецких сил, были бы осуждены на ничтожество, и что таким образом Босфор, а, следовательно, и сообщение по Черному морю продолжало бы оставаться в нашем распоряжении, а это парализировало бы стратегическое положение Австрии, которая, вместо того, чтобы угрожать нашему пути сообщения, сделавшемуся от нее независимым, сама была бы почти со всех сторон окружена нами и нашими союзниками.

Заключение прелиминарного мира уничтожило все эти выгоды, потому что после него Турция вступала во все права, принадлежащая независимому государству. На все наши представления, она могла утверждать, что взводимые ею укрепления, собираемые и сосредоточиваемые войска — имеют единственною целью защиту ее нейтралитета, или даже подготовление для союзного с нами действия. Мы могли, конечно, тому не верить, но лишились уже всякого легального повода противодействовать этому и, таким образом, результаты победы постепенно таяли и исчезали на наших глазах и на глазах наших противников.

Это различие между военным перемирием и мирным договором имело особенную важность именно для нас, привыкших столь строго соблюдать легальность в международных отношениях. При начале польского восстания 1863 года, в Journal de S. Pétersbourg, слывущем и в России и в Европе официозным органом нашего министерства иностранных дел, была помещена фраза, наделавшая в свое время много шума: „La légalité nous tue“. Упрек этот едва ли справедлив, если сожаление это относить (как это делал французско-русский журнал) к соблюдению излишней будто бы законности во внутренних делах, но совершенно основателен в применении к действиям нашей внешней политики. В деле легальности мы составляем, кажется мне, диаметральную противоположность с Англией. Там легальность, как известно, доводится до смешной крайности в отношениях государственной власти и закона к своим поданным. Там, например, адвокат действительно спасает двоеженца от наказания, советуя ему взять как можно скорее третью жену, потому что закон, крайне-строгий к двоеженству, вовсе не предвидел случая троеженства. Но во внешних делах, Англия, когда это ей оказывается нужным или выгодным, не задумывается бомбардировать столицу государства, с которым не находится в войне, или провести свой флот через пролив, вопреки тому самому трактату, который она защищает. Россия, не простирая слишком далеко своей легальности во внутренних делах, — в отношениях внешних видит в каждой букве связывающего ее трактата препятствие, через которое не решается переступить, хотя бы дело шло о существеннейших ее интересах. Нисколько не охуждая этого и даже не выражая своего мнения о преимуществах той или другой крайности, я желаю только выставить на вид, что, при столь строгом соблюдении легальности в международных отношениях, России более чем другим следует быть осторожной в наложении на себя политических стеснений и обязательств. Так, в случае, подобном нами разбираемому, можно смело утверждать, что Англия или Бисмарковская Пруссия, даже заключив мирный договор, но, заметив последствия, к которым он ведет, не задумались бы его нарушить, чтобы вывести себя из крайне затруднительного положения.

Военное перемирие, вместо прелиминарного мира, не только упрочивало бы наше господствующее стратегическое положение, но сглаживало бы путь и для дипломатии. Нашим противникам нельзя было бы тогда требовать, как предварительного условия конгресса (как будто конгресс этот был для нас какою-нибудь милостью), чтобы все пункты договора были представлены ему на обсуждение, так как самих условий этих тогда бы еще не существовало. Мы явились бы на конгрессе не с формулированными уже условиями, подлежащими, с нашего же согласия, его решающей критике, а с такими, например, словами на устах: „враг наш не существует. Мы в состоянии недопустить до него внешней помощи, откуда бы она ни происходила, и потому бесспорно господствуем над положением; но не хотим злоупотреблять его выгодами и ограничиваемся: с одной стороны, безусловно необходимым для осуществления той цели, с которою предприняли войну, то есть, для освобождения христианских народов Балканского полуострова; а с другой — самым умеренным вознаграждением, на которое, кроме нас, ведших войну, конечно, никто не имеет ни малейшего права“. Если бы, оградив себя со всех сторон, мы пожелали сделать несколько несущественных уступок самолюбию Англии и притязаниям Австрии, то они были бы приняты с благодарностью, ибо „всякое даяние благо и всяк дар совершен“. Конгресса, которого добивались мы, делая невообразимые предварительные уступки для его осуществления, — добивались бы тогда наши противники, чтобы избавить себя и Турцию от висящего над ними Дамоклова меча, от непрестанно угрожающего занятая Дарданелл, Босфора и Константинополя, ничем и никем незащищенных. Всякое окончательное решение мало-мальски умеренное, не передающее нам полной непосредственной власти над проливами, было бы принято с благодарностью и радостью, как избавление от давящего кошмара, от страшной и неотвратимой опасности. Вместо июня конгресс собрался бы в марте или в апреле. Победа наша не отошла бы, ко времени открытия этого высокого собрания в область прошедшего, не обратилась бы в исключительное достояние истории, а оказывалась бы еще живым фактором, направляющим ход событий. И на конгрессе стояли бы мы в грозном положении победителей, а не людей попавшихся в западню.

В таком виде находились бы наши дела, если бы мы соблюли только в отдельности любую из главных предосторожностей, обеспечивавших завоеванное нами положение. Конечно, дела много бы еще улучшились, если бы не только были приняты обе эти меры в совокупности, но к ним присоединились бы еще сдача турецких крепостей в краткий определенный срок и уступка Турцией всего или большей части ее броненосного флота.

Но мы не заняли ни Галлипольского полуострова, ни Босфорского берега, а с Турками заключили прелиминарный мирный договор, то есть, договор, между строками которого самым четким шрифтом было написано: „напрягайте силы ваши все, недовольные миром, турки, англичане, австрийцы, и все существенное, что вам в нем не нравится, будет отменено и изменено в вашу пользу“. Следуя подразумеваемому совету, турки собрали полутораста или двухсоттысячную армию, частью из нами же выпущенных гарнизонов и возвели укрепления на подобие плевнинских у входа к Дарданеллам, вдоль берегов Босфора, в окрестностях Константинополя. Англия приобрела значение даже как сухопутная военная держава, ибо могла с быстротою пара бросить свои сорок или пятьдесят тысяч войск на самый опасный для нас пункт. Ничтожный англо-сипайский корпус получил действительную важность, как всегда и всюду готовая помощь и без того значительным турецким силам. Черное море перешло в распоряжение Англии, и этим возвращены Австрии все, утраченные было, выгоды ее стратегического положения. Турецкие крепости у нас в тылу или посреди нашего расположения затруднили нас еще более, и наше положение из господствующего стало критическим. Мы очутились в западне. Геройские усилия войск, отстоявших Шипку, перешедших зимою Балканы, могли, конечно, вывести со славой и из такого положения; но перед подобными подвигами можно только благоговеть, а не основывать на них политические расчеты.

Неужели так трудно было все это предвидеть? Еще в то время, когда войска наши шли из Адрианополя на Константинополь и, по скудным газетным известиям, направление многих значительных отрядов оставалось неизвестным, со всех сторон слышались догадки, что, свернув с пути на столицу, они, вероятно, быстро подвигаются к Галлиполи. Так казалось тогда движение это естественным и необходимыми. Но что говорить о проницательности и предвидении! Разве не был нам во всеуслышание, еще вò-время, преподан совет, не со стороны газетных политиков и стратегов, на которых присяжные дипломаты имеют, положим, право смотреть свысока, а авторитетным голосом всеми признанного, первого политических дел мастера в Европе? Не произнес ли князь Бисмарк, с кафедры германского рейхстага, своей нагорной проповеди о политическом блаженстве: „Beati possidentes“, — сказал он. Кто же, или чтò же заставило нас пренебречь этим советом, заставило добровольно отказаться от обладания и через это лишиться политического блаженства?

Недовольство Германией, как за действия ее на конгрессе, так и во время предшествовавших ему переговоров, довольно распространено в нашем обществе. И я также писал, что за чистое золото наших, столько раз оказанных, услуг — Пруссия, или, что то же самое, Германия, платит нам ассигнациями весьма низкого курса. Но, положа руку на сердце, можем ли мы обвинять ее в недостаточной к нам благодарности? Что Германия вообще и Пруссия в особенности обязана нам чрезвычайно многим — это, конечно, не подлежит сомнению и даже официально ею признано. Но требовали ли мы от нее уплаты долга? Испытывали ли мы ее дружбу? Ставили ли мы ее в такое положение, в котором ей предстояло бы высказаться прямо и откровенно: за нас она, или против нас? Мне кажется, что нет, и что поэтому, если мы можем упрекнуть Германию, то разве только в том, что ее признательность не слишком предупредительного свойства. Если частный человек, оказавший другому большие услуги, по деликатности или другим причинам не обращается к другу за помощью „в минуту жизни трудную“, когда, следовательно, и наступил настоящий срок уплаты, не требует от него уплаты долга и довольствуется кое-какими мелочными услугами, от времени до времени замолвленным словцом; а друг, по собственному побуждению, не спешит на выручку, но остается доволен такою непритязательностью, дающею ему возможность сохранить наружное благоприличие и не ставящею его в затруднительное положение — или честно уплатить свой долг, или удивить мир своею неблагодарностью: — мы, строго говоря, в праве назвать такого друга — ложным другом. Но едва ли такой высокий нравственный критериум имеет применение к дружбе политической.

Военный успех и политическая неудача России, благодарность Англии, исполнение обещания, данного Австрии вознаградить ее на Востоке за потери в Германии и Италии, без явного нарушения своих дружественных отношений к России, — ведь это все, чего только могла желать и о чем едва ли могла мечтать Германия. И всего этого лишиться, не ради избежания упрека в неблагодарности, а просто из-за излишней предупредительности, из-за навязчивости своею благодарностью! Я искренно убежден, что такая мысль не только совершенно невместима в голову европейского политика, но даже, что едва ли она и должна вмещаться в голову какого бы то ни было политика.

Мысль о желательности для Германии чисто-военного успеха России может, пожалуй, показаться парадоксальною. Такой скептицизм был бы весьма неоснователен. Для Германии чрезвычайно важно мочь сказать: „смотрите, какого мы имеем союзника и друга. Для себя он, конечно, извлек очень мало пользы из своей силы, но для нас, поверьте, сумеет ее извлечь. За это мы вам ручаемся“. Впрочем, важность для Германии русского военного успеха не есть только наше личное, более или менее вероятное, предположение. Разъяснить это обстоятельство принял на себя труд весьма влиятельный член германского рейхстага. Он сказал: что „неудачи русской армии в начале войны заставляли опасаться такого ослабления России, что она могла бы перестать служить достаточною поддержкою (какова честь, подумайте!) для сохранения того положения, которое Германия занимает в Европе“. Кажется, — ясно, и чего же приятнее, когда вместо слабости оказалась сила, но не про себя, а про нужды Германии?

Но возвращаемся к нашему вопросу. Кто же, или чтò заставило нас пренебречь благим советом знаменитого канцлера? На вопрос, кто, мы отвечать не можем по множеству причин. Во-первых потому, что этого не знаем; во-вторых потому, что если бы и знали, то не могли бы напечатать; в-третьих, наконец, потому, что не придаем этому ни малейшего значения. Пройдет несколько десятков лет, и будущие читатели тогдашнего Русского Архива или Русской Старины узнают, по чьей ошибке, недосмотру, недоразумению, заблуждению, сделано было то или другое упущение, по чьему совету принята та или другая ложная мера и не принято надлежащей меры. Все это будет чрезвычайно любопытно, еще любопытнее оно было бы теперь — но настолько же бесполезно, насколько любопытно.

Говорим мы это не потому, что склонны отвергать или умалять влияние личного элемента в истории, согласно с теориями ныне господствующей исторической школы. Совершенно напротив, мы полагаем, что гораздо более правды в Карлейлевом культе героев, чем в учении этой школы. Мы думаем, что без князя Бисмарка еще долго пришлось бы Немцам мечтать за кружкой пива о гезамт-фатерланде, что все добро и все зло Петровской реформы имело своим главным источником силу гения и воли Петра. Но, с другой стороны, люди обыкновенных размеров, без выдающейся оригинальности и силы мысли, без необыкновенной энергии воли, отражают в себе направление той среды, которою окружены, подчиняются господствующему настроению умов, живут традициями и предрассудками прошлого. Следовательно, в этом направлении, в традициях и предрассудках среды, в общественном мнении, господствовавшем, если и не в тот исторический момент, когда им приходится действовать, то в то время, когда складывался их образ мыслей, должно искать корня как их полезных действий, так и их ошибок. Они не способны идти против течения и следуют раз данному им толчку. Возьмем для примера хоть настоящий образ действий Англии, где характер общего направления мнений очевиднее, чем в какой либо другой стране. Разве граф Биконсфильд не есть продукт этого направления и не следует за потоком общественного мнения, хотя бесспорно имеет все необходимые качества ума и воли, чтобы быть его достойным представителем и главою? Поэтому, люди, гораздо выше его стоящие по широте взгляда, положим как Гладстон и Брайт, оказываются неравносильными ему, побежденными соперниками. Если б эти люди даже стояли в главе правительства, они должны бы были уступить ему поле действия, как только русские успехи задели бы за живое предрассудки и самолюбие Английской нации; такого рода случай и был перед началом Крымской войны: миролюбивый Абердин должен был уступить место воинственному Пальмерстону, а Кобден лишился даже места в парламенте. Основываясь на этом, мы и считаем возможным ответить на вопрос: чтò было причиною всех недоразумений, ошибок и упущений, которые привели нас к такой поразительной политической неудаче после не менее поразительных военных успехов?

Ответ на этот вопрос заключается во всей истории внешних отношений России в течение всего XIX столетия.

Не входя в исследование, как благодетельного, так и вредного влияния Петровской реформы в чисто культурном отношении, мы ограничимся лишь тем фактом, что, несмотря на подражательность в обычаях, нравах и образе жизни высших слоев нашего общества, — направление внешней политики России, в течение всего XVIII столетия, оставалось вполне русским. В эту сферу предпочтение чужого своему еще не успело проникнуть. Русских вельмож того времени, в их отношении к иностранному, можно сравнить с римскими патрициями времен империи. Эти патриции усвоили себе греческую элегантность манер, костюма, образа жизни, отдавали справедливое предпочтение греческому искусству и греческой науке, держали при себе домашних греческих живописцев, скульпторов, врачей, педагогов и даже философов; но то, чтò они считали высшею сферой человеческой деятельности, т. е. политика, продолжало носить чисто римский характер. Так и наши Екатерининские вельможи, хотя и преклонялись перед европейскими — собственно французскими — наукой, литературой, искусством, промышленностью и модой, но сохраняли в этом преклонении некоторый оттенок полупрезрительного покровительства, и не допускали мысли предпочтения политических интересов высоко-просвещенной Европы интересам своей варварской и грубой России; не допускали мысли, чтобы сила и могущество России могли служить не русским целям, хотя бы и окрестить их названием возвышеннейших интересов человечества.

Когда грянула французская революция, и монархия вместе с аристократией были попраны разгулявшеюся чернью, — это не могло не оскорбить монархических и аристократических чувств императрицы и ее вельмож; но солидарности между собой и побежденною стороною вообще они не чувствовали. И в самую бурную эпоху, в самый разгар революционных страстей, русская политика продолжала преследование своих целей: доканчивалась вторая турецкая война, штурмовались Измаил и Прага, совершался третий раздел Польши. Не было недостатка, со стороны консервативных интересов Европы, в заискиваниях и просьбах о помощи; была даже собрана русская армия на западных границах; но императрица все медлила, все мы не шли искать похмелья в чужом пиру. Вопрос: чтò же выиграет Россия от победы? удерживал от деятельного вмешательства в чуждые России европейские дела.

С кончиной великой Императрицы все это изменилось. Русские войска была двинуты на помощь Австрии и Англии, ради интересов совершенно чуждых России. Война была блистательна, подвиги русских изумительны; но и в 1799 г., как и в 1878 г., можно было воскликнуть: горе победителям! Победы были напрасны, от плодов их не осталось и следа. Конечно, это горе было легче сносить, потому что и самые плоды русских побед принадлежали тогда Австрии. После этой первой попытки употребления русских сил для чуждых России целей, сейчас же последовало и разочарование. Император Павел, наученный опытом, верно понял отношения России к Европе. На записке графа Растопчина против слов: „Одна лишь выгода из сего (из войны 1799 года) произошла — та, что сею войной разорвались все почти союзы России с другими землями. Ваше императорское величество давно уже со мною согласны, что Россия с прочими державами не должна иметь иных связей кроме торговых. Переменяющиеся столь часто обстоятельства могут рождать и новые сношения и новые связи, но все сие может быть случайно, временно“, — император Павел собственноручно написал: „святая истина“.

Но урок был, к сожалению, скоро забыт. Побудительного причиной военных приготовлений Екатерины и войны Павла была мысль о сохранении и восстановлении интересов консерватизма и легитимизма, нарушенных французскою революцией. Это была та мазка, при помощи которой проскользнула в русскую политику забота об европейских интересах. Но уже и этой побудительной причины не существовало, когда в 1805 году мы явились опять на выручку Австрии, подобно громоотводу притянувшей на себя удар, назначавшийся Англии. В это время сам Наполеон уже принял в свои могучие руки охрану консервативных интересов.

Поводом к этой второй, не в русских интересах затеянной, войне служило уже обуздание ненасытимого честолюбия Наполеона. Но вполне ли справедливо это обвинение, тяготеющее над памятью великого человека — обвинение, принятое нами от его врагов англичан и немцев и, в новейшее время, от враждебных ему демократических писателей? А, главное, было ли это честолюбие направлено против России, имело ли оно в виду нанесение ей вреда, умаление ее политического значения, как это несомненно постоянно имеет в виду действительно ненасытимое честолюбие Англии, с которым, однако же, мы так желаем ужиться? — И то и другое опровергается фактами.

Наполеон, 19‑го брюмера, низверг директорию. Но нам ли было принимать на себя защиту революционной легальности? Первая война, которую он вел как самостоятельный властитель Франции, против Англии и Австрии, и со славою окончил столь умеренным Амиенским и Люневильским миром, была ему завещана директорией. Он возложил на себя императорскую корону, — но то было единственным средством доставить победу монархическому принципу, и опять-таки не нам и даже не европейским монархиям было за это на него негодовать. Он возобновил войну против Англии, и, с какой точки зрения ни смотреть на это, за исключением точки зрения английского властолюбия, — право было на его стороне. Он поддерживал этим традиционную политику Франции. Утвердив ее могущество и силу на материке Европы, не мог же он равнодушно сносить, что все ее богатые и цветущие колонии перешли в руки ее исторического врага. В этом еще нет признаков алчного, ненасытимого честолюбия. С точки зрения общих всемирных интересов, политика Наполеона также была в этом случае разумна, справедлива и дальновидна. Не нашла ли себя даже императрица Екатерина вынужденною прибегнуть к политике вооруженного нейтралитета, для противодействия английскому самоуправству на морях? Но сколько же раз более страдали от него интересы Франции, издавна ведшей обширную морскую торговлю, чем интересы России? Наконец, и с точки зрения легальности, не Англия ли была главною нарушительницею Амиенского мира тем, что не оставляла Мальты, как обязалась по договору? Присвоение себе острова на Средиземном море было, подобно теперешнему захвату Кипра, вопиющим насилием, которого победоносная Франция, понимавшая свои интересы и свое достоинство, не могла снести. Но именно из этого возобновления войны с Англией, в котором все право было на стороне Наполеона, проистекла уже по необходимости, роковым образом, вся последующая его деятельность. При помощи золота и дипломатического искусства Англия с этих пор возбуждала против него все новых и новых врагов, надеявшихся загладить свои прежние неудачи; а победы над ними поставили Наполеона на вершину политического величия, и тем заслужили ему укор в ненасытимом честолюбии. Не он был зачинщиком войн 1805, 1806 и 1809 годов; а разгромив своих врагов, не мог же он оставить в их руках ту силу, которую они повторительно употребляли против него.

Уничтожение французского флота и, вследствие этого, невозможность произвести высадку на берега Англии, заставили изобретательный ум Наполеона прибегнуть к единственному действительному оружию против своего непримиримого противника — к континентальной системе — мере, неоцененной его современниками, но которая, тем не менее, могущественнейшим образом содействовала развитию промышленности на материке: — упомяну лишь о свеклосахарном производстве, которое она породила.

Конечно, Наполеона можно упрекнуть в неразборчивости средств, к которым он иногда прибегал; но и в этом противник его, Англия, по меньшей мере, ни в чем ему не уступала, прибегая к мерам, подобным бомбардировке Копенгагена, причем, однако же, подобными действиями ничего не возбуждала, кроме бесплодного и скоропреходящего негодования.

Но, каковы бы ни были действия Наполеона относительно Голландии, Италии, Испании, мелких германских государств, Пруссии и Австрии, — относительно России он постоянно выказывал самое дружеское расположение, искал ее союза, предоставлял ей самое широкое поле действия. Если, по роковому ходу событий, проистекавших из твердого и неуклонного стремления Наполеона достигнуть своей вполне законной, справедливой, неизбежно для него необходимой цели — обуздать и смирить Англию, близок он был к достижению всемирного владычества, — то он призывал Россию разделить его с ним, чувствуя, что одному ему оно было не под силу. Россия смело и с чистою совестью могла бы последовать этому призыву, потому что все могущество и величие, которые пришлись бы на ее долю в этом разделе, принадлежали и принадлежат ей по праву: в них не заключалось никакого хищения или неправого стяжания.

Призывая Россию в первый раз к союзу, Наполеон великодушно отпускал ее пленных, которых Англия не хотела обменять на французов, томившихся на ее кораблях тюрьмах, не взирая на то, что русские попали в плен единственно по вине Англии и защищая ее интересы. Тогда обстоятельства еще не привели Наполеона в близкие отношения к России, и, конечно, он еще не мог предвидеть, что власть его будет простираться до берегов Немана. Он повторил свое приглашение в Тильзите, предоставляя России все выгоды, каких только она могла желать. Наконец, Наполеон не переставал предлагать своего союза и в то время, когда был побежден, справедливо полагая, что его уничтожение не может лежать в истинных интересах России, и что, подобно тому, как он, на верху могущества и после победы, считал усиление и возвеличение России вполне сообразным с своими интересами, — так и Россия, после его поражения, поймет, что сохранение его могущества требуется ее собственными выгодами.

Из этого очевидно, что Наполеон считал союз с Россией не временною сделкою, имевшею для него важность при тех или других случайных обстоятельствах, а политическою необходимостью, существенною частью своей политической системы, независимо от временных отношений между обеими державами, независимо от победы той или другой стороны. Война между Россией и Францией справедливо казалась ему лишь результатом недоразумений, наговоров, интриг, непонимания истинных интересов обеих государств, и потому он надеялся и верил, что свидание с императором Александром рассеет этот напускной туман. Того же мнения держались и некоторые русские люди высокого ума и несомненной преданности и любви к России. Сперанский и Румянцев держались его еще до прискорбных недоразумений, поведших к войне 1812 года, а сам победитель Наполеона Кутузов был того же мнения и после этой войны.

В самом деле, могущество Наполеона нейтрализировало деятельность Англии и Австрии — этих главных противников нашей восточной политики; собственные же интересы Франции на Востоке далеко не могли уравновесить в его глазах выгод от искреннего содействия России его планам на Западе. Про Польшу он сам говорил, что считал ее лишь орудием в своих руках, которым он охотно бы пожертвовал, убедившись, что Россия без задних мыслей входит в его политические планы, которые были совершенно согласимы с тем направлением русской политики, какому следовали Петр и Екатерина. В причинах, побудивших Россию, с таким напряжением сил, вести против Наполеона войны 1805, 1807, 1812, 1813 и 1814 годов, невозможно отыскать никакого существенно русского интереса. Они были предприняты в защиту чуждых нам целей и интересов: английских, прусских, австрийских, германских, пожалуй — италианских, голландских, испанских и португальских, одним словом — интересов и целей европейских, но никак не русских. Мы низвергли не только совершенно безвредное, но существенно полезное для нас могущество Наполеона, для того чтобы укрепить могущество Англии и восстановить силу Австрии, которые и прежде и после этого всегда были нам враждебны, которые стояли и стоят поперек всем нашим исконным, законнейшим и справедливейшим стремлениям; мы разметали могучие когорты великого Императора для того, чтобы освободить Германию и вывести из ничтожества Пруссию, ни прежде ни после этого не оказавших нам никакой действительной помощи в тех затруднительных обстоятельствах, в которые мы попадали, благодаря все той же Англии, все той же Австрии и самой Франции. И ради чего же мы так действовали? — ради сомнительной чести считаться деятельным и бескорыстным членом европейской политической системы — чести, которой все-таки, однако же, не достигли в сознании европейских правительств и европейского общественного мнения.

Не замечателен ли, в самом деле, факт, что из всех союзов, которые Россия, по смерти императрицы Екатерины, заключала с разными государствами, извлекали для себя пользу только наши союзники, достижению же наших целей эти союзы никогда не содействовали, а, напротив того, были лишь путами, связывавшими свободу наших действий? В критические для нас моменты, союзники наши всегда держали более или менее явно сторону наших врагов. Так, Священный союз, затормозивший нашу деятельность в пользу восставших Греков, держался лишь до тех пор, пока нам потребовалась его помощь; так и недавний союз трех императоров не пережил первого испытания. Единственное исключение из этого правила составляет наш союз с Наполеоном после Тильзитского мира, доставившей нам Финляндию, Бессарабию, Белостокскую область и Тарнопольский округ Галиции.

После неудачи 1805 года — этого истинного похмелья на чужом пиру, — мы обратились было к преследованию наших собственных интересов, и начали обычную войну с Турцией. Но лишь только появился новый повод выказать наше сочувствие европейскому делу, — свое дело было поставлено на задний план. Начатая война велась кое-как, а все силы были сосредоточены для новой борьбы с Наполеоном. Чуждое нам дело — защиту Пруссии — приняли мы в такой степени к сердцу, что в первый раз, в нашей новейшей истории, прибегли к призыву народного ополчения. Результаты войны 1807 года были в своем роде не менее изумительны, чем результаты кампании, веденной 70 лет после нее, — но только в обратном смысле. Если теперь нам приходится восклицать: горе победителям! то после Тильзитского мира мы имели повод к не менее парадоксальному восклицанию: благо побежденным!

Гений Наполеона указывал России на прежнюю Петровскую и Екатерининскую политику, с которой мы сбились после смерти великой Императрицы. Руководимые его указаниями, мы и вступили на нее, но увы! не на долго. Заботы об интересах Европы скоро вытеснили из нашей политики заботы об интересах России, самое понимание которых как бы утратилось. Менее чем через два года, мы стали уже тяготиться ее национальным направлением и стремились снова стать на европейскую точку зрения. В 1809 году, обязанные трактатом помогать Наполеону в его новой войне с Австрией, мы отбросили даже свою обычную во внешних сношениях легальность, и вели войну только для формы, чем и лишили себя случая возвратить исконное достояние России — Галицкую Русь. В следующем году, мы точно также нарушили эту легальность допущением торговли с англичанами через Архангельск. Действуя таким образом, мы не могли не предвидеть, что это поведет к ссоре с Наполеоном, не столько по важности самих отступлений от трактата, сколько по выражавшемуся в них духу нашей политики. Мы как бы давали знать Наполеону, чтобы он на нас не рассчитывал, что мы ему не пособники, что наших русских интересов мы или не понимаем, или ставим их ни во что, в сравнении с более дорогими нашему сердцу интересами европейскими. Чувствуя и зная, что Наполеон понял нашу политику, мы готовились к борьбе с ним, хотя, может быть, и не ожидали, что она наступит так скоро, и потому вели войну против Турции вяло, не употребляли на нее должных сил и, таким образом, из-за преследования европейских интересов, лишились Молдавии и Валахии, упустили случай тогда еще освободить Болгарию, по крайней мере, до Балкан, стать твердою ногою на Балканах и утвердить зарождавшуюся независимость Сербии в более обширных границах, чем это удалось впоследствии Милошу. Когда неприятель вторгся в русские пределы, по каким бы то ни было причинам, он, конечно, должен был быть из них выгнан; но, тем не менее, грустно сознание, что Бородинская битва, оставление и пожар Москвы, разорение значительной части государства, — были в сущности жертвы, принесенные нами ради интересов нам чуждых, и, как оказалось впоследствии, — чтò, впрочем, и тогда можно было предвидеть, а некоторыми (Сперанским, Румянцевым) и предвиделось, — не только чуждых, но и прямо нам враждебных.

Как бы это ни показалось странным, но мы смело утверждаем, что в течение XIX столетия — Россия имела только одного истинного друга в Европе, который и хотел, и мог быть ей полезным, — это Наполеон I. Дружбу эту, конечно, выгодную и для него, — в политике другой дружбы не бывает, да и не должно быть, — выказал он нам делами, положительными услугами, а не словами только, как прочие наши друзья, нами облагодетельствованные, спасенные и даже возвеличенные. Он готов был дать нам и гораздо сильнейшие доказательства своей дружбы, если бы мы только захотели принять ее искренно, без задних мыслей, если бы мы решились быть только русскими и ничем более. Но мы предпочли быть европейцами и, ради Европы, собственными руками низвергли и погубили своего единственного друга, а потому, 18‑го марта 1814 года, в стенах Парижа, окруженные торжеством и блеском победы — если бы ясно понимали сущность нами совершенного и его последствия — мы точно также как 19‑го февраля 1878 года под стенами Константинополя, в виду куполов святой Софии, должны были бы воскликнуть: горе победителям!

Наша десятилетняя, славная в военном, но не в политическом смысле борьба против Наполеона не принесла нам никакой пользы. Правда, мы получили, в вознаграждение наших жертв и усилий, Царство Польское; но, не говоря уже о том, что то же самое и даже еще гораздо более мы могли бы получили и через Наполеона, вспомним те цели и намерения, с которыми мы делали это приобретение в 1815 году. Оно должно было послужить началом раздробления России и восстановлением Польши в пределах 1772‑го года; великое политическое преступление Екатерины должно было быть искуплено отторжением девяти русских губерний, подобно тому, как в малом виде это уже было испробовано над Выборгской губернией. Результатом этой политики были два кровавых возмущения 1830‑го и 1863‑го годов.

Кроме этого сомнительной пользы приобретения, чего же мы еще добились? Мы усилили наших врагов (Англию и Австрию) и не приобрели ни одного истинного друга и союзника. Мы связали себя на долгое время вредною для нас политикою так называемой солидарности с Европой. Мы сочли себя обязанными нести огромную военную тягость ради устрашения революционного духа в Италии и между германскими студентами. Мы даже смешали и национальное движение Греции с революционным. Мы самих себя причислили, вопреки истории, этнографии и статистике, к числу держав, по существу своему враждебных национальной свободе, и тем связали себе руки относительно Греков и Славян. Этой связывавшей нас веревки не могли разорвать войны 1828 и 1829 годов, она продолжала связывать и спутывать наши действия, как в 1853, так и в 1876, 1877 и 1878 годах.

Не захотев содействовать планам Наполеона, потому что они были направлены против интересов Европы, хотя содействие это не налагало на нас никаких иных обязательств, кроме преследования своих собственных, вполне законных и справедливых Петровских и Екатерининских планов, — мы предпочли поступить на службу к Меттерниху с явною уже обязанностью действовать вопреки очевиднейшим интересами России, вопреки действительно священным религиозным и национальным сочувствиям и стремлениям русского народа.

Стремления и сочувствия эти не могли, однако же, быть совершенно подавлены. Они вспыхивали от времени до времени в 1828, 1853, 1876 и 1877 годах. Но, с другой стороны, и противоположное им европейничанье в политике сохраняло свою силу. Традиция его хранилась преимущественно в дипломатических сферах. Поэтому и после 1815‑го года внешняя политика России сохранила тот же характер двойственности, нерешительности, колебания между двумя притягательными полюсами интересов русско-славянских и интересов евро��ейских, который она имела в начале столетия, или, правильнее сказать с самой смерти великой Императрицы, при которой русская политика знала только один русский интерес и ни о какой солидарности не заботилась. В этом заключается причина того обаяния, того ореола, которым окружен ее блистательный век в памяти потомства. Не собственно военные подвиги, не Кагул, Чесма, Рымник, Измаил и Прага придают ее царствованию лучезарный блеск. Русские войска совершали после нее подвиги не менее славные, даже еще более трудные, и притом против противников несравненно могущественнейших и искуснейших. Но эти новые подвиги, новые победы: Требия, Нови, С.‑Готард, Бородино, Лейпциг, двукратный переход через Балканы и многие другие — отчасти не имели ничего общего с интересами России, отчасти же результаты их были приносимы в жертву чуждым и враждебным нам европейским интересам, именно вследствие шаткости, неопределенности нашей политической точки зрения, заменившей твердый, исключительно русский политически взгляд Петра и Екатерины.

Так, когда, после долгого колебания, русское направление политики одержало верх, и император Николай I объявил войну Турции в 1828 году, результаты ее были умалены почти до ничтожества, в угоду Австрии и ради соглашения с Англией. Когда, по добровольному уговору с Турцией, мы могли приобрести Молдавию и Валахию взамен контрибуции, мы предпочли лучше простить ей часть этого долга, чем причинить неудовольствие нашей верной союзнице по Священному союзу.

В 1849 году, когда Европа, ослабленная внутренними смутами, не имела возможности сколько-нибудь успешно противиться расширению нашего влияния на Востоке, мы опять стали на европейскую точку зрения и своими руками восстановили готовую рухнуть монархию Габсбургов, исконную противницу нашей восточной политики. Некоторые результаты венгерской войны: именно ознакомление венгерских славян с русскими и временное освобождение их от мадьярского гнета — выставляют часто полезными для России и Славянства. Но очевидно, что не эти, побочные, косвенные результаты имела в виду русская политика, при оказании помощи погибавшей Австрии. Притом, если этот поход русских за Карпаты и послужил к сближению с нами некоторых славянских племен и к уничтожению мадьярского гнета, тотчас же, впрочем, замененного гнетом немецким, то это было лишь на короткое время, и, в конце концов, послужило лишь к его восстановлению и усилению. Если бы же, напротив того, Венгрия выделилась из состава Габсбургской монархии, — то, слабая и ничтожная, она не могла составить сколько-нибудь действительной преграды России на Востоке; напротив того, она должна была бы искать покровительства России, против которой мадьяры не имели тогда никакой враждебности. При слабости своей, Венгрия точно также не могла бы держаться системы угнетения относительно славян, а если бы и вздумала ее придержаться, то это повело бы лишь к выделению славянских и румынских элементов из состава венгерского государства. Но, как бы это там ни было, — очевидно, что помощь, оказанная Австрии в 1849 году, была одною из главных причин неудачи Восточной войны. И в этот раз, как много раз прежде, наша политика с ее европейской точкой зрения более всего повредила нашей политике, ставшей было в 1853 году снова на русскую точку зрения. Но и тут мы стали на нее опять-таки нерешительно, с оглядками, как и в продолжение всего XIX столетия. Вместо быстрого и решительного образа действий, мы приняли систему постепенных уступок, столь противоречивших внезапности и, можно сказать, резкости первого нашего дипломатического шага в Константинополе. И, как всегда, последствием этой медленности и нерешительности было то, что враги наши успели собраться с силами, приготовиться, соединиться и тем окончательно нанести нам поражение. И тогда мы верили в благодарность Австрии, в Священный союз, в доброжелательство, честность и бескорыстие Англии, хотели сговориться, сладиться с нашими противниками, которых даже и не признавали за таковых: и так же точно были обмануты в своих расчетах, как и теперь, благодаря все той же двойственности нашей политики, желающей, чтобы и овцы были целы, и волки сыты. В результате же только волки и оказываются сытыми.

Из этого краткого обзора истории внешних отношений России в течение последних 80‑ти лет, ясно оказывается, что всякое действие России, имевшее в виду соблюдение, охранение или восстановление интересов Европы, заставляло упускать из виду русские интересы, пренебрегать и жертвовать ими различными способами.

Напротив того, когда мы отбрасывали в сторону заботу о Европе — мы завоевали Финляндию и, следуя той же политике, очевидно, могли бы сделать несравненно важнейшие приобретения, достигнуть гораздо существеннейших целей.

С другой стороны, Европа, как только внутренние ее дела давали ей к тому возможность, постоянно противодействовала нам всякий раз, когда мы предпринимали что-либо в пользу свою или Славян, противодействовала всеми силами, какие в данный момент находились в ее распоряжении.

После этих неопровержимых, постоянно повторявшихся фактов, позволительно будет сделать вопрос: существует ли между Россией и Европой какая либо солидарность, какая либо общность политических интересов? Если же, как показывает 80‑ти-летний опыт, этой солидарности, этой общности не существует, то каким образом могут Россия и Европа составлять одну политическую систему государств? Не до очевидности ли ясно, что, по крайней мере, в политическом отношении, Россия к Европе не принадлежит?

У нас твердо укоренилось убеждение в принадлежности России к Европе в смысле культурном, и из смешения этих двух совершенно различных точек зрения, политической и культурной, мы бьемся изо всех сил примкнуть к Европе и в политическом смысле, принося все бòльшие и бòльшие жертвы этому пагубному заблуждению. О культурно-историческом европеизме России я точно и определенно высказал свое мнение в другом месте, и теперь этого вопроса не касаюсь. Я готов даже согласиться (конечно, не иначе, как в виде риторической фигуры уступления) на эту нашу культурную принадлежность к Европе.

Но чтò же из этого следует? Япония предприняла в последние десятилетия ряд реформ, выказывающих ее намерение усвоить себе плоды европейской цивилизации не в научном только, но и в политическом и, пожалуй, даже в бытовом смысле. Допустим, что реформа эта будет вполне удачна и будет продолжать развиваться все в том же европейском духе, и что, через несколько десятилетий, это восточно-азиатское государство сделается до неузнаваемости похожим на свои европейские образцы. Примкнет ли через то Япония к политической системе европейских государств? Но оставим будущее и проблематическое. У нас на глазах Америка, которая, в культурном отношении, есть уже бесспорно кость от костей и плоть от плоти европейской. Самые прогрессивные элементы Европы XVII столетия переселились за океан, затем освободились от своей метрополии, и население штатов постоянно пополнялось переселенцами из всех образованнейших, культурнейших стран Европы. И что же? Принадлежат ли Северо-Американские штаты к европейской политической системе? Ответом на это служит один из политических догматов американцев — учение Монроэ!

Но Япония отделена от Европы всем материковым протяжением Старого света, а Америка — Атлантическим океаном, между тем как Россия с нею сопредельна. Возражение совершенно ничтожное. География имеет, правда, свое значение в этом вопросе, но в совершенно противоположном смысле, как мы сейчас увидим; главное дело состоит все-таки в том, что между Европою, с одной стороны, и Америкою или Япониею — с другой, не существует общности, солидарности интересов. Если бы, они существовали, то при быстроте и удобстве теперешних сообщений, отдаленность не помешала бы их принадлежности к одной и той же политической системе. Географическое удаление, в соединении с разными другими условиями, оказывает то влияние, что интересы Европы и Америки — в настоящем, интересы Европы и Японии — в предполагаемом будущем — совершенно другие, большею частию не перекрещивающиеся, не сталкивающиеся между собою, и потому можно сказать только то, что Америка и Япония — не Европа в политическом смысле. Но именно сопредельность России с Европой причиной тому, что интересы России не только иные, чем интересы Европы, но что они взаимно противоположны, что, следовательно, в политическом смысле Россия не только не Европа, но Анти-Европа.

На чем же основан этот антагонизм? На двух главных причинах, совершенно неустранимых до окончательного торжества одной из сторон. На славянстве России — и на стремление Англии к бесспорному преобладанию на азиатском материке, с которым связано и все ее морское владычество. К этому присоединяется еще и третья причина, меньшего значения и не столь неустранимого свойства: противоположность между православием и католицизмом, борцом за который является, впрочем, более по предрассудку и традиции, Франция. Все эти три противоположности замечательным образом спутываются в один узел на Босфоре, в Дарданеллах и в Константинополе.

Сила и могущество Европы — в целом — в значительной степени покоится частью на костях Славянства, частью на его поте, крови и слезах. На костях Славянства основано самое существование, а не только могущество Пруссии, а с нею и могущество Германии. Но этот вопрос уже покончен историей еще в то время, когда оплот Славянства, — Россия, только что зарождалась. Те, на долю которых выпал жребий охранять его в то время — преимущественно Польша, не только не исполнили своего назначения, но даже содействовали его гибели (например, призывом рыцарского ордена), и потому, между прочим, Польша и сама погибла. Непосредственный антагонизм между Россией и Европой или, точнее, между Россией и Германией даже и не возникал по этому поводу. Но всякое дело человеческое ведет за собою длинный, нескончаемый ряд последствий, и Германия до сих пор не может отрешиться и никогда не отрешится от своего антиславянского направления. Ее политические сочувствия всегда будут на стороне поработителей и угнетателей Славянства, не взирая на временные и случайные политические комбинации, не взирая на временное возбуждение негодования на слишком уже бесцеремонных врагов его — негодования, которого не чужды иногда бывают даже и англичане. Опыт достаточно показал, что обольщаться этим негодованием и возлагать на него надежды не следует. Корни исторической вражды рас проникли слишком глубоко, чтобы это могло измениться.

Не столь радикален, как образ действий северных немцев, был образ действий немцев южных, италианцев, мадьяр и турок, и потому на юго-востоке Европы политически могущественная Россия еще застала славянство в живых, и, несмотря на свое увлечение европеизмом, от времени до времени, вольно и невольно, частью ведением, частью неведением, оказывала ему помощь, то здесь то там, то так то иначе. Всякая подобная попытка была достаточна, чтобы возбуждать противодействие Европы, Пусть биржевая политика и вообще политический материализм говорят, что мы сами в этом виноваты: зачем де прерывать ход биржевых спекуляций из-за дела собственно до нас не касающегося? Лучше умалиться, принизиться, чем прерывать торжественное течение биржевых дел. Но и этот благой совет ничему не пособит. Всякие политические тенденции и направления скоропреходящи, непостоянны, а народные сочувствия, исторические инстинкты неискоренимы, и нет-нет, да и прорвутся совершенно нежданно и негаданно, как в 1876 году, заставят и политику и дипломатию выйти против воли из своей колеи, несмотря на твердо и незыблемо установившееся, по видимому, дипломатическое миросозерцание. Да и за самих политических деятелей не только в будущем, но даже и в настоящем, разве можно поручиться? Вдруг провернется какой-нибудь Черняев, или Игнатьев, не говоря уже о Потемкиных, и о других русских орлах такого же, и даже еще более высокого полета. Это ведь также все в руце Божией, как это и Европе очень хорошо известно. Следовательно, ни на какое миролюбие полагаться нельзя и меры надо принять радикальные. Народные влечения основаны на более прочном фундаменте, чем вчерашние, сегодняшние или завтрашние биржевые или дипломатические воззрения. Поэтому, никакое умаление или принижение не поможет и в будущем, как не помогало до сих пор. Никакое любезничанье, никакие услуги, никакие уступки, жертвы, отречение от самих себя — не помогут, как не помогали до сих пор. Антагонизм Европы и России, основанный на славянстве России, не только сохранится по прежнему, но будет все возрастать и возрастать, по мере возрастания внутренних сил России, по мере пробуждения и уяснения народного сознания, как Русского, так и других Славянских народов. Надо, впрочем, сказать, что этот биржевой взгляд на дело, этот политический материализм, никогда не руководил направлением русской политики. Ошибки ее проистекали из совершенно иного источника, более идиллического свойства: от искреннего высокопочитания Европы и благоговения перед нею, а иногда даже от тщеславного желания заслужить похвалы и рукоплескания ее ораторов и журналистов.

В антагонизме России и Европы, на сколько он обусловливается славянством России — представителем материка Европы является Австрия, как наиболее заинтересованная в этом деле, имея в резерве за собой Германию.

Если бы Славяне жили и страдали где-нибудь в глуби материка, а не по соседству с столь жизненными пунктами, как Босфор и Дарданеллы, англичане довольно равнодушно смотрели бы на наше заступничество за угнетенных братьев, пожалуй, даже сочувствовали бы ему, так как склонны к филантропии, если она не противоречит более существенным британским интересам. Но теперь, страна, гордящаяся сочувствием всем угнетенным народам, подает руку на самое жестокое угнетение, на самое ужасное тиранство, какое только видел мир в новейшее время, потому, что, по ее мнению, освобожденные Славяне сделаются сторонниками, друзьями, союзниками России, и жизненный узел старого света — Босфор и Дарданеллы попадут в зависимость России, могущей получить через это возможность угрожать всемирному морскому владычеству Англии, которого последняя добивалась в течение всей новейшей истории, с самого царствования Елизаветы. Войны против всех государств, обладавших заморскими колониями, составляют сущность английской политики за все это время, и Англия предпринимала их под видом охранения европейского равновесия. Сначала черед был за Испанией, потом за Францией, во время Людовиков XIV, XV, XVI, революции и Наполеона. Присоединение Голландии к Франции дало желанный предлог овладеть наиболее важными колониями и этой последней. Таким образом, почти все колонии европейских государств подпали под власть Англии или под ее преобладающее влияние. Посредством этих же войн, веденных якобы из-за охранения европейского равновесия, а также посредством отдельных захватов, при всяком удобном случае, очутились во власти Англии: главные проливы — Гибралтар, Перим, Сингапур; острова при входах во внутренние моря, как например Малые Антильские; центральные пункты во внутренних морях, как Мальта, Ямайка; прибрежные острова, составляющее сторожевые, наблюдательные пункты, как Гольголанд, Гонг-Конг, Кипр; пункты перекрещения океанских путей, как остров св. Елены, мыс Доброй Надежды; наконец, целые материки или обширные тропические страны, как Австралия и Индия.

Но чтò собственно значит всемирное морское владычество? Непосредственно море никакому владычеству не поддается. Одно торговое преобладание, доставляемое обилием капиталов, развитием промышленности, обширностью коммерческих сношений — непрочно, как доказал пример Ганзы, италианских республик, Голландии. Переведенное на общепонятный язык, морское владычество означает политическую власть, или, по меньшей мере, почти исключительное преобладающее политическое влияние во всех частях света, туземные государства которых не обладают достаточным военным могуществом, для сопротивления собственными силами флотам и десантам владычицы морей. В таком именно положении и находятся все части света, кроме Европы и Северной Америки. Австралия принадлежит уж бесспорно Англии. Африка пока не имеет большого значения по недоступности ее внутренности, но и на этом континенте преобладание Англии бесспорно. Южная Америка находится под политическим и торговым влиянием Англии. На Северную Америку, со времени усиления Соединенных Штатов, всякая надежда потеряна. Остается, следовательно, для довершения всемирного морского владычества, утвердить власть Англии над обширнейшим и богатейшим азиатским материком. Лучшие страны его уже подчинены Англии. В сохранении и распространении этой власти над Азией и заключается в настоящее время для Англии весь вопрос о всемирном владычестве. И тут-то именно, с того времени, как Россия собственными руками низвергла последнего и самого страшного из прежних противников Англии — Наполеона, является она новым противником Англии, уже не в виде морской, а чисто континентальной державы. Россия, и только одна Россия имеет возможность угрожать Индии, в случае нужды подать помощь Китаю, защитить Персию и, вследствие ослабления Турции, с одной стороны, овладеть проливами, и через них угрожать кратчайшему пути сообщения с Индией, с другой же, по соседству, сделаться наследницею богатейших стран Азиатской Турции. Опасение это и выразилось в оборонительном союзе Англии с Турцией, посредством которого она овладела Кипром. Воспользуется ли Россия своим положением, захочет ли противодействовать Англии в ее обладании лучшими частями Азии, явится ли она, таким образом, противником ее всемирного морского владычества — этого Англия не разбирает. Она ничем не хочет быть обязанной, ни умеренности, ни расчету, ни великодушию своего противника, но стремится утвердить свое владычество единственно на собственной своей силе. При этом, как оказывается из ее последних действий, Англия не хочет довольствоваться сохранением своей Индейской империи, чем прежде оправдывала свой образ действий относительно России, но имеет очевидное намерение прибрать к своим рукам, как Афганистан, так и открывающееся, по ее собственным словам, наследство в Сирии, Месопотамии и Малой Азии.

Собственно говоря, такое преобладание Англии над азиатским материком не может быть приятно другим европейским государствам; но здесь-то и является на помощь Англии славянский вопрос. Англия, подобно тому, как она отняла все лучшие колонии других европейских государств, прикрывшись маскою заботы о сохранении европейского равновесия, под видом противодействия господству Филиппа II, Людовика XIV и Наполеона, чем и заслужила любовь и уважение Европы, — так и теперь пользуется тем же предлогом, принимая на себя охранение Европы от грозного панславизма.

К этим двум главным и неустранимым причинам антагонизма между Россией и Европой, неустранимым потому, что если бы Россия, по совету наших биржевых политических материалистов, даже отказалась от исполнения обязанностей, налагаемым на нее ее славянством, и от всех выгод своего положения в Азии (чтò она почти постоянно и делает), то это нисколько не обезоружило бы ее врагов, которые все, подобно Англии, основывают свою политику не на миролюбии в расчетах, не на ложном и неуместном великодушии России, а на самой сущности вещей, независящей ни от каких политических самоограничений, — к этим двум главным и неустранимым причинам присоединяется еще третья, по моему мнению, не столь существенная — это защита католических интересов на Востоке. Защита интересов католичества совсем не то, чтò защита интересов православия. Последнее ничего более не требует, как устранения угнетений, которые претерпевают православные; католичество же, как всегда и везде, где только может, домогается не свободы, а господства и преобладания над прочими христианскими исповеданиями, в особенности же над православием, для чего готово даже заключить союз с исламом. Защитницею этих интересов, не по действительному к ним сочувствию, а по предрассудку и традиции, является Франция.

По небывалому, исключительному совпадению обстоятельств, которое никогда более не повторится, эти три причины антагонизма устранялись преобладанием Наполеона в Европе. Сокрушить могущество Англии было его главною целью, ради которой он готов был пожертвовать многим; — но и жертвовать ему ничем не приходилось, потому что освобождение и возвеличение Славянства могло состояться лишь ко вреду и к ущербу другого враждебного ему элемента в Европе, элемента германского. Наконец, нежелание папы войти в его планы, несмотря на все соблазны и прельщения, не допускало Наполеона принять на себя защиту интересов католичества, влияние которого, при том же, вскоре после революции было слабо и ничтожно во Франции. Поэтому-то Наполеон и был прирожденный враг Европы и, следовательно, друг России. Интересы его были анти-европейские, точно также, как и интересы России. Он понимал это тогдашнее тождество интересов Франции и России, но Россия, прельщенная своим недавним европеизмом, не понимала и не хотела этого понять. Она не понимает и не хочет понять и теперь своего коренного, ничем не устранимого антагонизма с Европой, обольщаясь мнимою и невозможною с нею солидарностью, Европа же, освободясь от своего грозного властителя, сейчас же это поняла и продолжает понимать до сих пор.

Мы слышим, однако, нередко вопрос: чтò такое Европа? Есть, говорят, европейские государства, но никакой Европы в политическом смысле не существует. Когда Пруссия и Австрия отнимали у Дании Шлезвиг и Гольштинию, когда затем Пруссия присвоила одной себе эту сообща приобретенную добычу, когда она разрушила утвержденный и санкционированный всеми государствами Европы Германский союз, когда присоединяла к себе родственный Англии Ганновер, Гессен-Кассель, Нассау и вольный город Франкфурт, а затем отобрала у Франции две богатейшие провинции; когда Сардиния, при помощи революции, изгоняла неаполитанского короля и присвоивала себе его владения и овладела Римом; когда, наконец, под шумок Берлинского конгресса — собрания, обеспечивавшего так называемую Европу от властолюбия и притязательности России, — Англия овладела Кипром и наложила свой протекторат на азиатские владения султана, — где была при всем этом Европа? Не думаем, чтобы такое сомнение было основательно. Европа не географическая (этой, пожалуй, что и нет), не культурная только, а именно Европа, как политическое целое, как политический организм, существует несомненно. Мнимое противоречие бездействия в одних случаях и напряженнейшей деятельности в других — очень легко примиряется, и новейшие события, в особенности овладение Кипром, именно и подтверждают существование Европы, как политического целого.

Всякий организм — будет ли то индивидуальный, как человек, или сложный, как государство, или коллективный, как система государств, — получает сознание о своем отдельном бытии только при пробуждении сознания своей противоположности чему-либо. Человек сознает себя как самостоятельное, отдельное я, потому только, что органы чувств доставляют ему свидетельство о существовании внешнего мира — не-я, которое оказывает на него воздействие. Если бы на земле существовал только один народ, то понятие о национальности не могло бы родиться. Греки, невзирая на то, что в культурном смысле противополагали себя другим народам — варварам, и даже невзирая на то, что имели некоторые учреждения общие всем греческим государствам, знали только Спартанское, Афинское и проч. государства, но не имели понятия о Греции, как о политическом целом, пока оно не пробудилось в них борьбою с Персами. Также точно и государства Европы получили понятие о себе, как о политическом целом, от противоположения мусульманскому Востоку. Вследствие борьбы с ним явилось сознание о себе, как о религиозном и политическом целом, которое называлось тогда не Европою, а всем христианством — toute la Chrétienté. Понятно, что и в настоящее время сознание о политическом целом, именуемом Европою, точно также является результатом сознания существования чего-то ей политически противоположного, а это противоположное, эта Анти-Европа, и есть Россия и представляемый ею Славянский мир. Европа терпела все иллегальности, сопровождавшие создание италианского и германского единства, потому что то были внутренние явления, только несколько усиливавшие одни и несколько ослаблявшие другие ее элементы, — явления, которые поэтому могли возбудить лишь частное противодействие отдельных государств. Англия овладевает Кипром. Это никому не может быть приятным, для некоторых довольно безразлично, для других, как для Франции и Италии, крайне невыгодно, даже оскорбительно; но это не возбуждает противоречия и борьбы, потому что сообразно с интересами целого, т. е. Европы в виду ее антагонизма с Россией. Действие это, иллегальное по форме, дерзкое по выбранному для него времени, однако же, допускается без протеста, потому что оно направлено против общего врага — России. Хищническое овладение островом, с явною целью воспользоваться им для захвата всего азиатского наследия Турции, имеет одно свойство, которое искупает всю неправду его даже в глазах ближайшим образом заинтересованных в этом деле государств — это есть акт враждебный России. Этого довольно, чтобы освятить это насилие в глазах Европы. Это ли еще не доказательство существования Европы, как политического целого, когда не что иное, как именно интересы этого целого заставляют замолкнуть интересы отдельных государств, чувствительным образом нарушенные? Явное нарушение равновесия на Средиземном море получает название охраны этого равновесия. Европа, как целое, торжествует здесь над отдельными интересами Франции и Италии. Такие положительные и незастенчивые деятели, как английские государственные люди, конечно, пользуются общеевропейским направлением для достижения своих частных целей и, конечно, все это видят, но, тем не менее, прощают это отважному бойцу за его общеевропейское дело. Свобода проливов считается общеевропейским интересом, только под влиянием опасения, что иначе они перейдут под власть России; но пусть свобода эта будет нарушена Англией, пусть займет она Тенедос или даже сами Дарданелльские зàмки, как, по слухам, она обнаруживает к тому поползновения — никто против этого и не пикнет.

Чтò же такое Европа в политическом смысле? Это есть совокупность европейских государств, сознающих себя как одно целое, интересы которого противоположны интересам России и Славянства. Иного значения и смысла, кроме этой постоянной враждебности к нам, политическая Европа, конечно, не имеет.

Со стороны Европы этот антагонизм есть не только факт существующий, но и факт ясно и отчетливо сознаваемый; со стороны же России и Славянства он не более как факт существующей, но, к сожалению, еще недошедший до их сознания.

Если настоящая война, все ее жертвы, все горе, нами перенесенное, все ошибки нами сделанные, все криводушие наших противников и союзников, все оскорбления нами претерпенные — будут иметь своим результатом, что факт этот достигнет, наконец, до нашего сознания, станет нашим политическим догматом, то, несмотря на всю горечь испитой нами чаши, мы не напрасно воевали, не напрасно тратили достояние и кровь России. Такой результат был бы драгоценнее всяких материальных приобретений, всякого видимого успеха, даже такого, как овладение проливами и водружение креста на куполе святой Софии.

Отыскивая основную причину нашей политической неудачи, после блистательнейших военных успехов, мы нашли ее в направлении нашей политики в течение всего XIX столетия, которая, несмотря на кажущийся блеск некоторых эпизодов нашей новейшей истории, была в сущности одною огромною неудачей и которая, после не только блистательной, но и плодотворной внешней государственной деятельности XVIII столетия, завершилась на наших глазах подчинением почти всех турецких земель, как освобожденных, так и не освобожденных, как в Европе, так и в Азии, преобладающему влиянию наших отъявленнейших врагов — Англии и Австрии. Чтобы еще более убедиться в этом, стоит только взвесить, с одной стороны, результаты политики России в XIX веке, сравнительно с результатами, достигнутыми политикою других государств; с другой же — сравнить результаты нашей внешней политики в XIX и в XVIII веке.

Об Англии собственно нечего и говорить. Вся ее история в течении XIX века есть ряд непрерывных торжеств. Она победила всех врагов своих не собственными силами, а искусством заставлять, как друзей, так и врагов своих, работать для достижения ее целей и тем утвердила свое владычество во всех частях света. Австрия и Пруссия грызлись за нее против Наполеона и довели себя до гибели, от которой избавились лишь благодаря России, которая также почти непрерывно, в течение 15‑ти лет, враждовала, преимущественно из-за английских интересов, с Наполеоновскою Францией, единственным государством, предлагавшим ей свою искреннюю, на обоюдных выгодах основанную и делами, а не словами доказанную дружбу. Подобным же образом умела Англия заставить наследника великого Наполеона способствовать ее планам против России, с которою она вступила во враждебные отношения тотчас после поражения, преимущественно руками России же, великого Императора. Собственные силы Англии ничтожны и все более и более уменьшаются, по мере того, как умаляется значение флотов в решении великих международных распрей. Ее могущество и сила — один призрак, и если, не взирая на это, успехи ее столь поразительны, то это доказывает, что миром политическим управляет не столько самая сущность вещей, сколько те, большею частью неверные и предрассудочные понятия, которые люди составляют себе о ней. Чтобы победить Англию, надо только иметь смелость посмотреть на вещи прямыми глазами, отрешиться от предрассудков, давно уже потерявших всякий смысл. Но, каковы бы ни были силы Англии, она никогда не употребляла их иначе, как в свою собственную пользу; никогда не вела войн в чьих либо чужих интересах; никогда не задумывалась бросить союзника, если уже выжала из него всю пользу, которую он мог ей доставить; никогда не упускала случая воспользоваться расположением политических созвездий. Одним словом, политика ее была прямою противоположностью политике русской — в чем и заключается вся ее сила.

Пруссия, из маленького государства, спасенного от конечной гибели Россиею, освобожденного ее помощью из подчиненного, вассального положения, — собственным искусством, неутомимыми трудами, направленными к никогда неупускаемой из вида цели, но все-таки при прямом содействии России, возвысила себя до значения первой европейской державы. В политике ее встречаются ложные шаги, несообразные с ее действительными силами, как в 1806 году; в ней были моменты слабости, как в 1848 г.; но все же Пруссия постоянно имела в виду не посторонние и чуждые ей, а свои собственные чисто-прусские цели; прусскую окраску сумела она дать и обще-германским стремлениям. Нечего и упоминать, что все 8 войн, веденных Пруссией в XIX столетии, из коих было 6 удачных и 2 неудачных, имели в виду лишь прусские, а также и германские интересы, которые она слила с прусскими, — и ничего кроме них. При этом, сознав раз историческую законность и справедливость своих целей, она не останавливалась перед нарушением дипломатической легальности, хотя стоявшие на пути ее преграды были не чета Парижскому трактату. Ее не устрашили ни Лондонский договор, гарантировавший целость и неприкосновенность Датской монархии; ни еще более торжественный, всеевропейский акт Венского конгресса, установивший Германский союз; ни права независимых германских государей Ганновера, Гессен-Касселя и Нассау; ни права вольного города Франкфурта.

Еще блистательнее — успех, увенчавший политику законного национально-исторического эгоизма Италии, или, точнее сказать, ничтожного, третьестепенного Сардинского королевства, преобразовавшегося в первостепенное государство.

Австрия, конечно, не могла преследовать национальных целей в своей политике, ибо самое бытие ее есть отрицание идеи национальности. Но зато австрийская политика постоянно преследовала свои династические цели, которые, по необходимости, заменяют для нее цели национальные. После крушения Меттерниховой системы, Австрия приняла политику более рискованную и потерпела сильные неудачи; но в настоящее время она вознаграждает их на счет России и Славянства, постоянно ею оскорбляемых, и поприще своих интриг переместила с Апеннинского на Балканский полуостров. Войны ее были большею частию неудачны — именно пять из девяти, веденных ею в течении XIX века; а между удачными была лишь война против Дании — основанная на ложном расчете; но тем не менее, все ее войны и все ее союзы имели постоянно в виду лишь Габсбургские династические интересы. Результаты этой политики были далеко не столь блистательны, как результаты политики английской, прусской и италианской, и значение Австрии, сравнительно с началом столетия, в особенности же в сравнении с временем, последовавшим за 1815 годом, потерпело значительный ущерб. Но, если мы примем во внимание ничтожность внутренних сил Австрии, столь справедливо оцененных графом Дерби, антагонизм составляющих ее элементов, наконец, самое ее географическое положение, по которому она окружена со всех сторон сознательными или бессознательными врагами, — то нельзя не удивляться достигнутым ею результатами. Подобно аббату Сиэсу, проведшему бурное время конвента, не попав на эшафот, она может с гордостью отвечать на вопрос: чтò делала она в течение трех четвертей столетия? — j’ai vécu. Этим сохранением своего существования обязана она все той же политике, постоянно преследующей свои, а не чужие цели, которая так возвысила Англию, Пруссию и Италию.

Если политическое положение четырех рассмотренных нами государств усилилось, или, по крайней мере, осталось приблизительно на той же точке, как и в начале столетия, то нельзя того же сказать про Францию. В настоящее время ее положение, очевидно, менее благоприятно, не только чем в блистательные дни обоих Наполеонов, но и чем во времена Луи-Филиппа. Оно, в течение всего столетия, беспрестанно колебалось, то возвышаясь, то опускаясь. Но сообразно с этим и французская политика отличалась непостоянством направления. Она не преследовала одной национальной цели, а часто служила орудием для чуждых и посторонних ей целей, различаясь однако тем от политики России, что эти уклонения не носили на себе систематического характера, а были последствием увлечения то одним, то другим политическим предрассудком. Замечательно, что судьба Франции, главнейшим образом, зависела от ее отношений к России. В начале — вина их враждебных отношений, столько повредивших обеим, падает вполне на Россию; с половины же столетия — исключительно на Францию. Между тем как Англия, Австрия даже Германия, сверх общеевропейских причин вражды к России, имеют каждая свои особые побудительные причины к этой враждебности, — Франция этого последнего рода причин не имеет. Поэтому Наполеон I, которого судьба поставила в антагонизм с Европой и который следовал чисто французской политике, всегда искал союза с Россией. Вот почему также, враждебность к России, приносящая другим непосредственные выгоды, — Франции всегда вредила не менее чем России.

Положение России в начале столетия, после столь блистательной и успешной национальной политики Екатерины, было самое благоприятное. Все наперерыв искали ее дружбы, и она была истинною решительницею судеб Европы. Мы уже говорили, в какую сторону должно было бы направить ее ясное понимание своих целей и интересов. Чего бы не могла она достигнуть, следуя этому пути? Играя вторую роль при Наполеоне, она неизбежно заняла бы первую после его смерти, когда неминуемо должна была возгореться война между порабощенною Европой и поработившею ее Францией. Руки России были бы развязаны. Константинополь и проливы легко сделались бы ее достоянием. Но ��на избрала ложный путь, употребляя свои материальные нравственные силы, собранные Екатериной, в интересах своих прирожденных противников, которые не могли обратиться в друзей, несмотря на личное расположение людей, заправлявших их политикою. Но, тем не менее, значение этих сил, независимо от их правильного или неправильного употребления, что могло обнаружиться лишь впоследствии, давало ей неоспоримое первенство в Европе. Но первенство это было только видимое, кажущееся. Силы европейских государств, Англии, Пруссии и Австрии, были употребляемы для достижения их собственных целей. Силы России содействовали им в этом, а собственные ее цели были пренебрежены, забыты. Поэтому, весьма естественно, что первенство России могло сохраниться только до тех пор, пока она довольствовалась внешностью, формою, продолжая напрягать свои силы и употреблять свое влияние все для тех же чуждых ей целей, как это было в эпоху конгрессов, в первые годы греческого восстания, даже в 1828 и 1829 годах, когда она, ради этих целей и интересов, почти не воспользовалась плодами своих побед; наконец, в 1849 г., когда она спасла Австрию, и в 1851, когда она своим словом разняла, готовых броситься друг на друга, своих союзников. Но, как только Россия захотела употребить в свою пользу этот союз, который поддерживала с такими жертвами, не требуя, впрочем, ничего кроме честного и дружественного нейтралитета, — союз рушится. Рушится и преобладание России, из которого она, во все время его существования, не извлекла для себя ни малейшей пользы, — и переходит к Франции, и тоже не на пользу, а от нее, опять-таки при содействии России, к Германии.

Последняя победоносная война ставит Россию, вследствие все того же политического направления, в положение во многих отношениях худшие, чем Парижский мир. Это не фраза, внушенная разочарованием от неосуществившихся надежд, — а горькая действительность, доказываемая сравнением тех уступок, которые сделала Россия на Парижском и на Берлинском конгрессах.

Территориальные уступки 1856 года ограничивались клочком Бессарабии, весьма важная часть, которой нам и теперь не возвращается, возвращаемая теряет всякое значение вследствие перехода Добруджи и части собственной Болгарии к враждебной нам Румынии. Теперь же уступлена нами вся забалканская Болгария, урезана Черногория, возвращены Баязед и Алашкертская долина. Все эти земли ведь принадлежали нам, или нашим друзьям и союзникам, хотя бы и короткое время.

В 1856 году мы должны были отказаться от протектората над Сербией, Молдавией и Валахией. Уступка неважная, чисто формальная, которая только избавляла Россию от обязанности наблюдать за славянским движением в Сербии, и дала возможность помогать и содействовать ему. Отказ от протектората не помешал однако проходу русских войск через Румынию. Притом протекторат этот заменялся чисто номинальным протекторатом Европы, который нисколько не увеличивал ее действительного влияния в ущерб России. Теперь же Румыния поставлена в прямой антагонизм с Россией; Черногория отдана под полицейский надзор Австрии; Черногория и Сербия поставлены в торговую от Австрии зависимость, за которою, по естественному ходу вещей, не замедлит последовать и зависимость политическая; целые две славянские провинции приобретаются Австриею, из рук которой их гораздо труднее будет вырвать, чем из рук разваливающейся Турции. Одним словом, значение и влияние России на западе Балканского полуострова бесспорно уменьшилось сравнительно с порядком вещей, установленным Парижским трактатом. Значение же Австрии возросло в огромных размерах, ибо сопротивлением, встреченным австрийцами при занятии Боснии и Герцеговины, нечего увлекаться. Оно уже сломлено и послужит еще предлогом к окончательному утверждению австрийской власти в этих местах. То же придется сказать и о значении и влиянии России, сравнительно с значением и влиянием Англии, к югу от Балкан. Сверх этого, вся Азиатская Турция поступает под протекторат Англии. Европе казалось нестерпимым, что, по Кучук-Кайнарджискому трактату, Россия имела право вмешательства в пользу христианских подданных Турции; теперь же это вмешательство по всем отраслям управления передается Англии, к ее величайшему удовольствию.

По Парижскому трактату, Черное море было объявлено нейтральным, ни чьи военные флоты не должны были на нем появляться; а теперь появление английского флота будет зависеть от произвола султана, а произвол султана — от приказаний Англии. Россия не должна была иметь приморских крепостей на Черном море. На сколько этот пункт касался национального достоинства России, на столько и теперь, хотя и в более вежливой форме, Батум составит такую же неполную собственность России, как прежде Севастополь и другие прибрежные пункты, „ради некоторого обеспечения свободы Черного моря“, как изволил выразиться Салисбюри в парламенте. Сверх всего этого нам угрожает еще занятие Англиею Тенедоса, если даже и не самих Дарданелльских замков.

Но, может быть, эти невыгоды уравновешиваются приобретениями, сделанными Россией: основанием вассального Болгарского княжества до Балкан, приобретениями в Малой Азии, возвращением клочка Бессарабии? Но Болгарский народ едва ли может быть доволен этою полумерою, которою, отделенные от него братья преданы эллинизации, румынизации и, только формально ограниченному, произволу турок. Всякий по себе знает, что обманутая надежда оставляет более горечи в сердце, чем неосуществленное желание. Как Болгары, так и прочие Славяне будут видеть в своей неудаче — бессилие России и будут обращаться за помощью уже не к ее силе, а к благорасположению Европы, чтò, впрочем, им и рекомендуется; и это благорасположение будет даваться им по мере их отчуждения от России. Поклонись мне — и все блага земные будут принадлежать тебе — будет им обещано. Многие ли устоят против такого искушения? Единственная горькая надежда, на которую мы еще можем положиться, основана, как я уже говорил, на том, что ненависть к Славянству переселит политически расчет. Чтò касается до Малой Азии, то очевидно, что сравнительно неважные пртобретения, там сделанные, не уравновешивают перехода всего остального в более или менее замаскированное распоряжение Англии. Клочок же Бессарабии с избытком оплачивается враждебностью Румынии, значение которой усиливается распространением ее территории на правый берег Дуная.

Но оставим частности и взглянем на общее положение России в восточных делах. Политика России, по отношению к Турции, очевидно, может быть двоякою: 1) Или Турция должна оставаться достаточно сильною, для охранения своей самостоятельности. В этом случае решение вопроса, интересующего Россию, предоставляется будущему, причем шансы этого решения в пользу или во вред России остаются неизвестными, и задача ее — наклонить их сообразно своим выгодам — остается открытою. Турция может, конечно, подпасть в этом случае более или менее сильному влиянию враждебных России государств как перед Крымскою войною; но может также подчиниться влиянию России, как во время Хункиар-Скелесского договора, или перед свержением Абдул-Азиса. Проливы, составляющее настоящий узел вопроса, с политической точки зрения остаются во власти самостоятельного государства, ревниво охраняющего свою самостоятельность, в чем для России не заключается ни оскорбления, ни непосредственной опасности. С этой точки зрения смотрела Россия на вопрос при заключении Адрианопольского мира; она же имелась в: виду и в Парижском трактате. 2) Или Россия должна ослабить Турцию до лишения ее всякого самостоятельного значения. Была ли такая политика своевременна или нет, но самый смысл войны за освобождение Болгар не допускал уже иного решения, а наш военный успех его оправдывал. Но в таком случае, ослабленная Турция должна была подпасть под полную и исключительную зависимость от России. Очевидно, что именно эта цель имелась в виду при заключении Сан-Стефанского договора, что только она одна и согласовалась с интересами России, ибо в противном случае Турция неминуемо подпадала под зависимость отъявленных врагов и противников России — Англии и Австрии. Никакой середины тут быть не могло. Наступил кризис, и исход получился самый неблагоприятный.

Турецкая часть Восточного вопроса, не менее чем вопрос Польский, составляет узел внешней политики России со времен Петра. Все, что во внешней деятельности России не имело в виду их правильного решения, было отклонением от настоящей ее цели. Следовательно, неблагоприятное для России разрешение восточного кризиса не может считаться неудачею второстепенною, несущественною, а затрогивает самую сущность международного положения России. Но, с другой стороны, и причиною этой неудачи, как мы старались показать, были также не случайные, личные, или временные ошибки, а общее направление политики, которой Россия следовала почти неизменно в течение последних восьмидесяти лет. Следовательно, мы не можем не признать, что, в сущности, с самого начала столетия, действительное политическое значение России не возвышалось, несмотря на огромное усиление ее внутренних сил и средств, превосходящее усиление всех прочих европейских государств, — а постепенно упадало, уклонившись от Екатерининских путей, невзирая на то, что упадок этот прикрывался, в течение почти 40 лет, от 1815 по 1853 год, блистательною маскою политического преобладания.

К такому же результату приводит нас сравнение результатов русской политики в течение XVIII и XIX столетий.

В течении XIX столетия Россия вела 12 внешних войн с европейскими государствами, из коих семь были предприняты, как мы это показали выше, в интересах ей совершенно чуждых и даже враждебных. Само собою разумеется, что такое бесплодное напряжение сил не могло привести к благоприятным последствиям. Наружным, видимым выражением этой политики было то, что приобретения России в это время ограничились лишь одним Царством Польским, настоящим Пандориным ящиком, приведшим Россию уже к двукратной внутренней войне и к усилению польского элемента в западных губерниях. Без этого пагубного приобретения, центр Польских волнений находился бы в Пруссии, или Австрии, а западные губернии продолжали бы русеть, как во времена Екатерины.

Правда, что в XIX же столетии были присоединены к России Финляндия и Бессарабия, но первое присоединение было сделано в тот короткий период, во время которого Россия действовала в Екатерининском духе, отбросив было заботы о Европе, и соединилась с тем, кто считался общеевропейским врагом. Что же касается до Бессарабии, то, по ходу войны 1806—1812 года, от которой нас беспрестанно отвлекали европейские соображения, можно утверждать, что, собственно говоря, мы не Бессарабию приобрели, а упустили приобретение Молдавии и Валахии,

В XVIII столетии Россия вела 11 войн, которые все, за исключением нашего участия в Семилетней, были ведены в прямом и непосредственном интересе России; да и про Семилетнюю войну можно сказать, что то была лишь случайная ошибка, война, предпринятая без достаточных оснований, без ясно сознанной цели, но все-таки не война, веденная в чужих интересах. Зато и результаты этой Петровской и Екатерининской политики были совершенно иные, чем в XIX столетии. Они заключались в присоединении в Европе 17 губерний и областей, с пространством в 15,000 кв. м. и с населением в 18.000,000, доставивших России прибрежья трех морей; в воссоединении с нею ее исконного достояния; в возведении ее на такую ступень могущества, что, к началу нового столетия, Россия сделалась решительницею судеб Европы, и могла употребить приобретенную ею силу и счастливое политическое положение для вознесения себя на миродержавную высоту, вместо чего она предпочла принести себя в жертву ложному политическому идеалу, причислив себя — не формально только, а всем сердцем и всею душой — к европейской политической системе государств.

Нам можно возразить, что, если приобретения России в XIX столетии, на западной нашей границе, далеко уступают, по их обширности, населенности и политическому значению, приобретениям XVIII века, то причину этого можно найти в том, что всякому приобретению должен же ведь наступить конец и что в XVIII столетии все существенное в этом отношении было сделано, так что XIX‑му ничего более делать не оставалось. Многие, действительно, это утверждают, говоря, что Россия и без того уже слишком велика, и поют известную песнь, на тему излишней обширности России. Но на рост государства нет определенной мерки. Нельзя сказать, что государство слишком велико, потому что заключает в себе столько-то и столько квадратных миль. Можно лишь сказать, что оно довольно велико, если собрало под свою руку весь свой народ, если получило границы, которые дают ей внутреннюю безопасность и полную свободу действий. Но ни первого, ни второго Россия еще не достигла, следовательно, ей осталось еще кое-что приобрести и в XIX столетии. Еще около четырех миллионов русского народа находится в подданстве иностранного государства, — народа, населяющего область, составлявшую некогда достояние России. Но, скажут, что и другие великие народы также не собрали всех соплеменников своих в одно государственное целое, что есть англичане вне Англии, французы вне Франции, немцы вне Германии и италианцы вне Италии. Но в каком положении эти англичане, французы, немцы и италианцы? Про англичан собственно говорить нечего. Единственные англичане вне английских владений — граждане Соединенных Штатов, отделившиеся сами от притеснявшей их метрополии, положившие начало новой национальности и не имеющие ни малейшего желания возвратиться в британское лоно. Но и прочие перечисленные народности, в огромном большинстве случаев, составляют или господствующий элемент в независимых государствах, или, по крайней мере, пользуются полною национальною независимостью и равноправностью с господствующим племенем, так что едва ли имеют желание променять свое господствующее, привилегированное или, по меньшей мере, независимое и равноправное положение на присоединение к своему главному национальному центру. Так, французы Бельгии образуют не только независимое извне и свободное внутри Бельгийское государство, но и господствуют в нем над элементом фламандским, ибо официальный язык политики, суда, администрации, язык науки, литературы и общественной жизни в Бельгии — французский. Также точно и французы Женевы, Невшателя и некоторых других швейцарских кантонов пользуются полною национальною и гражданского свободою. Сказанное о бельгийских французах вполне относится и к австрийским немцам, семь или восемь миллионов которых, совокупно с четырьмя миллионами мадьяр, господствуют над 25 миллионами своих австрийских, не-немецких и не-мадьярских, сограждан. Но немцы Германии не успокоились, пока не притянули к себе немцев Гольштейна и Шлезвига, которые не имели преобладающего значения в датском государстве, хотя и пользовались всею полнотою гражданских и политических прав наравне с настоящими датчанами. Точно также не успокоились и италианцы, пока не выручили из неволи своих ломбардских и венецианских братьев; а теперь они явно заявляют свои права не только на действительных италианцев Тироля, Корсики, Ниццы и Мальты, но даже и на мнимых италианцев Истра и Далмации. Италианцы Тессино столь же независимы, как и французы Женевы и, вероятно, точно также не желают перемены в своем положении.

Таково ли положение русских в Галиции и в русской Венгрии? Составляют ли они в этих странах племя господствующее, или хотя бы только национально и граждански свободное? Не подчинены ли они невыносимому немецкому, польскому и мадьярскому гнету, и не имеет ли, следовательно, Россия права и обязанности освободить эти четыре миллиона своих соплеменников и возвратить их — этнографическому и историческому отечеству?

Конечно, Россия не имеет подобных прав на Молдавию и Валахию. Но жители этих стран не сочли ли бы, в начале нынешнего столетия за величайшее благо, за осуществление всех своих стремлений и желаний — присоединение к единоверной России? А с другой стороны, не доставило ли бы это присоединение величайших выгод России, как в экономическом, так и в политическом отношении? Не предотвратило ли бы оно зарождение того антагонизма против всего русского и славянского, которым заразилась, если не масса румынского народа, то румынская интеллигенция, при посредстве развития революционных тенденций 1848 и 1849 годов, галломании князя Кузы и офранцужения языка и литературы? Насколько облегчилась бы занятием твердого положения на Дунае задача освобождения и объединения Славянства? Даже и после 1829 года присоединение это было еще возможно и полезно. Теперь, конечно, обстоятельства переменились. Но, если благоприятные, для присоединения Нижнедунайских областей, обстоятельства невозвратно упущены, то, для сохранения непосредственной связи с Славянством, было необходимо привлечение Румынии на свою сторону, хотя бы это и стоило нам некоторых жертв. Между тем, все было сделано для ее отчуждения.

Наконец, в завершение Екатерининских приобретений, нам необходимо было обратить Черное море, — единственное из всех морей, омывающих наши берега, которое соединяет условия незамерзания зимою и близости к центру нашего политического могущества, — в нашу полную собственность, с свободным, и притом свободным для нас одних, выходом и входом.

Можно ли, следовательно, сказать, что, после великих присоединений восемнадцатого века, девятнадцатому уже не оставалось делать ничего существенного для достижения Россией полного национального роста и для приобретения ею полной свободы действий, зависящей от обладания морем, омывающим ее южные границы, от свободы выхода из него и входа в него, от возможности заграждения его для всех врагов?

Из этого сравнительного обзора результатов русской политики в XIX столетии, как с результатами, достигнутыми в тоже время политикою главнейших европейских государств, так и с результатами русской политики XVIII века, очевидно, что русская политика и дипломатия не заслуживают тех похвал, которые расточаются ей иностранцами, частию лицемерно, в роде похвал лорда Салисбюри, частию от непонимания дела. Русская политика и дипломатия XIX века обязаны своею славою заслугам своих предшественниц — политике и дипломатии XVIII столетия, в особенности славного Екатерининского времени, а также тому недоверию, которое внушало ее, к сожалению слишком искреннее, бескорыстие и готовность жертвовать собою. Иностранцы не могли себе вообразить, что мы так легко отказались от своих славных политических преданий и так легко перешли от школы Екатерины к школе Меттерниха, весьма сообразной с австрийскими, но никак не с русскими интересами, к учению о сохранении европейского равновесия и европейской солидарности. Они, поэтому, видели необыкновенную тонкость и ловкость там, где ничего подобного не было. Во время Крымской войны ходил рассказ, что английский корабль, будто бы, вошел в один из проходов между укрепленными островами Свеаборга, которым мог проникнуть до гельсингфорского рейда. Корабль осторожно подвигается, но в него не стреляют из предполагавшихся грозных орудий, Наконец, он останавливается и поворачивает назад, предполагая военную хитрость, засаду, которая должна обратить его в щепки, если он пойдет дальние. На деле же оказалось, что проход вовсе не был вооружен. Весьма вероятно, что это только анекдот; но, в применении к репутации нашей политики и дипломатии XIX века, он представляет верную ее эмблему. Но этот отвод глаз, эта фантасмагория едва ли еще может продлиться. После Берлинского конгресса и обстоятельств к нему приведших, глаза у всех открылись, и положение России становится до крайности опасным.

Наша последняя цепь неудач есть только кульминационный пункт того политического направления, которому следовала Россия, почти без перерыва, в течение последних 80 лет; она потому только кажется столь поразительною, что прежде мы жертвовали в пользу других своими средствами, своими силами как бы от избытка их, и результаты этих жертв часто маскировались блистательною внешностью, а истинное значение их проявлялось лишь по истечении долгого времени, когда уже скрывались от непосредственного наблюдения причины, их произведшие. Теперь нам пришлось пожертвовать самою нашею победою и в самый момент этой победы, так что сомнение в причине, приведшей ж этой неудаче, совершенно невозможно.

Можно смело предсказать, что подобная же и еще большие неудачи ожидают Россию в будущем, если политика ее будет продолжать следовать тому же пути, которым шла, с редкими и немногими исключениями, с самой смерти великой Императрицы.

Чтобы избежать плачевной участи перехода от неудачи к неудаче, несмотря даже на самые поразительные военные успехи, политике России ничего не остается, как повернуть на старый Екатерининский путь, то есть открыто, прямо и бесповоротно сознать себя русскою политикой, а не европейскою, и притом исключительно русскою, без всякой примеси, а не какою-нибудь двойственною, русско-европейскою или европейско-русскою, ибо противуположности не совместимы. Пословица справедливо говорит: за двумя зайцами погонишься — ни одного не поймаешь; во сколько же раз она справедливее, если догоняемые зайцы бегут в диаметрально противоположный стороны! Мы не догоним ни одного зайца: не достигнем русских целей и не приобретем расположения Европы, враждебность которой все усиливается, по мере оказываемых нами ей услуг, уступок и приносимых нами жертв.

Интересы России и Европы противоположны, — говорим мы. Что эта противоположность не выдумка, не изобретение панславистов, славянофилов, или вообще журнальных публицистов и теоретиков, какой бы то ни было партии, а факт общепризнанный самыми трезвыми и практическими политическими умами, — свидетельствуют нам всего лучше и прямее самые протоколы Берлинского конгресса. Читая эти документы, мы постоянно встречаем, что, как представители России, так и представители других держав беспрестанно противополагают интересы России — интересам Европы. Одни требуют во имя этих последних — уступок со стороны России, другие соглашаются на них именно в виду этой причины. Следовательно, эта противоположность интересов до того присуща представлению государственных людей всех наций, что они инстинктивно, как бы против своей воли, несмотря на всю дипломатическую осторожность, употребляют выражения, соответствующие действительности и прямо противоположные той видимости, которую, конечно, желали бы ей придать: представители европейских государств для того, чтобы и впредь было им удобнее пользоваться тем обманом, в который добровольно вдается Россия; представители же России для того, чтобы не выставить на вид всей несостоятельности того политического направления, которое приносит интересы России в жертву интересам Европы. В другом, также официальном документе, мы читаем: „То, что совершается на наших глазах теперь, сопровождало, впрочем, и все прежние наши войны на Востоке. Несмотря на все наши успехи, мы никогда не могли разрешить задачу коренным образом. Нам всегда приходилось останавливаться пред непреоборимыми трудностями задачи, пред сплоченною стеной интересов и страстей, которые вызывались нашими успехами“.* С таким объяснением неполноты результатов наших многократных турецких войн нельзя вполне согласиться. Так, в первую Екатерининскую войну сплоченная стена интересов и страстей нам враждебных не считала для себя удобным сопротивляться силою намерениям России; чтобы отклонить ее от исполнения их, ей представили, по почину прусского короля, обязывавшегося помогать России в случае войны с Австрией, такую богатую перспективу интересов, еще ближе касавшихся достижения русских целей, чем сами турецкие дела, что Екатерина не могла не предпочесть ее, тем более, что бесконечно важное для России возвращение ее исконных западных областей от Польши доставалось почти без усилий. Всякий откажется от меньшого и трудного, когда ему предлагают взамен большее и легкое. Во вторую турецкую войну сплоченная стена была очень слаба, как потому, что главный враг наш на Востоке, Австрия, под правлением эксцентрического Иосифа II, была на нашей стороне, так и потому, что под влиянием поспевшей разгореться французской революции, сопротивление Англии и Пруссии не обещало быть очень сильным. Истинная причина недостаточности результатов этой войны была не политическая, а военная. Она заключалась в дурном ведении войны, которое было поручено мало-способному в военном отношении Потемкину в то время, когда гений Суворова уже успел выказаться во всем блеске. В войне с 1806 по 1812 год такой стены вовсе уже не было. Она была сломлена Наполеоном, и от нас зависело довести войну до самых желательных результатов; но мы сами предпочли заботы о благоденствии Европы — разрешению наших исторических задач. Только относительно войн 1828—1829 и 1853—1856 годов слова приведенной нами выписки вполне справедливы. Относительно только что окончившейся войны, по нашему мнению, стена эта также была уже сломлена подвигами наших войск — и восстановлена ошибочными действиями дипломатии, под влиянием тех же забот о Европе, как и в войне с 1806 по 1812 год. Но, как бы то там ни было, в приведенных нами словах официального документа самым ясным образом выражена мысль о противоположности интересов России и Европы. Каким образом помирить с этим совершенно верным и точным пониманием этого факта, несколькими строками выше изложенную, прямо противоположную, мысль того же документа, что „солидарность и согласие (с Европою, конечно) суть единственные залоги благополучия и общего мира для всего христианского Востока“ — за это мы не беремся.

В чем именно заключается эта, всеми, и нашими, и европейскими государственными людьми признаваемая, противоположность, на это дают нам ответ протоколы того же Берлинского конгресса. Один из представителей России с полною откровенностью выразился так: „Конгресс старался упразднить этнографические границы и заменить их границами торговыми и стратегическими“. На эти слова ни с чьей стороны не последовало возражения. Очевидно, что это упразднение этнографических границ не составляет точки зрения, на которой стояла Россия при заключении С.‑Стефанского договора, стремившегося не упразднить, а, напротив того, установить этнографические границы. Если, со всем тем, конгресс выразил противоположное этому стремление, то очевидно, что упразднение этнографических границ, или, другими словами, национального принципа, составляло точку зрения европейских государств (в том числе и Италии, столь громко провозглашающей принцип национальности; вот до чего доводит ослепление, порождаемое ненавистью к России и Славянству!). И Россия должна была уступить, во избежание войны, сделавшейся для нее крайне-невыгодною вследствие положения, в которое она сама себя поставила незанятием проливов и заключением, развязавшего Турции руки прелиминарного мира, — опять-таки заключенного из-за желания угодить Европе, не нарушить пресловутой солидарности. Если, таким образом, Россию можно упрекнуть в слабости и недальновидности, то на гуманную и свободолюбивую Европу прямо падает упрек в злонамеренном и сознательном (а не бессознательном, как на Венском конгрессе, во времена которого принцип национальности еще не выяснился) живосечении народных организмов. Мы не знаем, в похвалу или в осуждение, или как простое формулирование факта, произнес русский уполномоченный свои достопримечательные слова; во всяком случае, они составляют краткую, но полную нравственную характеристику деятельности конгресса и составят печать или клеймо, с которым он перейдет в историю. Но в этой характеристике заключается еще одна черта, ее дополняющая. Этнографический принцип проведения границ есть нечто определенное, он показывает не только, где граница должна быть проведена, но и кому должна принадлежать территория по ту и другую сторону; самую же границу составляет, так сказать, математическая линия, сама по себе не имеющая значения. Напротив того, при границе стратегической, наибольшее значение получает именно сама граничная черта, в особенности, когда она идет вдоль горного хребта. Обладание его проходами дает средства не только для обороны, но и для нападения; а стратегический принцип, сам по себе, не дает еще никакого основания для решения вопроса, кому должна принадлежать эта столь существенно важная граничная черта. Очевидно, что конгресс подразумевательно признавал, еще добавочный принцип, который нельзя выразить иначе, как словами: „заменить их границами стратегическими, с тем, чтобы проведены они были к выгоде сильного и угнетателя, и во вред слабому и угнетаемому“.

И так, по всеобщему сознанию, открыто выраженному многими, подразумеваемому всеми, — интересы России и Европы противоположны. Следовательно, для успешной русской политики в будущем ничего другого не остается, как смотреть на свое политическое и историческое положение открытыми глазами, то есть перестать считать Россию членом европейской политической системы, которая постоянно оказывается нам враждебною, лишь только обстоятельства выдвинут на сцену вопросы, затрагивающие интересы или сочувствия России, невзирая на всю справедливость и все бескорыстие ее целей, — открыто и решительно выпутаться из нее, освободиться от добровольно наложенных на себя пут и цепей, стесняющих свободу наших действий.

Чтò же значит выступить из европейской политической системы? Прервать все политические сношения с европейскими государствами, вызвать наших посланников из европейских столиц? Или с безумным неистовством, не разбирая ни силы, ни числа врагов, наброситься на Европу? Конечно, нет. Ведь имеем же мы политические сношения и с Вашингтонским, и с Рио-жанейрским, и с Пекинским кабинетами, не считая себя членами, ни южно-, ни северо-американской, ни восточно-азиатской политической системы, не чувствуя солидарности ни с внешними, ни с внутренними их делами. Дело идет о сущности направления нашей политики, а не о форме. Выступить из европейской политической системы значит: не принимать к сердцу европейских политических интересов, смотреть на дело как оно есть, и не закрывать глаз перед очевидностью, не принимать созданных себе призраков за действительность; где есть враг — там и видеть врага, а не считать его за друга, прибегая ко всевозможным фикциям, чтобы совершить эту метаморфозу, не на деле, конечно, а в собственном своем воображении. В моей книге: „Россия и Европа“ я выразил эту мысль так: „Нам необходимо отрешиться от мысли, о какой бы то ни было солидарности с европейскими интересами, о какой бы то ни было связи с тою или другою политическою комбинациею европейских держав — и, прежде всего, приобрести совершенную свободу действия, полную возможность соединиться с каждым европейским государством, под единственным условием, чтобы такой союз был нам выгоден, ни мало не взирая на то, какой политический принцип представляет собою в данное время то или другое государство“ (стр. 488). Выступить из европейской политической системы значить действовать так, как действуют Англия, Австрия, Германия и в особенности Италия, которая пользовалась всякою комбинациею европейской политики для достижения своих целей. Она шла против России, чтобы заслужить расположение западных держав; она заключила союз с Францией для приобретения Ломбардии; она пользовалась недоумением своего союзника для завоевания Неаполя, при помощи революции; она вступила в союз с Пруссией для приобретения Венеции; она завладела, наконец, Римом, употребив в свою пользу отчаянное положение Франции, в ее борьбе с Германией; она, конечно, не усомнится воспользоваться всяким затруднением Австрии, для овладения италианским Тиролем и Триестом, и всяким затруднением Франции, для возвращения себе Ниццы. Положение России имеет лишь ту особенность, что ни Англия, ни Австрия, ни Германия, ни Италия, достигая своих частных целей, не выступают через это из европейской политической системы, которой они суть естественные и прирожденные члены, потому что обще-европейски интерес, в настоящем фазисе истории, который длится с самого Венского конгресса и продлится еще долго — состоит ни в чем ином, как в противодействии России; для России же твердое и неуклонное стремление к достижению своих целей равнозначительно выступлению ее из европейской политической системы. Продолжая в ней находиться, продолжая сообразовать виды своей политики с видами политики европейских государств, в том, чтò они имеют общего, мы никогда не достигнем своих целей.

В 1869 году я писал: „Именно так называемые высшие европейские интересы и составляют единственное препятствие к освобождению Славян и Греков и к изгнанию Турок из завоеванного ими Балканского полуострова. Если во время греческого восстания император Александр не послушался своего великодушного свободолюбивого сердца, то единственно потому, что считал необходимым подчинить национальные цели и интересы России — интересам европейского мира и спокойствия, мнимо-высшим целям противодействия революционным стремлениям, снова грозившим обхватить европейское общество, — стремлениям, опасаться которых Россия не имела собственно ни повода, ни оснований“ (другими словами, потому, что считал Россию членом европейской политической системы). И далее: „Пока эти и подобные им посторонние России соображения, как, например, забота о сохранении политического равновесия и т. д., будут иметь влияние на решения России, то само собою разумеется, что нечего и думать об удовлетворительном решении Восточного вопроса, который и в действительности, и в общем сознании Европы, непременно должен нарушить, если не законные ее права и интересы, то, по крайней мере, то понятие, которое она себе составила о своих правах и выгодах“. (Заря, 1869, авг. стр. 26. Росс. и Евр. стр. 352). Верно ли мы тогда рассуждали, и не сбылись ли наши предсказания от слова до слова с поразительною точностью?

Следовательно, Россия, для достижения своих целей, должна пользоваться всеми ошибками Европы, всяким внутренним раздором ее, всякою надобностью, которую то или другое государство может встретить в помощи России. Есть примеры и в течение XIX столетия, хотя, к несчастию, очень редкие, когда Россия держалась этих правил; есть и другие, несравненно более частые, когда она упускала их из виду и действовала в противоположном смысле.

Так, после Тильзитского мира, Россия, в сущности, выступила из системы европейских государств, вступив, на благо себе, в союз с ее внутренним врагом. Так поступила она и в 1870 году, объявив, что не считает себя связанною трактатом 1856 года, относительно наложенного на нее запрещения держать флот на Черном море. Но первое выступление ее продолжалось не долее двух лет; второе же было лишь мгновенною вспышкою, потому что Россия испортила свое собственное дело, вступив в переговоры и приняв на себя обязательства Лондонского договора. Вместо того, чтобы добиваться европейского признания, в котором не было никакой надобности, следовало бы немедленно начать строить черноморский флот.

Отрицательными примерами могут служить: нежелание воспользоваться войной 1809 года для возвращения Галиции; все распри с Наполеоном не из-за русских, а из-за чисто европейских интересов, которые привели французов в Москву, а русских в Париж, и то и другое к прямому и непосредственному, или к косвенному и посредственному вреду России. Отрицательные примеры, как не следовало России действовать, представляют также период конгрессов и последующее время до войны 1828—1829 годов; спасение Австрии в 1849; насильственное примирение Австрии и Пруссии в 1851; медленность и нерешительность действий в угоду Европе в 1853 и недопущение Германии начать вторую войну с Францией в 1875.

Выскажем нашу мысль прямо и откровенно. Политика России, чтобы быть успешною, чтобы возвратить себе тот блеск и те плодотворные результаты, которыми она увенчивалась во дни великой Императрицы, должна держаться, как постоянного руководящего принципа, р��сско-славянского эгоизма, в чем и заключается настоящей смысл выступления России из европейской политической системы. Почему не обще-человеческого бескорыстного интереса? — воскликнут наивные политические идиллики. Потому, во-первых, что, строго говоря, никто не знает, в чем заключается действительно бескорыстный обще-человеческий интерес. Потому, во-вторых, что, по крайней мере, в настоящий период истории, русско-славянский эгоизм совпадает с бескорыстным общечеловеческим интересом. Наконец, в-третьих, потому, что если не действовать в духе русско-славянского эгоизма, то ничего не останется, как действовать в духе анти-русско-славянского, англо-австро-европейского эгоизма, как до сих пор мы большею частию и действовали; потому что для политической деятельности России только и открыты эти два пути, нигде не сходящиеся, прямо друг другу противоположные.

Русско-славянский эгоизм совпадает в настоящее время с обще-человеческим бескорыстным интересом! В этом-то и заключается вся наша сила, вся наша надежда на окончательный успех, несмотря на столько раз повторявшиеся неудачи, происходившие не от чего другого, как именно от непонимания этого тождества.

В самом деле, в чем состоят наши русско-славянские эгоистические цели? В освобождении, полном и совершенном, всех Славян, как от ига Турции, так и от ига Австрии, в доставлении им возможности достижения полной политической самостоятельности. Интересы Славянства требуют, правда не только свободы, но и единства; но оно явится, как необходимое, силою обстоятельств вынужденное следствие самостоятельности и свободы.

Далее, русско-славянсний эгоизм требует достижения Россиею политической полноправности, в которой ей постоянно отказывают, под разными гнилыми предлогами, навязывая ей различные ограничения, повинности, сервитута, относительно пользования, омывающим ее берега, Черным морем. Мы слышали, например, из уст Салисбюри, что пользование Россией Батумским портом преимущественно для торговых целей в некоторой степени обеспечивает свободу Черного моря, будто бы погибавшую без этого обязательства. То, что Россия в своем море, у своих берегов, отказывается от пользования некоторыми из своих несомненных прав, — называется, на европейско-политическом жаргоне, обеспечением свободы этого моря! Разве такой взгляд совместен с понятием о политической полноправности и верховенстве государства? На нашем политическом языке, и на языке здравого смысла, свободою Черного моря может быть названо только право России (и Турции, конечно, покуда она существует, как независимое государство) вводить в него и выводить из него, как свои торговые, так и свои военные корабли, а также право заграждать в него вход иностранным военным судам.

Как понимается право Славянских народов на независимое политическое существование, видно также из слов того же Салисбюри на европейском ареопаге. „Если значительная часть Боснии и Герцеговины отойдет к одному из соседних княжеств (Сербии или Черногории), то образуется ряд славянских государств, простирающийся через весь Балканский полуостров, военное могущество которых угрожало бы населению других племен, живущих на юге“. И подобные нелепости выслушиваются, принимаются во внимание, и даже постановляются сообразные с ними решения; и это получает название высших европейских интересов! Но ведь эти страны, составляют ли они, или не составляют сплошного ряда, населены славянским народом, и, следовательно, невзирая на то, живет ли кто и кто именно на юге, имеют полное право составить из себя независимое политическое тело; но ведь и на юге полуострова только меньшинство не принадлежит к славянскому племени; но ведь эти, занимающие север полуострова, славяне никогда ни делом, ни даже словом не выказывали своего намерения не уважать независимости этого неславянского меньшинства, то есть греков. Все это не принимается в расчет. Почему же не высказывалось ни на каком конгрессе подобных опасений против соединения в одно государство с Пруссией — Баварии, Виртемберга, Бадена и проч., под предлогом, что этим образуется сплошной ряд немецких государств, который угрожал бы племенам, живущим на юге, хоть в Италии, например, — чтò в былые времена немцы так часто делали?

Но что говорить о словах, когда мы видим такие дела: Россия, после войны с Турцией, заключает с нею мир, то есть независимое государство вступает в соглашение с государством также независимым, о регуляции своих будущих к нему отношений. Это находят недопустимым с европейской точки зрения. Восточные дела, — говорят, — касаются всей Европы, и нельзя допустить, чтобы одно государство установляло их по своему произволу. И в то самое время, когда идут совещания об установлении сообща этих отношений, одно из совещающихся государств — то самое, которое более всех других настаивало на этом общеевропейском воззрении на дела Востока, — само заключает с Турцией такие условия, которые передают в его руки несравненно сильнейшее влияние, чем давал России Сан-Стефанский договор. И это явное и дерзкое нарушение общепризнанного принципа, коль скоро оно направлено против России, всеми молча принимается. Даже ничего не возражают и скрывают свое негодование те, интересы которых оно нарушает самым наглым образом. Франция и Италия, вместе с другими восстающая против возможности появления русских флотов в Средиземном море, терпят захваты Англии в этом самом море, потому что главная цель их — противодействие планам России, даже мнимым и воображаемым. Не в праве ли мы после этого усомниться, полноправное ли и равноправное с другими государство — Россия? Будучи третируема столь недостойным образом, может ли она продолжать считать себя членом европейской политической системы? Ни один частный человек не счел бы возможным оставаться на таких условиях членом какого либо общества. Равноправна ли также славянская народность с другими народностями в глазах Европы? — Установление этой равноправности и полноправности — вот чего требует русско-славянский эгоизм, и чему противится анти-русско-славянский, англо-австро-европейский эгоизм. Не совпадает ли первый с требованиями справедливости, а, следовательно, и с требованиями общего интереса человечества, к которому стомиллионное славянское племя ведь также принадлежит?

Если такой бескорыстный и благородный характер носят на себе цели, к которым стремится русско-славянский эгоизм, то и те средства, которые volens-nolens он должен употребить для их достижения, не менее справедливы, не менее сообразны с обще-человеческим интересом, то есть с интересом огромного большинства человеческого рода. Средства эти: во-первых, сокрушение того исполинского хищения, той громадной неправды, того угнетения, распространяющегося на все народы земли, которые именуются английским всемирным морским владычеством. Мы уже видели, что это морское владычество приводится в сущности к обладанию всеми лучшими частями Азиатского материка и эксплоатации его всеми возможными средствами политическими и торговыми, доходящими до насильственного развращения и отравления такой огромной страны, как Китай. Вспомним, что еще недавно граф Дерби, в речи произнесенной в Английском парламенте, на весь свет громогласно объявил, что англо-индейская империя может сводить концы с концами только при помощи торговли опиумом. Затмение здравого смысла европейничаньем доходить у нас до того, что во время индейского восстания, последовавшего, как известно, через год после окончания неправой и нечестивой Крымской войны, в наших журналах и газетах того времени можно было читать упреки в узком патриотизме за пожелание успеха восставшим индейцам. Говорилось, что общие великие интересы цивилизации заставляют нас сочувствовать восстановлению и утверждению потрясенной британской власти. События не замедлили опровергнуть эту гуманитарную нелепость. На том же дальнем востоке, государство, более замкнутое и отчужденное своими нравами и обычаями, чем Индия, но сохранившее свою полную независимость, по собственному почину вступило на путь новой цивилизации и культуры, не будучи к тому побуждаемо никаким чужестранным, будто бы благодетельным гнетом, и пошло по этому пути несравненно успешнее, чем подвластная англичанам Индия, в течение с лишком столетнего британского владычества. Так ли оно, следовательно, необходимо и полезно в интересах общей цивилизации, как думали наши европейцы? Освобожденная Индия разве прекратила бы свои сношения с Европой? Разве с изгнанием англичан, все другие народы, и французы, и голландцы, и немцы, и итальянцы, и северо-американцы и даже те же англичане не основали бы своих факторий и небольших торговых колоний вдоль берегов этой богатейшей страны, не вели бы с ней торговли? А собственная индейская промышленность, некогда столь развитая, не могла бы разве опять возникнуть после свержения либерального британского гнета? Прекратилось бы, конечно, заменившее ее возделывание опиума, что едва ли бы составило потерю для человечества, гуманности, цивилизации и прогресса.

Другое средство, которое должно быть употреблено для достижения целей русско-славянского эгоизма, есть сокрушение и упразднение Австрии, о которой ведь тоже плакать некому, кроме пользующихся плодами угнетения и насилия мадьяр и австрийских немцев. Хотя в то время, когда мы так бескорыстно сочувствовали восстановлению британского владычества в Индии, были у нас также поклонники и цивилизаторской миссии австрийского жандарма, которые и теперь еще не совершенно вывелись*, мы все-таки думаем, что излишне было бы распространяться в доказательствах тому, что человечество могло бы встретить без особенного сожаления известие о кончине Австрии, и что русско-славянский эгоизм, совершив это ужасное дело, не нарушил бы бескорыстного общечеловеческого интереса.

Упомянем еще, для счета, и о третьем средстве, необходимом для достижения целей русско-славянского эгоизма — об окончательном уничтожении турецкого владычества на Балканском полуострове, не сопровождая его никакими оправдательными комментариями.

В заключение, мы спросим: не совпадает ли русско-славянский эгоизм, как по целям, так и по средствам своим, с требованиями бескорыстного общечеловеческого интереса, насколько он нам известен и подлежит человеческому пониманию? Потому-то мы и думаем, что судьбы России лежат в самом русле исторического потока, предполагая, что поток этот направляется к разумным, справедливым и благим целям; поэтому мы и утверждаем, что положение России есть единственное в своем роде, не имевшее и не имеющее себе ничего подобного. Ее величие, ее миродержавное значение требует не завоеваний чужого, не угнетения народностей, не присоединения земель, по праву другим принадлежащих, — а освобождения угнетенных, восстановления попранных, сокрушения насилия и неправды, какими бы титулами они ни величались. А интересы Европы, как она сама их хочет понимать и понимает на деле, не прямо ли этому противоположны? То, чтò мы назвали анти-русско-славянским, англо-австро-европейским эгоизмом, не есть ли вместе с тем эгоизм, действительно противоречащий общечеловеческому интересу?

России и Славянству нужно освобождение Болгарии в границах болгарской народности. Европе нужно продолжение господства батакских извергов, укрепление его возвращением Балканских проходов Турции.

России и Славянству нужно полное освобождение Сербского народа. Европе нужно отрезать друг от друга две родственных части одного и того же племени: Сербию и Черногорию, вбив между ними австрийский клин. Ей нужно искупить полуосвобождение третьей доли болгарского народа подчинением австрийскому гнету другого столь же многострадального славянского племени; ей нужна отрезка 120‑ти квадратных миль отвоеванных геройскою Черногорией, отдание под австрийский полицейский надзор, по возможности урезанного, черногорского морского прибрежья.

России и Славянству нужно присоединение к Греции — Фессалии, Эпира, действительно-греческой части Македонии, многострадального Крита, островов Архипелага. Европе нужно раздуть эллинское тщеславие и властолюбие, возбудить этим греков против славян, склонить их на свою сторону, а затем обмануть их в их действительно законных и справедливых желаниях.

России и Славянству нужна действительная независимость и полноправность вновь освобожденных государств: Румынии, Сербии и Черногории. Европе нужно, за невозможностью отнять у них независимость политическую, лишить их, по крайней мере, независимости экономической и торговой, запрещением взимать транзитные пошлины; ей нужна эксплоатация их евреями, под лицемерным предлогом охранения религиозной свободы.

России и Славянству нужно право России на свободный вход и выход в Черное и из Черного моря, две трети берегов которого ей принадлежат. Европе нужно наложение на Россию разного рода пост��дных сервитутов, ради охранения британского хищничества, которому она даже и не угрожала, — под лицемерным и кощунственным названием охранения свободы Черного моря.

России нужно справедливое и самое умеренное вознаграждение за принесенные ею жертвы. Европе нужно лишить ее этого вознаграждения и вместе оскорбить, оказав предпочтение претензиям всякого европейского жида, всякого лондонского или парижского лавочника, доставляющих своими сбережениями средства для расточительности султана и пашей, для разврата их гаремов, для угнетения и мученичества балканских христиан.*

В моей книге „Россия и Европа“ я говорил об отношениях России к Турции и к Европе после Крымской войны: „Магометанско-турецкий эпизод в развитии Восточного вопроса окончился. Туман рассеялся, и противники стали лицом к лицу в ожидании грозных событий, страх перед которыми заставляет отступать обе стороны доколе возможно, откладывать неизбежную борьбу на сколько Бог попустит. Отныне война между Россией и Турцией сделалась невозможною и бесполезною: возможна и необходима борьба Славянства с Европой, — борьба, которая решится, конечно, не в один год, не в одну кампанию, а займет собою целый исторической период“. Оправдались ли мои слова? Сбылось ли это предсказание подобно многим другим? По-видимому, только отчасти; но если вникнуть в сущность дела, то оно сбылось вполне. В заключение настоящей статьи я приму на себя труд доказать это, не из тщеславного желания оправдать мою проницательность, а потому, что это дает мне*, так по крайней мере мне кажется, самый удобный случай вполне выяснить настоящий характер только что совершившегося, огромной важности, исторического события, и дает возможность представить мои соображения о будущем.

Что война между Россией и Турцией оказалась бесполезною и со многих сторон даже вредною, с этим, я думаю, спорить не станут. Но я считал ее невозможною, а, между тем, она велась с большими усилиями в течение 9‑ти месяцев; напротив того, борьбы с Европой, которую мы считали необходимою и единственно возможною, не произошло. Хотя факты эти и бесспорны, но мы утверждаем, однако же, что это лишь одна видимость, один мираж, обман чувств; в действительности, мы, под личиной войны с Турцией, вели войну с Европой, по крайней мере, с Англией и Австрией, не без союза их, впрочем, и с прочими европейскими государствами, и мы были побеждены в этой войне, опять-таки под маской победы над Турцией. Эти личины, эти маски надели на себя наши враги с сознательною и определенною целью; а мы не только не решились сорвать их, но даже с радостью надели их и на себя, добровольно пошли на обман, чтò и было настоящею причиной нашей неудачи. Оставить эту маску на других, признать ее за настоящее лице и надеть таковую же на себя заставил нас не один страх перед грозными событиями, а главным образом страх отступить от политических и дипломатических традиций, страх не нарушить европейских интересов, сделавшихся в XIX столетии столь дорогими русскому сердцу, и притом не одному только дипломатическому. Но именно этот страх перед грозными событиями, перед открытою борьбою с Россией, заставил Европу надеть и до конца сохранять эту маску. Взглянем, как происходило дело.

Смуты в Герцеговине и Боснии начались, как известно, с подстрекательств Австрии, имевших очевидную цель найти случай к исполнению обещания, данного Бисмарком своему другу Андраши, вознаградить Австрию на Востоке за потери, понесенные ею на Западе. Первым шагом к исполнению этого обещания было заключение тройственного союза, следуя издавна известному рецепту, что союз с Россией заключается всегда с прямою целью употребить ее силы для достижения планов, ей не только чуждых, но даже вредных. Дело пошло. Сербия и Черногория выступили на защиту славян. В России возбудился общий народный энтузиазм. Можно ли сомневаться, что Австрия легко могла затушить начинавший разгораться пожар, твердою угрозою Сербии, недопущением в нее русских добровольцев, наконец, военным занятием Сербии, если бы ничто другое не помогало? Можно поручиться, что войны от этого бы не произошло, и Австрии это было очень хорошо известно. Россиею были сделаны предложения относительно Боснии и Герцеговины. Ответом на них было и да и нет, из которого, однако же, Россия получила уверенность, что прямого противодействия со стороны Австрии не последует. Более всех побуждала Россию к войне, после неудачи конференций, Германия, которой очень желательно было исполнить данное Австрии обещание. Расчет Бисмарка был, вероятно, довольно прост, так как для целей Германии большой сложности и не требовалось: наградить Австрию с прямого согласия России, чтò еще более закрепило бы чрезвычайно выгодный для Германии тройственный союз. Но расчеты Андраши были сложнее и тоньше. Ему желалось присоединить богатые турецкие провинции и подчинить своему влиянию западную часть полуострова, но не желалось, по весьма понятным причинам, получить всю эту благодать из рук России. Эта последняя комбинация оставлялась про запас, на всякий случай, как немогущее миновать его рук pis aller. Поэтому, полная военная неудача России не могла входить и в австрийские планы, так же как и в расчеты Германии или, точнее, Бисмарка, по другим выше-изложенным причинам. Поэтому, когда наши военные неудачи начали, по-видимому, угрожать неблагоприятным исходом кампании, дано было разрешение перейти Дунай все медлившей румынской армии, и прекратилось сопротивление вмешательству Сербии в войну. В то время говорилось даже об оказании России непосредственной помощи. Все эти хитросплетения готовы были рухнуть перед необычайным зимним переходом через Балканы; но все они были восстановлены и получили даже новую жизненность и силу от незанятия нами проливов и заключения прелиминарного мира. Конференция или конгресс, мысль о которых была пущена Австрией, должны были устроить все дело сообразно ее желаниям: то есть доставить ей приобретение Боснии и Герцеговины, но не из рук России, а в виде европейской гарантии против России и Славянства. Что исполнение этого европейского поручения оказалось на деле сопряженным с трудностями и жертвами, которые были бы избегнуты при союзном действии с Россией, этого, конечно, тонкоумный Андраши не предвидел. Но в конце концов цель его, на время по крайней мере, будет достигнута.

Англия играла совершено в ту же игру. Конечно, и она могла затушить разгоравшуюся распрю, подписав Берлинский меморандум, или содействуя улажению мира на Константинопольских конференциях. Но ей также хотелось ловить рыбу в мутной воде, хотя и с несколько иными расчетами: Видя все возраставшую уступчивость России, она надеялась, что Россия отойдет ни с чем; а когда война грозила нам неудачным исходом, по крайней мере, первой кампании, то самая военная неудача была бы ей приятнее даже захвата Кипра и протектората над Малой Азией, ибо лучше всего обеспечивала ее индейские владения, уничтожая все обаяние русской силы на азиатцев. Опасности в этой игре она не предвидела, надеясь, в случае надобности, всегда успеть прийти на помощь Константинополю и проливам. Об остальном она мало заботилась. И эти расчеты чуть было не были посрамлены, подобно австрийским, тем же нежданным и негаданным зимним переходом черед Балканы; но снова оправданы незанятием проливов и прелиминарным миром. На полную уступчивость России, однако, все еще не надеялись. Вознаграждением Англии должен был служить Кипр, или другая какая-либо позиция в Средиземном море. Война казалась неизбежною, и граф Дерби, основывавший свои расчеты на взвешивании политических сил, отступил перед ее риском и ответственностью. Австрия представлялась ему ненадежною опорою; на собственные силы, даже с поддержкою сипайского контингента, он также не полагался. Но, как я уже раз заметил, граф Баконсфильд руководствовался соображениями совершенно иного рода. Психологическая проницательность романиста сослужила на этот раз Англии лучшую службу, чем статистико-политические соображения государственного человека.

Таким образом, причину войны возбудили одни из наших европейских противников; другие явною и тайною поддержкою укрепили сопротивление Турции; они направляли ход войны, они же воспользовались ее плодами. От начала до конца Турция была лишь орудием их замыслов, марионеткой, двигавшейся веревочками, за которые ее дергали. Против кого же, следовательно, мы в сущности воевали?

Как же действовала Россия? Можно ли, по крайней мере, утверждать, что Россия откровенно поддалась обману, действительно верила, что воюет против Турции? Нет, этому и она не верила; но она добровольно закрыла глаза, согласилась принять личину за живое лицо, и надела на себя маску. В этой, дипломатической игре действительно обманутых не было, а был, так сказать, обман по взаимному соглашению.

Русское чувство заставило Россию встрепенуться от головы до ног. Но она знала, что воевать с Турцией значило воевать с Европой, по крайней мере, с Англией и Австрией; а вся ее политическая и дипломатическая традиция восставала против такого нарушения, принятых ею на себя и восемьдесят лет почти без перерыва носимых: политического европеизма, защиты европейских интересов и подчинения им русских и славянских интересов. Произошла драматическая комедия; борьба народного чувства, внутреннего, частью инстинктивного, частью сознательного понимания своего исторического назначения — с мнимым долгом, навязанным пагубным заблуждением о нашей принадлежности к европейской политической системе. Перипетии этой внутренней борьбы известны всем, следившим за ходом событий. Из этой коллизии Россия вывела себя дипломатическою фикциею. Переговоры, предшествовавшие Константинопольской конференции, сама эта конференция, в особенности же переговоры за ней последовавшие, дипломатические поездки, закончившиеся лондонским протоколом, — имели главною своею целью добиться признания этой фикции. Фикция эта состояла в том, что война против Турции есть общеевропейская мера, — экзекуция, порученная нам Европой, в роде, например, экзекуционной войны, которую вела Франция против Испании, в самый разгар реставрации. Признания этой фикции мы собственно не добились, но, тем не менее, пред войной была разослана русская нота, в которой провозглашалось, что Россия предпринимаете войну для приведения в исполнение безуспешных настояний Европы. В то время и во время самой войны, эту фикцию можно было считать довольно невинною дипломатическою забавой, если угодно, даже ловким дипломатическом маневром. Но, несмотря на грубое отрицание такого европейского признания со стороны Англии, мы, к несчастию, продолжали считать его серьезным делом; и потому, когда наши войска стали у ворот Константинополя и перед роковыми проливами, мы, придерживаясь той же фикции, решили заключить не окончательный, а только прелиминарный мир, который, как это прямо следовало из этой фикции, подлежал утверждению держав, якобы уполномочивших нас на войну. Для обеспечения нашего положения было до очевидности необходимо занять проливы; но это было бы слишком явным противоречием фикции нашей европейской миссии, ибо обеспечение это требовалось не против Турции, но против самой Европы. Фикция восторжествовала над действительностью — проливы остались незанятыми. О, тогда, конечно, Европа схватилась обеими руками за данный нами ей предлог! Со всех сторон явились объявления, что Восточный вопрос есть вопрос общеевропейский, и наша фикция получила слишком реальное осуществление в Берлинском конгрессе.

Не в праве ли, следовательно, был я утверждать в 1869 еще году, что впредь война с Турцией бесполезна и, в сущности, невозможна, и что, напротив того, возможна и необходима война с Европой? Мы закрыли себе глаза и уверили себя, что ведем войну только против Турции, что с Европой мы в мире и ладу; на деле же мы вели войну против Европы, лишь прикрываясь дипломатическою фикцией. Но, как само собой разумеется, фикция была возможна только до тех пор, пока между нами и Европой стояла турецкая фантасмагория; когда же призрак рассеялся, и настоящее враги явились лицом к лицу, нам ничего не оставалось, как взглянуть действительности прямо в глаза. Но и тут мы предпочли от нее отвернуться.

Счастливые случайности, а еще гораздо более беспримерная отвага, стойкость и выносливость наших геройских войск, доставили нам положение непреодолимое. Мы были законодателями судеб Востока, даже без борьбы с Европой, ибо борьба была невозможна с ее стороны. Мы захватили ее врасплох. Вместо того, чтобы воспользоваться своим положением, мы добровольно променяли его на такое, в котором борьба становилось уже крайне рискованною с нашей стороны.

В речи, в которой английский первый министр отдавал парламенту отчет в торжестве Англии и поражении России на Берлинском конгрессе, он, между прочим, произнес горделивые слова: „Англия сказала: стой! — и Россия остановилась“. Мы не можем отрицать, что дело действительно имело такой вид, и что таков именно эффект имеют или будут иметь последние события на азиатский мир; однако же, сам надменный министр очень хорошо знает, что в сущности дело было не так. Не Англия, а ошибочная политика России, ее угодливость перед Европой — сказали стой русским успехам. Сама Россия вложила в руки Англии оружие против себя; сама устроила себе западню, захлопнула на ней крышу; сама дала окружить свои силы со всех сторон врагами: двух-сот тысячною турецкою армиею, со стороны проливов и Константинополя; английским флотом, с возможными на разных пунктах десантами, со стороны Эгейского, Мраморного и Черного морей; силами Австрии с тыла; несданными турецкими крепостями в середине своей позиции, — и таким образом, поставила себя в такое затруднительное положение, в котором уступка за уступкой могли считаться горькою, но благоразумною необходимостью.

Это говорим мы вовсе не в утешение оскорбленного народного самолюбия. Совершенно напротив. В наших глазах было бы гораздо утешительнее, если бы Россия действительно отступила перед английским: стой, а не по собственной угодливости перед Европой, угодливости, которая засадила ее в западню. В самом деле, что означало бы отступление России перед угрозой Англии? Что она взвесила свои силы и силы Англии и нашла борьбу неравною, невыгодною для себя. Если б этот расчет был верен, то уклонение от борьбы было бы с ее стороны благоразумием. Если бы расчет был ошибочен, то это свидетельствовало бы только о том, что силы противника были преувеличены, собственные же силы преуменьшены; свидетельствовало бы о нашей нерешительности, трусливой осторожности, пожалуй, о нашем малодушии. Но эта нерешительность, излишняя осторожность, малодушие — были бы лишь явлениями временными, случайными, примеры которых повторялись не раз в истории разных государств. Но ложная политика угодливости перед Европой, жертвование ей своими интересами, принимание этих интересов за что-то высшее, требующее большего внимания и уважения, чем наши собственные русские интересы; политика, которая обратилась в систему, в традицию, в неискоренимый предрассудок, вот уже восемьдесят лет парализирующий успешное развитие нашей внешней исторической деятельности, — такое явление несравненно опаснее, несравненно оскорбительнее, чем неверный политически расчет, подавший повод к временному, случайному малодушию. Такая политическая система свидетельствует не о сомнении в силах и средствах, имеющихся в данную минуту для достижения предположенной цели, не об ошибочной оценке нашего положения в настоящий момент, а о сомнении в смысле, цели, значении самого исторического бытия России, которые, как нечто несущественное, сравнительно маловажное, второстепенное, должны уступить место более существенному, более важному, первостепенному. С такими сомнениями в сердце исторически жить невозможно!

Упрек в таком сомнении падает уже не на ту или другую, более или менее влиятельную личность, а на извращение общего народного сознания, по крайней мере, тех классов народа, которые называются его интеллигенциею и призваны жить сознательною историческою жизнью. Где границы уступчивости, в основании которой лежит такое сомнение? Поставим себя на место государственного человека, заправляющего судьбою любого иностранного государства. Чего не сочтет он себя в праве и в возможности требовать от России, если облечет свое требование в одежду общеевропейского интереса, чтò ведь так нетрудно сделать? Стоит лишь наболтать всякого вздора, в который и сам не веришь, в роде сказанного на конгрессе графом Андраши против смежности границ Сербии и Черногории; или в роде слов Салисбюри о сплошном ряде славянских государств; слов Биконсфильда о непререкаемости прав султана на Балканские проходы; или слов самого Бисмарка в германском рейхстаге, что только денежные расчеты с Турцией подлежат взаимному соглашению воевавших держав, территориальные же требуют санкции Европы. Но, если бы со стороны России даже последовало сопротивление подчинить свои интересы чужим, то самая война против нее перестает внушать опасение и страх, ибо сама победа в руках ее лишилась, присущей победе, силы и действительности. В крайнем случае, побежденному, на-голову разбитому противнику стоит лишь апеллировать к европейскому конгрессу; а такую, ничего не стоющую помощь более или менее красноречивыми речами, за красным подковообразным столом, готов оказать всякий, который задумался бы перед оказанием помощи, стоющей бòльших жертв.

Кому не случалось слышать рассказов о полунощных привидениях, сквозь которые безвредно пролетают пистолетные пули? Как бы таким привидением — только наоборот — является Россия. Не сквозь нее безвредно пролетают вражеские пули, а размах ее руки становится бессильным; при ударе ее меча, рассекающем противника, половинки его срастаются; вся грозная сила ее войска обращается в какой-то фантом, ибо самые тяжелые удары, им наносимые, не только исцеляются ее же политикой и дипломатией, но, каким-то непонятным фокусом, отражаются на ней и заставляют истекать кровью ее собственное тело.

И так, не из страха перед Англией — в сущности, даже не по ошибке, ответственность за которую должна бы падать на то или другое лицо, потеряли мы плоды наших побед, а по гибельному политическому предрассудку, тяготеющему над нами уже восемьдесят лет; предрассудку, которым проникнуто не только большинство наших дипломатических деятелей, но которым заражено большинство нашего общества, — вся та доля русского народа, которая носит название русской интеллигенции и которая составляет ту среду, из которой выходят и наши дипломаты, и прочие наши государственные и общественные деятели, которым, следовательно, неоткуда набраться иных политических принципов, негде проникнуться иными идеями. Не только немногие голоса, от времени до времени раздававшиеся против наших политических и национальных заблуждений, но даже и сам громкий и грозный голос таких событий, как Крымская война, были гласом вопиющего в пустыне.

У нас вошло в обычай прославлять благодетельные результаты, проистекшие, будто бы, из неудач Крымской войны, приписывая их влиянию реформы последнего двадцатилетия, в том числе даже и самое освобождение крестьян. Мы всегда считали взгляд этот неверным, и убеждены, что, каков бы ни был исход Крымской войны, либеральные реформы непременно последовали бы в наступившее тогда новое царствование. Защищать это воззрение здесь не у места, и мы упомянули о влиянии Крымской войны на внутреннюю жизнь России, единственно, чтобы указать, что опыт ее в тех сферах, к которым он ближе всего относится, оказался малодействительным. Интендантская часть осталась столь же неудовлетворительною, как и тогда; политические воззрения на наши отношения к Европе также не изменились.

Мы надеялись: „что сами события (имеющего вновь выступить на историческую сцену Восточного вопроса) заставят отбросить, хотя бы по неволе, те уважения, которые налагаются усвоенными привычками и преданиями, к существующим, освященным временем, интересам, даже незаконным и враждебным“; но должны сознаться, что горько в этом ошиблись. Уважения, основанные на привычках и преданиях, оказались сильнее самих событий. Проистекшие из этого — глубокое разочарование и горечь неудачи, вместо сладости и торжества победы, которые мы уже готовы были вкусить, — произведут ли лучшее действие? Если бы лекарство оказалось действительным, мы благословили бы испитую нами чашу; но надеяться на это не смеем.

Хотя сила событий раз уже обманула наши ожидания, мы все продолжаем возлагать на них преимущественно наши надежды. В только что выписанном нами месте, излагающем неисполнившиеся наши надежды на целебную силу событий, — одно обстоятельство, считавшееся нами условием успеха и выраженное словами: „хотя бы то было по неволе“, не осуществилось. Мы имели, к несчастию, свободу выбора и предпочли претившей нам действительности фикцию дружелюбного общего действия рука об руку с Европой. В будущем, начинающем восходить на исторически горизонт, этого выбора, кажется, уже не будет.

В ряду следовавших друг за другом, после 19‑го января, печальных известий, единственно отрадным было для нас провозглашение Англией протектората над Малою Азией и захват Кипра. Не в возбуждении захватом Кипра негодования и опасностей за будущее в государствах, прилежащих к Средиземному морю, видим мы зарю лучшего будущего. Мы так убеждены в коренной враждебности европейских государств к России, что, если бы, вместо Кипра, Англия захватила Сардинию и Корсику, то и этим не понудила бы Францию и Италию к искреннему союзу с Россией, к такому, который не только им помог бы обделать свои дела, но содействовал бы и России в достижении ее справедливых и законных целей. Предрассудок окажется сильнее самих нарушенных интересов. Во главе этих государств нет честолюбивого, властолюбивого, алчного Наполеона, и священные интересы Европы, то есть интересы вражды и ненависти к России и Славянству, будут по прежнему стоять выше всего.

Нас радует и утешает совершенно другое; то, что наконец настоящие враги стали друг против друга. Безумный, по выражению Гладстона, поступок Англии заключает в себе прямое и дерзкое оскорбление России, на которое первый министр ее мог решиться только в полноте гордыни своего торжества. На все наши, перешедшие всякую меру, уступки и жертвы материальные и нравственные, он ответил грубым недоверием, на которое даже не счел нужным испросить санкции конгресса. После этого, конечно, и мы, не нарушая постановлений конгресса, были бы в праве сказать: „Если полюбовное соглашение, так полюбовное, т. е. такое, которое не может существовать без взаимного доверия и уважения; если же система оскорбительного недоверия, предосторожностей и камня за пазухой, то она может быть только обоюдною. Англия не верит нам; она опасается за безопасность своих путей в Индию, даже самых окольных; опасается наших честолюбивых поползновений на азиатские владения Турции; и мы, с гораздо большим основанием, также опасаемся за наше черноморское прибрежье и за наши закавказские влад��ния. Мы получили Карс, Ардаган, Батум, как самое ничтожное вознаграждение за жертвы, принесенные для обуздания турецких злодейств; Англия же присвоила себе Кипр даром, без всяких жертв, единственно в исполнение своих честолюбивых видов и в видах нанесения нам оскорбления, как точку опоры для наблюдения за нами, для противодействия нашему предполагаемому, хотя всеми нашими действиями опровергаемому, честолюбию. У Англии есть могущественный флот, — у нас его нет на Черном море. Она может стремиться лишить нас наших закавказских владений, может, в имеющем подлежать ее влиянию армянском населении Малой Азии, устроить очаг интриг (ведь опасается же она наших интриг в Афганистане) для распространения смут между нашими армянами. Против всего этого мы остаемся безоружными“.

„Чтобы оградить себя от враждебного влияния Англии в Константинополе, которое, каждую минуту, может открыть ей ворота в Черное море; чтобы предупредить замыслы, которые она может иметь против нашего Закавказья, мы должны были бы заявить, что мы оставляем за собою проходы через Балканы, чтобы и с своей стороны иметь средства влиять на Турцию; что мы не возвращаем Баязета и Алашкертской долины; что мы остаемся в Эрзеруме, чтобы, в случае нужды, пресечь ту железно-дорожную линию, которая должна идти вдоль долины Евфрата; что мы укрепим Батум. Англия объявила, что будет владеть Кипром до тех пор, покуда мы оставляем за собою то, что ей угодно называть нашими завоеваниями в Малой Азии; мы должны были бы объявить, что сохраним Балканские проходы, Баязет с Алашкертской долиной, Эрзерум и батумские укрепления, до тех пор, пока Англия не возвратит Кипра и не откажется от своей системы недоверия и оскорбительной подозрительности, выразившейся в присвоении ею протектората над Малою Азией. Если она истинный друг Турции — пусть докажет ей свою дружбу возвращением не только захваченного ею острова, но и всего того, чтò мы хотим оставить за собою сверх условленного по Берлинскому трактату, единственно в видах предосторожности против интриг и честолюбивых замыслов Англии“.

Хотя такие слова произнесены не были, но самый ход событий легко может заставить нас говорить именно этим языком; во всяком случае, теперь или после, а дело поставлено так, что борьба между Англией и Россией сделалась неизбежною. Уклониться от нее стало уже невозможным. Англия дерзко вызывает нас на бой, прямо и открыто, без всякой маски, без чьего либо посредства. Принятие этого вызова есть только вопрос времени, и таким образом, Восточный вопрос примет свой настоящий вид: борьбы России и Славянства сначала против главного врага их — Англии. Весьма благоприятным началом ее будет, если она возникнет из непосредственной ссоры с Англией из-за азиатских дел. Этот окольный путь всего лучше приведет нас к нашим целям: к полному освобождению и объединению Славян и к приобретению проливов в наше полное распоряжение.

IV.

НЕСКОЛЬКО СЛОВ ПО ПОВОДУ КОНСТИТУЦИОННЫХ

ВОЖДЕЛЕНИЙ НАШЕЙ „ЛИБЕРАЛЬНОЙ ПРЕССЫ“

(„Моск. Вед.“, 1881, 20 мая)

С некоторого времени все чаще и чаще стали появляться в наших либеральных журналах более или менее ясные и определенные намеки на то, что единственно действительным лекарством для уврачевания наших общественных зол и бед было бы введение у нас конституции по образцу просвещенных государств Запада. Намеки эти столь часто повторяются, что в части нашей печати, держащейся других воззрений, выражаемые этими намеками вожделения должны были быть разоблачаемы и опровергаемы. И я желал бы сказать по этому предмету несколько слов. Прежде всего, дабы избежать действительных недоразумений или умышленных уверток, надо точно определить, чтò разуметь под словом конституция. В обширном смысле оно обозначает государственное устройство вообще, и в таком смысле конституцией обладает и Россия. Но, конечно, не об этом идет речь. Всякому известно, что слово конституция имеет еще и другой, несравненно более тесный, но, по этому самому, и более точный, определенный смысл.

Под конституцией разумеется такое политическое учреждение, которое доставляет гарантии, обеспечение известного политического и гражданского порядка не только от нарушения его подчиненными агентами власти, но и самим главою государства. Конституция есть, следовательно, ограничение верховной власти монарха или, точнее, раздел верховной власти между монархом и одним или несколькими собраниями, составленными на основании избрания или родового наследственного права. В этом ограничении, в этом разделении власти вся сущность дела: есть оно — есть и конституция; нет его — нет и конституции, и никакая гласность, никакие совещательные учреждения, при посредстве которых желания, потребности, нужды народа могли бы доходить до сведения верховной власти, конституции в этом смысле еще не составляют.

Конечно, я никому не скажу чего-либо нового, утверждая, что все осуществленные на деле и даже все мыслимые формы правления несовершенны по самому существу своему, и что ежели каждая из этих форм, т. е. различные виды монархий, аристократий и демократий, обладают свойственными им достоинствами и преимуществами, то каждая из них имеет и свойственные ей недостатки; словом, что идеальной формы правления не существует, что поиски за таковою были бы поисками за философским камнем, вечным движением, квадратурой круга. Но этого мало. Если бы такая форма действительно существовала в теории, то на практике от нее было бы очень мало пользы, ибо вопрос заключается не в абстрактном существовании такого политического идеала, а в применимости его к данному случаю, то есть к данному народу и государству в данное время, и следовательно вопрос о лучшей форме правления для известного государства решается не политическою метафизикой, а историей. Я позволил себе написать эти немногие строки общих мест, трюизмов, лишь для того, чтобы показать, что всякие рассуждение о пользе, бесполезности или вреде конституции для России, по меньшей мере, рассуждения праздные, — что им должен предшествовать другой, гораздо более радикальный вопрос: возможна ли конституция в России? И отвечаю на него: нет, конституция в России совершенно и абсолютно не возможна, то есть, нет власти и могущества на земле, которые могли бы ей даровать ее.

Во всех современных политических учениях более или менее ясно и открыто провозглашается, как политический идеал, принцип державности или верховенства народа. Для осуществления его на практике требуют всеобщей подачи голосов, которая действительно введена уже во многих государствах, и должна в непродолжительном времени ввестись и во многих других, например в Италии. Но и это, по справедливому в сущности мнению крайних демократов, не дает не малейшего ручательства в том, что страна действительно управляется сообразно с желаниями большинства. Как очевидный пример противоречия образа действий правительства, избранного всеобщей подачей голосов, с желаниями этого большинства, может служить изгнание духовных орденов из Франции и атеизация французских школ, когда все деревенское население, да и значительная часть городского остаются приверженными к католицизму. Для осуществления на деле этого верховенства народа придумано новейшими радикалами учение о крайнем федерализме, не таком, какой, например, существует в Соединенных Штатах или в Швейцарии, где штат или кантон заключает в себе от сотни тысяч до нескольких миллионов граждан, а о федерации самых элементарных общественных единиц, т. е., общин. Немного нужно размышления, чтоб убедиться, что и при таком общественном устройстве верховенство народа останется такой же фикцией, как и при всеобщей подаче голосов в больших государствах. Конечно, свои мелкие общественные дела народ будет в состоянии решать вполне самостоятельно, ежели угодно, державно — ведь это все дела такого рода, которые и теперь, при любом государственном устройстве, сам народ может решать и решает при правильно устроенном самоуправлении. Но дела более общего характера, обнимающие собою интересы целых групп общин и, наконец, всего федеративного государства, чрез это не упразднятся, и, по отношению к ним, масса народа будет столь же не компетентна, как и теперь в любом централизованном государстве. Чтобы выразить свою волю, надо, прежде всего, иметь ее, а дабы иметь, надо обладать сколько-нибудь отчетливым мнением о предмете, относительно которого должна выразиться эта воля. И напрасно думают, что этого можно достигнуть просвещением народа. Просвещение это, во всяком случае, может быть только самым элементарным, а предметы политические, точно также как и научные, требуют образования обширного, требуют сосредоточения мысли, а это в свою очередь требует досуга, которого работающий на фабриках, пашущий землю и вообще материально трудящийся народ иметь не может. Словом, державность и верховенство народа, понимаемые в смысле управления внешними и внутренними делами государства на основании воли народа, есть фикция, абсурд, нелепость, по той, уже вышеупомянутой, весьма простой причине, что для управления на основании воли народа, по меньшей мере, необходимо, чтобы такая воля была, а ее-то и нет и быть не может.

Но верховность народа имеет и другой смысл. В этом смысле она не составляет ни права, ни какого-либо политического идеала, которого можно и нужно бы было стремиться достигнуть, а есть простой факт, всеобщий, неизбежный, неизменный, состоящий в том, что основное строение всякого государства есть выражение воли народа, его образующего, есть осуществление его коренных политических воззрений, которых не лишен ни один народ, ибо иначе он и не составлял бы государства, да и вообще не жил бы ни в какой форме общежития, и ежели такое коренное народное политическое воззрение затемняется, утрачивается, то и государство, им образуемое, разлагается и исчезает: это не теорема, а аксиома, не требующая доказательств, истина сама по себе понятная.

Всякая идея, дабы осуществиться, перейти в действительность, в факт, должна иметь в подкладке своей силу для своей реализации, а где же искать эту силу для идеи политической как не в массе, не в совокупности народа, который по ней устраивается в государство и поддерживает его против всех внутренних и внешних врагов в течение своей исторической жизни? Все исключения, которые можно представить против всеобщности этого закона, только кажущиеся. Например, скажут, неужели Болгары, Греки и вообще вся христианская райя, составляющая большинство населения Европейской Турции, своею волей поддерживала Турецкое государство? Конечно, нет, но эти народы никогда Турецкого государства собою и не составляли, они были вне его, чужды ему во всех отношениях и удерживались в нем внешнею силой, точно так, как, например, неприятельская армия удерживает в своем повиновении занятую ею страну. Тут внешнее насилие постоянно действовало в течение нескольких столетий, а не только в тот исторический момент, когда произошло завоевание. Само собой разумеется, что мы говорим не о завоевании, а о правомерном, самого себя поддерживающем государственном строе. Но бывают случаи, которые сильнее говорят против нашего положения, чем пример турецкой райи. Несомненно, существуют примеры, что в ином государстве распространено всеобщее недовольство не какими-либо частными отдельными правительственными мерами, а самым основным политическим строем его и, несмотря на это, он сохраняется и продолжает существовать многие и многие годы. Но не должно забывать — чтò, однако же, так часто забывается — что все так называемые политические, экономические и вообще общественные силы не самобытны, не непосредственны, как, например, силы физические, а могут действовать лишь чрез посредство индивидуального сознания, — а для того, чтобы достигнуть его, чтоб оно уяснилось и определилось, требуется очень и очень много времени; а пока это не произойдет, старый порядок продолжает держаться, по инерции, по привычке, и в этом случае все распадается при первом толчке, пришедшем извне или извнутри.

Можно представить и такое фактическое возражение. Если государственный строй есть выражение народной воли, то каким образом объяснить непрерывные перемены этого строя во Франции в последнее столетие, в течение которого различного вида и характера республики, империи и королевские монархии сменяли друг друга? Неужели народная воля могла столь быстро меняться, воля, которая имела даже возможность ясно и открыто себя заявлять и по видимому заявляла себя? Иные думают даже, что некоторые из этих перемен, например, установление второй империи, было чистым подлогом, подтасовкой голосов. Мнение очевидно несправедливое; если и был в самом деле подлог, он мог простираться на сотню, другую тысяч голосов, с целью представить в большем блеске единодушие французской нации, а не ��а все миллионы действительно поданные в пользу Наполеона. Дело очевидно в том, что как отдельный человек, так и целый народ может потерять твердость, ясность и определенность своих убеждений, и результатом этого будет в обоих случаях шаткость всех поступков. С народом, как существом коллективным, может произойти еще и иное: убеждения народа могут потерять свою цельность, свое единство, разделиться так, что ни одно из них не будет иметь бесспорно преобладающей силы. Тогда, очевидно, то или другое из них будет брать перевес, смотря по случайным обстоятельствам. Это без сомнения и имело и имеет до сих пор место во Франции. Конечно Вандейцы, жители Бретани, имели в эпоху первой Французской революции весьма определенное и ясное политическое убеждение и выразили его в своем героическом восстании, но убеждение это было совершенно не то, которым было одушевлено население Парижа. После всех этих треволнений, в духе французского народа осталось твердым и незыблемым только одно политическое убеждение самого общего характера, то, что Франция должна быть независимою и сильною державой, — и это убеждение свое проявил он и в 1870 и 1871 годах, проявляет и теперь, не жалея никаких жертв на устройство своих вооруженных сил. Но затем, какая государственная форма должна быть усвоена этою, непременно сильною и независимою, Францией, это для большинства Французов стало неясным и неопределенным, а для тех, для кого оно и определенно и ясно, для тех, кто имеет политические убеждения (верные или не верные, это все равно), они чрезвычайно различны.

Диаметральную противоположность с Французским представляет в этом отношении Русский народ. Его политические воззрения, его политическая воля до того ясны, определенны и цельны, что даже их нельзя назвать воззрениями, убеждениями и даже волей, потому что понятие воли предполагает выбор, оценку pro и contra. Политические воззрения и убеждения, государственная воля Русского народа составляют непреложный политически инстинкт, настоящую политическую веру, в которой сам он не сомневается и относительно которой никто, сколько-нибудь знакомый с нашим народным духом, усомниться не может. Я позволю себе привести следующее место из моей книги Россия и Европа, ясно выражающее мою мысль:

„Нравственная особенность русского государственного строя заключается в том, что Русский народ есть цельный организм, естественным образом, не посредством более или менее искусственного государственного механизма только, а по глубоко-вкорененному народному пониманию, сосредоточенный в его Государе, который, вследствие этого, есть живое осуществление политического самознания и воли народной, так что мысль, чувство и воля его сообщаются всему народу процессом, подобным тому, как это совершается в личном самосознательном существе. Вот смысл и значение русского самодержавия, которого нельзя поэтому считать формой правления в обыкновенном смысле, придаваемом слову форма, по которому она есть нечто внешнее, могущее быть измененным без изменения сущности предмета, могущее быть обделанным как шар, куб или пирамида, смотря по внешней надобности, соответственно внешней цели. Оно, конечно, также форма, но только форма органическая, т. е. такая, которая не разделима от сущности того, чтò ее на себе носит, которая составляет необходимое выражение и воплощение этой сущности. Такова форма всякого органического существа, от растения до человека; посему и изменена, или, в применении к настоящему случаю, ограничена такая форма быть не может. Это невозможно для самой самодержавной воли, которая по существу своему, т. е. по присущему народу политическому идеалу, никакому внешнему ограничению не подлежит, а есть воля свободная, т. е. самоопределяющаяся“ (стр. 501).

Сомневаться, что таково именно понятие Русского народа о власти Русского Государя, невозможно; спрашивать его об этом бесполезно и смешно. Такой вопрос был уже задан ему самою историей, и ответил он на него не списками голосов, опускаемыми в урны, а своими деяниями, своим достоянием и кровью. Было время, когда государство в России перестало существовать, когда была tabula rasa, на которой народ мог писать, чтò ему было угодно. Он по слову Минина собрался и снарядил рать, освободил Москву и вновь создал государство по тому образцу, который ясными и определенными чертами был запечатлен в душе его. Изменился ли с того времени этот постоянно присущий ему образ, и если б, избави Боже, ему пришлось вновь проявить эту свою творческую, зиждительную деятельность, не так ли же точно он бы поступил, как и в приснопамятных 1612 и 1613 годах? Пусть всякий вдумается в этот вопрос и ответит на него пред своею совестью, не кривя душой!

Но, при таком понятии народа о верховной власти, делающем Русского Государя самым полноправным, самодержавным властителем, какой когда-либо был на земле, есть, однако же, область, на которую, по понятию нашего народа, власть эта совершенно не распространяется, — это область духа, область веры. Может быть, скажут, что тут нет никакой особенности Русского народа, что вера всегда и везде составляет нечто, не подлежащее никакой внешней власти, что всевозможные принуждения и гонения никогда не достигали своей цели. Но дело не в принуждениях и гонениях, а в том, что многие, в других отношениях высокоразвитые и свободолюбивые народы, не придавали такого первенствующего, наисущественнейшего значения внутреннему сокровищу духа, — так что предоставляли решение относящихся до него вопросов государственной власти, между тем как за малейшее право внешней, гражданской, или политической, свободы стояли с величайшею твердостью. Укажу лишь на пример свободолюбивой Англии, в которой, начиная с Генриха VIII, правительственные власти составляли догматы, литургию и обряды нового вероисповедания таким точно путем, как составляются всякие другие законодательные билли. Таким путем состряпанное вероисповедание и есть англиканское, которое из рук правительства было принято тогда же большинством Английского народа, и теперь им удерживается. Рыцари наших прибалтийских губерний перешли из католичества в лютеранство — слыхал ли кто-нибудь о сопротивлении этому переходу со стороны Эстонского и Латышского народа? Да и во время реформации все исходило от владетельных князей, баронов, городов, а про народ в различных договорных актах того времени говорилось, что он должен следовать за своим сюзереном, и действительно он за ним послушно следовал. Надо ли указывать на то, что не так понимал и понимает дело веры Русский народ? Я уже сказал, что и политический строй Русского государства составляет предмет настоящей политической веры Русского народа, которой он держится и будет, несмотря ни на что, твердо и неизменно держаться именно как веры. Если, следовательно, когда-либо Русский Государь решится дать России конституцию, то есть ограничить внешним формальным образом свою власть, потому ли, что коренная политическая вера его народа была бы ему не известна, или потому, что он считал бы такое ограничение своей власти соответствующим народному благу, то и после этого народ, тем не менее, продолжал бы считать его государем полновластным, неограниченным, самодержавным, а следовательно, в сущности он таковым бы и остался. Конечно, государь, подобно всякому человеку, может и должен себя ограничивать; но он не может сделать, чтоб это самоограничение, т. е. истинная свобода, стало ограничением внешним, формальным, извне обязательным, т. е. принудительным. В самом деле, в чем бы это внешнее ограничение заключалось, на что опиралось бы оно, когда народ его бы не признал и не принял? А он его не принял бы и не признал бы, потому что мысли об этом не мог бы в себя вместить, не мог бы себе усвоить, как нечто совершенно ему чуждое. Конечно, он исполнял бы всю повеленную ему внешнюю обрядность, выбирал бы депутатов, как выбирает своих старшин и голов, но не придавал бы этим избранным иного смысла и значения как подчиненных слуг царских, исполнителей его воли, а не ограничивателей ее. Чтò б ему ни говорили, он не поверит, сочтет за обман, за своего рода „золотые грамоты“. Но если бы, наконец, его в этом убедили, он понял бы одно, что у него нет более царя, нет и Русского царства, что наступило новое Московское разорение, что нужны новые Минины, новые народные подвиги, чтобы восстановить царя и царство…

Итак, внешнее формальное ограничение царской власти — чтò и составляет единственный смысл, который можно соединить со словом конституция — немыслимо и не осуществимо; оно осталось бы пустою формой, не дающею никаких других гарантий или обеспечений политических и гражданских прав, кроме тех, которые верховная власть хочет предоставить своему народу, насколько и когда этого хочет — как всегда от ее воли зависящий, и ни от чего иного не зависящий дар.

Для гарантий, для обеспечения прав, скажем прямо, для ограничения царской власти очевидно нужно иметь опору вне этой власти, а этой-то опоры нигде и не оказывается. Желаемая конституция, вожделенный парламент ведь никакой иной опоры, кроме той же царской воли, которую они должны ограничивать, не будут и не могут иметь. Каким же образом ограничат они эту самую волю, на которую единственно только и могут опираться? Ведь это nonsense, бессмыслица. Архимед говорил, что берется сдвинуть даже шар земной, но лишь под условие, что ему дадут точку опоры вне его. Только Мюнхгаузен считал возможным решить подобную задачу иным образом, вытащив себя за собственную косу из болота, в которое завяз.

Как же назвать после этого желание некоторыми, конечно, весьма немногими в сущности, русской конституции, русского парламента? Как назвать учреждение, которое заведомо никакого серьезного значения не может иметь, как назвать дело, имеющее серьезную форму, серьезную наружность при полнейшей внутренней пустоте, и бессодержательности? Такие вещи на общепринятом языке называют мистификациями, комедиями, фарсами, шутовством, и русский парламент, русская конституция ничем кроме мистификации, комедии, фарса или шутовства и быть не может. Хороши ли или дурны были бы эта конституция и этот парламент, полезны или вредны — вопрос второстепенный и совершенно праздный, ибо он подлежит другому, гораздо радикальнейшему решению: русская конституция, русский парламент невозможны как дело серьезное, и возможны только как мистификация, как комедия. Придать серьезное значение конституционному порядку вещей в России — это ни в чьей, решительно ни в чьей власти не находится.

В наш век, очень обильный курьезами, мы видели уже в одном государстве пример такой конституционной мистификации, такой парламентской комедии. Шутовское представление было дано в Константинополе в 1877 году, после того как русские войска перешли уже через Прут. Сам устроитель его Мидхат, дарователь — султан, участники — депутаты и зрители (публика эта, впрочем, была очень малочисленна, ибо едва ли кто из подданных султана удостоивал малейшего внимания отчеты, печатаемые в газетах, о дебатах Стамбульского парламента), все, без исключения, знали, что устроена была мистификация и комедия. Впрочем, она имела еще некоторое оправдание. Мистификация была рассчитана не на турецкую, а на европейскую публику. Даже нельзя сказать, чтоб и ее надеялись обмануть. Дело было предпринято с совета и согласия Англии, с мыслию, не удастся ли обмануть России, не отступит ли она пред упреками европейского общественного мнения в гонении свободных государственных форм, в гонении зарождающейся свободы. Но фарс был слишком груб. Россия пошла своим путем, и даже со стороны европейского общественного мнения упрека этого не последовало.

Но даже и этого жалкого оправдания не выпало бы на долю желаемой некоторыми Петербургской комедии. При чтении некоторых наших газет, мне представляется иногда этот вожделенный Петербургский парламент: видится мне великолепное здание в старинном теремном русском вкусе, блистающее позолотой и яркими красками; видится великолепная зала в роде Грановитой Палаты, но конечно гораздо обширнее, и в ней амфитеатром расположенные скамьи; сидящие на них представители Русского народа во фраках и белых галстуках, разделенные, как подобает, на правую, левую стороны, центр, подразделенный в свою очередь на правый, левый и настоящий центральный центр; а там вдали, на высоте, и наша молниеносная гора, — гора непременно: без чего другого, а без горы, конечно, уже невозможно себе представить русского парламента; затем скамьи министров, скамьи журналистов и стенографов, председатель с колокольчиком, и битком набитые элегантными мущинами и дамами, в особенности дамами, трибуны, а, наконец, и сама ораторская кафедра, на которую устремлены все взоры и направлены все уши, а на ней оратор, защищающей права и вольности русских граждан. Я представляю себе его великолепным, торжествующем, мечущим громы из уст и молнии взоров, с грозно поднятою рукой; слышу восторженные: слушайте, слушайте, браво, и иронические: о-го! Но между всеми фразам оратора, всеми возгласами депутатов, рукоплесканиями публики, мне слышатся, как все заглушающий аккомпанемент, только два слова, беспрестанно повторяемые, несущиеся ото всех краев Русской земли: шут гороховый, шут гороховый, шуты гороховые!

Неужели пало на голову России еще мало всякого рода стыда, позора и срама, от дней Берлинского конгресса до гнусного злодеяния 1 марта, чтобы хотеть навалить на нее еще позор шутовства и святочного переряживанья в западнические костюмы и личины!

Мшатка 21 апр. 1881 г.

V.

ПР0ИСХ0ЖДЕНИЕ НАШЕГО НИГИЛИЗМА

По поводу статьи: „Этюды господствующего мировоззрения“

(„Русь“, 1884, 15 ноябр. и 1 дек.)

Помещенная под выписанным заглавием статья г. К. Толстого в 16 № „Руси“ (1884) показалась мне чрезвычайно интересною, как искренний голос человека, принадлежавшего к числу адептов учения, окрещенного у нас именем „нигилизма“, затем понявшего его ложность и возвратившегося к более правильному взгляду на вопросы нравственности и политики, и откровенно излагающего, чтò именно заставило его, а вероятно и многих других, примкнуть к нигилистическому исповеданию, а затем отрешиться от него. В конце статьи автор изъявляет благодарность за всякие указания на ошибки и неясности.

Мне захотелось заслужить ее, указав на то, чтò представляет, по-моему, неясности и недоразумения именно по вопросу о происхождении и широком распространении нигилистического учения, получившего такую странную привлекательность для молодежи и для немолодежи в оные дни, а затем изложить и собственные мои мысли по этому предмету.

Если я верно понял мысль автора, то причина, оттолкнувшая людей из поколения начала шестидесятых годов от христианских идеалов, заключалась в загрязнении и опошлении их разными Иудушками или Тартюфами, и что такое же загрязнение и опошление новых идеалов нигилистической этики Юханцовыми и собратией заставили многих, подобным же образом, отвратиться и от этих последних. — Что таков действительно был исторически процесс смены убеждений у автора и у многих других отдельных лиц, к чести их чувств, но не к чести их логики, — этому вполне я верю; верю и тому, что „у большинства вера эта (новая, нигилистическая) была вполне искренняя и горячая, что во всем процессе перемены идеалов не было ни следа (у большинства только, конечно, а не у всех же) преднамеренного самораспускания, подделки, фальши и вообще какой-нибудь недобросовестности“. Но если все это так было, то какое же было непонимание целей, какое отсутствие всякой логики! Говоря так, я имею в виду не вообще материалистическое учение, полагающее свое основание в области чистого мышления, а не в потребности новых нравственных начал — а именно нигилистический материализм, который при самом своем возникновении вступил прямо в нравственную сферу и потому в ней же и коренится, по выражению. г. К. Толстого — Да, изумительная нелогичность господствовала в умах! Только она и позволяет понять недоумение автора, когда он, описав процесс возникновения Юханцовых и вообще того, чтò он весьма верно называет порнофикациею русского общества, из новых идеалов, восклицает: „таков обыкновенный процесс опошления идеалов“, и, вслед за тем, еще недоумевает, говоря: „но в данном случае необыкновенна та быстрота, с которою наши новые идеалы опошлились, между тем как идеалы христианства так долго господствовали, и еще доселе продолжают господствовать над человечеством“. Удивляться тут нечему и не над чем недоумевать. Причина всего этого заключается не только в различии качеств самих идеалов, которое, конечно, признает и сам автор, но еще и в другом, весьма существенном для занимающегося нас вопроса, обстоятельстве, которое, по-видимому, не столь для него ясно. Дело в том, что ни в Иудушках, или, общее и понятнее, ни в Тартюфах, с одной стороны, ни в Юханцовых с собратиею, с другой, нет ни малейшего загрязнения и опошления идеалов, а есть нечто совершенно иное. Все Иудушки, Тартюфы и вообще все исказители христианства или зазнамо отрекаются от его идеалов, зазнамо поступают совершенно вопреки им и лишь маскируются их личиною; или, по крайней грубости своего ума и чувства, вовсе не понимают этих идеалов; или, наконец, по слабости и немощи человеческой природы, не согласуют с ними своей жизни вообще, или в отдельных случаях, также более или менее ясно сознавая это. Очевидно, что ни в одном из этих трех случаев нет ни загрязнения, ни опошления христианских идеалов, продолжающих по-прежнему пребывать чистыми и недосягаемо высокими; а есть только или полное их отрицание, или теоретическая, или практическая непоследовательность им, или обе вместе. — Но точно так же и новые Иудушки и Катоны от нигилизма, как называет их наш автор, вовсе не опошляют и не загрязняют своих новых этических идеалов. Совершенно напротив, эти практические нигилисты только одни из последователей нового учения и выказали полное логическое его понимание, одни только и были вполне последовательны, верны его духу.

Глубокое различие и даже совершенная противоположность между идеалами и последователями христианства, с одной стороны, и идеалами и последователями нигилизма (так для краткости буду называть новое учение), с другой, заключается между прочим в том, что практика никогда не достигала, если позволено так выразиться, теории христианства; в новом же учении, напротнв того, практики превзошли самых последовательных теоретиков и в правильности его понимания, и в логической строгости выводов из него. Собственно они одни и заслуживают название нигилистов, потому что они одни остались вполне верными новому нравственному кодексу, правильно вывели из него все его действительные, а не мнимые последствия и осуществили их, в степени весьма близкой к совершенству, в жизни. Можно ли после этого назвать этих столпов нигилизма загрязнителями и опошлителями своего учения? Теоретики же его оказались слабыми, непоследовательными, не понимающими сущности дела. Поэтому они и свернули с настоящего пути нигилизма куда-то в сторону, прицепили к своим метафизическим основам совершенно нейдущий к ним и чуждый хвост, в котором, скажу не обинуясь, все-таки, по счастливой непоследовательности человеческой природы, стали видеть сущность и главное содержание своей новой, собственно уже псевдо-нигилистической веры. На многое, и чересчур многое, хватило у них духу; но все же не хватило на строгое и последовательное проведение ими же признанных начал. Этого хватило только у Юханцовых с собратией, которых можно называть чем угодно, только никак уже не загрязнителями, не опошлителями начал, ими исповедуемых.

Для доказательства, стоит только несколько вникнуть в символ новой веры, как он изложен самим г. К Толстым.

„Существование Верховного Разума, построившего вселенную и пекущегося о ней, нет возможности допустить. Это член первый. — Вне материи и сил ей присущих, вселенная ничего в себе не содержит. Это второй член. — Человек есть машина, с разрушением которой исчезает всякая ее способность в какой бы то ни было работе. Это третий член.“ — И в этих трех членах и заключаются все, так сказать, метафизические основы учения. Все дальнейшее уже будет этическими и политическими следствиями, из коих правильно выведено только первое: „цель жизни есть счастие“, чтò и примем за четвертый член символа. Но уже определение счастья совершенно не согласно с только что приведенными началами. Счастие должно будто бы состоять в свободном упражнении всех способностей и в возможно полном удовлетворении всех потребностей. Последнее, конечно, так, потому что удовлетворения потребностей несомненно приносят удовольствия, совокупность которых и составляет счастие. Но упражнение всех способностей! С какой стати? Не всех, а, очевидно, только тех, упражнение коих приносить удовольствие! Нужны ли доказательства? Возьмем очень известный пример: знаменитый музыкант Россини, конечно, обладал композиторскими способностями, но, как известно, в течение значительной части своей жизни совершенно перестал упражнять их. Значит, удовольствия это упражнение ему не доставляло. Очевидно, что с точки зрения, на которую мы стали, счастием может быть названо лишь то, чтò или прямо доставляет удовольствие, или, по расчету каждого, может доставить ему средства для удовольствий в будущем, в течение того времени, конечно, в которое машина его, по вероятному расчету, может действовать, т. е. сознавать и ощущать — вот и все.

Еще неосновательнее и непоследовательнее, с точки зрения доставления счастия, дальнейшее разделение способностей и потребностей на естественные и искусственные, и неизвестно откуда взятая необходимость уничтожения потребностей названных искусственными. „Справедливо ли это разделение и эта необходимость подавления некоторых потребностей с какой-либо объективной точки зрения — до этого“, — скажет последовательный адепт нигилистического учения, „верующему лишь в вышеизложенный трех- или, пожалуй, четырех-членный символ, нет никакого дела, и нет ни малейшего основания признавать это деление и соглашаться на подавление потребностей отнесенных к разряду искусственных. Для меня важно только то: приятно ли мне будет это подавление, или болезненно, и если даже и не болезненно и не неприятно, то не лишит ли меня это подавление некоторой доли удовольствий, которые я мог бы испытывать при удовлетворении этих ненравящихся кому-то потребностей, если бы они во мне сохранились? А при таком положении дела, во имя чего же я соглашусь на их подавление, то есть на пожертвование долею моего счастия вопреки четвертому члену символа? Без крайней непоследовательности, без ничем не мотивированного отступления от моего четырехчленного символа, я решительно не могу признать, ни за собою, ни за кем-либо другим, права на такую ампутацию или кастрацию. — Я человек с чрезвычайно тонкою способностью ощущать разного рода материальные наслаждения. Я люблю приятные щекотания нервных сосочков моего языка разными изящными яствами и питиями, различаю их и наслаждаюсь ими с тонкостью Лукулла или Апиция. Фламинговы или соловьиные языки, приправленные гастрономическими соуса��и, или страсбургские пироги доставляют мне неизъяснимое наслаждение, и потому составляют значительную долю моего счастия. С какой же стати я подчинюсь решению каких-то непоследовательных нигилистов-теоретиков, не умеющих сколько-нибудь логически связать предыдущее с последующим, посылок с заключением, и вздумавших поместить такие гастрономическая потребности в разряд искусственных?“

„Но может быть теоретики сделают мне в этом случае уступку, допустив, что гастрономические потребности естественны, — благо ведь и животные, доставляющие норму для деления, имеют их в некоторой, хотя бы очень слабой степени. Вот и моя собака, когда не голодна, не ест куска черного хлеба, а с наслаждением проглатывает, если я обмочу его в жирный соус. Благодаря собаке, и вообще зоологическим наблюдениям нигилистов-теоретиков, я могу успокоиться. Но ведь я не удовольствуюсь этою снисходительностью. Я не только гастроном, но еще и очень тщеславный человек. Похвалы, лесть, всякое поклонение моей особе и фимиам мне воскуриваемый приносят мне невыразимое удовольствие и потому также составляют значительную долю моего счастия, можно даже сказать, оставив в стороне разные пустяки и мелочи, составляют все мое счастие, достижению которого я готов всем пожертвовать, — но этим счастием никому и ничему. Оглядываюсь на собак и зоологию вообще, и вижу, что тут они уж решительно против меня, что они возвещают на все голоса, что потребность моя наиискусственнейшая, и что пощады ей никакой оказываемо быть не может, по нигилистической лже-логике. Из-за чего же опять я пожертвую ею в угоду систематическим фантазиям моих учителей?“

Пойдем далее.

„Люди соединяются в общество во имя материальных удобств и взаимной выгоды“… „Это довольно согласно с символом“, — скажет мой логически-последовательный адепт, — „кроме, однако же, словечка взаимной; но в виду согласия в главном, спорить не стану и лицемерно приму и это словечко, тем более что неопровержимо могу заключить: если „взаимной“, то конечно и моей, а так как в этом для меня и вся сила, ибо ведь, если другим есть нечего, — мой желудок голода не ощущает, и если других бьют плетьми или палками, — моей спине не больно; то в этом именно смысле и буду я понимать слово взаимной. Но ведь и это мало: ясно и очевидно, что если будут пусты желудки, и спины будут подвергаться ударам плетей и прочего, и если я буду иметь при этом некоторую возможность распоряжаться увеличением и уменьшением этой пустоты, учащением или разрежением этого палочного дождя, падающего на спины, то из этого проистекут немалые для меня удобства и выгоды, ибо во избежание этих, частию от меня зависящих, зол, и в видах приобретения противоположных им благ, многие будут мне угождать, или, как говорится, многих буду я в состоянии эксплоатировать из числа моих сочленов по обществу. Конечно, этот способ приобретения счастия требует двух условий, очень, впрочем, ценимых адептами нового учения: ума и энергии, при совершенной бессовестности; но совести откуда же и взяться при исповедывании нашего нового символа?“

„Следовательно, энергическим, умным и логически последовательным исповедникам нигилистической веры, и мне в том числе, предстоит решить очень простую задачу: при допущении даже возможности осуществления радикального общественного переворота, будто бы вытекающего, как логическое требование, из означенных принципов или членов символа, будет ли доля личного моего счастия, понимаемого в истинном, сообразном с учением смысле, больше или меньше той, которой можно надеяться достигнуть при эксплоатации не будущего, находящегося еще за горами, а теперешнего общества? Ответ не может быть сомнительным. Та тысячемиллионная доля общего счастия человечества, или точнее его материального благосостояния и его материальных наслаждений, которая падает на мой удел, может ли она идти в сравнение с тою, которую я имею гораздо вернее и безопаснее благоприобрести от эксплоатации моих сочленов теперешнего общества, при том уме, той энергии и той бессовестности, которые в себе сознаю? Ведь первая доля ни в каком случае не может многим превосходить того, чтò мне может тогда доставить, положим, и при более благоприятных, чем ныне кооперативных условиях, один мой личный труд. Пусть будет она равняться концентрированным во едино долям благосостояния или счастия теперешних двух и даже трех русских мужиков, или хотя бы и французских, английских или немецких фабричных рабочих, — больше ведь уже нельзя предположить по самому щедрому расчету. Куда же как еще далеко этой доле до счастия доставшегося, например, г. Юханцову, не только во времена его славы и блеска, но и после того, как его дело сорвалось, и ему пришлось искупить свою логическую последовательность новым принципам жительством в местах отдаленных!“

„По всем этим соображениям“, — продолжал бы мой адепт, — „хотя я, пожалуй, и согласен, что единственным критерием нравственных отношений между членами общества, вытекающим из основных положений нашего символа, является арифметика, но, однако же, совершенно не та арифметика, которую приняли, по своей крайней нелогичности, теоретики нигилизма. Моя арифметика провозглашает вовсе не равенство и не равноценность всех членов общества, и вовсе не то, „что выгода большинства есть абсолютное добро, а выгода меньшинства — абсолютное зло“. Это совершенно не касающийся до меня вывод, какой-то с боку припёк к единственно признаваемой мною обязательной для меня метафизике, заключающейся в не раз упоминавшемся символе. Он ясно, громко гласит мне, без малейшей возможности непонимания или недоразумения: Аз есмь единица, огромная, всезатмевающая, всепоглощающая — и только аз един. Все прочие — ничтожные дробишки; и это только из вежливости — а собственно нули, только тогда нечто для меня значащие, когда, как и по обыкновенной арифметике, будучи справа ко мне приставлены, удесятеряют, усотеряют, утысячеряют долю моего счастья… — Если мне возразят: ты, мнящий себя быть этою исключительною единицею, а всех прочих принимающий за нули, ведь и сам подвергаешься такому же приниманию и тебя за нуль со стороны других, также мнящих себя единицами, — я, не убоявшись, отвечу: это уже мое дело защитить свои притязания, на то я от природы умен и энергичен, а по исповедываемому мною символу бессовестен. Разве вы не принимаете борьбы за существование за верховный мироправительный закон, только недавно нам возвещенный и потому, вероятно, и не успевший еще попасть в наш символ, как четвертый или пятый его член? Оно правда, соглашусь я далее, за умных и энергичных признают себя многие, но ведь большинство их, конечно, ошибается, и пусть себе ошибается, тем лучше для действительно умных, энергичных и последовательных. Результатом этого может быть только то, что общество, и до, и после проповедуемого переворота, разделялось, разделяется и будет разделяться на овец поедаемых и стригомых, т. е. глупых и непоследовательных, каково большинство, и на волков поедающих и лже-пастырей стригущих, т. е. умных, энергичных и, главное, последовательных. — Таким образом, и при новом учении, хотя в сущности все останется старым по старому, но, однако же с значительным, смею даже сказать с огромным, усовершенствованием, и это без всякой надобности в каком-либо внешнем перевороте. Что теперь считается аномалиею, противоречием нравственному закону, и от времени до времени в том или в другом даже отчасти и исправляется, как это недавно и у нас в России случилось в освобождении крестьян, — то сделается общим правилом; ибо, в теперешнем обществе, как оно ни несовершенно, зло значительно умеряется потребностями, считаемыми нашими теоретиками искусственными, то есть потребностями нравственными и религиозными, ощущаемыми и признаваемыми многими умными, энергичными и последовательными с их точки зрения людьми, потребностями, которые, при распространении нашего символа, конечно, отойдут в область предрассудков и никого уже беспокоить не будут“.

„Новая нравственная арифметика, не та, которую приняли непоследовательные теоретики нигилизма, ибо та на воздухе висит, а та, которая только что была строго логически выведена из нашего нового символа, отождествляется с новою нравственною философиею, которую, по аналогии с метафизическим учением Фихте, можно, пожалуй, назвать этикою субъективного эвдемонизма, то есть учением, по которому только счастие, лично мною ощущаемое, может иметь притязание на реальное значение; счастие же всех остальных существ должно являться мне как пустой бред, греза, галлюцинация, на которые никакому умному и последовательному адепту учения нет не только никакой надобности, но даже и никакой возможности обращать малейшее внимание“.

Вот единственно как должен и как мог бы говорить действительно последовательный ученик того нового учения, которое изложил нам г. К. Толстой, как учение начала шестидесятых годов, прозванное нигилизмом. Эти единственно возможные из него выводы — не какие-либо запутанные комбинации, за которыми трудно было бы следить обыкновенному здравому смыслу, а выводы простые, ясные, как говорится, на ладони лежащие и сами собою напрашивающиеся всякому, дающему себе самый малый труд в них вникнуть. Поэтому, никоим образом не могут быть они и названы загрязнением, опошлением или искажением идеалов, из коих проистекают, тогда как они напротив того очевиднейшие и законнейшие следствия из основ нового мировоззрения. — Не тому должно удивляться, что опошление этих идеалов, и то весьма неполное и несовершенное, — (ибо, по словам нашего автора, теперь еще имеют они много приверженцев, именно будто бы все группы нашей интеллигенции, кроме славянофилов и консерваторов), — потребовало только тридцати лет; а удивительно скорее то, что такое мировоззрение могло почитаться источником для нравственного идеала в течение хотя бы тридцати минут. Как могла несостоятельность его сразу не броситься в глаза людям, и искавшим-то именно нравственных идеалов?! Также точно, возможно ли себе представить, чтобы примеры лицемерия Иудушек и Тартюфов, и примеры грубого непонимания христианства, которые, как мы выше видели, никоим образом нельзя признать за загрязнение, опошление или искажение его действительных идеалов, могли возбудить жажду к отысканию новых высших идеалов и утолить ее, хотя бы на самый краткий срок, теми основными мировоззрениями, как бы плохо их кто ни понимал, которые нам излагает и, по-моему, совершенно верно излагает, г. К. Толстой? Эти воззрения ровно никаких нравственных начал в себе не содержат — разве только те, которые излагает Карлейль в своей философии свиней: „Чтò такое справедливость“? (и нравственность, можно прибавить). — „Моя собственная доля в свином корыте, и никакой вашей доли“. — „Но чтò составляет мою долю?“ — „А в этом-то и лежит великое затруднение. Свиная наука, размышляя над ним долгое время, решительно ничего не могла установить. Моя доля — хрюк, хрюк, — моя доля будет вообще то, чтò я могу захватить, не будучи повешен или сослан на каторгу“.

Поэтому и нельзя согласиться с положением, что жажда нравственного идеала могла служить причиной как происхождения, так и распространения нигилистического мировоззрения между нашею молодежью шестидесятых годов и вообще в нашем обществе, и должно думать, что наш автор в этом обманывается. Таким образом, и это новое объяснение происхождения печального явления нашей жизни, известного под именем нигилизма, должно быть причислено к числу несостоятельных. Таковыми же представляются мне и все те, которые предлагались с разных сторон и стали ходячими в разных частях нашего общества, смотря по излюбленному в них направлению, Перечислим и разберем их вкратце, прежде чем предложим свое.

Одни, впрочем, немногие, связывают происхождение и распространение нигилизма с крепостным правом, и притом двояким образом: во первых, тем, что некоторые, лишившись своих выгод и прав, были подвинуты этим к отмщению за понесенный ими ущерб, точно так, например, как рабовладельцы Соединенных Штатов, и сделались возбудителями, тайными, конечно, всяких противообщественных учений, как материала для последующих противообщественных действий. Во-вторых, тем, что люди, испорченные крепостною зависимостью от них крестьян, привыкшие к приобретению средств к жизни чужим трудом, очутились в безвыходном положении и, будучи не способны к какой бы то ни было трудовой деятельности, обратились в самый пригодный материал для воспринятия вредных учений. Странное дело! — такое мнение высказывалось и со стороны очень либеральных людей, и со стороны очень нелиберальных. Оно до такой степени невероятно и противоречит фактам, что на опровержение его не стòит и тратить слов. Достаточно сказать, что весь кодекс нигилистического учения был уже готов до освобождения крестьян, хотя впрочем, возможно, что несколько неудачников и этого происхождения увеличили собою нигилистический контингент.

Приписывают также нигилизм влиянию наших политических врагов, преимущественно, конечно, Поляков. Нет никакого сомнения, что всякими вредными для России, ослабляющими ее внутренние силы, явлениями Поляки готовы воспользоваться и, по мере возможности, им содействовать, а следовательно и нигилизм им на руку; но породить его они, конечно, не могли, уже по одному тому, что явление в области мысли (хорошее или дурное) возбуждается только словом печатным или устным и производится не вдруг, а постепенно и исподволь. Когда Поляки получили некоторую возможность таким образом действовать, нигилизм был уже готов. Но главное здесь то, что идеи нигилистического пошиба между Поляками вовсе не господствовали, и имели, может быть, менее хода, чем в какой-либо другой стране, так как мысли их были направлены совершенно в иную сторону, не к материализму, а напротив того к фантастическому идеализму и таковой же религиозности, с совершенно им специальною лже-патриотическою окраскою. Следовательно, чтобы передать нам вредное учение, они должны бы были его искусственно сочинить собственно с целью преподнесения его нам, и сделать это заранее, предуготовительно. По это есть уже сама по себе вещь совершенно несообразная, ибо развивать и распространять с успехом можно только то, во чтò сам веруешь искренно и сильно. Возможность распространения ложных учений, религиозных и других, путем сознательного обмана давно уже всеми отвергнута. Наконец, мы просто знаем, что фактически ничего подобного не было во времена, предшествовавшие обнаружению нашего нигилизма, когда он подготовлялся, возрастал и развивался. Идеи конституционализма, политической свободы, революции, также как идеи о неправоте России в завладении так называемыми польскими, а в сущности коренными русскими землями — идеи, которые господствовали и господствуют между Поляками, могли быть ими распространены и развиваемы у нас, как без сомнения это издавна и делалось; но относительно идей философского, эстетического и нравственного характера, к числу коих, конечно, принадлежит, хотя и как уродливый выродок, и нигилизм, Поляки, думаю я, неповинны, т. е. неповинны в их зарождении и первоначальном распространении, хотя, видя их зловредность для России, они, конечно, впоследствии не преминули содействовать их дальнейшему преуспеянию и распространению, а главное — придаче им той политической и социальной окраски, которая согласовалась с их целями. Еще более, думаю я, виновны они, не только примером ржòнда, жандармов-вешателей, кинжальщиков, но без сомнения и прямым участием, в порождении террористического направления тайных обществ, совершивших столь ужасные преступления и принесших столько зла.

Далее, приводят нигилизм в генетическую связь с нашим школьным делом, и притом двумя диаметрально противоположными путями. Одни утверждают, что наша последняя учебная реформа средних учебных заведений, классицизм, и вообще более строгое, а по мнению их даже чересчур строгое и требовательное отношение к занятиям учеников, как в течение курсов, так и при экзаменах, заставляя многих выходить из заведений до срока, не получив ни прав, ни знаний для каких бы то ни было занятий, обращали их в неудачников, не имевших куда головы преклонить и без средств зарабатывать себе хлеб насущный. Для этих несчастных, недовольных, озлобленных, не оставалось, говорят, иного пути, кроме пути крайнего отрицания, на который ничего и не стоило их натолкнуть. — Совершенно верно, что и эти неудачники могли увеличивать и действительно увеличивали контингент нигилистов, но что не в них заключался корень зла — об этом, кажется, также нечего и говорить.

Другие, напротив того, утверждают, и по видимому с гораздо лучшим основанием, что плохое состояние школ, после изменения учебного плана в сороковых годах, когда в средних заведениях было ослаблено изучение классических языков, и в особенности после реформы 1863 года, было главною причиною нигилистической заразы. Конечно, рассуждая с очень общей точки зрения, — в дурном учении, имеющем своим результатов неправильное понятие о вещах, или, чтò еще хуже — неспособность различать правильное от неправильного, истинное от ложного, можно видеть корень всякого нравственного зла. Но то вполне хорошее учение, которое давало бы в своем результате сообщение всем обучающимся правильного понятая о лицах, вещах и взаимных отношениях их, а главное — сообщало бы безошибочный критерий для различения лжи от истины, есть конечно и навсегда останется pium desiderium, уже по одному тому, что это зависит не только и даже не столько от правильного преподавания, сколько от правильного восприятия и усвоения преподаваемого. При той же степени достижения этого идеала учения, образования и даже воспитания, до которой до сих пор доходили люди, можно, кажется, с достаточною вероятностью утверждать, что отношение числа отклонений от правильного здравого пути к числу последований ему в смысле приближения к нравственной истине — очень мало зависит от состояния школ и даже вообще от состояния просвещения, как бы ни было оно, напротив того, влиятельно в других отношениях. Гораздо сильнейшее и можно сказать даже почти исключительное влияние в этом важнейшем деле имеют те господствующая в обществе и, так сказать, носящиеся в воздухе идеи, все равно истинные или ложные, которые приобретают власть над умами и сердцами людей, и влекут их неудержимо за собою в хорошую или дурную сторону, и или ставят их на высокую степень нравственного совершенства, или ввергают в бездну зла: первое видим мы, например, в первые века христианства, а второе в оргиях французской революции.

Что не плохое состояние наших школ вообще, и не отсутствие в них классического обучения в особенности, было причиною возникновения и распространения у нас нигилизма, видно до очевидности ясно из того, что в той стране, где обучение вообще, и притом именно классическое, находится уже давно на высокой степени совершенства — именно в Германии — преимущественно возник и распространился нео-материализм, не в кругу народа конечно, но в кругу интеллигенции, которая ведь только одна и пользуется как средним, так и высшим образованием, и в этом кругу спустился он довольно низко по лестнице общественных положений; а материализм есть не только корень нигилизма, но в теоретическом, смысле даже совершенно с ним совпадает. Разве имена Фейербаха, Штрауса, Штирнера, Фохта, Молешотта, Бюхнера, Геккеля не имена корифеев и учителей нового материализма? Не они ли вместе с тем духовные отцы и родоначальники нашего нигилизма? Ибо, если это учение исходило в прошедшем столетии из Франции, от энциклопедистов и последователей их, то со второй половины настоящего столетия, и даже несколько ранее, не вырабатывалось ли оно преимущественно в Германии и не оттуда ли перешло и к нам?

Но не только чистый теоретически нигилизм заимствована нами оттуда, — не оттуда ли перешел к нам и социализм в новейшей форме его развития? И как для первого прямыми и непосредственными учителями, конечно, были означенные немецкие материалисты, так для последнего такими же учителями были для нас Лассаль, Маркс и другие немецкие социалисты.

И так, скажу я, ни классицизм, ни другая какая-либо педагогическая метода не может предохранить от порождения, развития и распространения как материализма и нигилизма, так и вообще ложных учений, также как и противоположная им не может их породить, конечно, если она не прямо направлена на их сообщение учащейся молодежи. Само собою разумеется, что, говоря это, я вовсе не имел намерения сказать что-либо в охуждение принятой у нас теперь педагогической методы. Единственным моим желанием было показать, что нигилизм не есть наше русское самобытное явление, происшедшее как результат частных зол и неустройства нашей жизни; ни экономических и общественных, как крепостное право; ни политических, как неправильные наши отношения к Польше; ни педагогических, как плохое состояние наших школ. Я хотел также показать, что, хотя исправление как этих, так и многих других частных зол в высшей степени желательно, но что от каждого такого врачевания и можно ожидать только частных изменений, которые, по общей связи между всеми процессами органической жизни народа и государства, хотя и должны оказать некоторое полезное влияние и на прочие отправления общественной жизни, но все же останутся улучшениями частными, а не будут панацеями, от коих позволительно было бы ожидать всевозможных благ и исцеления от всевозможных зол, — нигилизм же есть симптом общей болезни. Но какой же именно? Где источник его? В чем состоит это болезненное состояние, которое проявилось столь опасным симптомом?

Мы уже, собственно, ответили на этот вопрос. Если нигилизм не результат какого-либо из частных зол наших, не протест, хотя и ложно направленный, против которого либо из них, или против всех их в совокупности, если, далее, он не самобытное и специальное наше явление, а нечто заимствованное, как это показывают непреложные, неопровержимые факты, то и он есть дитя общей нашей болезни — подражательности.

Наш автор, с разбора мнений коего я начал свое рассуждение, говорит „не мы его выработали (новое мировоззрение, названное нигилизмом), оно старо как мир, — мы только собрали его по кусочкам из разных мыслителей всех веков и народов, да сшили самодельными нитками“. Нет, и в этом было бы еще слишком много чести: такая компиляция, такое соображение и прилаживание разных частей в одно целое, хотя бы и лыком сшитое, было бы уже трудом несколько самостоятельным. Хотя древность учения и нахождение его у разных народов несомненны, но ни в древности, ни в современной разноплеменности мы ничего не исследовали, не отыскивали, не сопоставляли, не извлекали, а, как я уже сказал, взяли и теоретический материализм и порождение его (хотя и незаконное) — новейший социализм — преимущественно из последнего немецкого издания, как в последнее время во всем привыкли это делать. Прежде подражательность наша была, по крайней мере, несколько эклектичнее.

Самостоятельность наша в деле нигилизма оказалась только в одном, — в том, в чем всякая подражательность самостоятельна, именно мы утрировали, а следовательно и окарикатурили самый нигилизм, точно также как и новейшие моды утрируются и принимают карикатурный вид, переходя на головы, плечи, талии провинциальных модниц и франтов.

Все различие между нашим нигилизмом и нигилизмом заграничным, западным, заключается единственно в том, что там он самобытен, а у нас подражателен, и потому, тот имеет некоторое оправдание, будучи одним из неизбежных результатов исторической жизни Европы, а наш висит на воздухе, ничем не поддерживается и ничем не оправдывается, и, несмотря на всю его печальность, есть явление смешное, карикатурное, составляет сюжет комедии, разыгранной нами на сцене истории, как впрочем, и многие другие комедии и фарсы.

Вот если бы говорилось о самобытном европейском нигилизме, то было бы вполне уместно обращаться к загрязнению, опошлению и искажению идеалов, для объяснения бегства от них, жажды и алчбы новых идеалов.

В самом деле, посмотрим на идеалы религиозные, христианские! Мы увидим не Иудушек и Тартюфов, а родственные нам прибалтийские Славянские племена и рядом с ними Литовцев, Латышей, Эстов, затопленных в своей крови, обращенных в рабство, во имя христианского идеала, насильственно им навязываемого, чтò конечно есть его загрязнение и искажение; увидим то же самое и в новооткрытой Америке; увидим Крестовые походы против еретиков: Альбигойцев, Вальденцев, Гугенотов, увидим Варфоломеевскую ночь; увидим святую инквизицию и святой иезуитский орден, употребляющий для своих целей отраву, убийство, развращение нравственности казуистикою; увидим торговлю благодатью, продажу индульгенций, искупающих прошедшие, настоящие и будущее грехи, по стольку-то за штуку или за дни, недели, месяцы и годы. Все это увидим мы совершаемым не каким-либо Тартюфом или каким-нибудь отдельным лицом, и не как сознательно-лицемерное или бессознательно-грубое отступление от христианского идеала, — а как нечто якобы логически вытекающее из этого идеала, и притом, и это главное, совершаемое и проповедываемое теми, кто считал себя поставленным хранить Святую Святых и непогрешимо истолковывать ее истины и тайны, то есть самою римско-католическою церковью. Не мудрено, что, наконец, умы и сердца отвернулись от этого идеала, как от действительно загрязненного, опошленного и искаженного. Протест и реформа понятны именно как бегство от загрязненного и как жажда нового, лучшего, высшего идеала. Казалось, он и воссиял в своей первобытной чистоте. Но лекарство вышло едва ли не хуже болезни. Идеал очищался, но очистка огнем рационалистической критики улетучила его, скобление выскоблило до разрежения в полное ничто, то есть в идеал чисто-личный, субъективный и, следовательно, произвольный, а по произвольности и необязательный; ибо всякий может его составлять по образу и подобию своему, своих чувств страстей и мыслей. Ковчег его, церковь была разбита. Одни ложным пониманием и ложными выводами загрязнили идеал до неузнаваемости и оттолкнули от него души людей, другие улетучили его до полного исчезновения ложною методою очистки. Подобно тому, как римский католицизм был нравственным и религиозным идеалом европейских народов, феодализм был их идеалом политическим, проистекавшим от завоевания. Цепь властей вершилась в императоре и нисходила от него через королей, герцогов, графов и баронов до последних звеньев власти, распределяясь между ними и над покоренными народами, и над завоеванными землями. Правильные отношения между этими звеньями, правомерное определение и ограничение власти сюзеренов над вассалами и главных вассалов — в свою очередь сюзеренов, — над второстепенными, и таковое же определение и ограничение подчиненности вассалов к сюзеренам, которая называлась лояльностью, и взаимные их рыцарские отношения к равным, — вот в чем состоял политический идеал как чисто-Германских, так и Романо-Германских народов. Положение низших подвластных людей уже ни в какой расчет не принималось, до такой степени, что даже уже в очень позднее время, уже в начале так называемых Новых веков, когда возникло протестантство и повлекло за собою ряд религиозных войн, при установлении мирных договоров во Франции и Германии обращалось внимание лишь на религию сюзеренов разных степеней; масса же народа должна была следовать религии своих господ, и это не на практике только, а в самой теории, и потому вовсе и не считалось сколько-нибудь несправедливым, каким-либо угнетением или насилием, ни со стороны господ, ни со стороны народа. Этими договорами определялось, таким образом, кому быть католиком и кому протестантом. Так ведь, например, и в нашем Остзейском крае рыцари сложили с себя обет монашества и приняли реформу, а за ними последовали и подвластные им Латыши и Эсты, без всякой проповеди, без всякого убеждения. Это сделалось как нечто само собою разумеющееся, без всякого насилия и принуждения со стороны господ, также как и без всякого сопротивления или протеста со стороны народа. Русский, читая это, ошалевает, становится в тупик. До такой степени кажется ему это диким, непонятным, немыслимым, не вмещающимся в его сердце и уме, точно как если бы дело шло о происходящем на другой планете, а не у нас на земле. Вот где были истинные, а не метафорические крепостные души, в полном, реальном значении этого слова!

Для отрицания такого идеала не было уже, конечно, никакой надобности в его загрязнении или искажении; он уже сам по себе носил в себе достаточное для этого количество и лжи и грязи. В чистом виде он и существовал поэтому недолго, а постепенно разрушался уже со второй половины так называемых Средних веков; но совершенно был разрушен на практике и отвергнут в теории лишь Французскою революциею и последовавшими за нею, как во Франции, так и в других странах Европы, мелкими революциями. Но так же точно, как при протестантском идеале, последовавшем за католическим, и тут, вместе с отвержением ложного идеала (а не загрязненного и искаженного только) была разрушена и самая идея власти, ибо высшие народные идеалы не сочиняются, не составляются искусственно, а коренятся в этнографической сущности народа. Они зарождаются и вырабатываются в бессознательно-творческий период их жизни, вместе с языком, народною поэзиею и прочими племенными особенностями. Впоследствии, в исторически сознательный период их жизни, эти идеалы только развиваются и укрепляются, или же разрушаются, но не восстановляются и не изменяются иными органическими идеями. Как не возможно при помощи таланта и искусства сочинить вторую Илиаду, также точно не возможно выработать народу, при помощи науки, новый политически идеал, ибо это значило бы заменить живое и органическое, всегда и во всем бессознательно родящееся, мертвым и механическим, сознательно составляемым. За потерею первого и является необходимо это механическое и мертвое заместительное органического и живого. Таковое и было найдено в договоре, то есть в воплощении взаимного недоверия. В первый раз сознательно и научно принцип этот был формулирован Руссо, и хотя учение его об общественном договоре в сущности, в теоретическом учении о государстве, и не верно, но в применении к данному фазису исторической жизни европейских народов — договор составляет действительно единственно-возможный источник власти, ибо естественного, природного, бытового начала власти, по разрушении феодального начала, у них уже не стало, а где есть еще остатки, и там они постепенно ослабевают и исчезают. Отсюда вытекает, например, часто встречающаяся у европейских публицистов мысль, что монархия невозможна без аристократии, служащей ей вместе проводником к народу и столпом, на который она опирается. Соответственно этому пониманию монархии, в Германии, например, где также настоящий феодальный аристократизм очень расшатался, ослабел и представляет уже очень некрепкий столп и слабую опору, стараются поддержать и даже создать мужицкую аристократию, разными мерами, придумываемыми для воспрепятствования разделов, через наследство ли, через долги ли, крестьянских майоратов или миноратов, чтобы таким образом выставить против разных разлагающих элементов новую консервативную силу. С европейской точки зрения оно и понятно, что так оно и должно бы быть. Для Европейца — феодализм, или договор: другой альтернативы для основания политической власти и не существует. Но договор требует всякого рода взаимных гарантий, и единственною санкциею их исполнения для подвластных служит и может служить лишь право возмущения, право революции, право, возводимое даже в обязанность. Это начало гарантий, вытекающее из договора, и составляет новый, так сказать, протестантский политический идеал, известный под именем конституционализма.

Само собою разумеется, что и в политическом отношении те, коих томят жажда и алкание идеала, должны бежать от этого механизма и мертвечины; а как живого и органического найти не могут, то полное отрицание, то есть нигилизм, и остается их единственным прибежищем, — нигилизм же в политике называется анархиею. Они как бы говорят: в нашей долгой исторической жизни мы ничего не нашли кроме лжи, а вне ее, если бы что и было, оно для нас бесполезно, ибо если нельзя самим себе составить идеала искусственного, то тем еще менее можно взять его напрокат, заимствовав изчужи, и в таком случае, единственное, чего мы можем желать, будет возможно-полнейшее и возможно-скорейшее разрушение существующего, дабы настала возможность на просторе, без всяких помех и препятствий, народиться и органически выработаться новому политическому идеалу.

Но с разрушением феодального политического идеала, вместе с тем и принципа власти вообще, уничтожены не были и все его экономические и социальные последствия. Частию они остались с своим феодальным характером, в других же частях построились сообразно новому революционному или протестантскому характеру. Феодальным осталось отношение народа к земле, оставшейся за ее феодальными завоевателями, или за теми, коим она была передана продажею или иными способами приобретения. Сохранившиеся же от прежнего времени и вновь образовавшиеся, вследствие громадного развития промышленности, капиталы и отношение к ним труда устроились по новому принципу свободного договора, — приведшему здесь к желанному в политике анархическому результату, к формуле: laisser faire, laisser passer, которая и была возведена в экономический идеал, освященный и новою наукою политической экономии.

Эта свободная игра экономических сил, никаким авторитетом не стесняемая, никакою предвзятою целью не направляемая, должна была произвести экономическую гармонию, насколько эта последняя вообще достижима. В недавнее время, и еще наука, из разряда особенно уважаемых положительных наук, явилась как бы на помощь политической экономии, объявив, что удивительные результаты гармонии и целесообразности, коим уже издавна привыкли изумляться в области органической, природы, были также достигнуты ничем иным, как тою же формулою: laisser faire, laisser passer, т. е. свободною борьбою органических форм за право существования, производящею естественный подбор, коему мы обязаны как всею гармониею органической природы, так и самим разнообразием органических существ. Следовательно, научная санкция была полная. Но, тем не менее, многие из взиравших на эту гармонию, как она установилась в области экономических отношений, усмотрели, что отношения эти, исходя, по-видимому, из начал совершенно противоположных феодализму, привели, однако к совершенно тем же результатам, т. е. к феодализму индустриальному, вместо прежнего феодализма земельно-аристократического. Но здесь логика их покинула, и от анархии они стали апеллировать к анархии же; от анархии частной, в одной области человеческих отношений (экономической), к анархии полной, распространяющейся на все отношения.

Не все, однако же, поступили столь нелогично. Иные, видя, что жалкое, вполне зависимое положение рабочих классов прямо происходит от применения принципов анархии к экономическим отношениям, обратились к началу противоположному, именно к началу организации труда, т. е. к распространению власти государства и на экономическую область. Но логичнее были они только по видимому, потому что в политическом отношении придерживались договорного начала. Но очевидно, что, при всяком договоре, каждая из договаривающихся сторон выторговывает у противной стороны как можно больше, а уступаете ей взамен как можно меньше. Такова уже природа всякого договора. Следовательно, сбыточное ли дело, чтобы управляемые, уступили управляющим при договоре такую власть, которой они не имели даже при феодальном устройстве власти? Не наше дело, однако же, показывать теперь, насколько логичны, или нелогичны умы, дошедшие до отрицательного отношения, как к экономической, так и к другим сторонам жизни европейских народов: мы имеем в виду ведь только показать, как могли у них самобытно развиться различные виды отрицания или нигилизма. С этой точки зрения, мы можем сказать, в параллель вышесказанному о религиозном и политическом нигилизме, что экономический идеал организации труда властью составляет такую же переходную ступень, как протестантизм в области религии и конституционализм в области политики, и что неудовлетворительность его привела и тут к полному отрицанию или нигилизму, т. е. к анархизму. Но особую характеристическую черту, по отношению к экономическому идеалу, составляет тот ложный круг, в котором приверженцы его должны вращаться, как я уже об этом упоминал, апеллируя от анархии к анархии же, так что их единственное логическое прибежище заключается в том, что они апеллируют от анархии частной к анархии общей, как бы говоря: хотя экономическая система обществ и была построена на анархическом принципе laisser faire, laisser passer, тем не менее, однако же, она оказалась неудовлетворительною, потому что была недостаточно анархична, будучи стесняема религиозными и политическими принципами, которые также должны сделаться анархичными, чтобы первый мог принести все ожидаемые от него плоды.

Взглянем теперь на развитие философии, к области которой ведь собственно принадлежит и нигилизм, во сколько он теория и миросозерцание. Европейские народы получили свое философское наследие от народов классической древности, и преимущественно от Греков, — наследие, к которому в течение долгого времени и они относились подражательно, сначала, в средневековой схоластике, к философии Аристотеля, переданной им Арабами, а потом и к прочим философским системам, со времени Возрождения. Хотя эта подражательность и была совершенно иного свойства, чем наша, ибо соединялась, по крайней мере, с тщательным изучением воспринимаемого, она все-таки оставалась бесплодною и только связывала умы, лишая их смелости самостоятельного мышления и исследования. Но на подражании в Европе не остановились, а дерзнули мыслить самостоятельно и самобытно, начав с знаменитого Декартова сомнения, с целью отыскать твердую точку опоры для достоверности познания сущего, буде таковая имеется. Известно, в чем ее нашел, или думал найти, Декарт. С этого, по общему понятию, начинается развитие новой философии. Положенное французским мыслителем начало развивалось, видоизменялось, дополнялось и, казалось, завершилось стройною системой действительного познания сущего в монадологии и предустановленной гармонии Лейбница, составившею таким образом в философии явление аналогическое, или скорее параллельное, тому, чем были католицизм в религии и феодализм в политике. В довершение этого параллелизма, и тут начинается в критической философии Канта критика достигнутого, по-видимому, метафизического идеала. Она отвергает возможность познания вещей самих в себе, в их действительной сущности, т. е. метафизически отрицает метафизику, так же точно, как критическое протестантское богословие богословски отрицает всякое положительное богословие. Но после того, как метафизическое умозрение обошло это затруднение ловким приемом, — тем, что самая критика познавания, утверждающая его недостаточность для познания сущности вещей, сама подвержена тому же сомнению, — и снова стало себя утверждать, как тождественное в ходе своего развития с самим объективным процессом развития мира, оно снова получило временное господство над умами. Это изумительное притязание возбудило общую против себя реакцию, приведшую к совершенному отрицанию философии вообще, т. е. к нигилизму и в этом отношении.

Как бы навстречу этому движению, и положительная наука — эта слава и величайшее приобретение нового, или точнее Кельто-Романо-Германского мира, — также пришла к отрицательному к самой себе отношению. Под этим отрицанием положительною наукой самой себя, или нигилизмом в науке, разумею я позитивизм, или так называемую положительною философию Конта. Утверждая, что наука ограничивается исследованием явлений и их законов, т. е. собственно говоря, того, чтò замечается общего в различных более или менее обширных группах или разрядах явлений, и отвергая для науки возможность познания причин, и в то же время отрицая возможность всякого другого способа — методы — познавания, кроме положительно-научного, — позитивизм очевидно низводит значение науки к ее практической применяемости и к удовлетворению любопытства, т. е. к приятному занятию разгадками разных задач, предлагаемых миром нашему любопытству.

Показывая в кратком очерке, как во всех проявлениях жизни европейская мысль доходила до отвержения своих начал, или до нигилизма, я вовсе не имел намерения доказывать этим путем ложность начал, лежащих в основании всех сторон жизни европейских народов. Моя цель заключалась единственно в констатировании того, что эти отрицательные результаты, между весьма многими другими положительными, были достигнуты там вполне самобытным и самостоятельным путем, точками отправления для коего послужили действительные явления тамошней жизни, и это после долгого хода развития, правильность или неправильность, законность или незаконность коего остается теперь для нас совершенно в стороне.

Можем ли мы указать на такую же самобытность в истории нашего нигилизма? Можем ли указать на точки его отправления из реальных же явлений нашей жизни, в том смысле, чтобы идеалы лежащие в их основе были подвергнуты критике, которая заставила бы от них отвернуться и пуститься в погоню за новыми высшими идеалами, заставила бы отыскивать их в поте лица, и уже за сознательным отвержением первых и необретением вторых, остановиться на всеобщем отрицании, на нигилизме? Можно ли указать на самостоятельный путь этого критического процесса развития?

Прежде всего спросим: в чем заключаются пункты обвинения против учения православной церкви, по коим она могла бы подлежать укору в загрязнении или искажении христианского идеала? Ведь Иудушки для этого очевидно не годятся! Тут, без сомнения, необходимо бы указать на явные противоречия с идеею христианства в учении или в практической деятельности, подобные тем, на которые нам указывает история римского католицизма, и которые фактически породили противу себя протест, или на то зерно, на тот зародыш саморазрушения, который заключает в себе протестантизм, и разлагающее, улетучивающее действие которого на само понятие церкви также фактически проявилось в истории. Если видим что-либо подобное в нашей церкви, то никак не у нигилистов, а, пожалуй, у различных наших сектантов, как у старообрядцев, так и у мистиков и рационалистов. У них мы действительно найдем критику нашей церкви и идеала ее, — справедливую или нет, до того мы ведь не касаемся; мы констатируем только исторический процесс, и можем сказать: да, у наших сектантов мы находим самобытно-отрицательное отношение к нашей церкви. Но в каком же родстве находятся с ними наши нигилисты? Чтò между ними общего? Столь мало, что даже, когда они хотели подделаться к ним, были совершенно отвергнуты, как нечто совершенно чуждое.

Если вникнем в отношение нигилизма, да и прочих, менее радикальных течений нашей интеллигенции, как к нашему религиозному, так и ко всем прочим нашим идеалам, то, пожалуй, и действительно найдем, чтò составляло в их глазах загрязнение и искажение этих идеалов. Это было то, что эти идеалы носили на себе печать всяческого отвержения, именно, что они были свои, русские. Такой печати было вполне достаточно, чтобы, не вникая в сущность и глубь их, уже просто и прямо считать их вполне негодными. — Если всякая мелочная бытовая черта считалась уже чем-то достойным презрения, потому что была русскою, — как это, например, отразилось в самом языке тем презрительным оттенком, который присвоился у нас слову „доморощенный“, — то во сколько же сильнейшей степени должно было это относиться к тому, чтò выставлялось, — horribile dictu! — русским идеалом религиозным, политическим, экономическим. Этого одного, конечно, было достаточно для их отвержения. Может ли чтò хорошее происходить от Назарета!

Отношение наших отрицателей к политическому идеалу Русского народа было, если возможно, еще проще, еще элементарнее. Вникать в его сущность, в его особенности, сравнительно с политическими идеалами других народов, без чего ведь никакое критическое отношение не возможно, — об этом никто и помышления не имел. Не обращалось внимания и на то, что это идеал чуть не ста миллионов людей, не со вчерашнего дня появившийся, а переживший столько исторических превратностей, мало того, не раз восстановлявшийся самим Русским народом, когда ход событий делал его более или менее полным хозяином своих судеб. Правда, была черта в общественном и политическом строе России, которая не могла не считаться настоящим загрязнением и искажением политического идеала ее народа. Я говорю о крепостном праве.

Но кому же было неизвестно, что оно никогда не было основною характерною чертою его быта, необходимым продуктом его истории, существенною составною частью его общественного и политического идеала, подобно западному феодализму, а только случайною, временною политическою или скорее административною мерою? Именно на этом примере крепостного права не оправдалась ли вера Русского народа в его политически идеал, не пало ли рабство по манию Русского царя? И вот тут-то явилась во всей свой силе ирония судьбы. Как раз в то самое время, когда осуществлялись надежды народа, когда политический идеал его столь блистательно и беспримерно оправдывался, в это самое время нарождался нигилизм, т. е. нарождалось отрицание, между прочим и даже главным образом, этого самого идеала. Какое доказательство подражательности, несамобытности, беспочвенности нашего нигилизма может сравняться с этим совпадением? Не очевидно ли после этого, что он не исходил из явлений русской жизни, как из точек своего отправления? Более посчастливилось, правда, самобытным экономическим явлениям русской жизни: общине и артели. Но почему? Как, по Канту, на недоведомую нам сущность вещей самих в себе мы надеваем субъективные формы нашего созерцания: пространство и время, и только в них их постигаем, также точно и наши демократы, социалисты и нигилисты надевают на совершенно недоведомую им сущность экономических явлений русской жизни, общину и артель, формы западного социализма, и вне их не могут их постигнуть ни поклонники, ни хулители. Какое же после этого может быть и тут самостоятельное отношение, будет ли оно критическое или утвердительное!

Про философию и говорить нечего: самостоятельного философского движения в России не было, не было даже и того, хотя бы подражательного, усвоения древней и новой философии, какое мы видим в средневековой Европе, не говоря уже о свободном и самостоятельном к ней отношении; следовательно, не могло быть и самостоятельной критики, которая бы привела к ее отрицанию, и отрицание это могло быть также только заимствованным, подражательным.

И так, если все отрицательные положения нашего нигилизма суть повторения таких же положений западной мира, если, сверх сего, нельзя признать, что точками отправления этих отрицаний служили явления русской жизни, что эти отрицания были плодом самостоятельной критической русской мысли, в каковом случае можно бы считать наш нигилизм самостоятельною проверкою западного нигилизма, пришедшею от новых точек отправления, самобытным трудом и развитием мысли, к одинаковым результатам с западным нигилизмом; то ничего не остается, как признать его за явление вполне подражательное.

Прямой ход доказательств привел нас, следовательно, к признанию подражательного характера нашего нигилизма. Но в явлениях такой сложности, как все явления общественные, и в особенности как направления мысли и общественного мнения, один прямой ход доказательств редко бывает достаточен и вполне убедителен. Тут необходимо озираться по сторонам и тщательно осматривать — не изменяется ли наш вывод разными побочными обстоятельствами, не вошедшими в круг тех оснований, на коих мы его построили, и, однако же, существенно на него влиявшими, и не пришли ли мы через эту односторонность к ошибочным заключениям, по видимому строго и безукоризненно логическим. Эта прямолинейность мысли, как назвал ее, кажется, Достоевский, и есть именно то, чтò называется радикализмом, который ничто иное, как крайний рационализм. Но этот крайний рационализм или радикализм даже и в области мысли, не говоря уже о практике, пригоден только в одном отделе знания — в математике.

Здесь, действительно, начав с верного, само по себе очевидного первоначального положения и правильно умозаключая (на чтò строгая метода всегда дает возможность), мы неизбежно приходим и к верному выводу, без возможности ошибиться по пути. Но почему это так? Потому что всякое первоначальное математическое положение есть наше собственное же определение, про которое мы можем утверждать, что в него ничего не вкралось от нас независимого, само по себе данного; можем утверждать, чтò все, что мы в него вложили, в нем действительно и есть, и что напротив того, в нем кроме этого ничего нет другого, независимого, особенного, т. е. такого, которое не вытекало бы уже из принятого, как необходимое его следствие. Например, мы говорим: окружность есть замкнутая кривая линия, внутри которой есть точка — центр, от коей все точки кривой находятся в равном расстоянии. Это не более, как наше собственное определение, на которое мы были только наведены действительно существующими фигурами, похожими на окружность; и поэтому, именно то свойство, которое мы вложили в нашу идеальную кривую, в ней не только вполне и в совершенстве есть, но и никакого другого, независимого от этого, свойства в ней нет. Очевидно, что ни в каком действительно эмпирически данном случае это условие не соблюдено, или, по крайней мере, нам неизвестно, что оно соблюдено, ибо, во всех этих случаях, данное, в них заключающееся, не нами в них вложено, а существует от нас независимо, само по себе, нами же лишь замечено или открыто, и поэтому, строго говоря, мы никогда не можем быть уверены, что чего-либо из этого независимо от нас данного мы не пропустили, или по ошибке туда чего-нибудь не привложили лишнего, там не находящегося. Во избежание возможных от сего ошибок, ничего не остается, как, не довольствуясь прямым логическим выводом, осматриваться кругом, по сторонам, не оказывается ли где чего-либо противоречивого в наших выводах с иными, вне нашего прямого вывода лежащими следствиями нашего положения.

Применяя это рассуждение к занимающему нас вопросу о русском нигилизме, мы действительно легко увидим, что есть такие обстоятельства, которые кажутся несогласующимися с нашим выводом, а именно: Во 1‑х, если наш нигилизм явление подражательное, западный же явление — самобытное, происшедшее от самостоятельного критического мышления, постепенно развивавшегося и исходившего из точек отправления данных тамошнею жизнию; то как могло случиться, что наша интеллигенция (употребляю это слово в общепринятом у нас смысле) в сильнейшей мере одержима нигилистическим мировоззрением, чем интеллигенция западная? Хотя мы и не имеем статистики умственных направлений, ни у нас, ни на Западе, но можем, кажется, с достоверностью утверждать, что если даже абсолютное число лиц придерживающихся нигилистических учений в Европе (на континенте, по крайней мере) и больше, чем у нас, то относительное число их к общему числу лиц могущих причисляться к интеллигенции будет, напротив того, к несчастию, у нас гораздо значительнее. Во 2‑х, если наш нигилизм — подражание, то почему предметом этого подражания в такой преобладающей степени стал именно нигилизм, а не другое какое явление, другой какой-либо плод европейской жизни и мысли, которых они ведь в продолжение своего долгого пути произвели много, и притом прекраснейших, прежде чем в некоторых из течений своих дошли до нигилизма? В 3‑х, нигилизм родился, развился, разросся и распространился у нас внезапно, в тот самый момент, как только представилась ему возможность выказаться в слове и деле. Как же объяснить эту быстроту и внезапность? Когда и как успела подражательность именно в этом одном направлении обхватить собою такую значительную часть нашей интеллигенции, чтобы оно могло стать господствующим? Не указывает ли это, напротив, на долговременное подготовление, а следовательно и как бы на некоторую продолжительную подготовительную работу мысли, чтò уже предполагает и некоторую самостоятельность ее?

На все эти три вопроса, думается мне, можно дать вполне удовлетворительные ответы только с точки зрения на наш нигилизм как на явление подражательное, а не с какой другой.

Относительно меньшее распространение нигилизма в Европе зависит от двух причин. Западная жизнь в своем долговременном и славном течении не могла не породить сильной приверженности и любви к различным фазисам или этапам своей эволюции. Возьмем для примера французский легитимизм. Много ли в этой почтенной партии лиц действительно верящих в возможность возвращения старинной французской монархии, с ее знаменем белым, украшенным лилиями, и со всем, чтò им символизуется? Должно думать, что очень мало, — так мало, что едва ли и остались такие после смерти графа Шамбора; да весьма сомнительно, чтобы и тот верил в осуществимость своей мечты. Но древняя слава, древний блеск французского королевства — этого le plus beau royame, après celui des cieux, — действуют так обаятельно не столько на умы, сколько на сердца многих французов, не потерявших исторического чувства, что, вопреки невозможности, в глазах их рассудка, восстановления этой золотой для них поры, они предпочитают отвращать глаза от действительности и жить в этом прошедшем своею любовью и своими сердечными привязанностями. Радикалы, стоящие теперь во главе школьного дела во Франции, стремятся вытравить из молодого поколения эту любовь и уважение к прошедшему, стараются вселить в него убеждение, что французская история, то, чтò достойно носить название истории, началась только с 1789‑го года. Но пока это им плохо удается, и XVIII век продолжает для Французов сиять в ореоле всякого рода величия, тогда как у нас изречение, что Петр I создал Россию, было так легко и охотно принято за великий исторический афоризм. Но не одни легитимисты питают такую бескорыстную любовь к прошедшему. Все режимы, испытанные Франциею в столь богатое переворотами последнее столетие, оставили искренних и жарких поклонников. Суровый, грозный и преступный 1793 год идеализуется своими поклонниками, чтителями единой, нераздельной, демократической, беспримесной (даже для идей социализма) республики. Имеет их не мало и славная Первая империя, и конституционная буржуазная Июльская монархия, и даже так осрамившаяся под конец Вторая империя. Про Англию и говорить нечего. Любовь ее к прежним формам жизни слишком известна и многими ставится ей даже в укор. Но что такое немецкий романтизм, некогда господствовавший в литературе, а ныне перешедший на музыку, как не любовь и поклонение древнему величию и древней славе империи Гогенштауфенов? И мы не ошибемся, сказав, что этот романтизм, как излюбленная немецкая идея, осуществился в соответствующей времени форме в Бисмарковом единстве Германии. — Возьмем, как пример из другой области жизни, знаменитого Ренана. По своим взглядам на религию, он, конечно, полный радикал, но назовем ли его нигилистом в этом отношении? Нет, потому что он сохранил любовь к старому идеалу — не христианства только, но и католицизма. У него сердце в разладе с умом. Многие называют это сантиментальничаньем, — пусть так; я, повторю еще раз, не хвалю и не осуждаю, а только констатирую факт. Другая причина, ослабляющая относительное значение нигилизма в Европе, еще важнее. Так как развитие жизни и мысли было там органическое, самобытное, то все стороны его не шли в ногу. Одни остановились на одном пункте, другие на другом; разумно или не разумно, последовательно или непоследовательно, логично или нелогично, но в пункте, на котором кто остановился, и видит он если и не абсолютную, то относительную истину, которая, хотя может и должна развиться и идти далее, но не тем путем, которым пошли ушедшие дальше его, а иным, хотя бы еще вовсе неизвестным. Все эти промежуточные станции или этапы представляются им если и не полною целью пути, то законною и необходимою остановкою, и потому они далеки от нигилизма или полного отрицания. А если чтò и отрицают, то не весь пройденный путь, но только часть его после известного поворота, — не все достигнутые результаты и полученные плоды, а только те, которые выросли после того, как была, покинута настоящая дорога. Другие находят и весь путь правильным, и думают продолжать плавание, не изменяя румба компаса. Так это и в религии, и в политике, и в экономическом и общественном быте, и в искусстве, и в философии, и в положительной науке. Очевидно, что при таком положении дела, остается много мест, незанятых нигилизмом в общественном мнении, много людей упорно стоящих на различных этапах развития.

У нас, этой любви к прошедшей жизни не было и не могло быть там, где мысль была настроена подражательно, ибо подражательность необходимо предполагает отсутствие любви к своему. Если бы она сохранилась, то как бы бросили свое и обратились к чужому? Подражательность и любовь к своему — понятия, взаимно исключающие друг друга.

Далее, если наш нигилизм подражание, а не самобытное явление, то само собою разумеется, что он не мог иметь своих фазисов развития, а следовательно никому из подражателей и не на чем было остановиться: не было станций, этапов, точек отдохновения и опоры, на которых можно бы было остановиться и стоять с любовью сердца и с упорным убеждением ума. — Но если не было точек опоры и остановки, за отсутствием хода самобытного развитая, то почему же было не найтись таковым в самом ходе подражательности? Почему должна была эта подражательность обратиться, как к предмету достойному подражания, только к крайним точкам пути, пройденного европейским развитием, точкам, оказавшимся отрицательными, нигилистическими? Это и составляет наш второй вопрос.

Отвечать на него также не трудно: таков уже неизбежный, необходимый результата всякой подражательности, в чем бы она ни заключалась, к какой бы области жизни и мысли ни относилась. Подражательность, по самому существу своему, характеризуется самою крайнею радикальностью некоторого особого рода и свойства, — радикальностью не по существу, а по временной последовательности явлений. Сакраментальные слова ее суть: „современная жизнь“, „современная наука“, „современное мышление“, „современный покрой шляпки или платья“, или „последнее слово“, все равно, — науки, философии, жизни или меблировки салонов. Иначе ведь и быть не может. Подражательность, сказали мы, да и без наших слов это само собою понятно, предполагает отсутствие любви к своему; а кто отрешился от этой любви — любви прирожденной, самобытной, роковой, то какую же собственно любовь может он иметь к чему-либо чужому? Ни к чему особенному, ибо это особенное не разобрано и не взвешено подражателем. Любезно ему в чужом то, что оно чужое, что оно принадлежит тому, кого оно считает достойным подражания, и в этом чужом привлекательным достойным подражания, очевидно, может ему казаться лишь самое новое, самое последнее. В самом деле, с чего, с какой стати будет он подражать тому, что отвержено уже самим оригиналом, чтò им самим найдено несостоятельным и что он уже отбросил или ниспроверг, если еще не на деле, то, по крайней мере, уже в мысли? Очевидно, что только то, на чем остановилась передовая мысль, может, по мнению подражателя, заслуживать подражания. Скажут, что и подражатель мог бы отнестись критически к явлениям чужой жизни; но тогда, и по этому самому, он не был бы уже подражателем, а самобытным деятелем или мыслителем, а если бы был самобытным, то начал бы с своих исходных точек, подверг бы их сначала изучению, а затем критике, и вел бы дело самостоятельною работою. Но именно этого-то наши подражатели, как всякому известно, и не делали, не делали потому, что свое без исследования признали негодным и недостойным исследования, а себя неспособными к исследованию, доверившись чужим силам, как бы говоря: „вам и книги в руки“. Доверившись же чужому уму и ходу чужой жизни, они должны были признать последние результаты деятельности этого ума за самое верное решение задачи из всех доселе предложенных как жизнию, так и мыслию. Подражатель и становится подражателем потому, что счел себя некомпетентным судиею в существе дела и потому принужден довольствоваться единственным оставшимся для него критериумом или признаком истины — формальною последовательностью явлений по времени. Кто клянется словами учителя, тот может клясться ведь только его последними словами, а не теми, конечно, которые он уже сам отверг. Для подражателя жизнь и мысль предмета его подражания, — в нашем случае Запада или Европы, — развивалась закономерно и правильно; мы же только зрители этого процесса, осчастливлены возможностью пересаживать к себе готовые плоды его. Но какие же именно, если они различные? Конечно те, которые составляют последние слова, последние результаты развития образца. Тут и рассуждать нечего, да и не должно сметь рассуждать, — остается лишь благоговеть и воспринимать то, чтò он предлагает последнего, а следовательно и наилучшего. Другого признака для лучшего, по самой сущности подражания, у подражателя нет, и быть не может.

В конце пятидесятых годов случилось мне быть в Уральске и на тамошних вечерах видеть всех казачек, какого бы чина их мужья или отцы ни были, одетыми в русский костюм, в бархатных, глазетовых, атласных сарафанах, очень красивых и нарядных. Любовь к своему родному, значит, предохраняла их еще лет около тридцати тому назад, — не знаю как теперь, — от подражания иноземным модам. По тому, чтò мы видим вокруг себя, это было явлением очень необыкновенным, странным, но, однако же, совершенно понятным и объяснимым. Любили они свое, старое, родное, казавшееся им красивым и удобным, и потому чужого не принимали. Но мыслимо ли, спрашиваю я, встретить в каком бы то ни было захолустье, перенявшем уже чужую одежду — старомодные платье, шляпку, прическу и т. п., зазнай, что они старомодны, иначе как в маскараде? Столичный житель, конечно, найдет, что провинциальные щеголи и щеголихи во многом отстали от последних парижских мод; но ведь это только потому, что последние моды до них не дошли, а те, которым они следуют, они все-таки считают за последние. Критиковать же моду, находить, что новое хуже такого-то или такого-то старого, конечно, ни им, ни их столичным собратьям в голову не войдет, потому что они подражатели, и в качестве таковых ни в какую критику не считают себя в праве пускаться, а всегда признают последнее превосходным и восхитительным. Последнее, новейшее — для них единственно мыслимый критериум для распознавания лучшего, удобнейшего, красивейшего в одежде, меблировке, сервировке стола, одним словом — во всем, к чему они относятся подражательно. Так же точно, если кто не имеет самостоятельного суждения о музыке, живописи и вообще о художественных произведениях, и, однако же, желает или считает себя обязанным высказывать о них свое мнение, то и ему ничего не остается, как руководствоваться новейшими, последними из известных ему книжных или журнальных оценок: В глазах подражателя, и в высших сферах жизни и мысли, какой-либо интерес, значение и важность может иметь не жизнь или наука, а только последнее их слово: иначе он ведь рискует, по совершенно правильному с его точки зрения понятию, принять какой-нибудь старый, негодный, уже пережитой хлам за настоящий образец жизни и мысли, которым он и сам желает подражать и других подражать заставить. В таком образе мыслей находит подражательность не малую еще поддержку и подкрепление в учении о прогрессе. Если все движется поступательно и улучшительно, то не вполне ли естественно и разумно принять последнее за тождественное с наилучшим, с наиболее приближающимся к истинному? Конечно, говоря вообще, и при прогрессе считаются возможными и отклонения в сторону, и сбивания с пути, но ведь это принимается только вообще, так сказать для очистки совести; а в частности, где же тут разбирать и дело ли это подражателя! Это пусть уже разбирают те, которые почище, те, которые сами поставляют прогресс. Если и ошибутся, то заметят ошибку и повернут в другую сторону; не велик будет труд повернуть в след за ними.

Но во время появления нашего нигилизма случилась на небе европейской жизни и мысли такая конъюнкция или расположение руководящих светил, что радикализм присущий подражательности, т. е. радикализм современности и последнего слова, совпал с радикализмом по существу, который и есть нигилизм, — конъюнкция, которая и доселе продолжается. Посему нигилизм и должен был получить господство в умственном направлении нашей подражательной интеллигенции.

Теперь, последнее затруднение! Хотя новейшие моды, благодаря подражательности, принимаются очень скоро при нынешних средствах сообщения и распространяются весьма быстро; хотя, с другой стороны, и наш нигилизм явление также вполне подражательное: но все же его почти внезапное явление и быстрое распространение, подобное разливу воды, прорвавшей плотину, или пламени, охватившему солому, может казаться непонятным, недостаточно объясненным нашим истолкованием его подражательностью. Ведь образ мыслей, по самому существу своему, не может столь быстро меняться, как покрой одежды, меблировка комнат или сервировка стола. Даже эти две последние менее быстро меняются, чем первый, потому что на них затрачивается некоторый капитал, и не всегда есть средства для их скорой замены, при всем желании ее сделать. А мысли, идеи — ведь их надо хоть сколько-нибудь себе усвоить; между новыми и старыми должна же предварительно произойти какая-нибудь борьба. А тут, в конце пятидесятых и в самом начале шестидесятых годов, произошла точно перемена декораций. Конечно, в глазах тогдашней интеллигенции авторитет гг. Чернышевского, Добролюбова, Писарева и прочих был очень высок, но ведь и сам этот авторитет надо было сначала им приобрести, так как это были все люди новые, а, как известно, сам авторитет свой приобрели они не иным чем, как проповедью тех же крайних идей, совокупность которых, вслед за Тургеневым, была прозвана нигилизмом. Мы вертимся, следовательно, в ложном кругу: авторитет упомянутых лиц должен нам объяснить быстроту распространения идей; а только проповедь самих этих идей и доставила им авторитет, ибо других предшествовавших заслуг или прав на него за ними не водилось, да никто их им и не приписывал. Следовательно, должна была существовать в публике особая восприимчивость именно к этим идеям, особая внутренняя к ним симпатия. Как же, кем или чем были они произведены? В чем состояло подготовление к столь быстрому восприятию и распространению нигилизма в разных слоях нашей интеллигенции, заставивших некоторых думать и утверждать, будто есть какое-то естественное сродство с нигилизмом в самом духе русском?

Подражательность началась у нас с реформ Петра I, в своей страстности далеко перешедших за должную меру заимствований, необходимых тогда собственно лишь для некоторых чисто-государственных потребностей. Эта подражательность распространялась постепенно на все области жизни и мысли, все возрастая и возрастая, и по разрядам явлений, к которым относилась, и по кругу сословий и лиц, которых охватывала из Петербурга, как из центра. Весьма было бы интересно проследить за ходом этого распространения в обоих смыслах. Для пояснения моей мысли, я приведу здесь лишь факт, что, начавшись в области чисто-государственной, с войска, флота (где действительно была необходима) и администрации, подражательность долго, почти все прошлое столетие не налагала печати своей на нашу внешнюю политику, которая, за небольшими лишь исключениями, оставалась самобытною и чисто-национальною до самой смерти Екатерины Великой, и во благо нам было это. — Только с этого времени потеряла наша внешняя политика национальность направления, и тем обратила всю нашу мощь в служебную силу для чуждых нам европейских, преимущественно же немецких интересов; а когда, в течение нынешнего столетия, и призывалась на короткое время народно-русская политика, под давлением ли общественного мнения, как в 1877 году, или по собственному почину руководящих лиц, как в 1828—1853 годах, это направление не имело выдержки, и даже при благоприятных результатах войн, достигнутых большими жертвами крови и денег, мы поступались ими.

Но подражательность эта, все возрастающая и расширяющаяся была все-таки бессознательною. Мы даже обольщались мыслию, что идем путем самостоятельного развития. Только с конца тридцатых и начала сороковых годов, наша подражательность была приведена к сознанию, и притом с двух противоположных точек зрения. Одни, славянофилы, обличали ее и усматривали в ней корень и причину всех наших внутренних зол и неустройств, всей нашей культурной слабости. Другие, западники, напротив того, видели все зло нашей жизни в недостаточности нашей подражательности, в ее односторонности и несмелости. По их мнению, все зло заключалось в путах, налагаемых на нас национальностью, в путах, препятствующих нам свободно двигаться вперед по пути прогресса, начертанному Западом. Они обличали, отрицали и опровергали тогда, как и до сих пор это продолжают делать, мечту самобытности, и в заимствовании сущности и форм западной жизни и мысли видели единственный путь спасения, единственный путь истинного прогресса.

Это западническое направление, проповедывавшееся в наиболее распространенных журналах и с кафедр талантливейшими и влиятельнейшим профессорами, завоевывало себе все больший и больший круг читателей и слушателей уже по одному тому, что гармонировало со всем подражательным характером, складом и строем нашей культуры. Скоро стало оно господствующим и в сознании нашей интеллигенции, как уже и прежде было на деле, и, несмотря на разные правительственные течения, на подтягивания и ослабления цензурных поводьев, продолжало преобладать в течение всех сороковых и пятидесятых годов.

Этою проповедью сознательной подражательности были вытравлены из умов всякие начала самобытности, жившие в них хотя бы в качестве предрассудков или иллюзий. Даже всякое стремление к самобытности было заклеймено названиями обскурантизма, косности и т. п. нелестными эпитетами, и этим самым была возбуждена алчба и жажда напитаться и напиться приготовленным уже и для нас на Западе брашном и питием. Умы, таким образом настроенные, были как губка готовая всосать в себя жидкость, или как пустой сосуд, ожидающий своего содержания и готовый всею силою пустоты втянуть его в себя, лишь только ему будет дано прикоснуться к нему своим горлышком.

Это западническое учение само по себе никакого содержания еще не предлагало, а только приготовляло к его восприятию. Но мы уже видели — каково непременно должно быть то содержание, которое соответствует подражательности, к которому она влечется, как бы по некоторому избирательному сродству, которого она настоятельно требует по свойству ее особого рода радикальности.

Часто можно слышать упрек, что подцензурная литература сороковых, а частию даже и пятидесятых годов, подготовила умы к нигилизму, который внезапно обнаружился в первые годы прошедшего царствования, тою затаенною проповедью отрицательных начал, которую тогдашние журналы умели искусно проводить в том, что печаталось в них между строк. От этого упрека, думаю я, должно их совершенно освободить. Этим я не хочу сказать, чтобы в них не было такого междустрочного содержания. Оно было. Отыскать и указать его было бы нетрудно. Но, не говоря уже о том, что оно не столь обыкновенно и часто встречалось, как полагают, и то, чтò встречалось, не имело и не могло иметь почти никакого действия на массы умов, по той весьма простой причине, что было понятно только для тех, которым и без того содержание этого междустрочного писания уже было известно, и которым, следовательно, оно ничего нового не сообщало, которых ничему не научало. Так называемое писание между строк есть своего рода письмо символическое, потому что оно под видимым смыслом скрывает другой, потаенный. Но символическое письмо, за редкими исключениями, может быть разгадано или только теми, кто имеет ключ к нему, или теми, кому уже известно его содержание. Так ведь, например, и иероглифы были прочитаны Шамполионом лишь благодаря тому, что ему посчастливилось найти греческий перевод иероглифической надписи. Но какой труд, какое внимание требуются для прочтения всякой криптографии! — и можно ли предположить, чтобы обыкновенный читатель, не любящий и не привыкший слишком углубляться в смысл им читаемого, и только слегка по нем скользящий, задал себе труд отгадывать смысл этого таинственного междустрочного письма, хотя, конечно, он и гораздо легче отгадывался, чем египетские иероглифы? Так, недавно обратила на себя внимание и наделала много шума одна олеография, разосланная „Нивою“, как премия ее подписчикам. Удивительные вещи указывались в ней, также, будто бы, между-складочно (если позволено так выразиться) в ней нарисованные. Признаюсь, и после указаний я немного тут разобрал. Но если бы указаний не было, если бы шум не был поднят, то не зависимо от того, есть ли чтò между складками или нет, олеография успела бы преспокойно отвисеть свое время на стенах и быть заброшенною на чердаки и в чуланы, не обратив на себя ничьего внимания в тайнописном отношении. Точно то же было и с противоцензурною, отрицательною, нигилистическою, чтò ли, междустрочною проповедью журналов сороковых годов. В большинстве случаев, обыкновенный читатель даже и не догадывался, что между строками что-нибудь написано, — и если оно и было в самом деле написано, то совершенно для него незаметными симпатическими чернилами, подносить которые к жару или посыпать проявительным порошком ему и в голову не приходило, да и порошка такого у него вовсе не было.

Нет, не эта тайная междустрочная проповедь отрицательных начал, или точнее только намеки на них, во всяком случае, отрывочные, бессвязные и мало кому вполне понятные, послужили подготовкою нигилизму. Подготовкою этою была явная, открытая проповедь подражательности, хорошо известная и самой цензуре и той высшей полицейской власти, которая имела своим специальным назначением следить за направлением умов. И не только была она им известна, но сверх сего была и одобряема ими и им сочувственна, ибо вполне гармонировала с строем нашей жизни и только приводила к сознанию весь ход последнего периода нашей истории.

Кроме утверждения в умах этого стремления, этой сознательной уже жажды и алчбы к подражанию, ничего более и не требовалось для наполнения их нигилизмом при данных условиях, при данном положении европейской жизни и мысли; ибо, как я уже показал выше, не сама жизнь, не сама наука, не сама мысль важны для подражателей, а только последнее их слово.

При других условиях подражаемого образца, и явления были бы другие. Умы подражательные, из коих и жизнию, т. е. ходом исторического процесса, и литературного, и изустного проповедью вытравлено самобытное содержание и любовь к своему, могли бы одинаково наполниться всякими отвлеченными идеалами: и средневековым романтизмом, и аристократизмом, и любою философскою системою, так же точно, как и нигилизмом, смотря по тому, какое направление было бы в данный момент последним словом жизни или мысли той культурной среды, которая служит им образцом для подражания. Но, во всяком случае, результат этот, каким бы он ни был, был бы в сущности одинаково вредным, хотя бы и не проявлялся в форме столь острой болезни, как наш нигилизм.

Я собственно кончил, но, однако ж, для полноты должен представить еще одно разъяснение. Неужели не нашлось своевременно в России умов достаточно прозорливых, чтоб понять всю ложь, весь вред, все бессмыслие подражательности и противустать ей? Я уже заметил, да и всем это известно, что почти одновременно с западничеством возникло у нас и противоположное направление умов, вполне это понимавшее и видевшее единственный путь спасения и преуспеяния в самобытности развития. К этому направлению принадлежали люди высокоталантливые, высокообразованные, и притом не только проникнутые идеями русской жизни, но и гораздо лучше своих противников знакомые с ходом развития западной жизни и западных идей, — с европейскою жизнию, наукою и мыслию. Но бессознательная подражательность была уже так вкоренена в умы самих власть имевших, что, инстинктивно симпатизируя с западническим направлением, приняли и они возжигаемый славянофилами спасительный маяк за обманный огонь, ведущий корабль на подводные скалы и мели. Известно, что не только, когда западническое направление процветало под строгою цензурою, но и когда значительная степень свободы, сначала под легкою цензурою, а потом и вовсе без нее, была дана нашей литературе, когда не только неопределенно-западнические, но уже и прямо-нигилистические идеи могли открыто печатно излагаться и страстно проповедываться, издания славянофилов, как наивреднейшие, запрещались одно за другим: „Молва“, „Парус“, „День“, „Москвич“ — как костями покрыли скорбный путь, которым должно было пробиваться русское самобытное направление. Даже издание, не относившееся собственно к славянофильскому направлению, но родственное ему тем, что также стояло за самобытность, именно „Время“ Достоевского, было запрещено при самом свободном взгляде на литературу из-за пустой обмолвки или недоразумения по польскому делу, между тем как другие журналы и газеты, явно сочувствовавшие польщизне, продолжали благоденствовать. Так претила всякая мысль о самобытности! А противодействие часто талантливой и страстной проповеди подражательности противниками, по меньшей мере, столь же талантливыми, конечно, имело бы весьма сильное влияние в то именно время, когда учение о сознательной подражательности только что начиналось, не успело еще окрепнуть, утвердиться в умах и находилось, как говорится в химии, in statu nascenti. Впоследствии, когда, на свободе распространившись и утвердившись, оно получило, подобно всякому учению, в значительной мере, характер догматичности, неоспоримости и предрассудка, искоренить его уже было трудно. Я не хочу этим сказать, что если бы славянофильскому направлению дана была та же свобода развиваться и распространяться своевременно путем печати, как направлению противоположному, — то мы совершенно бы избавились от нигилизма: но полагаю, что смело можно утверждать, что он никогда бы не занял тогда господствующего положения в среде нашей интеллигенции, всегда встречал бы в значительной ее доле сильный отпор, и потому не получил бы того повального характера, тех пагубных последствий, какие имел и до сих пор еще имеет.

Таким образом, по независящим, как у нас говорится, от редакции причинам, западническое направление, сознательно стоявшее за подражательность, не имело достойных себе противников. Таковыми были лишь издания с так называемым казенным направлением, которые своею бездарностью, тошноту возбуждающим подобострастием, льстивостью и лживостью тона, в сущности служат отрицательным образом тому же делу, как и западнические, выгодно оттеняя их собою.

При этом невольно воскликнешь: какою неразумною и страшною силою может сделаться цензура, какие медвежьи услуги может она оказывать, как велик может быть приносимый ею вред, при всем желании принести пользу, и потому как должна она быть осторожна не столько в том, что она допускает, сколько в том, чтò она запрещает! Так и в настоящем случае, не в том должно ее обвинять, что она пропускала междустрочные намеки, — мы видим, что они были почти безвредны, и не в том, что под сенью ее процветало западническое подражательное направление, — какой мало-мальски законный предлог могла бы она иметь, чтобы стеснять его? — а в том, что она яростно преследовала то единственное направление, которое могло бы служить противовесом учению о подражательности, из коего проистекает все наше зло: как нигилизм, — указанным мною косвенным путем, — так и всякое другое, в какой бы то ни было стороне жизни и мысли.

И так, кажется мне, на все три вопроса ответил я удовлетворительно, показав: как и почему относительное распространение нигилизма значительнее в нашей интеллигенции, чем на Западе; почему подражательность наполнилась именно нигилистическим, а не другим каким содержанием; и наконец — почему нигилизм мог так быстро, почти внезапно возникнуть и так широко распространиться, и чтò послужило подготовлением к этому*.

Из этого же разбора причин и условий происхождения и распространения нашего нигилизма выясняются и те средства, которыми это печальное явление нашей умственной жизни могло бы быть уврачевано и устранено. Один из этих путей был бы тот, от нас независящий, если бы сама подражательность наша получила другое направление, чтò могло бы случиться лишь, если бы отрицательное нигилистическое направление потеряло свою силу и значение в своем первоисточнике — на Западе, если бы оно там перестало считаться передовым. Вслед за этим поворотом в любую сторону, по истечении некоторого времени, конечно, и наша подражательность повернула бы туда же. Но на это рассчитывать не возможно, ибо логический процесс должен совершить свое полное роковое течение. А если бы и можно было рассчитывать, то такое излечение вовсе и нежелательно, ибо было бы только переменою одной болезни на другую, хотя и менее острую: мы все продолжали бы носиться по ветру учений, без балласта, руля и компаса, завися единственно от состояния погоды, от ведра или ненастья за нашим западным горизонтом. Другой путь был бы обращением к самобытности во всех сферах мысли и жизни. Кроме этого — все будет лишь временно и слабо действующим паллиативом, хотя и полезным в том или другом отношении.

VI.

Г. ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ О ПРАВОСЛАВИИ И

КАТОЛИЦИЗМЕ

(„Извест. Славянск. Общества“, 1885, март)

„Сближение между нами возможно ли? Кроме решительного отрицания, иного ответа нельзя дать на этот вопрос. Истина не допускает сделок“.

Хомяков „Несколько слов православного христианина’“.

В одном из своих писем к Пальмеру Хомяков сказал: „Я уверен в справедливости того мнения, что важнейшее препятствие к единению заключается не в тех различиях, которые бросаются в глаза, т. е. не в формальной стороне учений, но в духе, господствующем в западных церквах, в их страстях, привычках и предрассудках, а главным образом в том чувстве самолюбия, которое не допускает сознания прежних заблуждений, в том горделивом пренебрежении, вследствие которого Запад никогда не решится признать, что Божественная истина столько лет охранялась отсталым и презренным Востоком“. Слова эти с удивительною точностью оправдались при отделении так называемых старокатоликов, которые, отшатнувшись от папской непогрешимости, утвержденной как догмат, по видимому не имели бы уже никаких причин не присоединиться к православию, ибо все, догматически отличающее их от нас, осталось висящим на воздухе, по расторжении цепи папской непогрешимости. Чтобы сказать эти слова и повторить их за ним, нужно было и у Хомякова, и у всех православных непоколебимое убеждение, что христианская истина на стороне этого востока; и вдруг, от человека, и глубоко религиозного, и много занимавшегося религиозными вопросами, и много размышлявшего о богословских предметах, слышим мы как раз слова, диаметрально противуположные только что приведенным. Проповедь самоотвержения обращается к нам, к смиренному востоку. Оказывается, что мы должны победить страсти, привычки и предрассудки, победить то чувство самолюбия, которое не допускает сознания прежних заблуждений, унаследованных от Византии. Не должно ли было это всех удивить? Меня, но крайней мере, это удивило до крайности.

Г. Соловьев в нескольких статьях своих в „Руси“ и в „Известиях С.‑Петербургского Славянского Благотворительного Общества“ посмотрел на это дело не с точки зрения полного беспристрастия, а принял в нем явно и открыто сторону римского католичества. Это видно из его изложения исторического хода события, неправильно называемого разделением церквей, события, в котором, по его мнению, главная вина падает на Византию и византизм. То же видим и в других местах этих статей, например, в объяснении смысла и значения магометанства. Автор наш говорит: „Между православною верою и жизнью православного общества не было сообразности“. Это совершенно верно, но ведь и на западе точно так же, как и на востоке; почему же он говорит, относя свои слова исключительно к востоку: „Православно исповедуя единого Христа в согласном сочетании божественной и человеческой природы, византийские христиане в своей полуязыческой действительности разрывали этот союз… Победившие ересь в мысли, побеждались ею в собственном действии; православно рассуждавшие жили еретически“. Опять справедливо, но будто только византийские христиане? Все это рассуждение, продолжаясь в том же духе, оканчивается словами: „Восточные христиане потеряли то, в чем грешили, в чем не были христианами — независимость политической и общественной жизни“. Будто западные христиане были в этом отношении более христианами, чем восточные?

Также точно все недостатки, все пороки Византии выставляются на справедливый позор, а о подвиге той же Византии, величайшем, самом геройском подвиге самоотвержения, когда-либо совершенном народом, упоминается как о действии, заслуживающем укора, а не похвал, и о постыднейшем акте торга и духовного соблазна, совершенном Римом, не упоминается вовсе. Взирая на эти два исторические поступка, я счел себя в праве сказать: „Как сатана соблазнитель, говорил Рим одряхлевшей Византии: видишь ли царство сие? пади и поклонися мне, и все будет твое“. — В виду грозы Магомета собирает он Флорентийский собор и соглашается протянуть руку помощи погибавшему не иначе, как под условием отречения от православия. Дряхлая Византия показала миру невиданный пример духовного героизма. Она предпочла политическую смерть и все ужасы варварского ига измене вере, ценою которой предлагалось спасение. — Откуда это меряние двумя мерами?

Это явное пристрастие настолько изумило меня, так противоречило всему, чего я ожидал от г. Соловьева, а с другой стороны, все доводы его показались мне столь мало убедительными, и цели его столь неясными и туманными, что становилось странным, как мог он сам убедиться первыми, или увлечься последними. Из этого родилось у меня невольно некоторое подозрение, что г. Соловьев не относился свободно к своему предмету, что он был прельщен, соблазнен, подкуплен. Но да не приходит ни он, ни читатели в ужас от моей дерзости. Да, думаю я, подкуплен, но ведь, само собою разумеется, не деньгами, не лестью и ничем сему подобным, а чем-то совершенно иным, чем мог бы быть подкуплен даже человек честности Аристида, бескорыстия Сократа, смирения христианского подвижника.

Г. Соловьев человек, без сомнения, с философским направлением ума. Качество довольно редкое и очень ценное, но, однако же, как и всякое умственное и даже как и всякое нравственное качество, имеющее и свои слабые стороны, заставляющее впадать в пороки своих добродетелей. Опыт нам показывает, что главный недостаток или порок философствующих умов, т. е. метафизически философствующих, есть склонность к симметрическим выводам. При построении мира по логическим законам ума, является схематизм, и в этих логических схемах все так прекрасно укладывается по симметрическим рубрикам, которые, в свою очередь, столь же симметрически подразделяются. Затем находят оправдание этому схематизму в том, что будто бы он ясно проявляется в объективных явлениях Мира. Взглянем на столь эмпирическое, по-видимому, дело, как зоологическая и ботаническая систематика; и к ней Окены, Фицингеры, Рейхенбахи, все люди высокого ума и с большими положительными знаниями, находили возможность прилагать свои симметрические, схематические формулы.

В таких симметрических делениях принимали за таинственного направителя гармонии развития или эволюции некоторые числа: кто четыре, как пифагорейцы, кто пять, как английский зоолог Мак-ли (M’Leay), но излюбленнейшим числом было три. Трихотомия была любимейшею формулой схематически-симметрического деления. Когда грубые, неуклюжие факты не поддавались этой симметрии, их подталкивали, подпихивали, давали, по меткому французскому выражению, un coup de plume.

Вот эту-то любовь к симметрически-схематической троичности заметил я и у нашего многоуважаемого автора, и подозреваю, что именно она прельстила, соблазнила, подкупила его, — сейчас увидим, каким образом. Сначала укажем на примеры таких симметрических делений, с их почти неизбежными coups de plume.

Начинается дело с знаменитого противуположения востока и запада, будто бы имевшего место с самого начала человеческой истории, вероятно, как проявление не менее, чем симметрическая схема, излюбленной метафизикою полярности. Но на беду, в начале истории — должно ведь, конечно, разуметь культурной истории, оставив в стороне каменные века — мы знаем только восток, т. е. страны западной, южной и восточной Азии и Египет, без малейшей примеси запада. Этот запад, т. е. Европа, был тогда покрыт сплошным покровом варварства, или скорее дикости, и в этом качестве никакой культурной противуположности востоку представлять не мог. Следовательно, история началась без полярного противуположения. Это первый coup de plume, первое подталкивание и подпихивание фактов, с тем, чтобы заставить их гармонировать с логическою схемою.

Далее, за характеристику востока принимается подчинение человека во всем сверхчеловеческой силе, а за характеристику запада — самодеятельность человека. Но ни один народ в мире не заботился и не заботится менее о сверхъестественной силе как та треть человечества, которая живет в Китае, как раз на самом настоящем востоке. Следовательно, эту неудобную и неподатливую на схемы треть человечества приходится выкинуть из истории. Второй coup de plume. Вообще, этот несносный Китай стоит поперек всем априористическим построениям истории! Выключение его мотивируется тем, что Китай уже чересчур восточен по своей замкнутости и неподвижности. Но замкнутость его происходила от чисто внешних географических причин, по духу же и направлению не менее его были замкнуты Индия и Египет. Что же касается до неподвижности, то очевидно, что народ, сделавший большую часть основных культурородных изобретений, не мог быть неподвижным, что теперешняя и давняя уже неподвижность — не отличительное свойство духа его, а возрастный признак его долговременной национальной и государственной жизни.

В доказательство того, что теософическая идея связывала все мышление восточных народов и обращала в теурию все творческое воздействие человека на природу, между прочим приводится и то, что земледелие было у них богослужебным обрядом. Но таковым было оно и есть именно у китайцев, наименее теософического, а следовательно и наименее теургического народа изо всех живущих и когда либо живших на земле.

Но и народы востока проявляют свою общую характеристическую черту в различных формах: „Индия пришла к признанию истинного божества, как чистой, от всего отрешенной бесконечности. Это есть истина, хотя и не вся истина. Религиозная мысль востока не остановилась на индейском миросозерцании. „Тут“, — продолжает наш автор, — „скрывается раздвоение и противоречие“. Это доказывается, и далее выводится: „таким образом, умозрительная противоположность сверхсущей истины и ложного бытия заменяется нравственною противоположностью добра и зла. Вместо Брамы и Майи являются Ормузд и Ариман“, т. е. мировоззрение иранское. Но и на этом дело не останавливается. Все дело в борьбе, цель ее — торжество доброго начала. Торжество злого начала — смерть. Торжество доброго — жизнь всему, и если торжество полное — то жизнь вечная. „Идея жизни и жизни вечной лежит в основе египетской религии и культуры“. Вот и прекрасно; показаны три формы религиозной жизни востока.

Это развитие выставлено, как эволюционный процесс, следовательно, как процесс преемственный, чтò подтверждается еще следующим местом: „Религиозный человек востока, на последней ступени своего развития — в Египте, обоготворил идею жизни“. Да иначе какой бы и смысл имели эта великолепная трихотомия и эти дивные три момента развития, если бы не выражались последовательно? Только какое понадобилось для них подталкивание и подпихивание фактов, какой жестокий coup de plume, точно землетрясение перепутавший всю хронологию, всю последовательность явлений во времени! Египет не последняя, а первая ступень развитая религиозного человека востока, несколькими тысячелетиями предшествовавшая развитию религиозного человека в Индии и Иране. Да и индейская ступень не предшествовала иранской, а, по меньшей мере, была ей одновременна — я разумею браманизм, буддизм же несомненно явился гораздо позже магизма, совершенно обратно тому, чтò требовалось бы по схеме.

Но толчки, подпихивания и удары перьев не прекращаются. „Когда римские легионы“, — говорится далее, — „явились за Евфратом и близ границ Индии, а евреи Петр и Павел стали проповедывать новую религию на улицах вечного города, — восточного и западного мира уже не было, — произошло двойное объединение исторического человечества (т. е. по-прежнему должно бы быть всего цивилизованного человечества, кроме Китая), внешнее во всемирной империи, и внутреннее во вселенской церкви“. — Вот до чего доводят симметрические схемы! Ведь г. Соловьеву, так же как и всем нам, хорошо известно, что римские легионы никогда и близко не подходили к границам Индии; что за Евфратом их большею частию били и истребляли; что между Римскою империею и Индиею лежал целый культурный тип Ирана, как раз вскоре после этого времени расцветший в новом блеске и славе; что, наконец, всемирная Римская империя — не более как метафорическое выражение, гипербола, и притом очень смелая. Употреблять ее, как точное выражение действительности, всего менее позволительно там, где идет дело о противоположении востока и запада, как двух полюсов, определяющих собою характер развития всемирной истории, когда из всего того, чтò г. Соловьев называет востоком, только Египет и вошел в состав этой империи, и, следовательно, только по отношению к нему одному и можно говорить о внешнем упразднении востока. Но это искажение фактов требовалось для схематического построения истории, дабы вместо якобы „двух культур (когда их было не две, а несколько), стоявших доселе рядом, можно было поставить две концентрические сферы жизни: одну высшую — церковь, а другую низшую — гражданское общество“.

В другой статье своей г. Соловьев, исходя из верного, принятого церковью, начала тройственности достоинств, заключавшихся в лице Иисуса Христа, как пути к истине и жизни: достоинства Царя, Первосвященника и Пророка, выводит тоже, кажется мне, совершенно верно, что и в церкви, „когда первосвященник, царь и свободный деятель согласны между собою, тогда они могут собирательно совершать такое же служение, какое Христос совершал единолично, что тогда они действительно представляют собою всю церковь“. Но, когда он переходит к изложению проявившегося в истории разделения этих служений и вражды между ними, то прибегает и тут к натяжкам, к подталкиванию и к подпихиванию фактов, дабы уложить их в свою схему: „Христианский восток“, — говорит он, — „избрал царя носителем единовластия, представителем единства, верховным вождем и управителем своей жизни; христианский запад сосредоточился вокруг первосвященника“. Я и тут спрашиваю, когда же это было? Ведь тут говорится о религиозной жизни церкви, а не о политической. Первым христианским царем был Константин, но власть его была совершенно одинаковою во всех отношениях, как на востоке, так и на западе, и ни на том, ни на другом он одинаково не считался верховным вождем и управителем жизни церковной; во всяком же случае, если даже и признать, что считался, то в одинаковой мере в обеих половинах империи. Ближайшие преемники его, хотя и жили в Константинополе, т. е. на востоке, имели принципиально ту же власть и те же границы власти во всей империи. Когда Феодосий разделил империю, то и Аркадию, и Гонорию достались, опять-таки и на востоке и на западе, одинаковые доли власти, совершенно одинаковое царское достоинство. Когда Юстиниан на время и отчасти воссоединил запад с востоком, значение его было одинаково, и в гражданском и в религиозном смысле, на всем пространстве его владений. До сих пор никакого различия в этом отношении между востоком и западом не было. Затем, на западе общего всему христианству единого царя даже и в принципе не стало. От этого положение западного первосвященника стало различаться от положения первосвященников восточных. Но когда единая царская власть снова восстановилась на западе в лице Карла Великого, то значение царя опять стало одинаковым и на западе и на востоке, и, следовательно, нельзя сказать, чтобы во все это время с самого появления христианских царей, „явилось разделение между царским востоком и первосвященническим западом“ — первосвященническим стал он значительно позже, в это же время в обоих были цари равного достоинства: в одном реальный, а в другом фактивный наследник двух половин Римской империи. По дальнейшему развитию мысли г. Соловьева выходит, что это разделение между царским востоком и первосвященническим западом и составляет настоящую причину разделения церквей. Это видно, во-первых, из того, что сейчас вслед за сим внутренняя западная вражда между царскою и первосвященническою властью выставляется, как причина беззаконного проявления третьего начала — начала свободной проповеди; а во-вторых, из того, что, по мнению автора, антагонизм восточного и западного христианства коренится в почве церковно-политической, в том, что католики укоряют нас в цезаро-папизме, а мы их в папо-цезаризме. Но не трудно усмотреть, что при этом объяснении происхождения протестантства, факты насилуются; как и в прежде приведенных примерах, они перестанавливаются во времени для удобной укладки в схему. Во-первых, почему же вина сваливается на царскую власть, не захотевшую подчиниться первосвященическому единовластию; не эта ли последняя скорее хотела себе присвоить то, чтò ей вовсе не принадлежало? Но, как бы это там ни было, очевидно, что не борьба между царскою и первосвященническою властью возбудила беззаконное проявление третьего начала — свободной проповеди или протестантство. Эта борьба происходила во времена Гогенштауфенов, Гвельфов и Гиббелинов, и тогда ничего подобного протестантству не произвела; когда же это последнее возникло, то кесарь и папа не были во вражде: и немецкие и испанские Габсбурги, и французские Валуа были в союзе с папою против ереси.

Здесь не лишним будет еще заметить, что мысль г. Соловьева: „когда первосвященник, царь и свободный деятель согласны между собою, тогда они могут собирательно совершать такое же служение, как Христос совершал единолично, тогда они действительно представляют собою всю церковь“, — была нарушена никем иным, как папами, хотевшими соединить в лице своем все эти три достоинства, присвояя себе и исключительное первосвященничество, то есть включая в себя всю иерархию, и исключительную царскую власть, которая только от него должна была получать все свое значение и всю свою санкцию, и все пророчество — присвояя единственно себе непогрешимость церкви и тем совершенно уничтожая в ней всякую свободную деятельность, осуждая ее на полное рабство.

Указывая на все эти подпихивания, подталкивания и перемещения фактов, ради умещения их в схему, я не имел собственно в виду представить критики тех пролегоменов автора, которые он почел за нужное положить в основу своих тезисов; не имел в виду, во-первых, потому, что это заняло бы много времени и места, а главное потому, что такая критика была бы бесполезна, так как и за устранением всей этой подготовительной части, г. Соловьев мог бы оставаться при своей точке зрения на разделение церквей, и при желаемом им соединении их. Я хотел лишь извлечь несколько примеров того, как схематическая симметрия может прельщать, соблазнять и подкупать умы, известным образом настроенные, и направленные. Но где же именно то симметрическое построение, которое, по мнению моему, собственно и подкупило г. Соловьева, то, которому я приписываю неверность его взгляда на разбираемый им важный вопрос?

В одном из прежних своих сочинений, да и в разбираемых теперь статьях, г. Соловьев проводит ту мысль, что осуществление христианского идеала должно выразиться по отношению к мысли в теософии, т. е. в христианской религиозной философии и науке; по отношению искусства и вообще воздействия человека на природу — в теургии; а по отношению к взаимным отношениям людей и к человеческому обществу, т. е. в политике в обширном значении этого слова, — в теократии. Теософию, хотя конечно еще неполную и несовершенную, мы уже имеем в религиозной философии; чтò такое и как должна проявиться теургия, это, вероятно, еще покажет нам автор. До сих пор едва ли кто имеет о ней ясное понятие, — я, по крайней мере, его не имею; во всяком же случае теургическая деятельность может наступить лишь по осуществлении христианской политики. Следовательно, главная потребность настоящего времени, главная цель, к достижению которой надо стремиться, заключается в теократии. Но ее и искать нечего — она давно уже осуществлена, на западе в папстве. Ограничиваясь, однако, только частию христианства, эта теократия не имеет полного характера вселенскости, настоящей кафоличности, и потому несовершенна.

Прельстительное, соблазнительное, подкупательное действие такой идеи на ум, философски, или, вернее, метафизически настроенный, и потому склонный к схематической симметрии, понятно. Симметрическая схема этой троичности должна непременно осуществиться. Мы видели, как сама фактическая последовательность исторических явлений не могла устоять против подобных стремлений. Они все затуманивают, все собою заволакивают: и чувство религиозной истины, и подавно уже чувство национальности. И вот, г. Соловьев видит далее в русском народе — народ по преимуществу теократический; ему, следовательно, и предстоит совершить великий подвиг соединения разрозненного, осуществление вселенской теократии, дабы на ее основании и при ее помощи осуществилась во всем блеске и славе теософия в теории и теургия на практике. Призвание это, как оказывается, должно состоять не в провозглашении миру новой великой идеи, а в великом нравственном подвиге, подвиге, состоящем в великом акте самоотречения, духовного самопожертвования, который русский народ уже два раза совершал в более низких сферах деятельности: раз при призвании Варягов, а другой раз при Петре. Следовательно, и тут, как бы в подтверждение верности и логичности вывода, основательности надежд, опять является та же соблазнительная тройственность и симметричность. Оценивать значение совершенных уже подвигов мы не станем, но приступить к оценке того, который нам еще предстоит, необходимо. В одном, конечно, согласится со мною и г. Соловьев: что самим величием подвига еще не должно соблазняться, потому что даже и самоотречению и самопожертвованию — этим величайшим нравственным подвигам, как и всему на свете, есть предел и мера, и эти предел и мера — истина. Истине, конечно, можно и должно все принести в жертву! А лжи? Нужно, следовательно, прежде чем приступить к жертве, взвесить и оценить с величайшею осмотрительностью то, чему нас призывают принести величайшую из возможных жертв.

Зло, устранить которое мы приглашаемся актом самоотречения, есть разделение церкви. Разделение церкви! — да разве это вещь возможная? Если под церковью разуметь вообще религиозное, или даже и христиански-религиозное общество, то почему же нет! — и разделение и подразделение, и всякое дробление вполне возможны, да и на деле множество раз повторялись. Но, если разуметь под церковью таинственное тело Христово, тело, коего Он глава, и одушевляемое Духом Святым, — а ведь так понимает церковь г. Соловьев, — то ведь тело это есть святой таинственный организм в реальном, а не в метафорическом только смысле; а ежели организм, то и индивидуальность — особь особенного высшего порядка. Как же может тело это разделиться, оставаясь живым, сохраняя свою живую индивидуальность? Недопустимость, невозможность этого очевидны. И так, возможно только или отделение, т. е. отпадение от церкви, или же так называемое разделение должно быть чем-то кажущимся, несущественным, т. е. не более как прискорбным недоразумением. Другой альтернативы тут нет и быть не может. Следовательно, предстоит рассмотреть, если было отделение, отпадение, — то кто, чем и когда отпал? Если же так называемое разделение церквей было лишь прискорбным недоразумением, то чем можно его рассеять и устранить?

Чтобы приступить к решению первого вопроса, кажется мне, всего проще держаться тех рубрик, которые сам г. Соловьев выставил в № 19 „Руси“ 1883 года, в виде 9 вопросов.

1) „Постановления вселенских соборов о неприкосновенности Никейской веры относятся ли к содержанию этой веры, или же к букве символа Никео-Константинопольского?“

Не обинуясь отвечу: к содержанию, и притом, в том самом смысле, как понимает эти слова сам г. Соловьев в статье „О расколе в русском народе и в обществе“*, где говорит: „точно также и разность в чтении символа между господствующею церковью и старообрядцами могла бы иметь значение для веры и благочестия только в том случае, если бы ею затрогивался догматический смысл символа, т. е. если бы ею изменялось выражаемое в сказанном члене символа понятие и определение о Духе Святом. Догматичны и общеобязательны определения символа лишь в силу их смысла, ибо тут смысл может быть одинаков для всех народов и времен, может иметь вселенское кафолическое значение, которое никак не принадлежит отдельным речениям и буквам“.

Затем г. Соловьев предлагает прямо 2‑й вопрос: „содержит ли в себе прибавление Filioque непременно ересь?“ Но мне кажется, что по логической последовательности тут один вопрос пропущен, так что вопрос о еретичности вставки должен бы оказаться уже третьим, который сам собою разрешается ответом на второй — пропущенный. Мы позволим себе поэтому его вставить:

2) Изменение Никео-Константинопольского символа, введенное Римскою церковью, относится к содержанию ли веры или только к букве символа?

К букве символа относится, по справедливому объяснению самого г. Соловьева, то различие, которое замечается в чтении его православною церковью и старообрядцами, т. е. вставка или выпуск слова „истинного“, не изменяющее смысла, потому что во всяком случае все, приписываемое в этом члене символа Духу Святому, приложимо только к Богу истинному, а само слово было бы только плеоназмом. Ну, а Filioque, исповедание исхождения Духа Святого не от Отца только, но и от Сына, — разве также только плеоназм и необходимо подразумевается при исповедании исхождения Его от Отца, также точно, как подразумевается истинная Божественность Духа Святого, при исповедании прочих частей этого члена символа? Ведь вопрос именно в этом заключается, в том, как г. Соловьев поставил его в своей статье о расколе. Следовательно и отвечать на этот вопрос, который (хотя и не самим г. Соловьевым сделанный), нельзя иначе, как тем, что изменение символа, введенное Римскою церковью, относится к самому содержанию веры, а не только к букве символа.

Случается слышать, что это Filioque не изменение символа, а только лишь дополнение его. Но что же это значит? Дополнение есть один из видов изменения. Изменение может быть сделано, сколько мне известно, только тремя способами, или тремя видами этого родового понятая, но и не менее, как этими тремя: опущением, замещением и дополнением. Все эти три вида изменений могут, смотря по своему содержанию, одинаково изменять или только букву, или самый смысл изменяемого. И опущения и замещения могут быть также точн�� невинны и несущественны, как дополнения могут быть важны и существенны. Например, дополнение в том же члене символа слова „истинного“ будет столь же несущественно, как и опущение его (если бы оно находилось в первоначальном тексте). Можно пойти еще далее. В символе есть слова: „света от света“, поставленные для пояснения рождения Сына от Отца. Если бы это уподобительное пояснение и было какою-нибудь местною церковью опущено, то, полагаю, существенного изменения смысла символ не потерпел бы. Ересью такой пропуск, во всяком случае, нельзя бы было назвать, а только формальным нарушением заповеданной неприкосновенности его. Также точно можно бы, без сомнения, и заменить некоторые слова символа другими, хотя может быть и менее обозначительными, но без существенного изменения его смысла. Но если бы кто вздумал сделать во 2-м члене дополнение совершенно аналогическое со сделанным в 8-м латинянами, сказав про Второе Лицо Св. Троицы: „иже от Отца и Духа Святого рожденного“, как это и спрашивает Фотий в окружном послании к восточным патриархам, — какого рода было бы это дополнение: изменяющее лишь букву, или и самый смысл символа? Из этого очевидно, что изменение в форме дополнения может быть столь же существенно, как и в прочих формах: опущения и замещения.

Из логической последовательности частей символа очевидно, что о каждом Лице Св. Троицы сначала устанавливается внутреннее отношение его к другим Лицам, а затем доля его участия в спасении рода человеческого. Так и о Третьем Лице говорится о вдохновении Им пророков и о подобающем Ему поклонении, а прежде этого конечно об Его отношении к другим Лицам; а если это так, то одинаковыми ли будут понятия православия и римской церкви об отношении Лиц Св. Троицы между собою? Слишком явно, что не одинаковы. Следовательно, смысл символа изменен в самом его содержании, а не в букве только. Если бы в символе вовсе ничего не говорилось о внутреннем отношении Третьего Лица к другим Лицам, если бы там было лишь сказано: „и в Духа Святого, Господа животворящего… с Отцем и Сыном спокланяема и славима…“, то латинская формула могла бы считаться только дополнением (правильным или неправильным — это другой вопрос), а не изменением его по смыслу и содержанию. Теперь же, изменение по содержанию неоспоримо, ибо нельзя ведь требовать, чтобы ко всякому утверждению прибавлялось, во избежание недоразумений, и отрицание всего, могущего противоречить этому утверждению, т. е. нельзя требовать, чтобы было сказано: только, единственно от Отца исходящего, ибо, если что утверждается, то тем самым уже и отвергается все несогласное с этим утверждением. Иначе ведь и конца бы не было формулировке веры, которая должна быть возможно краткою и сжатою.

После этого, ответ на 2‑й (а по нашему счету на 3‑й) вопрос является сам собою, как результат ответа на два первые. 3‑й (2): „Слово Filioque, прибавленное к первоначальному тексту Никео-Константинопольского символа, содержит ли в себе непременно ересь?“

Да, содержит непременно, потому что относится не к букве символа, а к смыслу и содержанию его.

Но как же согласить с этим выставляемые г. Соловьевым в свою пользу столь высоко-авторитетные слова Филарета Московского, не хотевшего произнести суда над римскою церковью? Г. Киреев, в ответе своем, приписывает это тому, что сочинение покойного митрополита, на которое указывает г. Соловьев, было издано еще задолго до Ватиканского собора. Мне кажется, что и в этом нет надобности. Осуждения не хотел он произнести по христианскому смирению, тем более, что высокочтимый голос его мог бы считаться отголоском самой церкви, — по смирению, правило которого в этом отношении выражено так незабвенным Хомяковым в его катехизическом учении о церкви: „Так как церковь земная и видимая не есть еще полнота и совершение всей церкви, которым Господь назначил явиться при конечном суде всего творения, то она творит и ведает только в своих пределах, не судя остальному человечеству, и только признавая отлученными, т. е. не принадлежащими ей, тех, которые от нее сами отлучаются“. Позволительно думать, что сказанное митрополитом Филаретом имело ближайшее влияние на приведенный слова Хомякова, так как и там проведена та же мысль.

И при суде над обыкновенным преступником, если он даже не отрицает дела им совершенного, не считая его противузаконным, а напротив того, с горделивою смелостию выставляет его деянием похвальным, он все-таки не считается виновным, а только обвиненным, и по фикции невинным, пока не произнесен приговор тем, кто к тому призван. Но, однако же, хотя и удерживаются от произнесения над ним осуждения, тем не менее, все считают деяние его преступлением и не позволят себе совершить его. Так и тут, воздерживаясь от обвинений Римской церкви в ереси, не судя ее, мы можем и должны судить самих себя, т. е. думать, что не можем последовать учению ее именно из опасения стать повинными в ереси. Мы не осудим римскую церковь, заклеймив ее названием ереси, как не призванные к суду, но можем и должны опасаться, именно как ереси, тех отклонений от православного учения, которые допустила Римская церковь.

Впрочем, как бы сильно кто ни выражался об этом предмете, сильнее выразиться он не может, чем сам папа Иоанн VIII в письме к Фотию, которое приведем здесь: „Нам известны неблагоприятные слухи, которые были вам переданы на наш счет и на счет нашей церкви; вот для чего я хотел объясниться с вами, прежде даже чем вы бы мне об этом написали. Вам не безызвестно, что ваш посланный, объясняясь с нами о символе, нашел, что мы соблюдаем его, как первоначально получили, не прибавляя к нему и не опуская ничего, потому что знаем то наказание, которого заслуживает тот, кто дерзнул бы коснуться до него. И так, чтобы успокоить вас на счет этого предмета, который сделался для церкви поводом к соблазну, мы объясняем вам еще раз, что не только мы произносим его так, но что мы осуждаем даже тех, которые в своем безумии имели дерзость поступать иначе, в принципе, как нарушителей Божественного слова и подделывателей учения Иисуса Христа, апостолов и отцев, которые передали нам символ через соборы. Мы объясняем, что доля их — доля Иуды, за то, что действовали как он, так как, хотя они и не сами тело Господа предают смерти, но раздирают верных Божиих, которые суть члены его, расколом, предавая их, как и самих себя, вечной смерти, как было поступлено недостойным апостолом. Я предполагаю, однако же, что Ваша Святость, которая исполнена мудрости, не может не знать, что не легко заставить разделять это мнение наших епископов и изменить в короткое время столь важный обычай, укоренившийся уже в течение стольких лет. Посему-то мы думаем, что не должно никого принуждать к оставлению этой прибавки, сделанной к символу, но что должно действовать с умеренностью и благоразумием, увещевая мало помалу к отказу от этого богохульства. И так, те, которые нас обвиняют в разделении этого мнения, говорят неправду. Но те, которые утверждают, что еще есть между нами лица, которые осмеливаются так произносить символ, не слишком удалены от истины. И так, прилично, чтобы Ваше Братство не слишком приходило в соблазн на наш счет и не удалялось от здравой части тела нашей церкви, но чтобы оно содействовало своим усердием, своею кротостью и благоразумием обращенью тех, которые удалились от истины, дабы заслужить с нами обещанную награду. Здравие о Господе, кафолический и достоуважаемый брат*. Если не какие-нибудь поношения и бранные слова называются богохульством, а учение, то чем иным может оно быть в мнении самого папы, как не ересью? И однако, менее чем через полтораста лет (в 1015 году) это самое богохульство было принято самими папами, как нераздельная часть символа. Какова непогрешимость!

На вторую часть вопроса: на каком же вселенском соборе эта ересь подвергалась осуждению? — кажется мне, также не трудно отвечать. На всех тех, на которых был установлен Никео-Цареградский символ, и на всех тех, на которых постановления двух первых соборов были подтверждены и неприкосновенность символа провозглашена. В самом деле, если какой-либо догмат установлен, как торжественное свидетельство, что такова именно была постоянная вера вселенской церкви, к чему же еще повторять то же свидетельство при всяком случае, когда какое-либо общество верующих (хотя бы это была самая многочисленная и уважаемая местная областная церковь), отступает от этого догмата, и не одинаково ли это относится как к тому случаю, когда догмат был формулирован по поводу бывшего уже уклонения от содержимой в ней истины, или в предупреждение еще будущих и неслучившихся еще уклонений? Если поэтому не предстоит надобности в новом повторительном провозглашении догмата, например, о единосущности Отца и Сына (формулированного по поводу явившейся до собора ереси), то также точно не предстоит ее и для всех тех частей символа, против коих никто еще не восставал до их вселенского утверждения. Позволю себе для пояснения снова обратиться к примеру законодательства гражданского. Совершен проступок, не предусмотренный законом, как положительное нарушение права. Очевидно, суд будет в затруднении и даже в невозможности поставить решение, ибо для сего требуется еще предварительный законодательный акт. Но если точный и определенный закон уже постановлен, какая надобность в повторительном законодательном акте, для подтверждения закона, при его нарушении? И тут, достаточность законодательного акта совершенно независима от того, — был ли закон установлен в виду случавшегося уже правонарушения, или в виду только предупреждения правонарушений, возможных в будущем.

4 (3): „Если сказанное прибавление, появившееся в западных церквах с VI века и около половины VII ставшее известным на востоке, заключает в себе ересь, то какими образом бывшие после сего два Вселенские собора: шестой в 680 и седьмой в 787 годах не осудили эту ересь и не осудили принявших ее, но пребывали с ними в церковном общении?»

Ответ на этот вопрос отчасти тоже уже дан. Не осудили снова потому, что оно было уже осуждено ясною формулировкою догмата об исхождении Св. Духа. Но почему же пребывали в общении? Потому, что прибавление Filioque было ересью, появившеюся в области Римского патриархата, но не было еще тогда ересью Римского патриархата, как свидетельствует отказ Льва III допустить изменение символа с лишком двадцать лет после седьмого Вселенского собора. Почему же было и не оставаться в общении с этим патриархатом в целом и с представителями его на соборах? В Римском патриархате было тогда, или, пожалуй, даже имело тогда большое распространение ложное богословское мнение, противоречащее ясно формулированному догмату символа, одинаково принятого как на западе, так и на востоке. Вероятно, и на востоке также были тогда распространены некоторые ложные богословские мнения, как это во все времена бывает. Вот и все; из-за чего же повторять на соборе догмат и из-за чего прекращать общение? Да и этого мало: в сущности, он был повторен, т. е. подтвержден, так как соборы обыкновенно подтверждали решение прежних соборов, и папские легаты наравне с прочими участвовали в этом подтверждении*, следовательно ни они, ни римский патриархат, который они собою представляли, не могли быть почитаемы состоящими в ереси, как, еще гораздо после этого, это прямо выражает папа Иоанн VIII в только что приведенной выписке. Как частное (сколько бы оно ни было распространено) неправильное мнение, оно и могло и должно было быть предоставлено внутреннему распоряжению областной Римской церкви, тогда в целом не только еще вполне православной, но особенно уважаемой по твердости и непоколебимости ее в борьбе против иконоборства.

На 5 (4) вопрос: „не дозволительно ли всякому православному следовать о прибавлении Filioque мнению св. Максима Исповедника, толкуя это прибавление в православном смысле?“ — кажется мне, должно отвечать, что толковать это прибавление, как и вообще всякое мнение, можно и должно только в том смысле, в каком толкуют сами принимающее его, т. е. в настоящем случае римские католики; а они, без сомнения, толкуют его в смысле предвечного исхождения Св. Духа, как ипостаси Св. Троицы. Если же придавать какому бы то ни было мнению — религиозному, философскому, научному, политическому, литературному не тот смысл, который придают ему те, кто его установили и приняли, а свой особый смысл; то можно согласиться почти со всем, с чем угодно. Так, например, понимая по своему народное верховенство (souveraineté du peuple), можно утверждать, что мы, русские, придерживаемся тех же политических воззрений, как французские республиканцы, последователи Жан-Жака-Руссо, потому что ведь весь Русский народ желает самодержавия, видит в нем свой политически идеал.

6-й (5) вопрос: „Помимо Filioque, какие другие учения римской церкви и на каких вселенских соборах осуждены как ересь?“

Догматических учений, в строгом смысле этого слова, принимаемых Римскою церковью и отвергаемых Православною, кроме различия в символе, только два: провозглашенные на последнем ватиканском соборе, как догматы, учения: о беспорочном зачатии Пресвятой Девы Марии, и о непогрешимости папы, говорящего ex cathedra. О первом я говорить не буду, как потому, что оно действительно не было осуждено ни на одном вселенском соборе, так и потому, что вместе с учением о папской непогрешимости падает и все то, чтò только на ее авторитете и зиждется. Учение же о папской непогрешимости также точно ересь против догмата символа о церкви, как Filioque ересь против догмата о Третьем Лице св. Троицы.

Надо только заметить, что неправильное понятие о церкви, в котором заключается вся сущность различия между православием и латинством, в начале было выражено не еретическим словом, а еретическим поступком, который, по неизбежному логическому развитию, довершился в наши дни и еретическим словом. В чем состоял и какие последствия имел этот еретический поступок, изложено со всею желательною полнотою, ясностью и убедительностью в богословских статьях Хомякова.

Если каждый протестант признает за собою полное право решения того, в чем заключается религиозная истина; то то же право присвоила себе и областная римская церковь, с тою, однако же, разницею, что если протестант и присваивает себе право на определение религиозной истины, то зато и обязанность признания этого определения ограничивает своим лицом; тогда как римская областная церковь считает признание своей узурпации обязательным для всех. Но протестант и основывает свое понятие о церкви на началах разума, а не на предании; предания не находилось также и в пользу западного патриархата, как обладателя религиозной истины, и потому область надо было заменить лицом, патриархат патриархом, на что можно было частию отыскать, частию подделать некоторое подобие предания. Истинное предание, также как и писание, усвоивают непогрешимость только церкви, как единому целому, — и римский католицизм этого не отвергает, но только сосредоточивает церковь, по крайней мере, в отношении знания истины, в одно лицо. Подобно Людовику XIV, сказавшему l’état c’est moi, и папа говорит: церковь — это я. Но где же это основание? Церковь есть существо единое и вечное; поэтому, раз данная ей сила и власть с нею, как с единым и вечным, во век и пребывает. Но папа существо смертное, и посему, если кому-либо из пап и была бы присвоена полнота церковной власти, то он не только от кого-нибудь должен был ее получить, но и кому либо передать, и на эту преемственную передачу должно бы быть установлено какое-нибудь, вполне достаточное для достижения своей цели, средство, точно так, как, например, все эти условия исполнены при передаче той доли власти или значения церковного, которые присвоены епископу, священнику — рукоположением, и даже всякому мирянину — крещением. Чем же выполняются эти условия для каждого отдельного папы? Если даже признать, что эта полнота власти, или это сосредоточение в одном лице атрибута всецерковности и было присвоено первому папе, т. е. апостолу Петру; то, так как ни он, и ни один из последующих пап не передавал того, чем во всем мире только один и обладал, своему преемнику — этим путем передача происходить не могла.

Или же при поставлении всякого нового папы совершается некое особое 8‑е таинство? Как говорит Хомяков: „Кто приурочивает учительство к какой либо должности, предполагая, что с нею неразлучно связан божественный дар учения, тот впадает в ересь таинства рационализма, или логического знания“*; и в другом месте: „чтò касается до совершенства веры, то, признавая его обязательным для каждого христианина (ибо христианин лишается чистоты веры не иначе, как действием греха), церковь не может допустить притязания какого либо епископа на такое совершенство, иначе на непогрешимость в вере; по ее понятию, такое притязание есть верх нелепости. Чтò бы подумали, если бы епископ заявил притязание на совершенство христианской любви, как на принадлежность своего сана? А притязание на непогрешимость веры не то же ли самое?“ — и в выноске дополняет это: „предположить, что мнимо-непогрешительный епископ обладает совершенством не веры, в точном смысле слова, а только логического познания в вещах мира невидимого, значило бы допустить небывалое таинство рационализма, иначе сказать, допустить предположение, что существует таинство, сообщающее человеку силу, не чуждую даже и бесам“*. Но такого таинства не признают и сами католики, а если бы и признавали, то опять-таки, кто же передает папе специальную благодать этого таинства, так как ведь обладающие низшею степенью благодати, потребной для совершения таинства, не могут передать высшей ее степени?

Или при каждом избрании папы совершается непосредственное, прямое повторение раз совершившегося сошествия Духа Святого в день пятидесятницы? Но никто не имеет дерзости утверждать этого.

Или вся церковь, несомненно обладающая даром непогрешимости в установлении и охранении божественной истины — каким либо актом сполна передает этот дар папе? В чем же состоит этот акт? В избрании папы конклавом кардиналов? Но мы знаем историческое значение этого звания. Первоначально назывались кардиналами семь епископов городов в ближайших окрестностях Рима: Остии, Порто, Ст. Руфины, Альбы, Сабины, Тускули, и Пренесты. Почему же сосредоточивалась в них полнота церковных даров? Да сверх того мы знаем еще, что этой коллегии кардиналов, каковы бы ни были ее значение и преимущества, — право на избрание пап было присвоено только на поместном Латеранском соборе 1059 года, а что до этого папы избирались весьма различным образом, часто римскими патрициями, духовенством и народом; на каком же основании можно бы было присвоить этим избирателям всецерковное полномочие?

Или не принять ли, наконец, за основание главенства, верховенства и, конечно, непогрешимости пап то изумительное, невероятное основание, которое приводит г. Соловьев? Я охотно сознаюсь, что, не будучи начитан в богословских ухищрениях католической полемики, не берусь решить римским ли богословам, или самому г. Соловьеву принадлежит открытие этого, для меня, по крайней мере, нового краеугольного камня, лежащего в основе папского здания. Своими словами передать мысль эту я не могу, из опасения так или иначе невольно искажать ее, и потому буквально переписываю, и только позволю себе подчеркнуть некоторые выражения и сделать в скобках некоторые примечания. „Эта кафедра (т. е. римская) должна быть в реальном смысле кафедрою св. Петра, т. е. за настоящего руководителя земной церкви во всем течении ее исторического бытия должен быть принять один и тот же могучий и бессмертный дух первоверховного апостола, таинственно связанный с ею могилою в вечном городе и действующий через весь преемственный ряд пап, получающий таким образом единство и солидарность между собою. Таким образом, видимый папа является орудием, часто весьма несовершенным, а иногда и совсем негодным, посредством которого незримый руководитель церкви (т. е. ведь дух апостола Петра) проводит свое действие и направляет исторические дела земной церкви в каждую данную эпоху; так что каждый папа есть не столько глава церкви, сколько вождь данной исторической эпохи. Но, если в это свое время он умеет вести временные дела церкви в согласии с ее вечными целями“, (да как же бы ему не уметь, если он, независимо от своих личных качеств — все-таки остается орудием духа апостола Петра?) „если он является чистым и достойным орудием Вечного Первосвященника и Его верховного апостола (значит он орудие не только духа ап. Петра, а и самого Иисуса Христа), тогда христианское человечество прямо видит через него то, чтò больше его, и признает в нем своего истинного вождя и главу“ (значит иногда только вождь, а иногда и глава вместе; кто же судит непогрешимого и решает о его достоинстве?). В этих немногих строках столько удивительного, что и не перечислишь всех недоумений, которые рождаются при их чтении. У церкви значит, две главы невидимые: Иисус Христос — глава всей церкви небесной и земной, и дух апостола Петра — только земной, и еще третья глава видимая — папа, впрочем, не постоянная, а только перемежающаяся, иногда бывающая, иногда нет, и в последнем случае заменяемая вождем, но все-таки остающаяся орудием духа Петрова. Далее, если, не смотря на недостоинство и даже совершенную негодность, папа все-таки остается орудием духа апостола, то и тут является, без сомнения, некоторое таинство, которое, однако же, мы уже не в праве назвать восьмым, потому что это будет таинство некоего особого низшего разряда, таинство, коим недостойному сообщается благодать не Божия, а апостольская только, и через это таинство ряд пап оказывается рядом оракулов, через которых говорит дух апостола, по крайней мере, когда папы говорят ex cathedra. Могучий и бессмертный дух апостола таинственно связан с его могилою в Риме! Почему же только его духу дана такая привилегия, или только на его дух наложена такая повинность? — оснований для этого не видно. Такая связь духа с могилой и оракульское действие на пап не будет ли тем, чтò Хомяков называет фетишизмом места? И если эта связь существует, переставали ли папы быть орудием духа, когда жили в Авиньоне, и перестанут ли, когда переселятся в Фульду, или на остров Мальту, как имели намерение? Если столькое зависит от освящения места могилою, то не гораздо ли большую таинственную силу должен бы иметь Иерусалим? И значение главы, или, по крайней мере, вождя церкви, не вернее ли бы было присвоить Иерусалимскому, чем Римскому патриарху?

Из всего сказанного об этом предмете видно, что, хотя догмат символа о церкви и читается одинаково и в тех же самых словах, как православными, так и римскими католиками, но смысл, соединяемый ими с этими словами, совершенно различный, так что тот и другой смыслы не могут считаться правильными, и если один православен, то другой еретичен; а ведь в смысле, в содержании веры и вся сущность дела, говорит сам г. Соловьев. Если отнести этот смысл, это значение догмата о церкви к тому времени, когда был изменен Никео-Цареградский символ, то окажется, что латыняне относили тогда понятие о ее святости и кафоличности единственно к своему римскому патриархату, так как присвоили ему право провозглашения обязательного для всей церкви исповедания веры, ибо, когда присвоили себе это право относительно одного члена символа, — уже нет никаких оснований, почему бы они могли не счесть себя в праве поступить точно также и относительно всего символа, любая часть которого ведь не более же священна и неприкосновенна, чем всякая другая. Если же отнести понимание догмата о церкви к последующим временам, и в особенности ко времени после последнего Ватиканского собора, то очевидно, что понятие это заключает в себе, по крайней мере, следующее догматическое учение: верую во единую святую, кафолическую и апостольскую церковь, всецело передавшую свой существеннейший атрибут быть органом познания божественной истины единому лицу папы. Г. Соловьев утверждает, что такая передача столь же законна и сообразна с духом церкви, как и передача этого атрибута ее собору. „Это не значит“ — говорит он, — „чтобы православная церковь принимала самую форму соборности за непременное ручательство истины… Верить в собор вообще или в соборное начало никто не обязан… Соборное начало само по себе есть начало человеческое, и как все человеческое, может быть обращено и в хорошую и в худую сторону… Ясно, таким образом, что соборность не ручается за истинность, а следовательно не может быть предметом веры“. Это все совершенно справедливо. Поэтому православная церковь и не верит в собор, как в собор, подобно тому, как римская церковь верит в папу как в папу. Православная церковь верит только в самое себя, а потому и в такой собор, который ею утвержден, который есть ее проявленный голос, выражающий истинное, изначала ей присущее, исповедание, и потому нарекает его Вселенским. А это-то, по самому существу дела, несообразно, несовместимо с догматическим признанием непогрешимости папы в деле учения, признанием без рассуждения, без оценки им провозглашаемого или имеющего еще быть им провозглашенным, признанием, так сказать, предварительным, как было бы несообразно и несовместно с таковым же признанием непогрешимости и собора. Церковь никогда не признавала непогрешимости собора вообще или собора с такими-то и такими-то определенными признаками, а признает только непогрешимость тех семи соборов, которые сама, а не кто другой, нарекла Вселенскими, также как и тех, которые и впредь наречет Вселенскими.

В самом деле, где же ручательство за тождество исповедания церкви с исповеданием папским? А римская церковь, при самом выгодном для нее толковании догмата папской непогрешимости, должна признавать это совпадение, это тождество не только за все прошедшее время, вопреки истории (признание полуарианского символа папой Либерием и осуждение Вселенским собором папы Гонория, недопущение одним папою вставки в символ и допущение ее другим), но и, так сказать, предварительно и за все будущее время бытия земной церкви. — Г. Соловьев приводит примеры ложных, еретических соборов, имевших притязание быть Вселенскими. Но эти примеры свидетельствуют не за него, а против него, ибо доказывают, что критериум истины полагает православная церковь не в каком либо формальном, наружном качестве того или другого исторического собора, а в признании или непризнании голоса собора за свой собственный голос. Как же поступить с папским решением, за которым наперед уже признана непогрешимость? Соборное начало, как таковое, автор признает за человеческое, и с этим мы не спорим; а единоличное папское начало признает ли он, или не признает за таковое же? Он признает, по крайней мере, что папство превращалось в папизм; отрешилось ли оно и теперь от него, для нас безразлично, ибо если превращалось в прошедшем, то может состоять в нем и теперь и превратиться в будущем. Чтò же делать тогда признающей папство (в католическом смысле) церкви? Ей нет другого выхода, как так или иначе отречься от самой себя, т. е. или не последовать за папой и отказаться от ею же признанного догмата непогрешимости, или же отказаться от собственной своей непогрешимости и святости, последовав за ложью, так как ведь папизм есть ложь и по признанию самого г. Соловьева. При соборном начале, как церковь его понимает, в такую дилемму она и впасть не может. Или же папизм может проявляться только в частных ошибках по церковному управлению, по различным временным мерам, им принимаемым, а не по пониманию и провозглашению религиозной истины? Опять спрашиваю, где же за это ручательство? — И мы опять впадаем в 8‑е таинство — таинство рационализма.

Соборное начало есть начало человеческое. Правда, и это не ведет нас ни к какому противоречию, ни к какому абсурду. Но можно ли признать единоличное папское начало за божественное? Мы видели, что также нет, хотя по католическому началу и должно бы было, ибо, как же иначе приписывать ему непогрешимость? Утверждать этого не решается по видимому и г. Соловьев, почему и придумал свою странную гипотезу о духе апостола Петра, таинственно связанном с его могилою. Божественность остается бесспорно и единственно за началом всецерковным и началу соборному может принадлежать лишь по стольку, поскольку оно совпадает с ним, а потому и не вводит нас в избежное противоречие. Поэтому и признается оно церковью, как средство обнаружения или проявления хранимой ею истины, только, и не более этого. Начала же единичного, папского Церковь признать не может, ибо была бы при этом принуждена или признать его за божественное, как таковое, или же, подобно соборному, также за человеческое, и тем подвергнуть себя противоречию, подчиняясь ему, как непогрешимому. Неизбежность этого противоречия Церкви самой с собою ясно признавали и сами папы, пока были православными. Не писал ли Григорий Великий Артиохийскому патриарху по случаю придания титула вселенского Константинопольскому патриарху: „Ты не можешь не согласиться, что если один епископ назовется вселенским, то вся церковь рушится, если падет этот вселенский*“. Очевидно, что тут разумелся не один почетный титул, каковым был, например, почтен папа на халкидонском соборе, а названию вселенский приписывалось то именно значение, которое придается папам, как непогрешимым главам церкви. И действительно, рушилась бы церковь, если бы какому либо патриарху этот титул мог принадлежать в этом смысле, ибо нет ни одного древнего патриаршего престола, на котором по временам не восседали бы еретики… Так и на римском был полуарианин Либерий, патрипассияне Зефирин и Каллист и монофелит Гонорий, осужденный посмертно VI вселенским собором и преданный им анафеме, и анафема эта была подтверждена и папою Львом II*.

Г. Киреев в своем возражении против г. Соловьева, между прочим, выразился так: „Отцы соборов не самостоятельные законодатели, а, так сказать, свидетели вероучения своих духовных чад, своих церквей. Соборные постановления отцев санкционируются отдельными церквами и составляют часть непогрешимого учения вселенской церкви“. Я не знаю, почему слова, эти показались г. Соловьеву прямым отрицанием церкви*. В них собственно ничего другого не сказано сверх того, что говорит и сам г. Соловьев: „По католическому учению папа (равно как и Вселенский собор) имеет обязанность формулировать церковные догматы, но не имеет никакого права выдумывать свои собственные“. Или в другом месте: „верховный первосвященник не имеет права провозглашать какие-нибудь новые откровения, или новые истины, не содержащаяся в данном всей церкви Божественном откровении. Папа не может быть источником или действующей причиной догматической истины“. Но чтò значит формулировать догматы, как не тоже самое, что и свидетельствовать о вероучении церкви? Но существенная разница православного и католического понятая заключается в том, что, ежели собор, никогда не считаемый непогрешимым предварительно, неверно формулирует учение церкви, т. е. даст неверное свидетельство об учении церкви, то она его не признает истинным собором, как это и было и с разбойничьим собором, и с собором флорентинским. Но как поступить церкви при неправильной формулировке догмата папой, как поступить в том случае, если даже вместо формулирования догмата он выдумает свой собственный, т. е., по словам г. Соловьева, превысит свою власть, которой границ не положено, поступит вопреки своего права, которого он есть, однако же, единственный судья и блюститель? Ведь он уже предварительно признан непогрешимым. Падет единый вселенский, и рушится церковь! Очевидно, дело в том, что г. Соловьев совершенно неправильно выразил католическое вероучение, сказав, что папа не имеет права чего либо сделать. Чтобы примирить значение папы с значением церкви, по католическому понятию, должно бы сказать, что папа, по каким-то таинственным причинам не имеет не права, а возможности выдумывать свои собственные догматы и что все, чтò бы он ни признал за догмат, будет уже право ipso facto непременно формулировкою догмата, т. е. свидетельством всецерковным, по тем же таинственным причинами. Ведь и о церкви нельзя сказать, что она не имеет права выдумывать новые догматы, а должно сказать, что она по божественному обетованию, по руководительству истинного главы ее, по вдохновению Духа Святого, не имеет этой возможности, хотя про собор можно и должно сказать, что он не имеет этого права.

Кажется, различие между православным понятием о непогрешимости собора и между католическим понятием о непогрешимости папы — достаточно резко и велико. Одно есть совпадение с непогрешимостью самой церкви, достигаемое посредством санкции или, так сказать, ратификации решений собора фактическим признанием церкви; другое же требует для такого совпадения или особого таинства, или таинственного воплощения, концентрации церкви в папе, или, по крайней мере, признания его невольным органом проявления духа апостола Петра, т. е. его оракулом — все таких предположений, на которые, по меньшей мере, не имеется никаких оснований, или, вернее, которые противоречат истинным началам христианства.

„Церковь управляется не снизу, а свыше; образ ее устройства не демократический, а теократический“, — говорит далее г. Соловьев. Первое положение справедливо, но против него никто и не возражает; но вторым совершенно ничего не сказано, или сказано то же, как если б кто думал опровергнуть, что такой-то предмет круглый, утверждая, что он зеленый. Демократический противуполагается монархическому или аристократическому, но ни коим образом не противуполагается теократическому. Теократия, т. е. непосредственное Божие руководительство церкви, может проявляться также точно через одно лицо, через собрание лиц, как и через совокупность всех сынов церкви, т. е. теократия церковная представляется, по видимому, одинаково возможною и в форме монархии, и, в форме аристократии, и в форме демократии. Я говорю по видимому, т. е., что так это нам вообще представляется; а, в сущности тут возможность должна вполне совпадать с действительностью, т. е. всецерковность и есть единственная возможная форма истинной теократии.

В доказательство теократического управления Церковью, с чем, конечно, все верующие в Церковь согласны, г. Соловьев приводит формулу решения церковных постановлений: „изволися Духу Святому и нам“. — Вот этим-то именно изволением Духа Святого и выражается всецерковное признание соборного решения. „В этих словах“, — говорит Хомяков, — „выражается не горделивое притязание, но смиренная надежда, которая впоследствии оправдывалась или отвергалась согласием или несогласием всего народа церковного, или всего тела Христова“. Что это не чье либо частное мнение, доказывается, с одной стороны, свидетельством истории, а с другой прямым свидетельством православной Церкви в лице восточных патриархов и собора восточных епископов, выразившихся в своем окружном послании от 6 мая 1848 г., признанном и нашим Синодом: „У нас ни патриарх, ни соборы никогда не могли ввести чего-либо нового потому, что хранитель благочестия у нас есть самое тело церкви, т. е. самый народ…“ То же самое выражено и в словах Василия Великого: „где духовные мужи начальствуют при совещаниях, народ же Господень последует им по единодушному приговору, там усумнится ли кто, что совет составляется в общении с Господом нашим Иисусом Христом“*. В этом, значит, и заключается единственное ручательство за изволение Святого Духа; где же оно при папской непогрешимости, при которой одно из двух: или соизволение Духа Святого наперед уже прикреплено к папскому решению, или же принимается совпадение церкви с лицом папы, поглощение ее в нем, через посредство одной из вышеприведенных, ни на чем не основанных и по существу своему несообразных фикций? Одним словом, соборное начало, и только оно одно, хотя само по себе и человеческое, совместимо с понятием о церкви; единоличное же папское начало с ним не совместимо.

И так, догмат о Церкви в символе, хотя и читается и нами и католиками в тех же словах, не совершенно ли различен по смыслу, ему придаваемому в православии и в латинстве? И сообразно ли будет с христианскою совестью, хотя бы и под возвышенными предлогам�� смирения и самоотречения, считать по существу различное за тождественное, потому что оно прикрывается в символе единством буквы? А при различном понимании, возможно ли церковное единение?

Чтò касается до неосуждения римского понятия о церкви на Вселенском соборе, то мы скажем, что осуждение на соборе, в котором участвовала бы одна православная церковь, было бы излишне, потому что учение о папской непогрешимости несовместно с следствиями, выходящими из понятия о церкви, как оно выражено в символе; а если несовместно следствие, то несовместны и самые принципы; да кого бы решения такого собора убедили, кроме тех, которые уже убеждены? Такой же собор, в котором участвовали бы и православная и римская церковь, невозможен, ибо одно уже искреннее согласие на такой собор со стороны последней было бы уже отречением от ее неправильного понятия о церкви, было бы уже полным самоосуждением, ибо и самая ересь ее, по отношению к догмату о церкви, в том и заключается, что под полноправною церковью разумела она в разные эпохи: или свою областную церковь — римский патриархат, или своего верховного иерарха — папу.

7 (6): „Если раскол, по точному определению св. отец, есть отделение части церкви от своего законного церковного начальства из-за вопроса обряда или дисциплины, то от какого своего церковного начальства отделилась римская церковь?“ — спрашивает г. Соловьев и этим вопросом утверждает, что для римской церкви, какие бы новшества она ни вводила в обряде или в дисциплине, раскол невозможен по самому существу дела, по самому определению понятия: „ раскол“. Но, утверждая это, он доказывает слишком много. Он доказывает, что вообще раскол невозможен для всякой автокефальной церкви, ни для русской, например, ни для греческой (королевства), ни для румынской, ни для сербской, ни для каждого из восточных патриархатов. На это, кажется мне, можно отвечать, что и для каждой автокефальной церкви раскол все-таки остается возможным, ибо все они только части вселенской церкви и, следовательно, не совершенно самостоятельны, не отдельные индивидуальности, а только органы одного тела, обладающие известною долею самостоятельности, а следовательно имеют и свое начальство в совокупности и целости церковной. Позволю себе прибегнуть и тут к сравнению, взятому из другой области. Штаты, составляющее северо-американский союз, ведь также могут быть названы автокефальными, ни один не может считать другого, да и не считает, своим политическим начальством, но таковым, без сомнения должен считать всю совокупность штатов, весь союз; а потому, есть и такие стороны политической жизни, произвольно допустив которые, они были бы повинны в политическом расколе. Продолжая наше сравнение, мы можем сказать, что все те общие начала, которые были установлены в первоначальном союзном акте — суть как бы политические догматы союза, обязательные для всех штатов — и следовательно, отклонение от них было бы политическою ересью. Но относительно рабовладельчества в союзном акте ничего сказано не было, и следовательно, оно догматом считаться не могло, а подходило под разряд обрядов; но, как известно, это дело не было предоставлено их полному произволу, и из-за него началась война. Вопрос в том: строго ли легально с формальной точки зрения, с точки зрения границ автокефальности, был положен предел их произволу в этом случае? И в церковном отношении весь вопрос приводится к тому же, — к тому: до каких границ простирается автокефальность, включает ли она в себя все, чтò не относится к догмату в строгом смысле этого слова, отпадение от коего было бы уже ересью? Анализа этого вопроса я на себя не беру, но правильным ответом на него был бы, кажется, тот, что есть обряды, которые, по несущественности их, предоставляется каждой автокефальной церкви устанавливать совершенно независимо от других; есть еще менее существенные, которые могут быть различны даже и в пределах одной и той же независимой областной церкви; но что есть обряды другие, служащие символическим выражением самого церковного учения или догмата, которые не могут быть предоставлены полной свободе отдельных церквей, какую бы долю самостоятельности за ними ни признавать. Иные своеобразные обычаи римской церкви, как, например, причащение мирян под одним видом, и принадлежат именно к этому последнему разряду. Самопроизвольное изменение в таких обрядах есть, во всяком случае, соблазн, как это и доказали гуситские войны, а вводить в соблазн всего менее прилично церкви. Чтò бы сказали, например, если бы какая либо из восточных церквей ввела у себя это различие в причащении клира и мирян, не снесясь с прочими церквами, под предлогом своей автокефальности! Посему, и на этот вопрос г. Соловьева должно отвечать, что и автокефальная церковь в иных случаях может стать повинною в расколе, ибо, хотя такие церкви по отношению их друг к другу и состоят в свободном союзе, но в союзе любви, избегающем паче всего соблазна, и что совокупность всех церквей, т. е. церковь вселенская, и для них начальство, употребляя этот не совсем тут приличный термин. Если это и не совсем согласуется с определением раскола, приведенным г. Соловьевым, то отвечу его же словами, что во всем надо смотреть на смысл, а не на букву. Специально же в этом случае надо бы знать, к какому времени относится представленное им определение, чтобы решить, какое значение придавалось в нем понятию обряда: ибо всякое определение дается ведь сообразно с фактами, имеющимися в виду, с фактами констатированными, и следовательно надо удостовериться в объеме понятия, заключавшегося в словах: обряд и дисциплина, чтобы определить долю свободы, которая приведенным определением предоставлялась автокефальным церквам, т. е. делала для них возможным или невозможным вообще впадение в раскол.

Если на эти 6, а по моему счету 7 вопросов, ответы сделаны правильно, то ответы на остальные вытекают из них уже сами собою.

8 (7): Римская церковь не может уже теперь почитаться нераздельною частью вселенской церкви; разделения церквей, как невозможного, никогда не было, а было отпадение римской церкви от вселенской, начавшееся с IX‑го века и завершившееся Ватиканским собором 1870 и 1871 годов, и, хотя оно в корне своем, пожалуй, не было делом человеческой политики, но в дальнейшем развитии и результате своем далеко перешло за границы ее.

9 (8): Стараться о восстановлении церковного единства между востоком и западом, конечно, должно, но не жертвуя ради его истиною веры и церкви, ибо, перейдя за эти границы в своем старании, мы именно впали бы в вину подчинения дел веры расчетам человеческой политики, хотя бы то было и ради святого дела славянского объединения. — Наконец,

10 (9): „Если восстановление церковного общества между восточными и западными православными есть наша обязанность, то должны ли мы отлагать исполнение этой обязанности под предлогом чужих грехов и недостатков?“

Не должны, если можем по совести считать и западных православными, если чужие грехи и недостатки не представляют непреодолимого препятствия для церковного общения; в противном же случае, должны пока стараться устранять эти препятствия к общению, а не закрывать на них глаза и не представлять их себе в ложном свете, ибо в таком же ложном свете будем смотреть тогда и на ту истину, причастниками которой сделались по милости Божией.

Так представляется дело, если то прискорбное событие, которое неправильно именуется разделением церквей, совершилось действительно, а не мнимо и призрачно только, т. е. если совершилось отпадение одной части вселенской церкви от ее единства.

Посмотрим теперь на него с другой стороны, соглашаясь с г. Соловьевым, что в сущности такого факта не было, что римский патриархат не отпадал в сущности от церковного единства, что церковь продолжала сохранять свое существенное единство, несмотря на видимые раздор и разделение, и что, следовательно, произошло лишь прискорбное тысячелетнее недоразумение между двумя половинами христианского мира. В этом случае, восстановление церковного общения между ними и возможно и обязательно, и всякие, препятствующие этому святому делу, сторонние соображения, и, прежде всего гордость, должны быть отложены в сторону. Тогда оставалось бы лишь ознакомиться со способами, как осуществить это великое дело, и это должен бы нам показать г. Соловьев, так как он всего ближе с ним освоился. Но, к сожалению, такого указания мы у него не находим, встречая лишь одно предложение, которое, во всяком случае, может считаться только предварительным, весьма отдаленным к нему шагом. Эта предварительная мера заключается, по мнению г. Соловьева, в допущении полной свободы духовного взаимодействия между западным католичеством и нашим православием.

Эта формула: полная свобода духовито взаимодействия — очень обща. Чтò собственно под нею разуметь? Сейчас вслед за нею г. Соловьев разбирает положение нашей печати относительно церковного вопроса. Свобода духовного взаимодействия, во сколько она выражается в печати, была бы свободою церковной полемики. Это, кажется, разумеет и автор, заключая свою речь желанием допущения полной богословской свободы, ради доставления возможности войти в беспрепятственное общение с церковными силами запада. Но под полною свободою духовного взаимодействия можно ведь также понимать и свободу католической вообще, и иезуитской в частности, пропаганды в народе. Между этими двумя свободами лежит, однако же, самое резкое, самое существенное различие. Первая есть добросовестная борьба равным оружием, которой, и, по моему мнению, не должно быть полагаемо никаких преград, и это даже совершенно независимо от взгляда на римский католицизм, на то, будет ли он считаться нами ересью, расколом, или нераздельною частью вселенской церкви, отделенной от нас лишь прискорбным недоразумением. Но также точно и при всех этих трех взглядах не может и не должна быть допускаема пропаганда католичества в народе. В самом деле, если и на нашей и на их стороне истина, то единственно желательным будет лишь то, чтобы мы взаимно это поняли и признали, и, в таком случае, к чему с нашей стороны допущение, а с их домогательство проповеди обращения от одной формы истины к другой в среде невежественной, где ведь эта проповедь возможна не иначе, как под условием выставления нашей формы истины ложью? Без этого ведь перемена формы истины невозможна, как ничем не мотивируемая. С этой точки зрения, это не оправдывалось бы даже и в том случае, если бы, при равных силах пропаганды, мы могли рассчитывать на равный успех в католических странах, ибо это было бы напрасным смущением совестей, и даже прямым противуречием тому, чего собственно желает и г. Соловьев. О практических последствиях, об усилении полонизма, я уже и не говорю, ибо не может же и он отрицать, что католичество смешало свое дело с полонизмом и наоборот, и что объединение славянства, в каком бы смысле его ни понимать, есть дело, предназначенное русскому, а не польскому народу. И так, нам остается только говорить о допущении полной свободы церковной полемики, и в этом я становлюсь совершенно на одну сторону с г. Соловьевым, считая это дело полезнейшим и необходимейшим, хотя польза, которой он от сего ожидает и желает, совершенно отлична от той, которой желаю и ожидаю я. Я ожидаю и желаю от полемики не сглажения недоразумений — ибо это было бы только заштукатуриванием и замалевыванием наших различий, а, напротив того, выяснения и распространения в нашем сознании в большей определенности, силе и живости истины православия и лжи католичества. Но все равно, какие бы ни были наши желания и надежды; в ближайшем средстве, ведущем к их осуществлению, мы согласны, и вот мои доводы:

Мой отрицательный довод тот, что, каких бы мнений кто ни держался о значении цензуры вообще, остается, как несомненный факт, что цензура в предметах религиозных и церковных лишена всякой силы и значения, потому что и сама печать, которую она ограничивает и которая бесспорно составляет одну из величайших общественных сил в вопросах философии, науки, политики и литературы, никогда не выказывала ее, или только в слабой сравнительно степени в предметах религиозных. Религиозная мысль в своем течении и развитии не избирала себе, и до сих пор не избирает, русла печати, и, хотя распространение других идей чрезвычайно ускорилось и расширилось с тех пор, как было проложено для них это новое русло, идеи религиозные все продолжали и продолжают по прежнему держаться древнейшего русла — изустного сообщения. Это, для других проявлений мысли столь узкое, мелкое, усеянное столькими препятствиями, русло всегда имело и продолжает иметь такую ширину, глубину, скорость падения для идей религиозных, что их распространение вдоль него оставляет далеко за собою все, чем может похвалиться печать. Следовательно, заграждение русла печати для распространения религиозных идей уподобляется запиранию узкой калитки, при настежь открытых воротах. ��акое распространение идей печатью может сравниться с распространением живым словом трех прозелитивных религий: буддизма, христианства и ислама? Даже распространение ересей Ария, Нестория далеко превосходит его. Реформы Гуса, Лютера, Кальвина много ли были обязаны печати, когда она уже появилась во времена двух последних? И в новейшее время, разные секты за границей и у нас: квакерство, методизм, мормонство, хлыстовщина, молоканство, штундизм и даже, распространившееся в высших слоях общества, редстокизм, пашковское согласие — посредством ли печати распространялись и распространяются? Многим ли задержалось распространение всех видов нашего старообрядчества и раскола тем, что печать была не к их услугам?

Мой положительный довод тот, что религиозные учения только тогда выказывали свое величайшее жизненное воздействие на умы и сердца людей, когда им было против чего бороться, чтò побеждать. Так было в первые века христианства, когда они боролись против гонений; так было в последовавшие за тем четыре века, когда они боролись против ересей. Напротив того, когда водворялось мертвящее единство, все равно — устанавливаемое ли властью, или обычаем и жизнию, сила религиозного влияния иссякала. Так и римское католичество иссыхало в самом корне своем, покрывалось плесенью индифферентизма и внутреннего неверия, перед тем как разбудило его реформатское движение. После него, на самом папском престоле, вместо развратного, покрытого преступлениями Александра VI, политика и воителя Юлия II, мецената Льва X, мы видим мужей строго благочестивых. Католичество ожило и теперь живет еще тем импульсом, который тогда ему был дан. Когда мысль обращается к религиозным вопросам, неизбежны и уклонения — но это есть признак жизни, и неужели полезно задувать разгорающуюся искру?

Позволю себе по этому случаю одно отступление. Наш знаменитый писатель-художник, граф Л. Н. Толстой оставил свою художническую деятельность и обратился к религиозной и богословской. Сочинения его считаются еретическими, и на сколько я знаю, не будучи с ними близко знаком, они и действительно таковы, потому что, признавая в самом строгом смысле нравственную сторону христианства (которую также, может быть, в том или другом неправильно толкуют), они отвергают его догматическую сторону и на этом, конечно, основании не допускаются до печати. Что же этим предупреждается, и какая достигается польза? Не предупреждается ровно ничего, потому что всякий, желающий с ними ознакомиться, имеет полную на то возможность; а главное, кому же неизвестны те возражения, которые делаются против христианских догматов со стороны полного неверия? Верующий христианин, непоколебленный столькими нападками на христианство, которые, так сказать, носятся в воздухе, бьют в уши и в глаза, конечно, не поколеблется и доводами графа Толстого, в которых ведь нет же ничего нового, особенного, и который ведь и не имел собственно специально в виду этого колебания. Но, с другой стороны, не будет ли уже выигрышем то, если кто от полного неверия будет приведен, и высоким авторитетом писателя, и его изложением, к восприятию хотя бы одной высокой нравственной стороны учения, что часто может послужить путем к полному обращению неверующего? На полудороге, так сказать на скользком склоне, редко кто может остановиться, и, как сказал Хомяков: „нравственные требования, неоправданные доктриною, скоро теряют свою обязательную силу и превращаются в глазах людей в выражение непоследовательного произвола“. — Те, на кого подействовали бы с указанной стороны сочинения графа Толстого, не могли бы долго оставаться на этой точке, и, или бы снова впали в свое прежнее умственное состояние, или, если бы были сильно поражены нравственным величием учения, жалея с ним расстаться, стали бы искать его догматического оправдания и основания. Не с нравственной ли стороны и всегда начинало христианство свое привлечение и свое просветительное воздействие на умы и сердца людей? На скольких и между русскими, и между людьми других вероисповеданий, имели самое благодетельное влияние богословские сочинения Хомякова, некогда также ведь запрещенные! Какая же польза от мнимого сокрытия сочинений графа Толстого от слуха и взоров? Не иная какая, как только охранение их же от тех возражений и опровержений, которые, без сомнения, были бы на них сделаны, потому что ведь ни один уважающий себя человек не будет писать против того, кто лишен возможности защищаться, да и сами эти возражения и опровержения становятся в сущности невозможными. В чистом проигрыше остается само движение религиозной мысли, лишаемой необходимого ей жизненного возбуждения под мертвящим покровом наружного единства и тем приводимой к покою индифферентизма, самого близкого соседа полному неверию.

Возвращаюсь к г. Соловьеву. Свободная полемика, допущения которой он справедливо желает, может, во всяком случае, послужить только к расчищению пути для предполагаемого общения и единства. В чем же будет состоять сама цель, для которой полемика ведь только средство? Какую форму могут принять эти единство и общение? Надо же иметь это в виду, чтобы знать, к чему же, наконец, стремиться; об этом должно же ведь составить себе какое-нибудь понятие, ведь должен же светить нам впереди какой-нибудь маяк, по которому мы могли бы направлять наш путь. Г. Соловьев об этом ничего не говорит, предполагая вероятно, что говорить об этом еще слишком рано. Но мы видим перед собою несколько форм таких возможных общений и единений, т. е. несколько для них оснований. Попробуем разобрать их, и если г. Соловьев видит еще иные, пусть их укажет.

Во-первых, это могла бы быть уния в том смысле, в каком она была осуществлена в православных областях бывшего польского государства на основаниях постановления Флорентийского собора, т. е. признания всех догматов католичества, не только уже установленных, но и впредь имеющих быть установленными, с сохранением православных обрядов и славянского богослужения. Но об этом виде единства и общения говорить нечего, ибо г. Соловьев сам положительно от него отказывается. „Желанное соединение церквей никак не может состоять в облатынении православного востока, или исключительном преобладании западной церкви“, — говорит он. И еще в другом месте: „с нашей стороны для соединения с ними не нужно отказываться ни от чего своего истинного и существенного“. — Значит, это не то.

Во-вторых, мы могли бы признать догматы католицизма, сохранив вполне и свое церковное управление, и свою церковную независимость, т. е. не признавать ни главенства, ни непогрешимости папы. Но это было бы еще менее тем, чего желает г. Соловьев; ибо, с одной стороны, он говорит, что стоит за непреложность догматических решений семи вселенских соборов, а с другой — не произошло бы никакого единства, в особенности не установилось бы теократии в том смысле, как он ее понимает и желает. Да и как приняли бы мы догматы, не, признавая главного основания, на котором они утверждаются?

В-третьих, мы могли бы сохранить все свои догматы и все свои обрядовые различая, но признать главенство папы, в том же смысле, в котором признают его католики, т. е. непременно и непогрешимость его в деле учения. Этим путем единство, пожалуй бы, и установилось, но ведь только или насчет того, что мы считаем религиозной истиной, или на счет самых очевидных требований логики, против которых устоять невозможно, ибо ведь это значило бы принять основание и не принимать последствий, из него вытекающих, признать непогрешимость папы и не признавать того, что он в своей непогрешимости постановил и догматически утвердил. Мы бы остановились на крайне скользкой и узкой ступеньке, на которой не могли бы удержаться и должны бы были неизбежно скатиться в полный римский католицизм, или, по крайней мере, в унию.

Остается еще четвертый возможный вид единства и общения, собственно тот, при котором различия православия и римского католичества являются чистым недоразумением, и потому именно тот, который и должен быть желателен г. Соловьеву: „Все нами признаваемое признается и католиками, ничего нами признаваемого они не отрицают“, — говорит г. Соловьев. Значит, это, и только это и есть существенное, все же остальное — одно недоразумение и следовательно несущественно. Чего же лучше! Но в деле религии все догматическое непременно и существенно, хотя может быть и не наоборот, т. е. не все существенное вместе с тем непременно и догматично. Об этом можно спорить и рассуждать, и во всяком случае, как в геометрических теоремах, обратное положение потребовало бы особого доказательства. Но, если все догматическое непременно существенно, то, во всяком случае, все несущественное уже никак не догматично.

Несущественным, а следовательно и недогматичным, будет таким образом все, в чем мы различествуем; следовательно и в символе веры несущественно, а потому и не догматично все то, чем мы различаемся; не догматична поэтому и вставка Filioque. Вне символа тоже не существенна и не догматична папская непогрешимость, а догматична только непогрешимость церкви.

Если с обеих сторон это будет признано, то, думается мне, все препятствия к общению и единению будут устранены; признать же это с нашей стороны также, кажется, нет препятствий; а со стороны католиков? Но г. Соловьев говорит: „чтò должны сделать католики для соединения с нами — это их дело“. Их дело, конечно; но, тем не менее, я не понимаю, что такое значит соглашение, если оно делается не с обеих соглашающихся сторон? И какое же это будет единение и общение, если к нему приступают не обоюдно? Для меня это что-то немыслимое. Мы можем согласиться на том основании, что все нам общее существенно и догматично, а все нас различающее существенного и догматичного значения не имеет; но признание это необходимо должно быть обоюдным, т. е. если наша церковь допустит римских католиков к полному церковному общению с собою, то и римская церковь должна точно также допустить и нас к полному с собою общению. Иначе мы впадем в нелепость, которую Хомяков, обсуждавший этот же вопрос, при разборе брошюры князя Гагарина, выставил с поразительною ясностью. Словами его я и окончу свое слишком длинное возражение: „И так, церковь сложилась из двух провинциальных церквей, состоящих во внутреннем общении: церкви римской и церкви восточной“ (но не на началах полной обоюдности). „Одна смотрит на спорные пункты, как на сомнительные мнения“ (как на несущественное, чего и требует от русского православия г. Соловьев), „другая, как на члены веры“ (что опять-таки ей по видимому предоставляет г. Соловьев). „Отлично! Восточный принимает римскую веру; он остается в общении со всею церковью; но половина принимает его с радостью, а другая не смеет судить его, потому что об этом предмете у нее нет определенной веры“ (или можем даже выразиться, потому, что признает несущественным то, что признал существенным перешедший в римскую веру). „Возьмем теперь обратный случай. Кто-нибудь из области римской принимает восточное мнение; он необходимо исключается из общения с своею провинциальною церковью, ибо он отверг член ее символа, то есть догмата веры“ (теперь мы должны уже сказать не один, а три догмата ее веры), „а через это самое исключается из общения и с восточными (так как они признают себя в полном общении с западными). Западные исключают человека из общения за то, что он верует тому, чему веруют их братья, с которыми они состоят в общении, а восточные исключают этого несчастного за то, что он исповедует их собственную веру. Трудно вообразить себе что-либо более нелепое. Из этого смешного положения только один выход, а именно: допустить, что латинянин не лишится общения за принятие восточного верования, то есть за оставление догмата. Тем самым латинский догмат низводится на степень простого мнения“. То есть, мы возвращаемся к первому единственно возможному предположению обоюдности, которое и заключает в себе подразумевательное отступление римской церкви от всех ее отличительных догматов, в особенности же от папской непогрешимости, в которой все прочие имеют свое единственное основание — не как мнения, а как догматы. Но на такой точке и ей оставаться невозможно. Естественное и неизбежное логическое развитие должно привести от подразумевательного к ясному и отчетливому отказу от всего несущественного, т. е. от всего догматически различающего римскую церковь от православия, которое тем самым и признается за тождественное с вселенским вероучением.

Вот неизбежный результат единения и общения обеих церквей, при том предположении, что в настоящее время их разделяет только недоразумение, что лишь то существенно и догматично, что обще им обеим. От такого решения вопроса ни русскому народу, ни православию вообще нет причин отказываться; дай Бог, чтобы этих причин не было и у римского католицизма; но неужели же можно обольщать себя надеждою, что их и в самом деле у него не найдется?

В заключение я должен сказать, что та искренность и смелость, с которыми г. Соловьев решился высказать свое мнение, по истине, заслуживает уважения и благодарности.

СТАТЬИ ЭКОНОМИЧЕСКИЕ

VII.

НЕСКОЛЬКО МЫСЛЕЙ ПО ПОВОДУ УПАДКА

ЦЕННОСТИ КРЕДИТНОГО РУБЛЯ, ТОРГОВОГО

БАЛАНСА И ПОКРОВИТЕЛЬСТВА

ПРОМЫШЛЕННОСТИ

«Торговый Сборник». № 4, 5, 11, 13, 18, 20, 22, 1867 г.

I

Все считающие себя в праве именоваться адептами экономической науки — у нас, по крайней мере, — нисколько не усомнятся отвечать на вопросы, поставленные в заглавии статьи, что кредитные рубли упали от того, что их выпущено слишком много; что торговый баланс есть противонаучная нелепость, что покровительство промышленности вообще, и в особенности посредством тарифов, приносит один лишь вред, и только с надменным сожалением пожмут плечами на невежество профана, дерзающего сомневаться в этих „научных истинах“, точно как если бы дело шло о сомнении в справедливости Коперниковой системы. И однако ж, в основательности „научных истин“ этих сомневаются люди, которых, без очевидной недобросовестности, нельзя укорить ни в невежестве, ни в недостатке развития и тонкости мышления, нужных для того, чтобы вникнуть в силу и взаимную связь употребляемых экономистами доказательств. Такое разногласие, редкое относительно предметов, принадлежащих к областям наук, более положительных, нежели Политическая Экономия, зависит, думается мне, главнейше от того, что, как по трем означенным, так и по многим другим вопросам, ни правоверные экономисты, ни противники их, не имеют в своем распоряжении средств для количественного анализа исследуемых ими явлений. Между тем, при одном качественном анализе явлений, как бы он ни был тонок, выводы, на нем основанные, всегда будут шатки. Во время òно, химики утверждали, что горение и окисление металлов зависит от отделения из горящего или окисляющегося вещества — некоей весьма тонкой материи, именуемой флогистоном. И надо отдать справедливость выдумавшему это объяснение, что факты весьма гладко им истолковывались и приводились очень удовлетворительно во взаимную стройную систематическую связь. Но вот пришло в голову, что, если при горении и окислении чтò либо отделяется, то вес продукта должен уменьшаться; к решению вопроса применили весы, т. е. количественный анализ — и флогистон рассеялся. История величайшего открытия человеческого ума представляет подобный же пример. Открыв закон всемирного тяготения, Ньютон захотел проверить его, т. е. подвергнуть критике количественного анализа; но элементы этой проверки, т. е. размеры земли, не были еще точно определены, и гениальная мысль осталась в его уме на степени блистательного предположения, не имевшего права занять место в числе научных истин, пока более точное градусное измерение Пикара на подтвердило его путем количественным. Пресловутый до-Галилеевский horror vacui удовлетворял все умы, пока не было показано, что это „отвращение от пустоты“ доходит для воды только до 32 футов, а для ртути — только до 28 дюймов. Можно было бы привести множество подобных примеров из истории точных наук, но, вместо напрасного повторения всем известного, расскажу бывший со мною случай, доказывающий то же самое в микроскопических размерах. Мне вздумалось удивить кое-кого, показав, что иголка с несколько жирною поверхностью, осторожно положенная на воду, будет на ней плавать. Иголка действительно не тонула, но не произвела в зрителе ожидаемого изумления. Он слыхал кое-что о физике и заметил, что тут ничего нет удивительного: ведь жир легче воды, а потому и должен поддерживать иголку. При одном качественном разборе явления, нельзя ничего возразить против этого, ибо действительно жир легче воды и может, поэтому, заставить иголку плавать — но только в таком случае, когда количество его было бы для сего достаточно. Этот рассказ привел я потому, что он как-то остался в моей памяти неразрывно связанным с только что прочитанным тогда в „Московских Ведомостях“ доказательством безвредности для торгового баланса — проживательства значительного числа русских за границею. Доказательство это, как читатели, может быть, припомнят, заключалось в том, что, с одной стороны, продукты, потребляемые этими русскими за границею, усилили бы собою ввоз иностранных произведений, если бы эти господа оставались дòма, а с другой, — что те продукты русского производства, которые бы они, живя в России, скушали, износили, искурили и т. д., должны, оставаясь за их отсутствием непотребленными, усилить наш вывоз. Не то же ли это, что иголка, плавающая на воде в силу того, что тяжесть ее уравновешивается неизмеримо-тонким слоем жира!

Обвинять экономистов собственно за то, что они не вводят количественного элемента в свои теории, было бы несправедливо, потому что явления, подлежащие их ведению, по большей части так сложны, а числовые данные об общественных явлениях, доставляемые статистикою, не у нас только, а и везде, так недостаточны, что, в большинстве случаев, это совершенно невозможно. Но, когда подмостки, на которых стоишь, так шатки, зачем такая самоуверенность, к чему такие олимпические взгляды и такие юпитеровские движения бровей, будто в самом деле с вершины какого-нибудь незыблемого научного Олимпа?!

Приведенные примеры показывают, что без введения в анализ явлений количественного элемента самые высокие истины остаются лишь на степени более или менее замысловатых предположений, самые ложные теории (флогистон и horror vacui) получают вид истины, и даже самые дикие объяснения (плавающая иголка и экономическая безвредность абсентеизма) не могут быть вполне уличены в нелепости. Очевидно, что и вопрос о том, происходит ли у нас низкий курс кредитного рубля от излишнего выпуска кредитных билетов, принадлежит также к числу вопросов, точное решение которых без количественного анализа — невозможно. Задача, подлежащая решению, состоит собственно в том, чтобы при данных: народонаселении страны, ее пространстве, степени напряженности экономической жизни, средствах сообщения и пересылки, торговых обычаях и т. п. — определить количество денежных единиц, которые должны в ней обращаться. Одно уже изложение задачи показывает невозможность ее решения. Но, по счастию, мы можем, для цели нашей, удовольствоваться, вместо этого общего решения, несравненно простейшим частным случаем. Необходимо знать не то, сколько именно должно бы было быть денежных знаков в России при нормальных условиях, а только то, находится ли их теперь слишком много, или нет; и вопрос, поставленный в таком более скромном виде, кажется мне, может быть решен путем количественным. Именно, если вопрос не слишком тонок (т. е. если границы, в которых может колебаться величина, на него отвечающая, не изменяя смысла или направления ответа, довольно пространны), то можно употребить при его решении следующей метод. Приняв предварительно решение в том или в другом смысле, надо уменьшить условия, благоприятствующие этому смыслу, до такой степени, чтобы уже не оставалось сомнения, что они не могут быть еще меньше, и, наоборот, увеличить условия ему, противоречащие, до той степени, чтобы также не оставалось сомнения, что они не могут быть еще больше. Если, несмотря на это, предварительное решение сохранит свою силу, то, очевидно, надо принять его за истинное. Если же, напротив того, несмотря на крайнее преувеличение обстоятельств благоприятствующих, и на крайнее преуменьшение обстоятельств противоречащих, предварительное решение, и при этих наиблагоприятнейших предположениях, все-таки приведет нас к какой-нибудь несообразности, то его бессомнительно уже должно отвергнуть. Поясню это примером. Предлагается вопрос: есть ли на свете два человека, на голове у которых имелось бы, единица в единицу, одинаковое число волос? Многие, не подумав хорошенько и опираясь на разнообразие, господствующее в природе, ответят отрицательно; иные, вероятно, скажут, что вопрос не может быть точно решен, так как невозможно пересчитать всех волос на всех головах. И действительно, если бы спрашивалось: сколько существует людей с таким-то и с таким-то числом волос, то отвечать на это было бы нельзя; но в том виде, как вопрос поставлен нами, он подлежит совершенно-точному решению. Предположим, что нет двух голов с равным числом вòлос. В этом предположении, хотя бы мы приняли, что существует всевозможное разнообразие в числе волос, начиная от одного волоска, торчащего на лысине, до крайнего предела густоволосости, все же, если бы число людей на свете оказалось больше числа волос на самой густоволосой голове, то одни и те же числа волос необходимо должны повторяться на нескольких головах. И так, увеличим число волос за границы возможного; примем, например, что поросшая волосами поверхность кожи на этой исключительной голове занимает четыре квадратных фута; примем, далее, что на каждую квадратную линию приходится по 1,000 волосков, т. е. гораздо более чем сколько может их поместиться, если бы даже волоса росли сплошь, без всяких промежутков: все же получим мы только 57,600,000 волосков. Как ни уменьшай числа жителей на земле, менее чем в 700 миллионов принять его нельзя. Следовательно, и при допущенных нами нелепых преувеличениях и преуменьшениях, оказывается, что в среднем выводе число волос, растущее на той или другой голове, должно повторяться на головах еще двенадцати человек.

Применим этот метод к решению вопроса: слишком ли много у нас кредитных билетов? Представим себе, что вместо действительно-существующего обращения денежных знаков, каждый билет может служить всего только один раз (как, например, теперешние почтовые марки) и после каждой передачи из рук в руки должен помечаться приложением штемпеля. Предположим также, что этот неудобный способ не оказывал бы, однако, вредного влияния на денежное обращение. Помноживши число штемпелей на число денежных единиц (рублей), заключающихся в каждом билете, и сложив все эти произведения, получим сумму, которая выразит величину денежного обращения нашего в рублях; а, разделив эту сумму на число кредитных рублей, находящихся в обращении, узнàем сколько раз средним числом обратился в течение года каждый рубль. Это будет, следовательно, средняя действительная скорость обращения денежной единицы (рубля). Ежели бы скорость эту и могли мы определить в точности, этого все-таки было бы для нас еще недостаточно. Независимо от действительной скорости обращения денежных знаков, обусловливаемой величиною годичного денежного оборота и числом денежных знаков, существует, при известном, числе жителей, известном пространстве, данных экономических потребностях, средствах сообщения и пересылки, вспомогательных кредитных и вообще платежных учреждениях, и т. п., известная скорость обращения, определяемая именно этими только что поименованными условиями, скорость, которая сама собою должна была бы установиться, если бы ей не препятствовал излишек или недостаток денежных знаков, или, другими словами, если бы число этих знаков сообразовалось единственно с величиною годичного обращения и с экономическими условиями страны, ускоряющими или замедляющими денежное обращение. Назовем эту величину среднею нормальною скоростью обращения денежной единицы, и посмотрим теперь, к каким явлениям должны повести различные отношения, могущие существовать между этими двумя скоростями, действительною и нормальною. Если они равны между собою, то каждый денежный знак (средним числом) обернется столько раз, сколько он способен это сделать вследствие сил, его побуждающих, и препятствий, сему противостоящих, и, если нет никаких других влияний, действующих на ценность денежной единицы, то эта последняя должна быть полноценна. Если средняя нормальная скорость обращения больше средней действительной, то денежные знаки, совершив все свои обороты, сохранят еще, так сказать, возможность обращения, когда в нем не будет уже более надобности, и останутся свободными от дела, так сказать тунеядными: другими словами, они совершат все свои обороты как бы раньше срока. Этот именно случай и имеет у нас место, по мнению экономистов. Наконец, если действительная скорость обращения больше скорости нормальной, или (так как это, по самой сущности дела, невозможно) если нормальная скорость обращения, помноженная на число денежных знаков, не удовлетворяет потребности, то чувствуется необходимость в их увеличении, и номинальная цена денежной единицы возвышается, опять-таки, если нет иных причин, стремящихся ее понизить. Что этот последний случай возможен даже и для бумажных денег, доказывается лажем, который, до введения счета на серебро, платился у нас одинаково, как на целковые, четвертаки, гривенники, так и на беленькие, красненькие и синенькие ассигнации.

Примем, согласно с уверением большинства наших экономистов, что у нас существует второй случай. Очевидно, что этому предположению благоприятно уменьшение годичного денежного оборота, а следовательно и средней действительной скорости обращения рубля. Постараемся же отыскать для годичного обращения такую величину, которая, в глазах каждого, казалась бы минимумом, всякое дальнейшее понижение которого было бы уже безрассудно. Доходы казны простираются у нас до 350 миллионов. Примем для каждого рубля, входящего в состав этой суммы, только четыре оборота, а именно: получение его из рук плательщика податей; выдачу его служащим, подрядчикам казны и т. п.; употребление этими последними полученного жалованья, платы или аванса на удовлетворение своих нужд; и, наконец, добывание денег плательщиками податей, откуда бы то ни было, так как деньги, идущие от них в казну (через посредство прямого или косвенного налога), не лежат же у них готовыми. Не может быть сомнения, что принятие для суммы, идущей на государственный доход и расход, всего четырех только оборотов — до нелепости мало: ограничимся им однако ж. Оно дает нам оборот в 1,400 миллионов. Но доход и расход казны не может быть полагаем выше одной пятой доли общего дохода и расхода всех граждан государства; следовательно, мы будем еще далеко ниже истины, если примем, что годичный денежный оборот России равняется 7,000 миллионам рублей. Скинем с этой, до крайности уменьшеной, суммы еще 500 миллионов: будем иметь 6,500 миллионов. Кредитных билетов находится у нас в обращении на сумму около 650 миллионов рублей. Следовательно средняя действительная скорость обращения будет равняться 10 или, лучше сказать, эту скорость никак нельзя уже принять менее 10. Но, по мнению экономистов, кредитных билетов на сумму 650 миллионов рублей слишком много для удовлетворения потребностей России в денежных знаках, и излишек этот, приблизительно, определяется в одну пятую долю помянутой суммы, так как цена кредитного рубля упала на 20% против номинальной. Другими словами, это значит, что средняя нормальная скорость обращения на одну пятую долю больше средней действительной скорости, и что ежели последняя, как мы видели, не может быть принята менее 10, то первая должна равняться 12. То есть: когда все кредитные рубли, имеющиеся в обращении, обратятся средним числом по десяти раз, и таким образом удовлетворят, денежному обороту в 6,500 миллионов, за каждым из них сохранится возможность обернуться, средним числом, еще два раза, чего, однако они не делают, потому что, при существующей напряженности экономической жизни, уже и без этих двух лишних оборотов в год, все, чтò от денежных знаков требуется, ими уже совершено. Следовательно, при всех денежных делах ощущалось бы присутствие лишних 1,300 мил. в год. Другими словами, совершив „вся дела своя“ в течение десяти месяцев, два месяца в году вся сумма наших кредитных билетов оставалась бы лежать спокойно в шкатулках, как будто наступила бы для них двухмесячная еврейская суббота; или, если эта форма представления не нравится, то каждый месяц 108 миллионов, или каждый день около 31/2 миллионов, искали бы себе дела, не зная, куда бы с пользою употребить себя. Такое давление 31/2 мил. в день, или 108 миллионов в месяц, или 1.300 миллионов в год, необходимо проявлялось бы в легкости расплаты. Ни один купец не стал бы забирать товаров в долг на долгие сроки, имея возможность, по причине излишка в денежных знаках, быстро расплачиваться и тем избавляться от напрасно платимых процентов, и т. д. Спрашиваем теперь: ощущается ли на наших рынках такое давление излишка денежных знаков или, точнее сказать, перевеса средней нормальной над среднею действительною скоростью обращения, и притом излишка не маленького, а, по крайней мере, равняющегося 1.300 миллионам в год, излишка, который не мог бы не дать себя почувствовать, если б действительно существовал? Все торговое сословие в один голос отвечает: нет, и находит, что скорее чувствуется противное. Так как это вопрос факта, то мы имеем полное право основываться на суждении тех лиц, которым факт этот по преимуществу должен быть чувствителен, каковы бы впрочем, ни были при этом наши понятия о развитости или неразвитости, об экономическом понимании или непонимании, обнаруживаемых этими лицами. В вопросах факта даже и ревностные католики не признают непогрешимости папы: неужели же экономисты желают пользоваться еще высшим авторитетом?

Если факта отрицать нельзя, то надо придумать нечто такое, чтò могло бы объяснить, чем это давление излишка денежных знаков нейтрализуется и тем не допускается до ощущения его нашими торговыми людьми. Козлом отпущения грехов теории служит в этом отношении для экономистов наших — торговля разными бумажными ценностями: она-то, видите, и отвлекает к себе весь излишек кредитных билетов, и не дает ему обнаруживаться в других жизненных сферах. Это было легко утверждать, пока говорилось об излишке вообще, без означения его величины; но, когда излишек этот должен составлять, как крайний минимум 1,300 миллионов в год, то нет уже никакой возможности приписывать такие громадные размеры биржевым сделкам этого рода. Но пусть будет и так, не будем и об этом спорить, пусть обороты по торговле бумажными ценностями поглощают все 1,300 миллионов: поглощают — следовательно этим самым перевес нормальной скорости обращения над действительною уже уничтожен. Можно утверждать, и весьма основательно, что такое сильное развитие торговли бумагами вредно в тех-то и тех-то отношениях, но об излишке денежных знаков толковать уже более нельзя. А ежели нельзя, то чем же объяснить упадок кредитного рубля?

Прежде чем пойду далее, считаю обязанностью извиниться в некоторых употребленных мною, по примеру экономических писателей, неправильных выражениях; я говорил, например: излишек денежных знаков давит, и т. д. Смею уверить, что это одни только метафоры, и что я никак не думаю, чтобы кипы бумажных денег могли давить иначе как количеством заключающихся в них фунтов или пудов. К такому наивному объяснению я вынужден тем, что метафорическое значение подобных выражений от многих совершенно ускользает и принимается ими за настоящее дело. Риторическая фигура олицетворения играет большую роль в делах самых серьезных, и не мало содействует к усилению сумбура в понятиях. Всем, вероятно, случалось читать или слышать фразу: капиталы не имеют отечества. Конечно, не имеют, ибо отечество могут иметь только существа разумные; но точно также не имеют капиталы ни крылышек, ни ножек, ни собственной воли, которая бы ими двигала; двигаются же они волею своих обладателей, а обладатели эти имеют отечество, или, по крайней мере, должны бы его иметь; а если действуют так, как бы его не имели, то должны считаться вредными гражданами, и если в качестве таковых и не могут, в большинстве случаев, подвергаться ответственности по законам — ибо иногда лекарство бывает хуже болезни — то, тем не менее, при более правильных понятиях, не спутанных метафорами и фигурами олицетворения, должны были бы всюду и всегда наказываться публичным презрением и позором. Но метафора все это спутывает, потому-то и счел я необходимым извиниться в употреблении метафорических выражений.

II

Предположение о существовании излишка в кредитных билетах привело нас к противоречию с фактами, к несообразности. Билеты эти, однако, потеряли часть своей цены. Болезнь существует — это несомненно. Всякая болезнь, кроме вреда ею приносимого, обнаруживается известными симптомами, и симптомы эти дают возможность врачу заключать об ее причинах. Болезнь состоит, например, в истощении; истощение может происходить от недостаточного питания, но также и от недостаточного дыхания, или еще от других причин, и, ежели бы нельзя было заключать об этих различных причинах по различию в симптомах, то и лечить болезнь можно бы было только на удачу, рискуя принести более вреда, чем не леча вовсе. Мы видели, что симптомы болезни наших кредитных рублей не согласуются с гипотезой об их излишестве. Прежде всего, надо посмотреть, нет ли других возможных болезнетворных причин. Прибегнем для этого изыскания к методу, также во многих случаях весьма действительному — к упрощению. Если в науках, справедливо пользующихся правом называться „точными“, случается иметь дело со сложным явлением, то стараются расположить опыт или умозрение так, чтобы предоставить действие только одной из многих влияющих причин. Поступим и мы таким же образом.

Предположим, что среди океана существует остров — назовем его хоть Атлантидой — который не имеет никаких сношений с остальным миром, и жители которого думают о себе, что они единственные разумные существа во вселенной. Благоприятствуемые климатом, почвою и природными способностями, Атлантидцы собственным трудом вышли из состояния грубости и достигли известной степени цивилизации. Условия жизни их до того усложнились, что они не могут более довольствоваться простою меною своих произведений. Скот, соль, раковины не удовлетворяют уже потребности их в том средстве, которое мы называем деньгами. Драгоценные металлы на острове есть, но островитяне еще не открыли их. Мудрец, живший в то время между Атлантидцами, стал рассуждать, как бы помочь горю, и вот, приблизительно, ход его рассуждений. Искомое средство должно иметь такие свойства, чтобы его можно было променивать на каждый товар и на каждое количество товара. Так как все товары делимы, то и наше искомое должно иметь соответственную делимость. Бараны и быки для этого не годятся. Соль и раковины, пожалуй, удовлетворяют этому требованию, потому что, назначив, что раковина соответствует самому малому количеству самого дешевого вещества, можно достигнуть того же, как если б они были делимы. Далее, необходимо, чтобы средство всеобщей мены долго сохранялось, не уничтожаясь и не портясь. Соль для этого решительно не годится, раковины же, хотя с грехом пополам, удовлетворяют и этому требованию. Но и этого еще мало надо, чтобы нельзя было или, по крайней мере, очень трудно было подделывать наше общеменовое средство; а то все, вместо того чтобы настоящее дело делать, станут заниматься его подделкою, и никогда нельзя будет быть уверенным, что его не слишком много наделали. Раковины и в этом отношении, пожалуй, годятся. Надо, наконец, чтобы вещество, которое употребим на общеменовое средство, было достаточно редко, для того чтобы каждый не м��г увеличивать по произволу количества его. Мудрец пришел к тому заключению, что ни одно из известных ему произведений острова не годилось для желаемой цели. Но почему бы, подумал он, не придать требуемых качеств какому-либо веществу искусственно? Возьмем, например, хоть кусок бумаги Разного величиною или формою кусков можем удовлетворить требованию делимости; трудным рисунком, которого секрет будет известен лишь правительству, предупредим подделку; променом старых, износившихся бумажек на новые придадим им неуничтожимость; наконец, ограничив количество их выпуска единственно потребностию торговли и промышленности, предупредим излишнее их накопление. Конечно, думал он, странно, каким образом вещь сама собою ни на что не пригодная будет вымениваться на всякий действительно полезный предмет; но ведь ценность вещи основывается на ее пригодности для какого либо употребления; быть же орудием мены есть употребление весьма важное, и как только мои бумажки станут на это употребляться, то тем самым приобретут они и ценность. Не то ли же самое со всяким предметом, пока не придумают ему употребления? Белая глина, которой у нас так много, не имела никакой цены, пока не придумали делать из нее превосходных фарфоровых сосудов, и с тех пор глина стала ценна: почему же и бумажки, когда они применятся к своему назначению посредством известного приготовления, а главное посредством строго соблюдаемых условий их выпуска, также точно не получат ценности, весьма хорошо удовлетворяя своему назначению? Проект был приведен в исполнение. Сначала определили условно, что бумажная денежная единица соответствует такому-то количеству необходимейшего вещества, например хлеба, и в таком лишь случае прибавляли число денежных знаков, когда постоянный лаж удостоверял, что оно не достаточно для нужд промышленности и торговли. Таким образом утвердилась в Атлантиде полная доверенность к искусственному средству облегчения мены. Это был первый период денежного обращения в Атлантиде.

Через несколько столетий, остров был открыт и вступил в торговые и иные сношения с иностранцами. Конечно, иностранцы не захотели принимать Атлантидских бумажных денег, но из этого затруднения вывернулись счастливым открытием на острове золота и серебра. Атлантидцы так привыкли к своим деньгам, что не хотели переменить их на золотые и серебряные, а согласились на следующую сделку. Золото и серебро было собрано в особое хранилище, и установлена соответственность бумажной денежной единицы известному весу этих металлов. Торговля стала производиться следующим образом. Атлантидцы приезжали в иностранные земли и покупали на свои бумажные деньги тамошние продукты. Иностранцы с этими деньгами приезжали в Атлантиду, выменивали их на золото в разменной палате и потом за это золото покупали Атлантидские товары. Получившие золото Атлантидцы спешили в разменную палату и возвращали себе, за золото, свои любимые бумажки. Это был второй период Атлантидской торговли, совершавшейся посредством размена билетов на золото и золота на билеты.

Вскоре обе торгующие стороны заметили, что они совершенно напрасно затрудняют себя излишнею процедурою двукратного размена, и стали поступать так. Иностранцы, получив Атлантидские билеты, прямо покупали на них Атлантидские товары. Разменная палата опустела и чуть не была совершенно забыта. Своих товаров отпускали Атлантидцы как раз на столько, на сколько покупали иностранных, и потому иностранные купцы брали бумажки, как если бы они были чистым золотом, зная, что ведь нужно же будет им покупать Атлантидские товары, а на них и уйдут бумажки; разве ценили их немного дешевле за то, что в промежуток времени между получением бумажек и покупкою на них товаров, они не имели для них употребления; но так как торговля шла непрерывно, то эта причина не могла оказывать сильного действия. Это был третий период в развитии Атлантидской торговли, в который размен на драгоценные металлы подразумевался, и, вместо прямого, существовал, так сказать, косвенный размен. Цена бумажек и тут не падала, и невозможно вообразить никакой причины, по чему бы ей было пасть.

Но, вот, Атлантидцы развратились, забыли староотческие обычаи и предания, пристрастились к разным удобствам жизни, приняли разные чужеземные привычки, которым могли удовлетворять лишь иностранными продуктами, и стали их накупать в гораздо бòльшем количестве, чем отпускали своих собственных товаров. Очевидно, что, при таком порядке вещей, некоторое количество Атлантидских бумажек должно было оставаться в руках иностранцев, и когда их порядочно понакопилось, иностранцы, конечно, не знали, чтò с ними делать. К счастию вспомнили про разменную палату. Она снова была открыта, и золото потекло из нее рекою за границу. Атлантидцы вовсе об этом не беспокоились, так как не были заражены меркантилизмом. Таков был четвертый период в ходе торговли и в судьбе бумажных Атлантидских денег.

Период этот, конечно, не мог быть продолжителен, и однажды иностранные купцы, явившись променивать оставшиеся у них излишек бумажек, услышали горестную весть, что променивать их не на чтò. То, чтò они считали деньгами, и чтò было таковым в течение долгих лет, обратилось в простые бумажки. Они было хотели прекратить всякие сношения с Атлантидцами, но те стали их успокоивать: „чего вы опасаетесь? Ведь не нынче мы начали, не нынче и перестанем торговать с вами. Мы признаем за бумажками полную их цену; отдайте их нам, а мы доставим вам на следующей год товаров на всю их стоимость, да еще проценты за то, что вы нам раньше срока деньги в руки дадите“. — „Хорошо, отвечали иностранцы, но вы не берете в расчет, что на будущий год опять приедете к нам закупать наши товары в таком же количестве, как и за прошлый, а, пожалуй, и еще того больше, и захотите платить теми же бумажками, тогда как значительную долю ваших товаров должны вы будете отпустить нам за те уже бумажки, которые мы вам теперь отдадим, да за проценты на них: таким образом вы, наконец, должны будете отпускать все потребное для нас количество ваших товаров за старые долги, а на что будете вновь покупать? Так нельзя, а послушайте, вот что. Вы покупали у нас в последние годы товаров на 150 миллионов, мы же ваших — только на 100 миллионов; следовательно 100 мил. ваших билетов имеют и для нас полную ценность, остальные же 50, с тех пор как нельзя променять их на золото все равно что клочки тряпья. Так как, однако, на ваших билетах не написано, которые из них принадлежат к первой сотне, и которые ко второй полусотне миллионов, то мы можем и будем принимать их вообще лишь за две трети их цены, а там, чтò будет, то будет“. Так и решили, что внутри Атлантиды билеты будут по прежнему в полной их цене, а по внешней торговле будут приниматься лишь в две трети их номинальной стоимости. Но на деле вышло не так. Всякий торговец туземными произведениями внутри острова стал рассуждать, что может, ведь, случиться, что на вырученные деньги придется ему покупать иностранные товары, по отношению к которым бумажки стоят всего 2/3 своей цены, да если и не придется этого ему самому, то, пожалуй, вздумает рассуждать таким образом тот продавец, у которого он будет покупать внутренние продукты; следовательно, против такого риска надо себя обеспечить, и нельзя принимать билетов в полной их цене. Наоборот, иностранные купцы стали думать, каждый с своей стороны: положим, Атлантидские билеты стòят у нас лишь 2/3 их номинальной цены; но ведь Атлантидские товары остались в прежней своей цене, и я смело могу рассчитывать, что, сколько бы ни закупил их, все сбуду. Если, поэтому, стану принимать билеты не в 2/3, а в 3/4 или 4/5 их цены, то мне охотнее будут продавать, я закуплю больше чем другие, и увеличу свои обороты. Таким образом убедились, что билеты или вообще деньги имеют характер жидкости, т. е. что цена их стремится прийти к одному уровню. Однако же, как и жидкости вполне этого не достигают, если из двух действующих причин одна стремится возвысить или удержать жидкость на известной высоте, а другая стремится ее понизить, — убедились, что и тут, по мере удаления действующей причины, действие ее ослабляется в некоторой степени, почему резкие и крутые разности в цене, как полноценность на внутреннем и 2/3 цены на внешнем рынке, рядом существовать не могут; и что, хотя на внутреннем рынке ценность билетов будет стоять выше, чем на внешнем, переход между этими двумя уровнями будет, однако же, постепенен, и разница между ними не так велика. Тем не менее, понижение цены билетов очень всех изумило; говорили: „кажется, условия, предписанные древним мудрецом, исполняли мы в точности, лишних билетов не выпускалось, были мы в этом отношении скорее скупы, чем щедры, — и, однако же, билеты упали“. Имя виновника стольких бедствий готовы были предать проклятию, пока следующие соображения не привели Атлантидцев к более справедливому образу мыслей: „ведь мудрец, рекомендовавши употребление бумажных денег, под единственным условием благоразумного и умеренного выпуска их, жил в то время, когда мы думали, что кроме нас на свете никого нет; когда, следовательно, Атлантидская ценность и всемирная ценность были выражениями тождественными. Он говорил, что бумажные деньги могут служить, при известных условиях, представителями Атлантидских ценностей, и они служили ими вполне; мало того, дальнейшая судьба их показала, что посредством косвенного размена могут они служить отчасти и представителями иностранных ценностей, именно такой доли их, которая равняется ценности нашего отпуска. Его ли вина, если мы захотели, чтобы наши билеты сделались представителями не только наших, но и вообще всемирных ценностей, без всякого ограничения“?

Какова была дальнейшая судьба Атлантидских бумажных денег, мне неизвестно. Но из участи их доселе оказывается несомненным, что ценность бумажных денег не зависит исключительно от того, соответствует ли их количество внутренней потребности в этих деньгах, а зависит также и от хода внешней торговли. Конечно, в действительности торговые сношения происходят не так, как в нашем примере; но все различия в этом отношении усложняют только процесс, нисколько не изменяя его сущности; и, так как, думаю я, нельзя указать на какую либо ошибку в изложенном ходе торговых сношений и в их влиянии на ценность билетов, то и должно признать, что торговый баланс может оказывать влияние на ценность бумажных денег.

Представим это образно. Бумажные деньги, служа представителями ценностей какой либо страны, через обращение покрываются, так сказать, каждый раз слоем ценности известной толщины, как бы позлащаются. Толщина этого слоя определяется номинальною ценою денежной единицы, разделенной на среднюю нормальную скорость ее обращения; и, если среднее число действительных оборотов равняется этой последней, то единица будет полноценна (принимая в расчет одно лишь внутреннее обращение). Количественного изъяна в таких деньгах нет; но может быть изъян качественный. Деньги должны иметь способность промениваться на каждый желаемый предмет. Но, если мы отпускаем менее, чем ввозим, то, собственно, этот излишек ввоза не может быть представляем такими знаками, которые служат лишь представителями ценностей внутренних, ибо не на что их выменять, кроме как на долговое обязательство. В денежных знаках, хотя бы они покрывались полным числом ценных слоев, ощущается тогда как бы присутствие некоторых мест, намазанных протравою, к которой эти слои не пристают.

Или — вообразим себе, что в некотором государстве существуют разные кредитные билеты: одни — для внутренней, другие — для внешней мены. Пусть внутренние билеты будут обеспечены разменом, доверенностью к государству, чем и как угодно. Для внешних же пусть служат разменным фондом товары, выпускаемые за границу. Пока этот разменный фонд не превышает заграничной потребности в нем, то нет основания думать, чтобы билеты, его представляющее, могли упасть в цене; но, когда иностранная потребность насыщена, то весь излишек билетов является вовсе ничем не обеспеченным, ибо того, чем они обеспечивались, — или вовсе нет, или в нем нет надобности в данное время. Очевидно, что такие билеты могли бы пасть; между тем как билеты внутренние сохранили бы полную свою ценность. Но сольем воедино оба эти сорта билетов, или, чтò все равно, сделаем обоюдный размен их друг на друга обязательным: очевидно, что изъян, присущий внешним билетам, отымет часть достоинства у внутренних; внешние билеты несколько возвысятся, а внутренние несколько упадут. И, чем меньше будет в стране вероятность и близость такого размена для внутренних билетов, тем выше будут они стоять; наоборот, чем вероятность или близость эта будет больше, тем ниже будет их ценность.

Впрочем, это ведь совершенно подходит под любимое положение экономистов, что цена вещей определяется отношением предложения к требованию. Если, покупая иностранные продукты, мы отдаем за них более кредитных билетов, чем сколько может иностранцам понадобиться купить на них наших продуктов, — не значит ли это, что наше предложение билетов превышает иностранное в них требование? Не могут же они, в последнем результате, делать из наших билетов иного употребления, как выменивать на них наши произведения или услуги. Почему же, когда дело идет о бумажных деньгах, хотят непременно ограничивать отношение между предложением и требованием лишь одною потребностью во внутренней мене?

Для непредубежденных читателей, этим могли бы мы и закончить наши рассуждения. Выходит, что существуют вообще две причины, могущие производить упадок в цене кредитных билетов: излишек их выпуска, и невыгодный торговый баланс. Если, в применении к частному случаю — к упадку бумажных денег в России, — оказывается, что первая причина не имеет места, так как экономическая болезнь не сопровождается симптомом ощущенья излишка в денежных знаках при торговых сделках всякого рода, то очевидно, что причину упадка надо искать во втором обстоятельстве, которое может произвести тот же самый недуг, т. е. в невыгодном балансе. Но мы имеем дело с людьми предубежденными, которые скорее готовы приписать всему торговому люду русскому род галлюцинации или частного умомешательства, препятствующего ему ощущать давление излишка в денежных знаках, чем признать неприятный факт, ниспровергающей одностороннюю их теорию. Уступим и в этом, так как в запасе у нас есть еще доказательство, от которого не отвертеться даже повальною галлюцинациею всего русского купечества, а надо будет приписать ему полнейший идиотизм, да и не одному купечеству русской национальности — за этим, пожалуй, дело бы не стало — а и всем занимающимся в России отпускною торговлею немцам, англичанам, евреям, итальянцам, грекам, армянам и пр. и пр. К тому же, мы положим в основу нашего доказательства не факт — который, если нельзя опровергнуть, то можно, по крайней мере, отвергнуть — а положение, признанное всеми экономическими писателями без различия партий и школ. Дело в том, что, ежели кредитные рубли упали от излишка в их выпуске, то, кроме симптома ощущения чрезмерного прилива денежных знаков на рынки, болезнь эта имеет необходимо сопровождаться еще тем признаком, что цена рубля на внутренних рынках должна быть если не ниже, то никак уже и не выше, чем на иностранных. Другими словами, если, как бòльшая часть экономических писателей утверждает, неполноценность нашего кредитного рубля не есть следствие низкого вексельного курса, а просто упадок бумажных денег, обусловливаемый излишком их выпуска, то необходимо, чтобы ценность рубля внутри государства была, по меньшей мере, не выше заграничной его ценности, ибо, по теории этих писателей, упадок последней есть только отражение упадка первой; если же главный корень злу лежит в обстоятельствах внешней мены, то, очевидно, действие причины должно быть тем сильнее, чем ближе центр, из которого оно исходит, и должно ослабляться по мере того, как влияние внешнего рынка удаляется. Но все экономические писатели утверждают, что низкий курс содействует отпуску товаров: в этом отношении нет споров ни между различными теориями, ни между теорией и практикой. Посмотрим же, кàк производится это выгодное на отпуск товаров влияние.

Пусть французскому купцу выгодно заплатить за четверть пшеницы 32 франка, а русскому купцу выгодно продать ее за 81/2 рублей. Французский купец променивает 32 франка на 10 р., по курсу 3 франка 20 сантимов, и отдает из них 9 руб. русскому купцу; последний чрез это имеет 1/2 рубля лишнего против той цены, по которой считал выгодным продать свой товар; французский также купил пшеницу 3 фр. 20 сант. дешевле, чем думал. Выгода, следовательно, обоюдная, и нельзя, чтоб такое положение дел не благоприятствовало отпускной торговле. Но все рассыпается в прах, если внутренняя ценность рубля не выше иностранной. Если она равна ей, то ведь русский купец получил не 9 руб., даже не 8 р. 50 к., а всего только 7 р. 20 к. Следовательно не низкий курс сам по себе, а более высокая ценность денег на внутреннем рынке, чем на внешнем, составляет причину, благоприятствующую отпускной торговле. Пусть бы, в самом деле, у нас вовсе не было ассигнаций, но, вследствие каких либо причин — хотя бы того же невыгодного баланса, — на золото и на серебро существовал значительный лаж. Пусть, например, ценность полуимпериала относительно всех других товаров считалась бы в 6 рублей. Иностранный купец, рассчитывающий, что ему выгодно заплатить за какой-нибудь русский товар 20 фран. 60 сант., вручая их русскому купцу, вручал бы ему, по мнению сего последнего, 24 фр. и следовательно из этих 20 фр. 60 сан. иностранец мог бы еще нечто у себя сохранить, и все же торг был бы для обоих сугубо выгоден. Из этого выходит одно из трех: 1) или в настоящее время низкий курс (который будто бы не низкий курс, а упадок ценности рубля, зависящей от внутренних причин) нисколько не благоприятствует отпускной торговле; 2) или все русские купцы (в обширном, вышеобъясненном, смысле этого выражения) совершенные идиоты, как малые ребята утешающееся крупными числами, которыми им платят, не разбирая, рубли ли это, или другое что, лишь бы побольше выходило; или, наконец, 3) внутренний курс рубля стоит значительно выше внешнего, а, следовательно, и понижающая причина лежит извне и только отражается на внутренней его ценности, потому что не может же ни цена товаров вообще, ни в особенности цена денег, обрываться кручей или падать водопадом, а должна стремиться к одному уровню, постепенно понижаясь и возвышаясь, хотя все-таки будет стоять ниже там, где действие понижающей причины непосредственнее и ближе. Первую альтернативу отвергают сами экономисты, восторгаясь премудростью экономического порядка вещей, в котором все само собою приходит в порядок и гармонию, точно как и в Божьем мире, только laissez faire, laissez aller. Выбор между второю и третьею альтернативами предоставляем собственному их вкусу…

Но если, таким образом, причина упадка нашей денежной единицы заключается в невыгодном торговом балансе, а не в излишестве выпущенных билетов, то разве можно помочь горю уничтожением известного числа кредитных билетов? Так как уменьшение числа обращающихся денежных знаков необходимо ведет к возвышению их ценности, и так как ценность эта стремится повсеместно достигнуть одного и того же уровня, то возвышение курса, конечно, произойдет и при этом, но только как? Курс этот будет подвержен влиянию двух причин, действующих на него в противуположном смысле, причем противуположность эта будет еще сильнее, нежели ныне; и как причины эти совершенно разнородного качества, имеют так сказать не общую точку приложения в своем действии на курс, а, напротив того, точки, весьма удаленные одна от другой, то нейтрализировать друг друга они не могут, а могут только постоянно между собою бороться, и, попеременно пересиливая друг друга, одна извне, другая изнутри, должны усилить колебание курса, хотя средняя его высота и возвысится. Но, так как колебание в цене денежной единицы еще вреднее самого упадка ее, то очевидно, что полезным образом исправить наш курс можно лишь исправлением торгового баланса.

Хотя сторонники доказываемого здесь взгляда и довольно часто изъясняли, что они понимают под „торговым балансом“ тем не менее, противники их притворяются как бы не слышащими, что им говорят, и, основываясь на официальных таможенных данных, утверждают, что торговый баланс и так в нашу пользу. Не думая вовсе опираться на неверность официальных таможенных показаний, хотя и в этом отношении были уважительные заявления, удостоверяющие, что ценность иностранных товаров обозначается ниже настоящей, повторим, во сто-первый раз, что баланс, сообразно с здравым смыслом, понимается в следующем виде:

повышают баланс:

понижают баланс:

1. Ценность нашего отпуска. 1. Ценность объявляемого в таможнях ввоза иностранных произведений.

2. Минимальная величина, предотвращающая издержки иностранцев, путешествующих и проживающих в России, но почерпывающих свои доходы из-за границы. 2. Ценность дозволенного без пошлины ввоза рельсов, подвижного состава для железных дорог и т. п.

3. Ценность контрабанды, которая, судя по азарту, с которым Прусские газеты отвергают таможенный картель, должна быть очень велика.

4. Ценность правительственных заказов за границею для потребления армии, флота и т. п.

5. Сумма процентов, уплачиваемых правительством за внешние долги.

6. Сумма издержек, делаемых путешествующими и проживающими за границею русскими.

Ежели кто станет утверждать, что ценности левого столбца уравновешивают ценности правого, то остается только подивиться смелости такого храбреца, и позавидовать металлической твердости его лба. Всякое же сравнение, иным способом произведенное, должно считаться ни чем иным, как недобросовестною уверткою.

В числе ценностей правого столбца мы не пометили еще перевода наших капиталов в иностранные банки или бумаги, что также может понижать баланс. Это сделано с намерением. Так как у нас, говоря вообще, капитал дает высшие проценты, чем за границею, то перевод этот может иметь место лишь вследствие опасения дальнейшего упадка курса, — упадка, который должен происходить от какой либо из предшествующих причин; а так как причины этой нельзя искать в излишке денежных знаков, то приписывать упадок курса такому переводу капиталов за границу, значит принимать следствие за причину; но, разумеется, как упадок уже раз произошел и все более и более угрожает сделаться хроническим и даже возрастать, то бегущие от такой беды капиталы, в свою очередь, увеличивают зло еще более. Точно так, давка на пожаре может увеличить число жертв его, но давка эта происходит уже от предшествующего ей пожара, а не сама произвела пожар. Но допустим, что драгоценные металлы ушли от нас именно вследствие перевода капиталов за границу: все же собственниками этих капиталов остаются русские. Теперь завелось у нас несколько предприятий: железных дорог, банков и проч., которым дозволено вести счет на иностранную денежную единицу, неподверженную колебаниям: почему же, спрашивается, капиталы эти не возвращаются обратно в Россию, когда не только процент, получаемый с них в России, будет выше, да еще в пользу владельцев этих капиталов придется ��ся разность между номинальною и действительною стоимостью кредитного рубля, которая была им во вред при переводе капиталов из России за границу? Как, следовательно, ни верти дела, беспристрастный и непредубежденный разбор признаков, обнаруживающихся при упадке ценности нашей денежной единицы, заставляет приписывать этот упадок не иному чему, как продолжительному невыгодному торговому или, чтобы точнее выразиться, меновому балансу.

III

Авторскому самолюбию простят, надеюсь, если осмелюсь льстить себя надеждою, что из многочисленного полчища приверженцев теории излишка денежных знаков и противников торгового баланса найдется хотя один, который, убедясь вышеприведенными доказательствами, отступится от учения, господствующего между экономическими писателями. Этот обращенец внушает мне, конечно, живейшую симпатию. Кому случалось забавляться решением так называемых „математических пешек“, тот поймет его положение. Вам доказывают, например, что в треугольнике может быть два прямых угла. Вы очень хорошо понимаете нелепость вытекающих из этого следствий и в состоянии привести множество опровержений, так сказать, со стороны; но самого хода предлагаемых вам доказательств не можете поколебать, не можете заметить, чем именно вас поддели. Это вас тревожит, и вы не можете успокоиться, пока не открыли уловки, которою вас обморочили. Не то ли же самое и с предполагаемым обращенцем? Видит он все несообразности, к которым приводит отвержение торгового баланса, а между тем не замечает той уловки, того софистического приема, которыми успели его заставить отказаться от понятия столь естественного, как торговый баланс; и как бы новообращенец мой ни был убежден, что отрицание торгового баланса ведет к самым очевидным несообразностям в теории, к самым вредным последствиям на практике, все же не может он успокоиться, пока не отыщет ошибки в самом процессе доказательства, которым отвергается этот баланс, пока не найдет балансу теоретического оправдания. Вот в этом то и хотелось бы мне, прежде всего, ему помочь.

Как известно, учение о торговом балансе было установлено так называемою „школою меркантилистов“. Она утверждала, что драгоценные металлы составляют единственное богатство, все же прочее, хотя и может быть весьма полезно, но само по себе еще богатства не составляет. По ее мнению, золото и серебро составляют как бы ценность по преимуществу. Такой взгляд признан ложным, и признан таковым по справедливости; но совершенно ли и вполне он ложен? Это весьма трудно допустить, ибо если бы в нем не заключалось какой-нибудь истинной стороны, которая прикрывала бы собою его общую ложность, то едва ли бы мог он получить такое обширное практическое применение, едва ли бы мог иметь на своей стороне таких людей, каков был, например, Кольбер.

Представим себе, что какой-нибудь купеческий дом вздумал прекратить свои дела, потому ли, что ему надоело заниматься торговлею или, еще лучше, потому что вступивший в управление им наследник не чувствует в себе способности к торговле. В момент этого решения закромы его наполнены мукою, амбары — мешками с хлебом, кладовые — цибиками с чаем, грудами мехов и т. п. Может ли он считать все эти нужные и полезные вещи за действительное богатство? Очевидно, нет. Мехам непрестанно угрожает моль, чаю и муке — сырость, хлебу — мыши и слоники, всему — пожар, наводнение, или, и без этих несчастных случаев, просто упадок цен от обильного ли урожая, от перемены ли вкусов и мод и т. д. Действительным богатством в праве считать он все это тогда, когда обратит в ту форму, которая, изо всех земных благ, наименее подвержена порче, перемене вкусов, насыщению рынка и зависящему от того упадку в цене, т. е. в форму золота и серебра. Только после этого обращения считает он свои капиталы реализированными, так что все прочие виды капитала в его глазах как бы недостаточно реальны. Следовательно, с точки зрения купеческой конторы, ликвидирующей свои дела, взгляд меркантильного учения оказывается совершенно основательным и разумным; неосновательно и неразумно только смотреть на государство, как на ликвидирующую свои дела контору, ибо при этом оно, в случае исполнения своих желаний, впало бы в положение древнего короля Мидаса.

Ныне господствующая экономическая школа учит, что все, что может быть в данное время предметом мены, имеет действительную ценность, а, следовательно, составляет настоящее богатство. Важно только то, чтобы при мене не быть обсчитанным, за промениваемую ценность получить как можно более ценностей вымениваемых, и, если это условие соблюдено, то и достигнуто все, что от торговли требуется; а так как даром никто ничего не дает, то нечего и толковать о балансе, ибо, по самой сущности дела, он всегда существует в вожделенном равновесии: ценность ввоза, по необходимости, всегда равна ценности вывоза, из чего бы впрочем, ввоз и вывоз не состояли. И действительно, с точки зрения купеческой конторы, не думающей заканчивать своих торговых оборотов, важно не то, получит ли она за вывозимый хлеб золото или индиго, а то важно — которое из этих двух вымениваемых веществ, по цене и по количеству, представляет собою большую ценность. Здесь понятие количественное вполне устраняет понятие качественное. Купеческая контора видит в индиго не вещество, окрашивающее в синий цвет, в сахаре — не подслащивающее, в хлебе — не питающее, в вине — не подкрепляющее и развеселяющее и т. д., а только вещества, которые могут быть промениваемы на другие, при каковом процессе ценность вымениваемого всякий раз может возрастать, а для нее только это и нужно. И так, с точки зрения купеческой конторы, продолжающей вести свои торговые операции и из всех свойств вещей обращающей внимание лишь на их ценность, взгляд нынешней экономической школы также совершенно разумен и основателен. Но так же ли основателен и разумен он с точки зрения государственной. Не думаем. Государство в этом отношении более уподобляется всякому потребителю, или производителю, нежели торговцу. Ежели землевладельцу, пославшему в город воз пшеницы, чтобы, продав ее, купить на вырученную сумму сахару и чаю, пришлют вместо того дегтю, то едва ли он утешится тем, что на дегтю сделана ему большая уступка, так что ценность полученного им дегтя не только равняется, но еще превосходит ценность того количества сахару или чаю, которое он желал иметь. Почему же это так? Потому, что для землевладельца процесс продажи и купли заключается не просто в мене ценностей на ценность, каковы бы они ни были, а в приобретении определенных, для его специальных целей потребных, полезностей. Сахар важен для него именно по его сладости, а не по способности быть промениваему с бòльшею или меньшею выгодою. Ценность вещи для него не более, как отвлеченное понятие, помогающее ему в расчетах, как средство приводить разные полезности к общему знаменателю, чтобы, так сказать, не сбиться в производстве сложений и вычитаний. Совершенно то же самое имеет место для торговли и с точки зрения государственной. И государство в понятие о мене ценностей необходимо привносит понятие о полезности, чего не делает купеческая контора. И для государства в целом также мало еще, чтобы ценность вывозимого равнялась ценности ввозимого, а существенно важно, чтò именно и в каком количестве вывозится и ввозится. Одним словом, как только понятие о полезности вступает в свои правà при производстве мены, так вступает в свои правà и понятие о торговом балансе.

Пусть, например, случился в России год посредственного урожая, при котором хлеба только что достаточно для прокормления ее населения; пусть в то же время в Англии, Франции и Голландии, в тех странах, одним словом, куда Россия вывозит свой хлеб, случился голод. Примем далее, что все эти страны богаче России, как оно и есть на самом деле, и что они в состоянии заплатить в крайности по 20 руб. за четверть хлеба, тогда как для значительного числа Русских эта цена, или даже и несколько низшая, равнялась бы необходимости есть мякину, древесную кору, или даже совершенно голодать. Если бы правительство русское в этом гипотетическом году не состояло из крайних доктринеров, для которых perissent plutôt les colonies qu’un principe, усомнилось ли бы оно запретить вывоз хлеба? А между тем, с точки зрения мены ценностей на ценности, против свободного вывоза хлеба ничего нельзя возразить, несмотря на то, что это повлекло бы за собою бедствие миллионов. С точки зрения купеческой конторы такое время было бы даже самым удобным для вывоза, именно таким, когда можно продать дорого и купить дешево. Тем не менее большинство здравомыслящих, неотуманенных одностороннею теориею людей согласится, что такой вывоз хлеба был бы гибелен для государства. Но ведь вред этот заключался бы не в чем ином, как в том, что торговля в этом году представляла бы для России крайне невыгодный торговый баланс по отношению к хлебу. Если обращать внимание не на одну отвлеченную ценность, а на действительную полезность вымениваемых вещей, то можно представить тысячи примеров такого невыгодного баланса — невыгодного по весьма различным причинам. Например, по Либихову учению страна, не потребляющая своего хлеба и вообще произведений своей почвы внутри ее самой, необходимо должна истощать свою почву. Г. Андреев, в статье, напечатанной в „Современной Летописи“ (№ 38, 39 и 40 за 1866 год) в защиту свободной торговли, совершенно неправильно объясняет это учение, утверждая будто бы из него вытекает, что почва служит только местом прикрепления для растений, а питание должно им доставляться удобрением. Если б почва служила лишь местом прикрепления для растений, тогда-то именно и не требовалось бы никакого удобрения, растения питались бы, значит, только воздухом и водою. Но в том то и дело, что, в конце концов, удобрение необходимо; удобрением же может служить лишь то именно, чтò было извлечено из почвы — известные соли, в известной пропорции. Добыть это удобрение можно, пожалуй, извне, как, например с гуанных островов, из минералов, или из остатков морских животных, заключающих в себе фосфорную кислоту, из веществ, содержащих кали и т. д. Но все эти постороннее источники не только но большей части дороги, но истощимы: поэтому Либих и ставит в образец рационального земледелия не Англию, где таковое удобрение из внешних источников производится в обширнейших размерах, а Китай, куда не ввозится и золотника удобрительных веществ, а где между тем почва сохранила свое плодородие в течение тысячелетий сильной культуры. И это весьма понятно, ибо только то может считаться неистощимым, что циркулирует и постоянно само в себя обращается; но если зерно вывозится, то заключающиеся в нем удобрительные вещества почве уже не возвращаются. Вот смысл Либихова учения, и с точки зрения этого учения можно утверждать, что торговый баланс страны, постоянно вывозящей зерно — невыгоден в отношении к плодородию ее почвы. Из этого, впрочем, не следует еще, чтобы должно было принимать уже чересчур заблаговременно меры к ограничению вывоза хлеба, ибо запас питательных веществ в почве может быть очень велик, и не пользоваться им из страха будущего было бы смешно; тем не менее, с теоретической точки зрения можно все-таки утверждать, что при вывозе зерна баланс страны невыгоден в отношении сохранения плодородия ее почвы. С более практической точки зрения позволительно утверждать то же о лесах, о рыбе, добываемой из внутренних истощимых бассейнов, и т. д. Или — допустим, что какая-нибудь страна обладает копями серы не слишком богатыми, но впрочем достаточными для потребностей ее армии. Если бы, увлекаясь высокою заграничного ценою, стали бы отпускать продукт этот за границу в таком количестве, что не могли бы составить необходимых на случай войны запасов (факт, который трудно себе, впрочем, представить, потому что едва ли какое правительство в таком деле послушает проповедников свободной торговли), то торговый баланс был бы невыгоден в военном отношении. Но, если какая либо страна, источником продовольствия которой не может считаться весь мир, так как она не преобладает на море, должна в случае войны ощущать недостаток в каком-нибудь весьма употребительном произведении, хотя бы оно и не принадлежало к числу непосредственно необходимых для войны материалов, — произведении, которое могло бы, однако же, с успехом производиться внутри страны — а между тем выписывает его из заграницы, то не в праве ли мы сказать, что и в этом случае торговый ее баланс невыгоден в военном отношении; ибо этот недостаток не может же не оказывать во время войны неблагоприятного на нее давления. Так, например, не гораздо ли легче было для нас переносить в известном отношении последнюю восточную войну, когда мы имели свой свекловичный сахар, чем английскую блокаду после Тильзитского мира, когда у нас своего сахару не было? А кàк тяжело будет переносить войну, которая может лишить нас рельсов и подвижного состава железных дорог, когда сами к тому времени не будем еще в состоянии приготовл��ть их?! Одним словом, хотя бы ценности отпуска и ввоза были равны между собою, торговый баланс будет невыгоден для страны, когда она отпускает за границу какого либо своего продукта больше, чем сколько бы оставалось его, за удовлетворением собственных ее надобностей. При известных обстоятельствах, например в случае войны, баланс может сделаться невыгодным и тогда, когда страна ввозит такой продукт, который могла бы выделывать у себя. Можно сказать вообще, что для всякой страны торговый баланс угрожает сделаться, при известных случаях, невыгодным, если разнообразие производимых ею продуктов не велико, если все, что она производит — в одном роде. Пусть, например, посвятит себя страна исключительно шелководству, как персидская провинция Гилань, и вдруг случится болезнь червей, или что-нибудь подобное: лишившись шелка, она лишается не его одного, а разом всех средств для удовлетворения своих потребностей. То же относится к хлебу, вину, или даже вообще к исключительно земледельческой промышленности. Страна может долгое время благоденствовать, пробавляясь одним родом произведений, но над ней постоянно будет висеть Дамоклов меч: нельзя сказать, чтобы в данное время торговый баланс ее был невыгоден в действительности, но он будет постоянно невыгодным в возможности.

Теперь спрашивается: заключают ли в себе драгоценные металлы какую либо специальную полезность или нет: и если они заключают в себе таковую, то почему же представляют такое странное исключение, что не могут сделаться предметом невыгодного торгового баланса? Свойство этих товаров, напротив того, таково, что они всего легче могут представить собою случай невыгодного баланса; почему, когда говорят о нем, то и применяют это выражение специально к драгоценным металлам, употребляя его в теснейшем смысле. Способность же драгоценных металлов легче всякого другого продукта представлять невыгодный баланс заключается в том, что сбыт их почти неограничен. И рад бы вывезти больше хлеба, когда напрасно гниют и поедаются мышами по нескольку лет немолоченные скирды, да рынок уже насыщен хлебом. Золото же и серебро суть именно те товары, для которых граница насыщения рынков наиболее отдалена; они легче расходятся, так сказать растворимее в потребностях, чем все остальное. Потому и предстоит наибольшая опасность выпустить их из страны в таком количестве, что останется их меньше, чем требуется для внутренних надобностей — та же самая опасность, чтò и с хлебом в год посредственного урожая, когда за границею голод, ибо на золото почти всегда голод, а урожай его по нуждам нашим весьма посредственный.

И так, несмотря на всю видимую противоположность между школою теперешних экономистов и школою меркантилистов, в сущности различие между ними по занимающему нас предмету весьма не велико; и та, и другая, смотрят на торговлю с точки зрения купеческих контор: одна — с точки зрения конторы, продолжающей свои делà, другая — с точки зрения конторы ликвидирующей делà, потому что обе обращают внимание лишь на одно из свойств вещей, на их ценность, видя ее, одна — лишь в золоте и серебре, другая — во всякой вещи безразлично; но ни та, ни другая, не обращают внимания на действительную полезность вещей, которая одна только и важна, как для потребителей и для производителей, так и для государства вообще. Обе школы, следовательно, могут быть одинаково названы „меркантильными“. Ценность составляет такое свойство вещей, по которому они делаются, так сказать, соизмеримыми между собою; потому, всякая ценность может быть заменена, без сомнения, всякою другою ценностью, лишь бы было между ними арифметическое равенство: с этой точки зрения торговый баланс действительно не имеет смысла, и экономисты правы. Но это — точка зрения ведущей свои делà купеческой конторы. Если же золото и серебро представляют действительные, реальные ценности, что с известной точки зрения также справедливо, то выгодною торговлею может считаться только та, которая доставляет драгоценные металлы, и чем больше, тем лучше: правы и меркантилисты. Но это — взгляд купеческой конторы ликвидирующей свои делà. С точки же зрения государственной, конечно, нелепо утверждать, что чем больше получается из-за границы золота и серебра, во что бы то ни стало, тем лучше, и что всякий вывоз этих металлов убыточен. Но совершенно основательно думать, что как ввоз, так и вывоз всевозможных товаров может быть как излишним, так и недостаточными, что на совершенно одинаковых правах с другими товарами состоят и драгоценные металлы, что их вывоз может быть излишен, или ввоз недостаточен; и что этот недостаток нисколько не вознаградится излишним ввозом другого рода товаров, хотя бы равным по ценности, — потому что полезности вещей между собою не соизмеримы, потому что сахар не заменим ни каким количеством дегтя, и наоборот; а одни только полезности и важны со всякой, кроме купеческой, точки зрения, которая, по своей особенности, действительно имеет дело только с ценностями. И правы будут те, которые, не преувеличивая значения торгового баланса в тесном смысле этого выражения, признают его значение в смысле общем, при котором вывоз драгоценных металлов, как и всего остального, может быть и не быть вредным, смотря по обстоятельствам.

IV

Я старался показать выше, что только состоянием менового баланса России и можно удовлетворительно объяснить упадок курса наших кредитных билетов. Следовательно, все, чтò в состоянии улучшить баланс, должно считаться для России полезным, и одно это основание заставляет уже защищать покровительственный тариф, так как он уменьшает ввоз. Но вникнем в покровительственную систему саму по себе, и посмотрим, не окажется ли в пользу ее других соображений, как общих, так и специальных России.

При этом входит мне в голову следующая аналогия. Одна, не только весьма уважаемая, но и весьма уважительная газета, по великим услугам, оказанным ею русскому обществу, вела победоносную войну за основанное на изучении классических языков воспитание юношества. Но в том, чтò было писано об этом предмете, как в этой газете, так и в других журналах и книгах, мне, по крайней мере, не случилось встретить убедительного теоретического доказательства тому, чтобы в самом существе греческого и латинского языков присутствовала специальная сила, которая присвоивала бы им способность изощрять и воспитывать молодой ум лучше, чем могли бы то сделать другие предметы учения. В пользу этого „Московскими Ведомостями“ было употреблено, однако же, одно доказательство, которое, если не в теории, то на практике, совершенно удовлетворительно решает этот вопрос. Образование, основанное на изучении классических языков, доказало опытом наиболее просвещенных народов (Немцев, Французов, Англичан), что оно может служить пьедесталом весьма высокой цивилизации, и, хотя бы мы думали, что другая метода воспитания может дать ничем не худшие, пожалуй даже лучшие результаты, но как такое мнение не подтверждено путем опыта, то для государства молодого было бы опасно, отвергнув основанное на опыте хорошее, пуститься на удачу отыскивать еще лучшее. Но, если такое доказательство, в практическом отношении, по крайней мере, достаточно убедительно в педагогии, почему же доказательство совершенно однородное считается недостаточным, когда дело идет о развитии промышленности? Согласимся, что вне покровительственного тарифа есть, может быть, несравненно действительнейшие средства содействовать промышленному развитию государства; но зачем же гнаться нам за этим лучшим в возможности, отвергая то, чтò на опыте Англии, Франции, Пруссии и, в новейшее время, Соединенных Штатов оказалось прекрасным в действительности.

Впрочем, какие же это такие покровительственные меры промышленности — кроме тарифа? Те, кому не желательно, чтобы что-нибудь в самом деле делалось, по каким бы то ни было причинам, — по увлечению ли одностороннею теорией, по боязни ли сметь свое суждение иметь, по другим ли более практического свойства соображениям, — можно быть уверенным, выставят на первый план по этому вопросу — распространение просвещения. Всякого улучшения в этом деле надо ожидать, дескать, едва ли не единственно, от распространения просвещения. Средство это имеет, между прочим, то неоцененное качество, что, хотя бы в данном случае действие его и было подвержено сомнению, или, по крайней мере, оказывалось столь медленным, что пока дождешься результатов его, может невесть сколько бед натвориться, тем не менее, само по себе оно так благотворно, что против него никак уже нельзя восставать. В России, как известно, есть не только ярые защитники свободной торговли, но и свободного пьянства, и всякое предлагаемое против этого зла средство кажется им, или негуманным, или недействительным, или по чему то ни было негодным, кроме лишь одного распространения просвещения. Правда, что уровень просвещения, который необходим, чтобы служить противуядием пьянству — весьма высок: дабы достигнуть его низшим классам народа, при наиблагоприятнейших условиях, мало и ста лет; правда и то, что не только между образованными, но даже и между учеными людьми не мало можно указать пьяниц; правда, что даже высокопросвещенные Римляне в самый золотой век их просвещения были, а не менее их высокопросвещенные Англичане суть и по сей день преусердные поклонники Бахуса; правда, что затруднение доступа к вину составляет, если и не столь радикальное, то более скорое средство, чем идеальная степень просвещения, которой нигде и никогда еще не достигали — все это в расчет не принимается: в глазах поборников свободы пьянства, просвещение все-таки остается единственным рациональным средством к излечению этого порока. Точно также и для фритредеров, чуть ли не единственным рациональным средством к развитию промышленности является распространение общего и технического образования. Что оно действительно составляет такое средство, в этом никто не сомневается; но, во-первых, достаточно ли оно, и, во-вторых, нет ли другого более скорого средства, которое притом со временем даже само вызвало бы это техническое образование? — вот в чем вопрос. Любопытно бы, например, узнать, была ли Франция более или менее технически и всячески образована до Кольбера, чем теперешняя Россия, и если была более образована, то почему же, несмотря на это, промышленность ждала там для своего развития, чтоб этот великий государственный муж завел покровительственные тарифы; а если была менее образована, то опять таки, почему, несмотря на это, промышленность так быстро и сильно развилась, да и само техническое образование явилось, как скоро были заведены высокие тарифы?

Словом, тариф есть ни что иное, как средство обеспечить за внутренними производителями выгодный сбыт их произведений, оградив от соперничества иностранцев, с которыми они, по разным причинам, без этого соперничать не могут. Чтобы доказать, что средство это недействительно, неразумно и вредит государственному благосостоянию, надо доказать одно из следующих положений:

1)

Что обеспечение выгодного сбыта не составляет коренного условия для развития каждой отрасли промышленности, и тариф не обеспечивает такою сбыта внутри государства; или.

2)

что, содействуя возникновению промышленности ограждением ее от иностранной конкуренции, таможенное покровительство делает невозможным ее усовершенствование или, по крайней мере, затрудняет его; или

3)

что, хотя это обеспечение и содействует развитию промышленности одною рода, но тем самым вредит другим отраслям промышленности; или, наконец,

4)

что развитее промышленности посредством покровительственного тарифа налагает такие тягости на народ, что получаемая от него выгода не окупается,т. е. что лекарство хуже болезни.

Разберем же силу этих возражений, под которые подводится весь фритредерский арсенал.

1. Что касается до первого положения, то я думаю, что самые ревностные защитники свободной торговли не решатся на такую фронтальную атаку на пролом; по крайней мере, все, чтò они могут против этого возражать, будет заключаться в голословных уверениях, или в урывочных, неосмысленных цифрах, в роде приведенных г. Молинари в его „блистательной“ речи, или, лучше сказать, реприманде начинающим отбиваться от рук ученикам, подавшим было семь лет тому назад столь блистательные надежды. С этой стороны, кажется, опасаться нечего, и если позиция протекционистов столь же крепка с флангов и с тылу, то армии их нечего сомневаться в победе.

2. Зато второе положение составляет один из самых сильных и любимых фритредерских аргументов. Какова эта сила, показывает, между прочим, следующий любопытный, но совершенно необходимый из него вывод. Если бы когда-нибудь осуществилось на земле всемирное государство, то ему пришлось бы отказаться от всякой надежды на улучшение и удешевление произведений промышленности, так как внешней конкуренции, существенно необходимой для всякого промышленного усовершенствования, взять бы было не откуда, и экономистам этого всемирного государства ничего не оставалось бы делать, как обращать полные мольбы и упования взоры на Венеру, Марса или Юпитера, ожидая, не появится ли оттуда спасительная внешняя конкуренция, ибо внутренняя, ведь, как бы ни был обширен круг ее, решительно никуда не годна. Точно также, по этому взгляду ничего не остается, как горько сожалеть о том, что князья Московские поуничтожали уделы. То-то бы экономическая жизнь была! Теперь, хоть и уничтожь таможни, будут соперничать с Москвой Англия, Франция, Германия, а тогда, сверх того, оказывали бы самое действительное и полезное соперничество Ростов, Муром, Суздаль, Владимир, Тверь, Белоозеро, Рязань, Можайск, Верея и т. д.; соперничество, которое теперь всякой экономической поощрительной силы лишилось, потому что города эти составили с Москвою одно политическое целое. Словом, все это доказательство вредоносности покровительственных тарифов сводится к тому, что влияние конкуренции на улучшение и удешевление промышленного производства зависит не столько от обширности ее круга, сколько от политической самобытности конкурирующих стран. Единственно, что можно придумать в пользу такого предпочтения, оказываемого конкуренции внешней пред внутреннею, заключается в том, что экономические условия внутри одного государства предполагаются слишком однообразными, чтобы в нем могла возникнуть деятельная конкуренция. Если бы мы имели дело с государствами в роде Швейцарских кантонов или Немецких вольных городов, то, конечно, возражение имело бы свою силу; но какое же может он иметь применение к России?

Впрочем, посмотрим на факты. Самый крайний результат покровительственного тарифа относительно внешней конкуренции будет состоять в том, что он совершенно изгонит иностранные продукты с внутреннего рынка. Хуже этого для конкуренции ведь ничего уж не придумаешь. Предполагаемое вредное от этого влияние на усовершенствование промышленности нисколько не изменится от свойства причины, устраняющей иностранные произведения с внутреннего рынка. Если нет там этих произведений, то и внешней конкуренции нет, а почему их нет, это уж все равно. Если так, то чем же объяснить совершенство, достигнутое производством шалей в Кашемире, лаковых изделий в Японии, фарфора, шелка, красок и всей земледельческой промышленности в Китае? Ведь все эти отрасли промышленности достигли высочайшей степени совершенства без благодетельного влияния внешней конкуренции. Не мудрено отыскать примеры подобных же усовершенствований и в том случае, когда устранение внешней конкуренции происходило именно вследствие покровительственного тарифа. Достаточно указать на лионские шелковые материи. Впрочем, я должен сознаться, что сильно ошибся, сказав, что все равно, чем бы внешняя конкуренция не отстранялась, но ошибся не в свою пользу. Когда китайские промышленники совершенствовали свои шелки, краски и фарфоры, им, конечно, не приходило в голову, что вдруг нагрянут „рыжие варвары“ и навезут им этих произведений по такой цене и такой доброты, что им ничего не останется как бросить свое дело; поэтому они и не боялись затрачивать, ни своего капитала, ни своего труда, на эти отрасли промышленности. А когда „варвары“ стали толкаться в ворота Небесной Империи, Китайцы, в этом отношении, смело могли сказать: ну-ка попробуйте поконкурировать. Так же точно и Французы имели счастие заняться усовершенствованием своей шелковой промышленности в такое время, когда всякая мысль о допущении иностранных шелковых товаров показалась бы и вверху, и внизу сущим сумасбродством. Но если над покровительствуемою промышленностью вечно висит Дамоклов меч прекращения или ослабления (часто равняющегося прекращению) этого покровительства, как же ожидать, чтобы кто-либо стал затрачивать труд и капиталы на эти не покровительствуемые, а скорее угрожаемые промышленности? Конечно, кто завел фабрики во время онò, будет поддерживать их, пока возможно, но не много найдется смельчаков, которые стали бы заводить новые, или тратить значительные капиталы на улучшение старых. При этом внутренняя конкуренция, конечно, не может развиться в полной своей силе, и может казаться, что эта внутренняя конкуренция по самой сущности своей не достаточна. Русскую промышленность упрекают, что 44 года тарифного ограждения мало принесли ей пользы. Но, во-первых, мало ли — это еще вопрос, и, во вторых, не во всем ли всякое начало идет медленно? А после этого начала, на которое в таком деле как возникновение мануфактурной промышленности, ведь надо же положить хоть десятка два годов, много ли времени оставалась она в спокойном обладании своею будущностью? Чему же удивляться, что внутренняя конкуренция не выказала всей своей подстрекательной силы.

3. Покровительство, оказываемое некоторым отраслям промышленности, вредит другим промышленностям. Нельзя не сознаться, что положение это в таком общем виде страждет большою неопределенностью. Чтобы рассуждать, так ли это, или не так, надо бы знать, вредят ли эти покровительствуемые промышленности всем вообще менее счастливым сестрам своим, или только некоторым, и притом какая — какой. Неужели, например, покровительство свекло-сахарной промышленности вредит охоте за соболями и рябчиками, или производству икры и рыбьего клея? Факты, по крайней мере, ничего подобного не указывают. Значит, если покровительство одним промышленностям и вредит другим, то уже, во всяком случае, не всем, а лишь некоторым. Каким же? Для этого делят промышленности страны на естественные и искусственные, утверждая, что покровительство искусственных убивает естественные. Но охота за соболями и рябчиками, так же, как выделка клея и икры, принадлежит в России к числу промышленностей наиестественнейших. Возразят, может быть, что эти уже чересчур естественны, составляют так сказать природную монополию, и их поэтому ничем не проймешь, да притом и вредные, и вредимые уже слишком разнородны, ничего общего между собой не имеют. Хорошо. Возьмем в пример вредоносной покровительствуемой промышленности архинеестественную, а в пример бедствующей от нее естественной — такую, которая обладает лишь весьма среднею мерою естественности. Наложим на апельсины пошлину в 5, в 10 р, за десяток. Вследствие этого, пусть настроят оранжерей и начнут выводить в них апельсины и продавать по 11 и 12 р. десяток. Чтò из этого произойдет? Апельсины станут есть немногие, и то более из тщеславия, как теперь едят зимой вишни или спаржу. Сами экономисты утверждают, что существует закон, по которому, когда какой продукт дешевеет, то потребление его возрастает в пропорции сильнейшей, чем удешевление, т. е. что производство потребляемого товара не только не уменьшается от понижения цены, но еще возрастает. Если это справедливо, то должно быть справедливо и обратное, т. е. что при вздорожании товара потребление его должно уменьшаться в пропорции сильнейшей, чем вздорожание. Следовательно, более или менее значительная часть денег, уходивших на апельсины до обложения их пошлиною, должна оставаться в карманах потребителей апельсинов. Куда же они пойдут? Известно, что привыкший пить кофей, если он обеднеет или кофей вздорожает, станет пить цикорий; привыкши пить кяхтинский чай — станет пить кантонский, хотя гораздо благоразумнее бы поступил, если бы обратился к мяте, шалфею и душице; привыкший к сахару перейдет к патоке: мне известны примеры, что иногда по лестнице суррогатов спускаются с сахара даже на вяленую репу и пьют чай с нею в прижовку. И так, более чем вероятно, что потребители апельсинов заменят их другими плодами, и на оставшаяся у них свободные деньги станут покупать груши, яблоки, вишни, крыжовник, смородину, от чего внутреннее садоводство необходимо разовьется. Значит пошлина на апельсины, как бы она ни была странна в других отношениях, не только не убила бы, а напротив того содействовала бы развитию весьма естественного и сродного с апельсиноводством садоводства. Правда, можно вообразить случай, когда бы этого не произошло, именно когда на устройство апельсинных оранжерей употребили бы до последней копейки все имеющиеся в государстве свободные капиталы; но на сколько это вероятно, предоставляю судить самим противникам промышленного покровительства. Впрочем, и в этом, крайне невероятном случае разведение новых садов только не много бы замедлилось. В самом деле, ведь у потребителей апельсинов остались бы лишние деньги в кармане, и желающие разводить сады не могли бы не знать этого, на основании самых простейших соображений; следовательно, вся хитрость заключалась бы в том, чтобы выманить у потребителей эти деньги вперед под залог будущих яблоков, груш и т. д., чтò, при столь, верном расчете, весьма легко совершается посредством кредита.

Может и этот пример покажется не убедительным уже по самой резкости своей. Возьмем же тот, который чаще всего употребляется самими ревнителями свободной торговли, т. е. злокозненную хлопчатобумажную промышленность и страждущую от нее, столь любезную фритредерскому сердцу, льняную и полотняную. Эти две промышленности внушают мне следующую дилемму. В то время, как оказывается тарифное покровительство хлопчатобумажной промышленности, оно также оказывается и промышленности полотняной, и притом в достаточной мере; или же оно ей не оказывается, или, по крайней мере, оказывается не в достаточной мере. Ведь одно из двух, третьего ничего не выдумаешь. Ежели оно оказывается, то спрашивается, почему же капиталы не приливают к полотняным фабрикам, точно так же как к ситцевым и миткалевым? Ежели же покровительство не оказывается, то причину бедственного положения полотняной промышленности ближе всего искать в том, что она не покровительствуется, чем в том, что покровительствуется ее соперница. Но положим, что миазм покровительства так тонок, что просачивается и сквозь эту дилемму. Уничтожим же мысленно всякую пошлину на хлопчатобумажные ткани. Они должны от этого чрезвычайно подешеветь: иначе из чего же бы и биться друзьям потребителей? По вышеупомянутому экономическому закону, потребление бумажных тканей возрастет в пропорции сильнейшей, чем их удешевление, и очевидно, что сбыт полотняных изделий будет еще менее в состоян��и соперничать с бумажными, чем до снятия пошлины с сих последних.

Что хлопчатобумажные ткани повредили полотняным, это бесспорно и весьма естественно; но столь же бесспорно, что без покровительства они повредили бы им еще в гораздо бòльшей степени. Может быть, это станет яснее из другого примера. Производство стеариновых свеч совершенно уничтожило производство свеч восковых (исключая лишь приготовляемых для целей богослужебных). Но стеарин в Россию не ввозится, покровительства не требует и потому тут нет повода клепать на тариф. Но представим себе, что стеарин также мог бы идти к нам из-за границы, и чтобы завести у себя стеариновое производство, наложили бы на него пошлину. Должно полагать, что стеариновые свечи были бы у нас дороже нынешнего, однако вероятно все еще дешевле восковых. Неужели фритредеры и тогда стали бы кричать, что покровительство стеариновым свечам убило восковые, и утверждать, что если бы снять с них пошлину, т. е. еще удешевить их, то производство восковых свечей у нас бы процвело? Никакого нет сомнения, что они стали бы так кричать, ибо неумолимая логическая последовательность их к тому принуждает. Разве признать, что она им не в закон! Сколько ни думаю, не вижу иного средства помочь полотняному производству, через посредство хлопчатобумажного, как наложить в пользу этого последнего высокий тариф на иностранные бумажные ткани, да, в добавок к тому, всякому, кто придет просить разрешения устроить прядильную миткалевую или ситцевую фабрику, отказывать в таковом, делая отеческое внушение, что не стать, мол, заниматься неестественными фабрикациями, а заводите-ка полотняные фабрики. Разве тем, что не так это делается, виноваты миткали и ситцы? Другой же вины против полотен в них не обретаю.

Поискать разве еще примеров. Беру статью г. Андреева (№ 39 „Современной Летописи“ за 1866 год), и вижу: „Развиваясь естественно, они (т. е. покровительствуемые отрасли промышленности) воспитались бы на основе экономии, и, например, промышленность хлопчатобумажная не ожидала бы американского кризиса, чтобы обработывать азиятский хлопок“. Вооружаюсь опять дилеммой и говорю: азиятский хлопок до американского кризиса был или дороже, или дешевле американского, или в одинаковой с ним цене. Если он был дороже и не употреблялся при тарифе, при котором цена тканей дорожает, то тем паче не употреблялся бы без тарифного покровительства; если он был дешевле, то в гг. хлопчатобумажных фабрикантах должно видеть в некотором роде Козьму и Дамияна бессребреников, так как, получая 10, 20, или сколько там угодно, процентов барыша, добровольно отказывались они зашибить еще пяток-другой лишних процентиков. Но в этой гипотезе — гипотезы, ведь, тогда только и хороши, когда объясняют все подлежащая им явления, — должен я разубедиться, узнав, что как только американский хлопок вздорожал, хлопчатобумажные фабриканты оставили свое похвальное бессеребренничество и обратились таки к азиятскому. Наконец, если он был в одной цене с американским, то не вижу, почему бы основа экономии требовала от них предпочтения бухарскому хлопку перед американским? — Если, за всем сказанным, и эта дилемма покажется недовольно строгою, то беру слова г. Андреева и делаю в них маленькое изменение: „Развиваясь естественно, они (т. е. не покровительствуемые отрасли промышленности) воспитались бы на основе экономии, и, например, английская хлопчатобумажная промышленность не ожидала бы американского кризиса, чтобы обработывать индейский, китайский, бразильский, египетский, малоазиятский хлопок“. Так как, оба умозаключения оказываются одинаково справедливыми при совершенно противоположных посылках, то заключаю, что обе посылки ровно никуда не годятся, что оба умозаключения совершенно от них независимы, и что ни покровительство, ни непокровительство, нисколько не причастны в том, что до американского кризиса все пользовались главнейше американским хлопком, а не другим каким.

Возьмем еще пример, которым опять снабдит нас г. Андреев. По его словам, гг. Скальковский и Краевский (брошюры их не имел удовольствия читать, но, судя по разумной цели, полагаю, что, должно быть, брошюра хорошая) говорят, что почему-то мыло у нас дурного качества, и по этой причине за границу нейдет. Г. Андреев находит, что такое свойство нашего мыла весьма естественно, ибо откуда же взяться хорошему мылу, когда покровительствуют свекольному сахару, миткалям и ситцам? „Отдайте“, — говорит, — „народной промышленности 66 миллионов, которые ежегодно берутся у ней так называемым покровительством, тогда увидите, чтò будет!“ Давайте, посмотрим, что будет. „Шестьдесят шесть миллионов берутся у народной промышленности“. Не понимаю: если они берутся у народной промышленности, то куда же они деваются? Очевидно, что они передаются в руки фабрикантов, занимающихся производством покровительствуемых фабрикатов, и составляют их барыш; а если они ведут свои дела не по основе экономии, то поступают в карманы тех, которые пользуется этим недостатком экономии. Фабриканты, как я слышу, вовсе не заботятся ни об лишних кубических дюймах, занимаемых их строениями, ни о лишних, идущих на них, кирпичах. Это несомненно уменьшает их барыши, но зато увеличивает доходы кирпичных заводчиков и заработки каменщиков, подрядчиков и рабочих; вероятно, то же должно разуметь и о столярах, кузнецах и плотниках. Как бы то ни было, я не вижу, чтобы 66 миллионов отнималось у промышленности; все, с чем я могу согласиться, это то, что 66 миллионов отнимаются у потребителей, положим самым несправедливым и насильственным образом, и передаются покровительствуемым фабрикантам и всем прямым или косвенным участникам в привилегированной фабрикации. Это, конечно, было бы весьма дурно; но рассуждение об этом отлагаю до следующего пункта, имеющего трактовать о тягостях, налагаемых на народ и государство покровительственною системою. Пока ограничиваюсь тем, что 66 миллионов не отнимаются у промышленности, а только передаются из рук потребителей в руки вышепоименованных лиц. Но, спрашивается, почему же из рук этих лиц они точно так же не могут поступить на усовершенствование мыловарения, как поступили бы из рук первоначальных своих хозяев-потребителей? Приходится опять прибегать к гипотезе бессребренничества. Передаются им страшные капиталы; могли бы весь государственный долг уплатить, да еще 12,500 верст железных дорог построить, а даже и мыловарения не могут усовершенствовать: чтò они только делают с этим капиталом, уму непостижимо! Скажут, они затрачивают их на покровительствуемое фабричное производство. Позвольте, на это они получают еще почти в два с половиною раза столько же, т. е. 144 миллиона в год, а 66 миллионов — это их барыш, или плата за неэкономию, т. е. излишние доходы каменщиков, мастеров, работников. Виноват: работники тут не причем; они, как известно, в выгодах покровительства не участвуют. Чтобы всему этому народу не уделить хоть частички на усовершенствование мыловарения, как бы это несомненно сделали потребители, если бы 66 миллионов оставалось в их распоряжении! Нет ли уже, полно, в мыловарении чего либо такого, чтò бы ослабляло надежду с выгодою сбывать усовершенствованное мыло за границу? Прежде чем приступить к этому последнему ресурсу, посмотрим еще, не ошиблись ли мы как-нибудь. Попробуем испытанное средство, уничтожим мысленно покровительственный тариф. Вследствие этого, или фабриканты примутся за ум и станут отпускать за 144 м. то, за чтò прежде брали 210 (144+66), или же все их фабрики лопнут, и потребители станут получать сахар, ситцы и т. д. из-за границы; а 66 миллионов у них, в том и в другом случае, останутся в кармане. Из них-то вероятно и уделится частица на мыловарение. Но неумолимый экономически закон гласит, что с удешевлением произведений, потребление их возрастает в сильнейшей пропорции, чем само удешевление: значит, по меньшей мере, все 66 миллионов опять таки уйдут на ситцы, да на сахар, а на мыло опять таки ничего не останется. Скажут, что эти 144 миллиона, да еще в добавок 66 миллионов чем-нибудь да надо же будет уплачивать. Конечно; но ведь ныне же их уплачивают, не прибегая к усовершенствованию мыла: тем же и тогда будут уплачивать, и все я не вижу, как и на что мыло усовершенствуется. А, вот, кажется, нашел — ведь, сахар и ситцы покупают не все одни потребители sensu strictiore — потребители в теснейшем значении этого слова, ничем кроме потребления не занимающееся, — а, например и производители ситца также покупают сахар, и в последнем результате платят за него ситцем; а производители сахара также покупают ситцы, и в последнем результате платят за него сахаром; но ни ситцев у первых, ни сахару у последних не будет, когда эти продукты станут из-за границы получаться, и господам, выделывавшим их в былое время, при покровительственном тарифе, придется volens nolens мыло варить усовершенствованным образом, чтобы было с чем чай пить и из чего своим женам платья шить (как тарифа не будет, куда уже им о шелковых думать!). Казалось бы так, да вот опять затруднение. Чтобы начать мыло варить, необходимо также иметь капитал. Если таковой у них будет иметься в момент уничтожения тарифа, то, значит, он был у них уже в тарифное время, независимо от того, который обращался в ситцевом или свеклосахарном деле (у них, или у каменщиков, плотников, приказчиков и т. д., обогатившихся от неумения хозяев экономно вести дела, — это все равно). А если он был у них в это печальное время, то что же мешало тогда употребить его, самим ли непосредственно, или, одолжив кого за хорошие проценты капитальцем, на усовершенствование мыловарения (разумей под этим так сказать алгебраическим выражением и всякое другое непокровительствуемое и у нас неразвивающееся производство), если бы таковое обещало выгоды? Кружили, кружили, а все-таки пришли к тому же если бы. Нечего делать, надо посмотреть, нет ли в самом усовершенствованном мыловарении какого либо изъянца, отпугивающего предпринимателя. На хорошее мыло, как известно, нужна сода. А соду откуда прикажете взять? Она, ведь, у нас из-за границы получается: где же нам заграничные сырые материалы обработывать, да в обработанном виде с барышком за границу переправлять? Это нам не полагается: и своих-то не моги обработывать, а отсылай сырьем. Да неужели же земля наша велика и обильна, а соды, точно порядка, в ней нет? Как не быть, даже слишком много; поменьше было бы, лучше бы было; да для хорошего и вместе дешевого мыла все равно, как будто бы ее и не было: на соль, из которой сода добывается, у нас акциз наложен; как же быть дешевой соде, а, следовательно дешевому, и хорошему мылу? Да этого еще мало: у нас не только есть соль, но еще и прямо самородная сернокислая сода, так что полдела при превращении соли в соду сама природа сделала. Но этой сернокислой соды нельзя, или, по крайней мере, недавно еще нельзя было добывать, под страхом обвинения в корчемстве. Мне известен случай, что один из наших значительнейших стеклянных заводчиков хотел употребить этот дар природы на выделку стекла, и разрешение получил, но со всем тем вывоз сернокислой соды подвергался таким осмотрам и пересмотрам, что бросил он это дело. И так, вот простая и прямая причина, почему мыловарение не совершенствуется, а тариф тут ни при чем. И посмотрите на всякую другую промышленность, застой которой приписывается тарифу: я уверен, всегда найдется подобная причина. По крайней мере, относительно мыла, стекла, некоторых химических продуктов, скотоводства, приготовления мясных и рыбных произведений, вместо: „возвратите промышленности 66 миллионов“, которых у нее никто не отнимал, можно с гораздо большим правом воскликнуть: „сложите с промышленности 9 или 10 мил. соляного акциза, и посмотрите, чтò будет“.

Так как мы не нашли общего правила, которое показало бы, какой именно непокровительствуемой промышленности вредит такая-то и такая промышленность покровительствуемая, то должны были пробавляться отдельными примерами и никак не могли напасть на такой, где бы вред этот оказался на деле, если попристальнее на него посмотреть. Чтобы нас не упрекнули, однако, в намеренном умолчании, взглянем и на тот вред, который будто бы покровительственный тариф оказывает сельской промышленности. Промышленность эта так обширна и занимает такое место в России, что действительно можно бы было жалеть, что капиталы обращаются на что либо иное, если бы не доставало их для этой промышленности. Да и в этом случае, прежде пришлось бы пожалеть о тех капиталах, которые затрачиваются на вновь введенную у нас экономическим прогрессом биржевую игру, чем о тех, которые пошли на полезную и необходимую для самой земледельческой промышленности — промышленность мануфактурную. Но действительно ли ощущали наши сельские промыслы в течение бòльшей части покровительственного периода недостаток в капиталах? Всякому известно, что было совершенно наоборот, что ни одна отрасль промышленности не пользовалась такими дешевыми капиталами, как именно сельское хозяйство. Опекунский Совет снабжал наших сельских хозяев, т. е. помещиков, капиталами в количестве многих сотен миллионов рублей, за такие проценты и под такими условиями, под которыми те, которые употребили свои капиталы на водворение у нас покровительствуемых отраслей промышленности, никогда бы не снабдили ими сельского хозяйства. Если со всем тем, эти сотни миллионов не развили нашего сельского хозяйства, то надо благодарить судьбу за то, что другие миллионы пошли на другое дело. Были, значит, иные причины, а не недостаток капиталов, которые тому препятствовали, например, хоть крепостное право. Но теперь крепостного права нет, и источник Опекунского Совета иссяк. Не полезнее ли было бы обратить капиталы в эту сторону, чем поддерживать искусственные, как их величают, промышленности? Не повторяя того, чтò было сказано выше по случаю садоводства, фабрикации бумажных тканей и мыловарения, чтò, как само собою разумеется, вполне применяется и к хлебопашеству, посмотрим, нет ли и в этой обширной отрасли промышленности таких условий, которые, совершенно независимо от тарифного покровительства мануфактурной промышленности, не допускают к ней прилива капиталов? Действительно, в том, чтобы значительные капиталы могли иметь полезное приложение к сельской промышленности, есть весьма основательные причины сомневаться. Неужели, в самом деле, те сотни миллионов, которые, через посредство опекунских советов и приказов общественного призрения, притекали к нашей сельской промышленности, так мало принесли ей пользы и имели главным своим результатом, что лицà, получившие ссуды на столь выгодных условиях, вошли лишь в бесполезные долги, — главнейше от неразвитости, невежества, расточительности и всяких других дурных качеств бывших русских помещиков, а не от каких либо свойств присущих нашей сельской промышленности? Чтобы поверить, так ли это, попробуем сделать приблизительный расчет.

Число десятин пахотной земли в России нельзя принять менее, чем в 90 миллионов, что составляет всего 2/11 пространства Европейской России, или по 21/2 десятины кругом на мужскую душу, а ведь в том числе считаются и помещичьи запашки, бывающие нередко в несколько тысяч десятин, также запашки колонистов и вообще крестьян многоземельных губерний, где запахивают и по десятку десятин на душу; припомним также, что и у работников наших фабрик и у прочего промышленного люда запашка по большей части идет своим чередом. Рассчитывая по трехпольному севообороту, 30 миллионов оставалось бы из них под паром. Но в значительной части России, именно в самой многоземельной и плодородной, господствует залежная система, при которой все, чтò вспахивается, все и засевается, следовательно, на собственно засеваемое пространство придется значительно более 60 мил. десятин. Из них, в трехпольной системе половина засевается хлебными растениями в тесном смысле этого слова, т. е. такими, из которых действительно печется хлеб; но и в яровом поле большое пространство идет под яровую пшеницу, немного под яровую рожь и под ячмень Там, где ведется залежное хозяйство, да и вообще в Южной России, хлебные растения, в тесном смысле этого слова, далеко преобладают над прочими посевами; поэтому, если вместо 30 мил. отделим 40 мил. на этого рода хлебà, то наверно не перейдем за границу действительности. Теперь предположим самый умеренный средний урожай — всего сам 41/2: меньше кажется уже нельзя для пшеницы и ржи. При засеве в 10 мер на десятину будем иметь 225 мил. четвертей среднего урожая ржи и пшеницы. Из них, 50 мил. пойдет на посев. Сколько пойдет затем на прокормление народа? Солдат получает у нас 1 п. 30 ф. пайка в месяц, т. е. 21 пуд муки или 21/3 четверти ржи в год, и этот паек оказывается достаточным. Но невозможно же считать количества съедаемого солдатом, т. е. молодым крепким мущиною, ведущим трудовую жизнь, за среднее для всего населения, в число которого входят женщины, дети, старики и высшие сословия, как известно, потребляющие гораздо меньше хлеба. Если, поэтому, примем две четверти за среднее количество, то примем, вероятно, слишком много. На 70 мил. населения это составит 140 мил., за исключением которых остается еще 35 мил. четвертей. Положим, что в России выкуривается 80 мил. ведер вина, при выкурке по 8 ведер с четверти: это потребует всего 10 мил. Остается еще 25 мил. В год самого изобильного отпуска хлеба за границу он никогда не достигает этой цифры. Или 70 миллионов мало принять для народонаселения России? Так накинем еще пять. Все же у нас остается 15 мил. четвертей — количество, которое много превосходит наши заграничные отпуски. Кто вспомнит, что в наших плодородных губерниях хлеб остается в скирдах по несколько лет немолоченным, потому что дешевизна не позволяет его продавать мало-мальски расчетливому хозяину, не приневоливаемому к тому нуждою; кому известно, что в 1865 году четверть овса стоила, например, в южных уездах Курской губернии, 40 к., а в 1844 г. доходила до 60 к. ассигнациями; кто захочет обратить внимание на то, что никакие требования за границу никогда не истощали наших запасов, а если и случались в этом отношении затруднения, то единственно вследствие затруднительности доставки, так что, например, в 1866 году Одессо-балтская железная дорога была не в состоянии перевезти имевшихся запасов, — тот согласится, что выведенный нами приблизительный расчет близко выражает настоящее положение дела. Но допустим, что расчет преувеличен, что нашего среднего урожая только что хватает на внутренние нужды и на отпуск нескольких миллионов четвертей, и будем себе сулить золотые горы от прилива капиталов к сельской промышленности. Пусть же эти капиталы дадут самый умеренный результат, пусть увеличат они наши урожаи на ползерна: чтò станем мы делать с лишними 25 мил. четвертей — неужели по 35 или 40 мил. четвертей за границу отпускать станем? Такое увеличение наших урожаев, конечно, было бы весьма полезно, но кому — покупающим наш хлеб иностранцам, которые удовлетворяли бы всем своим потребностям в нем за гораздо мèньшую сумму, да, кроме того, содействовало бы разве размножению и утучнению мышей. Если смотреть на нашу сельскую промышленность, по крайней мере, на главную ее отрасль, хлебопашество, с точки зрения искусства для искусства, то, конечно, оно окажется на весьма низкой степени: и пахать, и сеять, и удобрять, и жать можно гораздо лучше, нежели мы пашем, сеем, удобряем и жнем; но если оценивать промышленность, по скольку она удовлетворяет потребностям в ее продуктах, то должны будем сказать, что наше хлебопашество стоит именно на той степени, на которой, при настоящих условиях сбыта, стоять может. Тогда станет понятно, почему она так сказать отразила от себя те сотни миллионов, которые к ней протекали; и ту же отражательную способность сохранит она, пока не усилится для нее сбыт. Ей нужны не столько капиталы, сколько сбыт, а в нашей власти для этого есть только один путь — усиление нашей промышленности мануфактурной, причисляя к ней, конечно, и такие роды сельской промышленности, как производство свекловичного сахара и т. п., так что те капиталы, которые приливают к этим отраслям промышленности, принесут и нашему земледелию гораздо более пользы, чем ежели бы они прямо шли на его техническое усовершенствование. Почему, например, находится в таком цветущем состоянии хлебопашество в Соединенных Штатах? Потому, что треть его населения, весь юг, производит хлопчатую бумагу и табак, а не хлеб; потому, что там есть такие торговые и промышленные центры, как Нью-Йорк, Филадельфия, Бостон, Новый-Орлеан, Балтимор, Сан-Луи, Чикаго, Цинцинати, и т. д.

Таким образом, все частные примеры, нами разобранные, оказались не в пользу того мнения, чтобы покровительство одним промышленностям необходимо вредило другим, непокровителствуемым. Но как бы ни были верны эти из частных примеров выведенные заключения, мы не можем ими удовлетвориться и должны стараться отыскать самые источники, откуда проистекает ошибочность этого мнения. Мы намекали уже на них при обсуждении отдельных примеров, теперь уделим несколько места, чтобы рассмотреть их самих в себе. Это —

а) Смешение понятий о переводе капиталов из рук в руки, с их отнятием у промышленности. Например: несколько лиц имеют 10 милл. капитала, который они желали бы поместить и который мог бы послужить для заведения или усиления какой-нибудь отросли промышленности; но вдруг то или другое обстоятельство делает выгодным покупку домов в столице; они и обращают на это свои капиталы. Разве можно сказать, что чрез это означенные капиталы отняты или даже отвлечены от промышленности? Если купили домà, так кто-нибудь же их продал; значит капиталы только перешли из рук в руки, и по-прежнему к услугам промышленности, если только может она представить им достаточные выгоды. Не тоже ли самое, если покупаются биржевые бумаги? Покупаются, так, значит, и продаются. Конечно, возможно, что тот, кто продал бумаги только и делает, что ждет, чтобы опять накупить новых и т. д.; тогда, конечно, эта спекуляция отнимает капиталы у промышленности; но это еще не есть необходимое последствие всякой покупки бумаг. — Ежели бы, теперь, 66 миллионов, которые из рук потребителей передаются, по г. Андрееву, покровительственным тарифом в руки производителей, оставались у своих первоначальных хозяев, то, конечно, могли бы, составляя их экономию, как-нибудь соединиться и обратиться на новые промышленные предприятия; но разве так же точно не могут они соединиться и из рук производителей, к которым поступили в виде барышей или лишних заработков? Тут есть перевод капитала из рук в руки, пожалуй, тягостный и несправедливый, но нет необходимого отвлечения его от промышленности.

б) Но это еще мелочь; главная же ошибка заключается в следующем. Положение, что капиталы, притягиваемые к искусственно покровительствуемой промышленности, непременно отливают от других промышленностей, защитимо только при предположении, что капиталов в стране как раз в обрез; что, одушевляемые, так сказать, некиим гонящим их духом, они вращаются и движутся с такою скоростью, какая только для них возможна; что нет капиталов бездейственных. Вполне гипотеза эта, может быть, нигде не осуществлена; но во всяком случае степень, в которой она осуществлена, весьма различна в различных странах. В Англии, конечно, если не все, то почти все капиталы находятся в таком движении, так как в ней не только абсолютное количество, но и относительная напряженность экономических сил больше, чем в других странах. В России же совершенно наоборот: здесь не только количество экономического движения, но и относительная напряженность силы, его производящей, значительно меньше, чем в других образованных странах; в ней, поэтому, имеется относительно больше, чем где-либо, капиталов, или совершенно необращающихся, или обращающихся медленнее, чем бы могли. Давно ли еще зарывали монету в землю, и кто поручится, что не зарывают ее и теперь? Но не будем говорить об этих крайностях. В то самое время, как правительственная система создавала мануфактурную промышленность и, следовательно, привлекала к ней капиталы, не приливали ли сотни миллионов к промышленности земледельческой, хотя и без результата, и за всем тем не собралось ли в Опекунском Совете столько капиталов, что правительство черпало из них десятками миллионов в течение многих лет; и, наконец, не сочли ли нужным вытеснить их чрезмерным понижением процентов, так как их накопилось более, чем могли или умели употребить? Не очевидно ли, что тарифное покровительство нимало не отвлекало капиталов от других промышленностей, а только возбуждало к жизни капиталы спавшие, и что, если можно о чем жалеть, так о том лишь, что оно не привлекло их гораздо больше, этим для других промышленностей не только безобидным, но весьма полезным образом, ибо всякая промышленность, по самой сущности дела, всегда содействует другой, если только не вредит ей отвлечением капиталов? Не привлекло же оно их больше, во-первых, потому, что тарифное покровительство отличается, к своей невыгоде, от покровительства естественного тем, что нередко из покровительства обращается в угрозу, хотя это невыгодное свойство и не лежит вовсе в самой его сущности. Во-вторых — потому, что это покровительство, в значительной степени, обращалось в чисто номинальное, ибо промышленность недостаточно ограждалась от контрабанды, неизвестно почему-то считающейся неустранимою. В-третьих — потому, что, вытеснив скопившиеся капиталы в бывших правительственных банках, заставили их метаться из угла в угол, вместо того, чтобы постепенно и правильно открывать им пути, по которым бы они знали, куда и на чтò им идти, как это сделал в свое время покровительственный тариф. От этого развилась биржевая спекуляция, которая действительно отвлекает капиталы от промышленностей, но отвлекает их как от непокровительствуемых, так и от покровительствуемых. Приписывать же вину этим последним, значит сваливать с больной головы на здоровую. Нельзя, конечно, отвергать, чтобы не могли быть такие обстоятельства и условия экономической жизни народа, при которых покровительство одним сторонам этой жизни не наносило бы тем самым ущерба другим; но частный случай не может быть возведен в общее безусловное правило, и, как мы видели, экономическая жизнь России не подходила и не подходит под этот частный случай.

4. Покровительство налагает на народ, а, следовательно, и на, государство такие тягости, которые далеко превосходят предполагаемые от него выгоды. Прежде всего надо заметить, что если покровительство и налагает на кого тягости, то конечно на потребителей; чтобы перейти от этого к наложению тягостей на народ, на государство вообще, необходимо отождествить интересы потребителей с общим интересом народа и государства. Это и делается посредством следующего софизма, который я извлекаю из книги Бастиà „Экономические софизмы“, переведенной на русский язык для назидания нашей публики, книги, которой, как мы заметили уже, должно отдать ту справедливость, что она совершенно верно озаглавлена. В первой статье, под названием обилие и недостаток, которая служит основанием всех дальнейших рассуждений и выводов, знаменитый экономист говорит (стр. 6 и 7):

„Возьмем какого-нибудь производителя; в чем непосредственная его выгода? В двух следующих условиях: 1) чтобы возможно меньшее число людей занимались тем же трудом; 2) чтобы возможно большее число людей требовали произведения этого труда. Политическая экономия излагает это короче: „чтобы предложение было самое ограниченное, а требование как можно обширнее“, или еще другими словами: „чтобы соперничество было ограничено, а сбыт неограничен“. — В чем состоит непосредственная выгода потребителя? В том, „чтобы предложение потребного ему произведения было обширно, а требование ограничено“. До сих пор все совершенно верно. Послушаем, чтò дальше будет. „Так как эти две выгоды противоречат одна другой, то одна из них должна совпадать с общественным или общим интересом, а другая должна быть ему противуположна“. Никоим образом. Это совершенно противно всякой здравой логике. Если два крайние и противуположные интереса тянут каждый в свою сторону, то общее благо никак не может лежать в одной из крайностей, а непременно в чем-нибудь среднем, примиряющем обе крайности. Бастиà позволил себе маленький фокус-покус и воспользовался не совсем добросовестно известным логическим законом исключения третьего, но этот закон имеет применение лишь там, где одно из двух противуречащих положений заключает в себе прямое отрицание другого, и больше ничего, никакого другого утверждения, т. е. когда противоречие полное, например, „эта фигура есть треугольник“ и „нет, эта фигура не треугольник“. Конечно, истина тут должна заключаться или в утверждении или в отрицании. Но ежели скажем: „эта фигура треугольник“; и „эта фигура четвероугольник“, то дело совершенно переменяется. Говоря „эта фигура четвероугольник“, мы, конечно, отрицаем, что она треугольник, но при этом прибавляем кое-что лишнего, и весьма может статься, что фигура будет — пятиугольник. Так точно и у Бастиà. Если бы непосредственная выгода потребителя состояла только в том, чтобы предложение не было самое ограниченное и чтобы требование не было самое неограниченно-обширное, тогда бы так; но ведь для потребителя этого мало, его интерес требует, как справедливо утверждает Бастиà, чтобы предложение было неограниченно обширное, а требование было возможно ограниченное. При этом, дело сейчас же переменяет вид. Представим в доказательство несколько положений, совершенно аналогических положениям Бастиà, но из других сфер жизни, и посмотрим, к чему они нас приведут. Интерес чиновников получать как можно более жалованья; интерес казны, в тесном смысле этого слова, давать чиновникам как можно менее жалованья. Неужели же интерес государства находится в одной из этих крайностей? Нет, интерес государства требует, чтобы чиновники получали справедливое, соответственное их трудам вознаграждение, ибо иначе способных людей мало служить пойдет. Или — в некоем государстве интерес аристократии или, точнее, олигархии — захватить всю власть в свои руки; а интерес демократии или, точнее, демагогии — сосредоточить ее в своих руках. Чего же требует интерес государства, или общее благо? Не того ли, чтобы все классы народа пользовались должною мерою власти и влияния? Или — Франция при Людовике XIV и Наполеоне I полагала свой интерес в том, чтобы господствовать над всей Европой; в том же полагали свой интерес Германия и Испания при Карле V; а интерес Европы в чем же заключался? Не в том ли, чтоб и Франция и Германия с Испанией, каждая пользовались приличествующею им долею влияния? И так далее, сколько угодно.

Слабеньки же, слабеньки в логике оказываются сами учителя-то и авторитеты, и плохо, преплохо рассуждают! Последуем, однако, за учителем далее, к чему-то он нас приведет:

„Надо согласиться, — продолжает Бастиà, — что желания у всех нас, как у производителей, противуобщественны, антисоциальны. Пусть, например, мы виноделы: ведь мы не огорчились бы, если бы померзли все на свете виноградники“. Совершенно справедливо — калькирую с этого и свое доказательство. „Надо согласиться, — говорю я, — что желания у всех нас, как у потребителей, противуобщественны, антисоциальны. Пусть, например, мы любители вина: ведь мы не огорчились бы, если бы конфисковали все вино во всех погребах кроме нашего, и роздали его нам даром“. Воля ваша, иота в иоту так же справедливо. Не в подобных ли стремлениях и обвиняют коммунистов? А если они питают такие безумные и хищнические замыслы, то ведь не иначе как исключительно в качестве потребителей.

Возьмем еще пример из Бастиà: „Положим, что мы производим хлопчатобумажные ткани. Конечно, мы желаем продавать их как можно выгодные для себя. Мы охотно бы согласились на запрещение всех соперничествующих с нами мануфактур, и если не осмеливаемся выразить такого желания публично, то, однако ж, достигаем этого осуществления в известной мере косвенными средствами, например, запрещая иностранные ткани, чтобы уменьшить предлагаемое количество“ и проч. Отвечаю: „Положим, что мы — потребители хлеба. Конечно, мы желаем покупать хлеб, как можно дешевле. Мы охотно согласились бы на запрещение употреблять хлеб не только для приготовления из него разных продуктов, например, вина, но даже и на удовлетворение нужд других потребителей, например вывоза за границу, и если не осмеливаемся выразить такого желания, то потому лишь, что непоследовательны“. Скажут, пожалуй, что с потребительской стороны никогда ничего подобного не выражалось. В таком случае позволю себе рассказать следующий анекдот, за достоверность которого ручаюсь. Когда основалась компания для приготовления животных продуктов, связанная с именем г. Кокорева, то в народе разнесся слух, будто г. Кокорева схватили и заключили в Петропавловскую крепость, за то, что он скупил слишком много скота и отправил его за границу, и весьма радовались постигшему его злоключению, находя, что оно весьма им заслужено произведенною им будто бы дороговизною мяса. Не выразилось ли в этой легенде тайное желание потребителей узкой, исключительно потребительской точки зрения?

Поэтому, если справедливо мнение Бастиà „о законодательном собрании, составленном из работников, в котором каждый член мог бы обратить в закон свое тайное желание производителя“, мнение, заключающееся в том, что „уложение, вотированное таким собранием было бы систематизированною монополиею, теориею недостатка, приложенною к практике“, то совершенно неосновательно его мнение о палате, „в которой каждый член соображался бы исключительно с своею непосредственною выгодою потребителя“ — будто бы такая палата „пришла бы к системе свободы, к уничтожению всех ограничительных мер, к ниспровержению всех искусственных препятствий; словом, к осуществлению теории изобилия“. Совершенно напротив, и эта палата, руководимая интересом, не менее односторонним и эгоистическим, как и первая, пришла бы к узаконениям, ограничивающим потребление, как, например, к запрещению вывоза (точно так же, как первая к запрещению ввоза), и стремлением к уменьшению выгод производителей искусственным удешевлением продуктов привела бы точно также к осуществлению теории недостатка. Из этого видно, кàк ошибочно отождествление исключительного интереса потребителя с интересом общественным: этому последнему исключительный интерес потребителя противуречит столько же, как и исключительный интерес производителя, и здравая экономическая политика, имея в виду и тот, и другой, не может, однако, следовать ни тому, ни другому, а должна рассматривать, чтò в каждом данном случае соответствуете общему благу.

Если, таким образом, тягость, наложенная на потребителей, не составляет еще непременно и необходимо ущерба всему обществу, то тягость эта, будучи только частная, может иметь и свою полезную сторону. Но, прежде чем пойдем далее, любопытно и важно бы было оценить величину той тягости, которую несет на своих плечах Россия. К счастию, мы имеем тут некоторую точку опоры. Вместо возгласов о неудобоносимости налагаемого покровительственною системою бремени, г. Андреев в упомянутой уже не раз статье, приложил старание к определению его веса и размеров и вычисляет это бремя в 66 мил. руб. Верно ли это вычисление? Сомневаться в точности числовых величин, на основании которых он сделал свои вычисления, я, по крайней мере, не имею ни каких оснований и никакими другими заменить их не могу; если он ошибся в чем, пусть укажут другие. Но верна ли его метода вычисления? Была бы она, не скажу, верна, но, по крайней мере, вероятна, если бы не существовало внутренней конкуренции, о которой так часто говорилось в „Торговом Сборнике“, но которой решительно не хотят знать приверженцы свободной торговли; была бы она вероятна, если бы каждый род покровительствуемой промышленности сосредоточивался в заведениях, принадлежащих одному хозяину; но и в этом случае, хозяин мог бы еще рассчитывать, что, в видах усиления сбыта, ему выгоднее продавать дешевле, чем по цене на иностранных рынках + перевоз и + тариф.

Вычисление г. Андреева, на котором мы и остановимся, так как другого не знаем, произведено следующим образом. Он берет количество каждого выделываемого продукта, помножает его на тарифную пошлину и сумму этих произведений принимает за премию платимую потребителями покровительствуемым отраслям промышленности. Эту методу подкрепляет он следующею дилеммою: если бы стали утверждать, что цифра эта слишком велика, то пришлось бы доказывать: 1) что покровительство, нами принятое, в действительности не существует, что, следовательно, нынешние наши пошлины слишком велики, и что, следовательно, их можно уменьшить; 2) или же — что количество ежегодных изделий, нуждающихся в покровительстве менее, чем его приняли, и что, следовательно, значение покровительства не так важно в общей судьбе нашей промышленности, как мы его приняли. В том и другом случае протекционистам пришлось бы отказаться от одного из важнейших для них положений, от необходимости поддержания существующих высоких пошлин, или от необыкновенной важности протекционизма для России. — Nego. Не знаю ничего об том, менее или более количество ежегодных изделий, чем оно принято г. Андреевым; но утверждаю, что хотя бы продукты покровительствуемых отраслей промышленности были значительно дешевле того, чем тариф позволяет им быть (чтò, вследствие внутренней конкуренции, необходимо и должно быть), тем не менее уменьшить тариф до такой нормы, которая, по-видимому, требуется ценою, по которой наши фабриканты в состоянии продавать и действительно продают свои произведения, значило бы подвергнуть существование этих отраслей промышленности большой опасности.

Я думаю, не станут спорить, если я скажу, что иностранного соперничества должно опасаться не столько от могущих завестись за границею фабрик, основанных именно для сбыта их произведений в Россию, сколько от фабрик, уже существующих и уже сбывающих свои продукты и без России. Ставлю себя в положение одного из таких фабрикантов и начинаю рассуждать: „Произвожу я до 100,000 пудов товара в год, продаю его по 12 руб., и десятая доля моего валового дохода составляет мой чистый доход, то есть 120,000 рублей. Я человек экономный и скопил себе капитал, который желал бы употребить на расширение своего производства, но, ни внутри моего отечества, ни в тех странах, куда мне не мешает проникать тариф, усиления сбыта не предвидится. Хорошо, если бы мне можно было открыть для себя сбыт в Россию, хотя бы еще на 50,000 пудов в год. Там фабрикант, выделывающий это количество, как мне известно, продает пуд по 14 руб. и также считает одну десятую валового дохода своим чистым доходом, т. е. получает 70,000 руб. Тариф, ограждающий эту промышленность, составляет 4 руб. на пуд, так что внутренняя конкуренция, против того, чем тариф позволял бы, ей быть, понизила цену 2 рублями на пуд. Если я, несмотря на тариф, стану ввозить мои произведения и продавать по 12 р. 70 коп., считая 30 коп. на провоз, которых нечего принимать в счет, и потому собственно по 12 руб. 40 к., я выручу 620,000 р. Шестьсот тысяч выручки дали бы мне уже 60,000 чистого дохода, да 20,000 барыша от лишних 40 к. с пуда; это, вместе с 120,000 р. которые я теперь получаю, составит как раз 200,000 дохода; но я должен бы заплатить и 200,000 пошлины, что поглотило бы не только все мои выгоды по новой операции, но и все прежние доходы. Это значит невозможно. Положение русского фабриканта, которого бы я принудил, соперничеством со мной, продавать товар по 12 руб. 70 коп., все же было бы несравненно лучше, нежели мое, так как он все еще сохранил бы 5,000 р. чистого дохода. Но наши экономические писатели, дай Бог им здоровья, поддели много русских экономистов и не экономистов на удочку. Много, слышал я, развелось на Руси фритредеров: чтò если бы удалось убедить их похлопотать о понижении тарифа до той только нормы, которая как раз обеспечивала бы фабрикантам цену в 14 р., по которой они на самом деле продают свой товар? Ведь это не могло бы уже считаться крайним фритредерским увлечением, а только сбавкою доли тарифа, совершенно излишней для действительного покровительства. Если бы мне это удалось, то вот в каком виде представились бы мои дела: из 200,000 моей чистой выручки, мне пришлось бы заплатить всего 100,000 р. пошлины, а 100,000 р. у меня бы оставалось. Конечно, и тут я лишился бы 20,000 сравнительно с тем, что теперь получаю; но года через два, много через три, я и мои товарищи, которые непременно последуют моему примеру, мы совершенно бы убили русскую фабрикацию, которая не может же довольствоваться барышом, составляющим вместо 1/10, только 1/140 долю валовой выручки, и тогда могли бы мы возвысить цену на наши продукты, на сколько нам желательно. При этом я не беру еще в расчет, что расширение производства — не то, что заведение вновь, и что, следовательно, я получу в чистый барыш долю валового дохода бòльшую, чем рассчитывал, не 1/10, а может быть 1/9 или 1/8. Далее — хотя мы и увеличим цену, когда уничтожим соперников, но можем все же с выгодою спустить цену и ниже 14 р., если это будет входить в наши расчеты, и тем усилить сбыт. Но, оставив это пока в стороне, как не подходящее под строгую арифметику, все же ясно, что понижение русского тарифа до той степени, какая, по-видимому, требуется ценами, по которым русские фабриканты сбывают свои товары, представило бы мне и моим товарищам отличный случай убить эту отрасль русской промышленности и завладеть русским рынком. Боюсь только — догадаются и поймут, что если тариф есть, так сказать, ограждающая стена, то оградительная способность стены измеряется ведь ее вышиною над уровнем почвы наружной, а не внутренней. А если не догадаются?“

Из этого следует, что 66 миллионов не могут считаться выражением той суммы, которую потребители действительно платят производителям, а только выражением крайнего максимума, которого эта сумма могла бы достигнуть при таких-то и таких условиях, так что на деле она может быть и половины, даже трети 66‑ти милл. не составляет. Чтобы получить истинную величину жертвы, налагаемой на потребителей тарифом, надо было бы из средней цены продуктов покровительствуемых промышленностей на внутреннем рынке, помноженной на количество этих произведений, вычесть: 1) такое же количество товаров, помноженное на среднюю цену их на рынках иностранных, 2) ценность провоза от мест заграничного производства до центрального русского рынка, 3) и ту пошлину на эти привозные товары, которую правительство могло бы наложить с целью чисто финансовою. Только разность этих двух величин выражает собою действительную дань, платимую потребителями производителям.

V

Мы доказали, что, хотя бы отрицательная сила тарифа и выражалась численно суммою в 66 милл., отяготительное его влияние будет непременно гораздо ниже этого. Но значительность какой либо тягости, какой либо жертвы не может быть определена одним лишь исчислением их величины: нужно еще знать, чтò приобретается ценою их. Посмотрим же, чтò покупаем мы ценою жертв, налагаемых на потребителей.

А. Во-первых, мы покупаем экономическую независимость и самостоятельность. Я знаю, что словà эти звучат дико и странно в ушах некоторых экономистов, которые, обращая внимание, изо всех свойств вещей, на одну лишь ценность их, утверждают, что, так как мена обоюдна, и ценность, промениваемая всегда равна ценности вымениваемой, то и экономическая зависимость обоюдна, одна другую уравновешивает и нейтрализует, сохраняя таким образом за обеими сторонами их полную экономическую независимость. Но такими общими положениями не решаются дела в сем до крайности сложном мире. Между страною чисто или преимущественно земледельческою, или, лучше сказать, сельско-хозяйственною, и страною мануфактурною и торговою устанавливаются те же отношения, что между деревнею и городом; а город, как место сосредоточения и централизации капиталов и вообще промышленных сил, будет всегда преобладать над деревнею, где эти силы рассеяны, и держать ее в своей зависимости. Странно по видимому, что деревня, которая доставляет предметы первой необходимости, зависит от города, могущего заплатить за них предметами гораздо менее нужными. Но дело в том, что тогда как деревня связана с городом сбытом своих произведений, город, обладая сосредоточенными капиталами, может во всякое время, когда только это покажется ему выгодным, расширить сферу, из которой он добывает свои сырые продукты. Такое положение дел еще значительно усиливается, когда, играющее в отношении к нам роль города, государство — подобно Англии — сосредоточивает в своих руках всемирную торговлю, т. е. производит мену, не как обыкновенно делают это государства, пополняя лишь избытком некоторых своих произведений недостаток в других, а в значительной степени приближаясь к характеру торговой конторы, для которой торговля становится сама по себе целью. Этим, между прочим, и объясняется вражда политико-экономической науки, по преимуществу английской, к торговому балансу. Такое ненормальное нарушение экономического порядка вселенной очевидно должно вести к ненормальности и в противуположном смысле. У нас, именно на основами характера наших произведений, составляющих предметы первой необходимости, долго существовало мнение о зависимости Англии от нас, и в подтверждение этого сочинено даже много легенд. Теперь едва ли кто держится такого образа мыслей. Тем не менее, не бесполезно будет посмотреть на причину этого, так сказать, оптического обмана. Если сравнить степень зависимости России ото всего что не Россия, с таковою же зависимостью Англии ото всего, что не Англия, то, без сомнения, Россия окажется несравненно независимее Англии; но дело в том, что Россия никоим образом не может воспрепятствовать сношениям Англии с остальным миром. Тогда как почти все торговые связи России с остальным миром находятся в руках Англии, а при известном неблагорасположении к нам Европы — можно даже сказать все, без почти. И это должно разуметь не в одном предвидении войны. Одно уже сознание, что в сбыте своих произведений мы зависим от произвола Англии, тогда как она сознает, что может заменить истекающие от нас источники необходимых для нее сырых произведений другими, ставит уже нас в неравноправные отношения. Есть у нас люди, которые полагают, что Россия всеми сторонами своей жизни должна быть подчинена просвещенной Европе и должна лишь служить орудием для достижения ее возвышенных, а не своих грубых целей. Такие люди, по крайней мере, последовательны. Но чтò сказать о тех, которые, высоко ставя нашу самостоятельность политическую, не хотят даже и слышать о том, что может быть зависимость экономическая? Они забывают, что, говоря о жизни государства, политической, экономической, умственной, религиозной, как явлениях отдельных, мы делаем лишь отвлечение; что государство, как человек, живет одною цельною жизнью; и что, если оно не вполне свободно с одной из этих сторон, то это отражается и на всем прочем. Нужны ли примеры? Тильзитский мир доставил России возможность удобно достигнуть истинно национальной цели; следуя установленной им политике, Россия приобрела Финляндию, могла бы приобресть Молдавию и Валахию, а может быть даже и Галицию и Булгарию (я здесь не касаюсь того, было ли бы это хорошо в других отношениях); но давление экономических интересов было так сильно, что мир и дружба с Англиею, а, следственно, разрыв с Наполеоном сделались всеобщим желанием; конечно, это была не единственная причина последовавшей перемены в политике, однако же, одна из важнейших. Возьмем пример еще более бесспорный и резкий. Англия ли не ревниво наблюдает за интересами как всего государства, так и отдельных граждан своих, часто не обращая даже внимания на справедливость; она шлет флоты свои блокировать Пирей из-за какого-то Пачифико, или пушками прокладывать путь продаваемой ее подданными отраве в Китай, наказывая его несправедливейшею из всех когда либо бывших войн, за то, что китайское правительство осмелилось сжечь пойманную им контрабанду. И, однако же, эта самая гордая Англия сколько сносила от Америки, потому лишь, что считала себя в экономической от нее зависимости по отношению к хлопчатой бумаге! Опыт обнаружил, правда, что зависимость эта была не так велика, как казалось, что вся беда ограничилась для Англии кратковременным страданием, которое она легко перенесла. Но чтò же это доказывает? Во-первых — то, что сознание своей экономической зависимости связывает государству руки и в делах политических; во-вторых — то, что, даже и при таких отношениях, которые существовали между Англиею и Соединенными Штатами, бывшими почти единственными и самыми дешевыми поставщиками хлопчатой бумаги, все же зависимость мануфактурного государства от земледельного оказалась не сильною. Своими капиталами вызвала Англия хлопчатую бумагу из почвы Индии, Китая, Бразилии Египта, Малой Азии. Так же ли вызвали мы из земли золото и вообще все нужные нам мануфактурные товары нашим хлебом? Итак, мы покупаем тарифом нашу экономическую, а, следовательно, отчасти и нашу политическую самостоятельность. К сожалению, я говорю „покупаем“, а не „купили“, потому что тарифу не дали выказать всего своего могущества — теми колебаниями, которым е��о подвергали, и сознанием, вследствие того, самой промышленности, что она пользуется тарифом не как правом, ведущим к общему благу государства, а как милостынею, подаваемою ей против убеждения, так, по какому-то снисхождению к предрассудку и к прежде приобретенным правам; главное же — тем, что и такое покровительство-угроза значительною частью лишь номинально, потому что уничтожается контрабандою, считаемою, по мнимому экономическому закону, как бы необходимым злом, или даже косвенным добром.

Б. Но не только экономическую независимость и отчасти политическую самостоятельность, а еще обеспеченность нашего промышленного развития, как сельскохозяйственного, так и мануфактурного, должен приобрести нам тариф. Характер сырых произведений России таков, что не только мало надежды на значительное усиление сбыта их за границу, но даже и теперешний размер его совершенно не обеспечен. Уже много случайностей постигло этот сбыт и еще много других, по всей вероятности, ожидает его в будущем. В этом отношении, характер различных стран весьма различен, и, хотя различие это должно бы определять собою в значительной степени и самый характер промышленности страны, на него решительно не хотят обращать внимания. Есть особенности, которые обеспечивают за некоторыми произведениями как бы естественную монополию, а, следовательно, в значительной мере обеспечивают и экономическую будущность тех стран, которые их производят, даже в случае, если бы страны эти почти исключительно посвятили свою промышленную деятельность добыванию, возделыванию или обработке одних этих произведений. Так, например, одно обстоятельство, по видимому весьма мало могущее иметь влияния на такую обеспеченность сбыта, имеет, однако ж, огромное влияние. Именно, весьма важно то, доставляется ли продукт однолетними, или же древесными растениями. Представим себе, что хлопчатая бумага Южных Американских Штатов, вместо того, чтобы быть однолетнею травою, росла бы на больших деревьях. Очевидно, что монополия их была бы несравненно сильнее и не могла бы быть вырвана из их рук другими теплыми странами в течение каких-нибудь четырех лет американского междоусобия, при посредстве каких бы то ни было капиталов.

Еще сильнейшую монополию доставляют некоторым странам продукты, подобные чаю и винам. Взаимодействие почвы и климата производит в них столетиями известные разновидности; с другой стороны, эти разновидности или породы приходят мало-помалу в такое же гармоническое соотношение со вкусами потребителей; наконец, долговременная естественная монополия порождает в тех, кто ухаживает за такими растениями и приготовляет из них продукты, практическую сноровку и ловкость, которые тем труднее перенимаются, что не заключают в себе какого либо особого секрета, который можно было бы в точности передать. Если бы какая-нибудь страна с подходящим климатом и пересадила к себе разные сорты китайских чайных кустарников или французских лоз, то десятки и, вероятно, сотни лет прошли бы прежде, чем между новыми условиями и растениями с одной стороны, и получаемыми продуктами и вкусами потребителей — с другой, уставились новые гармонические отношения, которые могли бы поколебать приобретенную веками монополию Китая или Франции. Никаких таких привилегированных продуктов Россия не имеет, за исключением разве вышеупомянутых, весьма по ценности своей незначительных, пушных товаров и некоторых рыбных продуктов.

Все сырые продукты, которые производит Россия, могут быть столь же хорошо, или даже лучше, производимы другими странами, находящимися сравнительно с Россиею в выгоднейших условиях, почвенных, климатических и топографических. Жалуются, что относительно главнейшего нашего продукта, хлеба, мы получили в последнее время опасных соперников в Дунайских княжествах и в Египте, и, по обыкновению, приписывают вину в этом частию тарифу, отвлекающему капиталы от сельской промышленности, частию нашей беспечности и разного рода непохвальным качествам русского народного характера. Между тем, ни за первым, ни за последними, вины ровно нет никакой, а вся вина лежит в природе вещей. В самом деле, Дунайские княжества, по плодородию почвы, по мèньшей мере, равняются самым нашим плодородным губерниям, по климату лучше их, а по путям сообщения имеют на своей стороне течение почти круглый год незамерзающего Дуная, от которого все пункты страны весьма мало удалены. Железные дороги могут, правда, отчасти заменить судоходную реку, но кто же помешает и Дунайским княжествам провести таковые же? Наконец, исходный пункт для внешнего сбыта, устье Дуная, хотя немногим, но, все же ближе, чем наши Черноморские и Азовские порты, к местам потребления. Если, несмотря на это, земледельная промышленность до недавнего времени не развивалась в Дунайских княжествах, то это происходило от господствовавших там общественных и политических неустройств после турецкого гнета; и если Россия виновата, что дала возникнуть этим соперницам, то разве в том отношении, что не держалась торговой политики Англии, и, как всегда, действовала бескорыстно и доброжелательно.

Сказанное о Дунайских княжествах еще в сильнейшей мере относится к Египту. Здесь, кроме климатических преимуществ, позволяющих собирать две жатвы, существует такая удобрительная машина как Нил. Это едва ли не единственная страна, к которой не относится Либихова теория хищения. Здесь самое хищническое хозяйство будет чрез это и самым рациональным. Тут нет надобности ни в плодопеременной системе, ни в глубокой распашке, ни в разведении кормовых трав; только собирай себе как можно больше зерна, Нил все вознаградит. Сверх того, неширокая Нильская долина прорезывается великолепною рекою, которая стòит всякой железной дороги, а место сбыта, устье Нила, находится с лишком тысячи на две верст ближе к центрам сбыта, чем наши Одесса и Ростов. Какое же тут возможно соперничество? И опять, если этот соперник возник, то виноваты в том Мегмет-Али и его преемники, которые, после безобразного владычества Мамелюков, доставили стране некоторое благоустройство и порядок. Противодействовать этому я не вижу других средств, кроме Тамерлановского опустошительного набега.

Но разве только Египет и Дунайские Княжества? В древности провинция Африка считалась одною из житниц Римской Империи. Немного более порядка и благоустройства — и в Тунисе возникнет нам новый соперник. Сицилия тоже была римскою житницею. Правда, Либих утверждает, что хищническое хозяйство обесплодило ее почву; но ведь каменные породы, постепенно разрушаясь, хотя и медленно, но доставляют почве необходимые ей соли. Весьма вероятно, что почти двух-тысячелетний пар дал достаточно отдохнуть полям Сицилии, чтобы, по окончании господства бандитов и монахов, которое уже кажется при последнем издыхании, и этот остров снова сделался значительным центром хлебного производства. Во времена Карфагена и Мавров, Испания также считалась одною из плодороднейших стран. Население ее не велико, и порядок тоже когда-нибудь да возвратится туда. Наконец Булгария, Фракия, Македония, да и самая Малая-Азия не век же останутся под турецким игом, а это все страны плодородные, благоприятствуемые климатом, не густонаселенные и расположенные для внешнего сбыта сельских произведений гораздо выгоднее, чем Россия. На чтò же этой последней рассчитывать? На неограниченный сбыт хлеба? Признаюсь, слова А. П. Шипова, что иностранцы по два раза обедать не будут, сохранили для меня свою силу и после всего того, чтò было против них сказано. Утверждающим, что обед работников в Западной Европе весьма скуден, не худо бы припомнить следующую черту из наших народных нравов. На наших постоялых дворах кушанье подают, как известно, не порциями, а, взяв определенную плату с человека, подают всего столько, сколько кому угодно, как говорится „до отвалу“. Но когда заворачивают на постоялый двор степные мужики, то во многих местах это правило не соблюдается для хлеба, за который платится отдельно, так как хозяевам известно, что эти мужики, не привыкшие к разнообразной пище, будут довольствоваться самым дешевым столом, но уже на хлебец понапрут. Да и нужно ли знать этот обычай, чтобы понимать, что, чем лучше кто ест, тем менее употребляет он хлеба? Вот если бы наши фритредеры имели основание думать, что обед западно-европейских работников должен становиться все скуднее и скуднее, тогда имели бы они право надеяться на усиление сбыта нашего хлеба. Но, видя в товарах одни их ценности, они никаких других свойств их как бы не хотят видеть и не признают за рынками весьма различной способности насыщения для разных товаров. Если бы фритредеры обратили на это внимание, то не могли бы не увидеть, что, именно по отношению к хлебу, рынки имеют так сказать наименее растяжимости. Усиление сбыта его зависит почти единственно от возрастания народонаселения, которое возрастает же и у нас; увеличение же благосостояния, равно как и удешевление хлеба, почти не увеличивают его потребления. Сравним с хлебом, например, вино. С удешевлением его и с увеличением благосостояния, кто не пил вовсе вина, начнет его пить; кто пил по праздникам, начнет употреблять ежедневно; кто довольствовался рюмкою, захочет стакана; кто употреблял судацкое или кизлярский чихирь, перейдет к медоку; для кого был хорош медок, потребует лафиту и т. д., чуть не до бесконечности. Может ли потребление хлеба представить такое прогрессивное движение? Но этого мало: не только рынок скоро насыщается хлебом, но, по причине самой крайней необходимости в этом продукте, рынок почти всегда им насыщен; и только исключительные годы неурожаев могут в сколько-нибудь значительной мере временно возвышать на него требование. Если, при таком постоянстве в требовании на хлеб, усиленным производством его, во чтò бы то ни стало, мы бы значительно усилили предложение этого продукта, разве крайний упадок цен не перевесил бы то, чтò могли бы мы выиграть в количестве, перебив сбыт у наших естественных соперников — если допустить даже, что это возможно?

Хлеб, хотя и главный продукт сельского хозяйства, однако не единственный. Но велики ли наши надежды на значительное усиление сбыта и бòлыпей части других сельских произведений? Любят, например, жаловаться на уменьшение сбыта наших кож, приписывая это дурному, не тщательному способу их снимания. Не могу оспаривать, чтобы и это обстоятельство не имело своей доли влияния; но главную причину все-таки надо искать в соперничестве стран несравненно более благоприятетвуемых природою и в этом отношении. Обширная Аргентинская Республика обладает громадными пастбищами, на которых пасутся бесчисленные стада рогатого скота совершенно на воле, не требуя ухода и не принося убытка при падежах. За ними охотятся, как за дикими зверями. В близком к этому положении находится и Южная Африка с Австралиею. Не естественно ли, что соперничество этих стран должно было повредить нашему сбыту, даже без всякой с нашей стороны вины? Тоже можно сказать и о шерсти. Почему же, однако, могут возразить, уменьшение отпуска в этих отношениях совпадает со введением и развитием у нас покровительствуемых отраслей промышленности? Потому — отвечаем, — что около этого же времени приходится освобождение Южно-Американских колонии от власти Испании, которая сама, по своему расстройству, не могла быть для них выгодным посредником в торговле, а непосредственный торг с прочими странами стесняла.

Важный продукт сельского хозяйства составляют жирные вещества. И действительно, если бы нашему салу и нашему маслу предстояла завидная участь освещать такие города, как Лондон, Париж и проч., то сбыт этих веществ достиг бы громадных размеров и при покровительственной системе. Но из этой позиции выбил нас, конечно уж совершенно без нашей вины, каменный уголь; а что каменный уголь сделал для улиц, площадей и магазинов, то делает теперь петролеум для внутренности частных домов. Да и для других потребностей не встречают ли наши жирные вещества соперников в пальмовом масле и других продуктах жарких стран, с которыми, при их производительности, вообще странам с природою не столь расточительною трудно соперничать?

И так, по климатическим условиям России, за тягости, налагаемые на потребителей покровительственным тарифом, покупается обеспеченность и верное расширение сбыта наших сельскохозяйственных произведений. Жаловаться на эти тягости — странно и смешно равно столько же, как жаловаться на всякую страховую премию, обеспечивающую нас в будущем. Ежели посредством государственных долгов мы учитываем будущее в пользу настоящего, то разве не столь же необходимо и справедливо учитывать и настоящее в пользу будущего, как это именно и делается посредством тарифа?

В. Кроме особенностей климатических, еще и топографические свойства нашего государства требуют и требуют, во чтò бы то ни стало, чтобы Россия была вместе и земледельческим, и мануфактурным государством. Это свойство заключается в громадности ее континентального протяжения, при котором естественные пути сообщения, т. е. реки, направлены не вдоль, а поперек этого протяжения, в течение половины года замерзают, и главнейшие из них впадают или в Ледовитый Океан, как реки сибирские, или в замкнутые моря, как Волга и Сыр-Дарья. По обширности своего континентального протяжения всего ближе к России подходят Северо-Американские Штаты, Китай и Бразилия. Но и тут, какая разница! Все означенные страны омываются теплыми, удобными для плавания океанами, которые посредством громадных рек приводятся в сообщение с самыми внутренними частями их территорий. То ли в России? Если Россия должна оставаться государством земледельческим, то какая будущность может ожидать прекрасную и плодородную юго-западную Сибирь? Куда сбывать ей свои сельскохозяйственные произведения? Никакие железные дороги этому пособить не могут. Среднее удаление юго-западной Сибири от самых ближайших портов можно положить в четыре тысячи верст. Если принять, что тариф Московско-Петербургской железной дороги на целую треть слишком высок, и что можно бы за 600 верст платить только по 10 к. с пуда, то и тогда провоз четверти пшеницы из юго-западной Сибири обошелся бы около 7‑ми рублей: есть ли какая-нибудь возможность развиться земледелию в такой стране в размерах, превышающих непосредственные потребности местного населения?

Г. Не только особенности русской государственной области требуют самостоятельности и разнообразия ее промышленной организации, а, следовательно, и ограждения тех отраслей ее, которые еще слишком слабы, чтобы возникнуть и процветать при соперничестве иностранцев: это является необходимым еще и по особенностям в строе и в развитии русского общества. Еще не совсем окончила Россия борьбу с напиравшими на нее азиатскими народами и едва приступила к борьбе с препятствиями, представляемыми физическими условиями ее территории, как очутилась она лицом к лицу со сплотившимся уже в сильные государственные телà — Западом. Охрана первого народного блага — политической самобытности и независимости — поставила ее в необходимость устремить все свои силы на укрепление своей государственности. Ежели при этой работе зашли слишком далеко, коснувшись нравов, быта, характера жизни народной, как думают некоторые, как думаем и мы, тем не менее, государственная сторона реформы была крайне необходима. Она имела своим последствием, что государственное развитие России, как могущественного политического тела, далеко опередило ее экономическое развитие. Поэтому и государственный бюджет составляет у нас более значительную долю расходов граждан, чем в государствах, с большим промышленным развитием. А к государственному бюджету надо еще причислить и бюджет земский, и плату за судебные издержки (наем адвокатов и т. д.), ибо все эти расходы имеют то общее свойство, что сократить их не во власти плательщика. Значительная часть этих бюджетов расходуется на плату служащим, военным и гражданским всевозможных разрядов, на разные заказы, подряды, строения и проч., из коих строители, подрядчики и т. д. получают свои выгоды, законные или незаконные, для наших соображений это теперь все равно, так как для нас важно только одно то свойство этих доходов, по которому выплачивающее их общество не имеет возможности их сократить. Лица, получающая плату за оказываемые ими услуги из этих разных бюджетов, принадлежат к классу более или менее образованному, с развитыми потребностями, который не может удовлетворяться сырыми продуктами, доставляемыми страною земледельческою. К числу их надо еще прибавить и всех тех, которые косвенным образом содержатся от бюджета: литераторов, художников, медиков и т. д., ибо большая часть их доходов доставляется лицами получающими, в том иди другом виде, средства для своего существования из доходов казны. Очевидно, что существует большая разница, с одной стороны, между обществом, где бюджет составляет столь значительную долю доходов, получаемых частными лицами, и таким, где большинство образованного класса извлекает средства своего существования из своей промышленной деятельности; а с другой стороны — и между такими двумя обществами, у которых, хотя роль бюджета и одинаково велика, но одно из коих само в состоянии удовлетворять потребностям и жизненным удобствам, развиваемым известною формою цивилизации, а другое нет. В первом случае, между ввозом и вывозом необходимо должно произойти равновесие, ибо ввоз для каждого из производителей оплачивается непосредственно или посредственно его вывозом, и при недостатке вывоза необходимо сокращается и ввоз, ибо если нельзя оплатить его вывозом, то ничего не остается, как войти в долг, и долг этот будет ощутителен именно тому, кто его заключает. Но, если производители должны отдавать значительную часть своих доходов за разные оказываемые им государством нематериальные услуги, а те лица, которым эти доходы передаются, имеют интерес приобретать на них заграничные произведения, то, чтò же может их от этого удержать? Правда, и тут приходится входить за них в долг, но долг этот уплачивается не тем, кто его делает и продолжает получать свой определенный доход. И, как бы производители ни желали привести в порядок свои расчеты по отношению вывоза к ввозу, та сумма, которую они уплачивают разным лицам через посредство государственного и земского бюджета, находится вне их влияния; и ежели эти лица находят выгодным истрачивать свои доходы на продукты заграничные, то первые должны принимать на себя долг, сделанный последними на их счет. Правда, что со временем этот долг остается не без влияния и на получающего определенную плату из бюджета, так как и она упадает ниже своей номинальной суммы; но в таком случае те, которые за услуги свои могут уговариваться с казною, увеличат свои требования; да и тем, которые получают плату определенную, в виде жалованья, принуждено бывает правительство возвышать его, чтобы иметь надежных слуг. Деньги, говорят экономисты, суть как бы векселя, которые получает каждый за оказанную им обществу услугу, какого бы рода она ни была, и притом векселя такого сорта, по которым каждый может требовать себе уплаты от общества, чем он пожелает в размере, определяемом ценою предметов. Следовательно, всякий, получивший в свои руки, так или иначе, долю из бюджета, получил векселя на русских производителей, ибо кроме них у бюджета нет других источников, и притом такие векселя, которые они, во что бы то ни стало, должны выдавать на себя каждый год: По ним требуют, конечно, уплаты. Производители и готовы расквитаться: вот хлеб, вот лен, вот пенька, вот сало, дрова, смола, поташ, щетина и пр. пр., все, что русские производители имеют в своем распоряжении. Но владетель векселей справедливо замечает, что все это вещи очень хорошие и отчасти ему нужные, и что поэтому в известном количестве он их и принимает себе в уплату, но что, кроме того, он желает иметь виноградного вина, кофе, чаю, сахару, шелковых, шерстяных и бумажных материй и т. д., а так как этих вещей у русских производителей нет, то он передает имеющееся у него на них векселя Бордосским виноделам, Лионским, Эльбёфским, Манчестерским фабрикантам, и Английским купцам, которые все, даже чай, хотя и плоховатый, ему доставят, а русские производители пускай рассчитываются с ними, как знают. Они конечно и рассчитываются хлебом, салом, пенькой и т. д., но что же делать, ежели мера потребности в этих полезных предметах, выказываемая иностранцами, меньше, чем ценность переданных им векселей, известных под именем денег? Ничего не остается, как принять на себя долг, долг ежегодно повторяющийся, и уничтожить который вовсе не во власти производителей. Как ни вертись, необходимо поступить в разряд неоплатных должников, т. е. пойти в кабалу, как бы в крепостное состояние, по которому часть имущества кабального составляет собственность кредитора; и часть эта с течением времени должна необходимо все возрастать.

Чтò же в этом случае делать? Так или иначе, а надо прийти на помощь к должнику не по своей вине. Это и делается посредством тарифа, который вооружает производителя правом уплачивать свои обязательства пред владетелем его векселей, приобретающим их через посредство бюджета, собственными произведениями, хотя бы они и были несколько хуже по качеству и несколько дороже по цене. Тариф, так сказать, ограничивает право (или возможность) передачи векселей в чужие иностранные руки, чтò не только совершенно необходимо, но даже и совершенно справедливо, ибо должника-производителя нельзя укорить тем, что он мотоват, нерасчетлив и выдал на себя более векселей, чем в состоянии уплатить, ибо выдача векселей для него обязательна. Итак, тариф, некоторою долею своего влияния, имеет как бы характер контр‑бюджета, заставляет часть платежей по бюджету притекать обратно к производителям, и притом не одних только непосредственно покровительствуемых тарифом продуктов, но всех вообще, потому что долг, выражающийся в упадке цены денежных знаков, падает на всех и даже на самих потребителей, про которых собственно нельзя даже сказать, чтобы тариф налагал на них какую либо тяжесть. Положение их таково, что им остается только выбор между двумя тягостями: или платить несколько дороже за необходимые для них продукты, или, платя за них дешевле, подвергнуться следствиям долга, накопляющегося на всем государстве и имеющего своим необходимым последствием упадок денежной единицы, так как к ней, можно сказать, прирастает известная отрицательная величина, через то, что единица эта в известной мере лишается косвенного размена, как это было изъяснено выше. Но эта последняя тягость несравненно тяжелее первой, ибо необходимо должна все более и более возрастать, тогда как первая должна все более и более уменьшаться, ибо и одна внутренняя конкуренция, без внешней, необходимо удешевляет и улучшает продукты. Очевидно, что в таком государстве, которое само производит значительную долю предметов, служащих к удовлетворению потребностей лиц, получающих свое содержание от бюджета, даже и большой бюджет не имеет свойства вводить страну в долг иностранцам, потому что поглощаемые бюджетом суммы сами собою обратно притекают к производителям.

VI

Итак, все, чтò ни говорится против покровительственной системы, как вообще, так и в применении к России, не имеет твердого основания. Любопытно узнать, в чем же именно заключается общий характер тех ошибок, которые приводят защитников свободной торговли к ложным выводам и доставляют такое распространение их теориям. Я думаю, что таких общих ошибок — три, к которым присоединяется еще четвертая, специально русская.

а. Экономисты весьма нередко принимают частные случаи за общие правила. Мы видели этому уже несколько примеров, а именно: 1) толкуя слишком узко свое же собственное любимое положение, что ценность вещей зависит от отношения между предложением и требованием, они приходят к тому выводу, что ценность бумажных денег зависит единственно от выпущенного их количества, тогда как из того же начала выводится, что ценность эта должна зависеть и от торгового баланса; а разные признаки показывают, что именно этот случай и имеет у нас место; 2) экономисты-фритредеры, то есть почти все, утверждают, что покровительствуемые промышленности необходимо отвлекают капиталы от остальных. Это справедливо, но для того лишь частного случая, когда капиталов в стране как раз в обрез, или точнее, когда все капиталы страны находятся в движении, и притом в движении столь быстром, какое только при данных условиях может существовать. Но, как только мы примем существование капиталов мертвых, спящих или дремлющих, то результат покровительства может состоять в пробуждении или оживлении именно этих капиталов, а не в отвлечении уже действующих от других промышленностей — опять случай, который именно и оказался у нас вследствие таможенной реформы графа Канкрина.

б. Экономисты утверждают, что, по мере удешевления продуктов, потребление их увеличивается в пропорции сильнейшей, чем та, в которой произошло удешевление, так что произведение, получаемое от помножения количества потребляемого продукта на его цену, будет возрастать с уменьшением цены. Теоретическую необходимость такого закона трудно усмотреть и, действительно, основанием для него служат лишь частные случаи. Мы видели выше, что, как только введем в наши соображения понятие о различной насыщаемости рынков разными товарами, то этот так называемый закон должен получить большие ограничения и, так сказать, изнемочь под тяжестью исключений; но это еще не единственная причина, не позволяющая приписывать этому частному правилу значения общего закона. На количество потребления, кроме удешевления товара, и кроме его различной способности насыщать рынок, имеет влияние и самое общественное устройство страны. Если степени благосостояния и развитости потребностей ее граждан расположены рядом незаметно переходящих один в другой оттенков, то, конечно, удешевление продукта быстро расширяет сферу его сбыта. Здесь, за пользующимся известною дозою жизненных удобств, стоят толпою алчущие и жаждущие удешевления тех продуктов, которые сделали бы их участниками в пользовании теми же удобствами. Но там, где различные классы общества, и по степени своего благосостояния, и по характеру своих требований от жизни, разграничены широкими промежутками, удешевление продукта вовсе не может иметь тех же последствий; ибо, при таких резких различиях, даже довольно значительное понижение цены может быть еще недостаточным для того, чтобы вывести потребление продукта за пределы того отдела общества, в котором он доселе находил себе сбыт, — потому ли, что следующее за ним отделение все еще слишком бедно, чтобы его приобретать, или же потому, что потребность эта в нем вовсе не развита. Например, можно почти с уверенностью сказать, что понижение нашей таксы за письма не увеличило бы значительно числа отправляемых писем, ибо те, которые теперь писем не пишут — вовсе не потому их не пишут, чтобы было для них слишком убыточно отправлять на почту, а потому, что или писать не умеют, или не чувствуют потребности частого сообщения письмами. Обе страны можно себе представить в виде водоемов, из коих один с весьма пологими, низменными, а другой с крутыми, уступообразно возвышающимися берегами. Если мы примем, что понижение цены соответствует в нашем примере возвышению уровня воды в водоемах, то в первом случае малейшее возвышение зальет обширное пространство берега и обратит его в озеро, тогда как во втором поверхность водоема нимало не увеличится, и нужно большого прилива воды (удешевления), чтобы она залила следующую террасу.

в. Принимая во внимание лишь тот случай мены, при котором только одна ценность товаров имеет важность, именно случай, имеющий место лишь при исключительно купеческом взгляде на торговлю, как меркантилисты, так и экономисты-фритредеры, приняли такой частный случай за общее правило; и одни всю сущность, всю пользу торговли видели в накоплении драгоценных металлов, а другие не менее односторонне отвергают торговый баланс вообще.

г. По отношению к торговому балансу в тесном смысле этого слова, то есть касательно ввоза и вывоза драгоценных металлов, можно уличить экономистов в принятии частного случая за общее правило еще и другим путем. В самом деле, в чем заключается существеннейшее различие между драгоценными металлами и прочими товарами, с экономической точки зрения? В том, что каждый из этих прочих товаров удовлетворяет какой либо действительной, специальной потребности, драгоценные же металлы, если не обращать внимания на их способность служить к украшению, не соответствуют никакой определенной, действительной потребности, а, напротив того, служат к удовлетворению всякой потребности, но не в действительности, а в возможности. Ежели, поэтому, годовой результат торговли какой либо страны состоит во ввозе в нее драгоценных металлов, то это ведь значит, что страна своими трудами удовлетворила непосредственно или посредственно (меною) всем своим насущным потребностям, и, сверх того, удовлетворила еще и некоторой части своих будущих возможных потребностей; так что, если бы на следующий год труд ее был, на сумму равную ввезенным драгоценным металлам, менее производителен, чем в прошедшем, то она все же могла бы прожить точно так же, как жила прошлый год. Но такое удовлетворение будущих возможных потребностей может иметь место или потому, что все действительные специальные потребности уже удовлетворены, или потому, что в удовлетворении некоторых из этих потребностей было отказано. Первый случай едва ли когда может осуществиться на практике: значит, мы имеем дело только со вторым случаем. Но тут опять может быть, что, отказывая себе в удовлетворении некоторых потребностей, мы поступаем благоразумно, бережливо; но может также случиться, что вред от такого подавления своих настоящих потребностей далеко не окупается пользою, приносимою скоплением средств для удовлетворения возможных будущих потребностей: тогда мы поступаем не бережливо, а скупо. Очевидно, что экономисты, ратующие против заботы перетянуть на свою сторону торговый баланс, принимают в расчет лишь именно этот второй случай, в каковом торговый баланс действительно мог бы приносить только вред экономическому развитию страны, следовательно опять принимают частный случай за общее правило. Такого рода ошибки весьма естественны в науке, занимающейся явлениями весьма сложными, а между тем, без достаточных средств анализа (отсутствие количественного элемента), считающей себя в силах решать вопросы эти путем чистой теории, легко упускающей из виду многие обстоятельства. То же самое представляет нам, например, история другой науки — климатологии. Наиболее поражающею причиною климатических различий являются; различная высота солнца над горизонтом, или широта места, и различная высота поверхности над уровнем океана. Естественно, что сначала им одним и приписывали все разнообразие климатов. Когда до ученых XVII и начала XVIII века дошло известие о необыкновенных, с точки зрения западного европейца, сибирских холодах, для объяснения их сочли нужным прибегнуть к принятию огромной выпуклости или вздутости земного шара на равнинах Сибири. Но когда узнали, что огромное влияние на климат имеет распределение воды и суши, вращение земного шара, холодные и теплые морские течения и т. д., то увидели, что в этой гипотезе нет никакой надобности, и вообще пришли к заключению, что вопрос о распределении климатов до того усложняется, что пока вовсе не подлежит теоретическому решению, и что в руках климатологии остается лишь одно средство — здравая эмпирия. Кажется, что и в экономических вопросах результаты, добытые такими эмпириками, как, например, Кольбер и Фридрих-Великий, граф Канкрин и государственные люди Соединенных Штатов, заслуживают несравненно большего уважения, чем умозрения науки, очевидно обладающей слишком слабыми средствами для решения ее многосложных задач путем чистой и общей теории.

д. Экономисты не довольно строго различают объекты, к которым относятся их умозрения, чтò, однако, должно во многом изменять делаемые из них выводы. Юристы отличают, например, право частное, право публичное и право международное, по тому, что в первом случае объектом права являются отношения частных лиц между собою, во втором — отношение частных лиц к государству, в третьем же — государств между собою; и, смотря по этому различию, положения их совершенно видоизменяются. Например, в частном праве никоим образом не допускается самоуправство и составляет уже само по себе преступление, как бы впрочем ни был справедлив повод, заставивший прибегнуть к нему; война же становится действием совершенно правомерным, когда дело идет о тяжбах междугосударственных. Не тоже ли должно оказаться, если вместо юридической принять экономическую точку зрения? Купец занимается известною торговлею. Выгода его состоит очевидно в том, чтобы покупать как можно дешевле и продавать как можно дороже, и странно говорить, чтобы ему, с его личной точки зрения, выгоднее было поступать иначе, так как, продавая дешевле, он увеличил бы свой сбыт, — странно потому, что безграничное или только значительное увеличение сбыта для отдельного купца даже вовсе не желательно, и так увеличило бы его труд, что он превзошел бы его силы. Для отдельного купца, поэтому, желательнее продавать дорого, чем продавать много. Но, как только мы примем в расчет не отдельного купца, а целое торговое сословие, то заключение изменится: покупая слишком дешево, сословие это иссушает источники производства; продавая слишком дорого, оно вообще приведет к сокращению своих операций, не вознаграждаемому обыкновенно вздорожанием продуктов. Если имеются в виду отдельные части государства, то никому не приходит в голову защищать внутренние таможенные линии, потому что их невозможно защищать иначе, как выгодою отдельных областей; но в государстве никакой самостоятельности за отдельными областями не признается, и всякая выгода их, если только она приносит ущерб целому, в расчет не принимается. Но, как только речь идет о целом государстве, никакой высшей единицы уже не имеется, и оно должно составлять альфу и омегу всех наших теоретических рассуждений и практических забот: если наше государство от какой либо меры выигрывает, мы можем оставаться совершенно равнодушны к тому, выигрывает или проигрывает человечество вообще. Поэтому, и политико-экономы должны бы смотреть на свой предмет единственно с государственной, а не с космополитической точки зрения, и, во всяком случае, если и могут принимать в круг своих умозрений все человечество, то только тем из своих выводов должны придавать практическую цену, которые сообразны с выгодами государства, хотя бы даже они были выгодами исключительными. С точки зрения космополитической можно, конечно, доказывать, что, если какое государство ограждает себя тарифами, то тем уменьшает общую производительность, ибо, если имеет нужду в тарифе, то не по чему другому, как по тому, что должно, при известных условиях своего развития, затрачивать бòльшие труды и капиталы на какую либо отрасль промышленности, чем другие государства. Но какое нам дело до общей производительности? Для нас важно то, чтобы наша производительность была велика, и чтобы мы всегда имели достаточно средств для удовлетворения своим потребностям, непосредственно или посредственно (меною). В этих последних двух словах и заключается собственно вся теория свободной торговли, утешающая тем, что ведь даром никто ничего не дает, и что если мы будем в бòльшем количестве производить те из предметов, которые для нас сподручнее, то и будем за них получать потребные нам иностранные продукты с большею выгодою, чем ежели бы сами их производили. Мне кажется, что в том-то именно и беда, что даром никто ничего не дает. Если бы, например, международная мена производилась по Сен-симонистской формуле — à chacun selon ses besoins, тогда, пожалуй, и на свободную торговлю можно бы согласиться: пусть брали бы у нас Англичане столько хлеба, сколько им надо, и давали за то сахару, бумажных материй, стальных изделий и т. д., не столько, сколько взятый ими хлеб стоит, �� сколько нам этих произведений нужно: тогда пожалуй. Но, так как утверждение, что нам не может быть нужно этих фабрикатов и продуктов более, чем сколько мы производим хлеба, сала, пеньки и прочего; равно как и другое утверждение, что иностранцы всегда у нас потребуют этих продуктов никак не менее, чем сколько нам может понадобиться их произведений и услуг — суть ничто иное как совершенно произвольные гипотезы, прямо опровергаемые фактом нашего низкого вексельного курса, то мы и не можем удовольствоваться утешением, что даром никто ничего не дает. Нам надо бы иметь еще другое, что не потребуют от нас в уплату чего-либо такого, чтò нам отдавать невыгодно, или за неимением этого другого не поставят нас в разряд неоплатных должников. Мы не думаем отвергать, хотя и не беремся доказывать, что, если бы иностранцы могли свободно ввозить в Россию все, чтò им вздумается, то их производительность увеличилась бы в большей мере, чем наша бы оскудела; даже не отвергаем и того, что мы могли бы в этом случае производить более тех продуктов, добывание которых фритредеры считают нашим естественным промышленным поприщем, и что, следовательно, средняя производительность человечества через это бы усилилась. Мы опасаемся лишь того, что такое удешевление продуктов было бы не в нашу пользу. Мы знаем, что по мере усиления предложения падает цена, а между тем нисколько не уверены, что требование иностранцев возрастет в той же мере, в каковой усилится наше предложение, чтобы таким образом поддержать цену наших продуктов; и, наоборот, не уверены, чтобы, с усилением предложения иностранного, наше требование не возросло еще в сильнейшей степени. Во всем этом мы не уверены, или даже уверены в противном, потому что принимаем в расчет различие в товарах по их способностям насыщать рынок, и знаем, что рынок гораздо растяжимее для предметов роскоши, чем для предметов необходимости; принимаем в расчет также и особенности нашего общественного устройства. Поэтому, среднее для всего человечества усиление производительности не имеет в наших глазах ровно никакой цены. Но, скажут, если требование на наши продукты будет меньше, чем наши требования на продукты иностранные, то volens-nolens придется нам отказаться от части сих последних, и что таким образом восстановится вожделенный экономический порядок. Да, восстановился бы, ответим мы, если бы не предстояло возможности делать долгов, и если бы разного рода удобств и наслаждений нельзя было оплачивать — не результатами своего труда, а все возрастающею долею своего имущества, как оплачивала Португалия, оплачивает Турция, да и мы уже начали оплачивать. Такая расплата возможна для частных лиц, называемых мотами и расточителями, и не знаем, почему бы ей быть невозможною для целых народов и государств. Может быть за такое, будто бы низкое, мнение о своем народе, сравниваемом с мотами и расточителями, нас обвинят в недостатке уважения к своему народу. Такое обвинение было бы весьма неосновательно. Если народ и государство могут, точно так же как и отдельные лица, расточать свое имущество, то упрек в расточительности, справедливый относительно частных лиц, совершенно несправедлив, однако, относительно народа, когда этот последний поставлен в обстоятельства благоприятные расточительности. Все впечатления и действия отдельного лица приходят к единству в его сознании, где они обсуживаются, и где могут и должны направляться к его благу. Действия же отдельных лиц, составляющих народ, не сосредоточиваются в такое единство в сознании народном; это может происходить лишь в правительстве, как народном органе, которое следовательно и принимает меры против всего, чтò грозит народу бедою, а, следовательно, и меры против расточительности народной, которая совсем иное дело, чем расточительность частная, и может иметь место даже в том случае, когда отдельные лица будут оставаться вполне экономны в качестве отдельных лиц, как доказано было это выше, при разборе влияния производимого нашим бюджетом. Принимающее за объект своих экономических умозрений все человечество могут возразить, что теперь сознается уже солидарность, существующая между отдельными государствами, и что, следовательно, здравая экономическая политика может то лишь считать выгодным для одного государства, чтò выгодно и для другого, что эксплуатация одного другим невозможна, и что истощение одной страны, при системе свободной торговли, отражается и на других. Но мы и не говорим, чтобы дело шло об эксплуатации преднамеренной. Наука учит также, что между благосостоянием сельского хозяйства и составом почвы, им обрабатываемой, существует полнейшая солидарность. Но пусть хозяином будет хоть самый верный ученик Тибиха: если во владении его находятся обширные плодородные степи, помешает ли это ему вести залежное хозяйство, вытягивая из одного участка все жатвы, которые только он может дешевейшим образом доставить, а потом, забросив его, и предоставив медленному разложению пород вознаграждать понесенные почвою убытки, обращаться к другим участкам, в надежде, что к тому времени, как ему снова придется прибегнуть к первому, этот успеет уже возстановить свое плодородие? Не такое ли точно отношение существует между государствами мануфактурными и торговыми, — особливо такими, которые, споспешествуемые, как Англия, разными благоприятными обстоятельствами, успели захватить в свои руки всемирную торговлю, — и странами земледельческими? Что за беда для Англии, которая может эксплуатировать весь шар земной, если какая-нибудь из этих стран истощится наконец под слишком усиленным извлечением ее природных богатств: разве нет в запасе Северной Америки, обеих Индий, Китая, стран Южной Америки, Австралии и проч.? К тому времени, когда придется снова обратиться к истощенной стране, она успеет отлежаться, а между тем наибольшая производительность, какая только возможна в данное время, будет достигнута. Конечно, ежели бы сберечь силы этих стран, и постепенно развивать их средства, хотя бы с временным уменьшением среднего итога общей производительности, результат вышел бы более выгодный, даже и с точки зрения, не политической, а космополитической экономии. Но неужели же думать за целые столетия вперед, и кто же будет управлять этим благоразумным ходом? Неужели вполне разнузданная конкуренция, полное laissez faire, laissez aller, т. е. промышленный эгоизм?

Политическая экономия смотрит на государства, так сказать, как на существа исключительно экономические, забывая все прочие их отношения. Конечно, она в праве так поступать в видах упрощения задач: рассматривает же механика, например, рычаги, как не гибкие, не имеющая веса линии; но ведь это право предоставляется ей только с тем, чтобы, как только она задумает от этих теоретических рычагов перейти к действительным, отнюдь бы не забывала ввести в свои выкладки и прочие свойство настоящих рычагов, оставленные ею пока без внимания. Чтò сказали бы мы о докторе, который изо всей физиологии не хотел бы ничего знать, кроме системы питания, и, на том основании, что мясо всего удобоваримее и питательнее, прописывал бы мясную диету даже в случае воспаления? Ежели бы с отвлеченно-экономической точки зрения теория свободной торговли не подлежала никаким возражениям — наше мнение не таково — все же не следовало бы забывать, что торговля эта производится не где-либо в безвоздушном пространстве, а между государствами, которые, кроме экономических, имеют и многие другие интересы. Если бы свобода торговли имела лишь ту невыгоду, что лишала бы государство свободы в его политических движениях, оставляла бы его без обеспечения на случай войны, то одного этого было бы уже достаточно, чтобы не допускать этой теории до практического осуществления, несмотря на всю ее отвлеченную справедливость.

Наши русские приверженцы свободной торговли, или, по крайней мере, большинство их, погрешают еще особым образом. Как в экономических, так и во всех вопросах, мы по справедливости привыкли видеть в Европейцах своих учителей, а ученик, как известно, всегда склонен клясться словами учителя. Фраза „современное человечество, современная наука дошла до того-то и того-то“ имеет для нас магическую силу, хотя не худо бы иметь в виду, что под современным человечеством разумеются собственно Немцы, Французы и Англичане, и что „современный“ есть весьма нелестный эпитет для науки. Главное достоинство несомненных, положительных истин в том и заключается, что они принадлежат не „современной науке“, а, напротив того, науке всех времен. Что Немцы, Французы и Англичане сделали много для науки, сделали больше, чем какие либо народы с самого начала истории, — это не подлежит сомнению; но их научное могущество не дает им еще патента на полное беспристрастие, на полную объективность в деле знания. Если они предлагают нам какое либо открытие или учение в науках математических, физических, филологических, мы не имеем никакого резона быть предубежденными против истины этих учений на том основании, что они суть результат, добытый мыслителями из этих национальностей; напротив, зная, сколько великого сделано ими в науках, это является скорее предубеждением в пользу этих учений. Но, ежели нам возвещают историю Наполеона, написанную французом, историю Вильгельма Оранского написанную англичанином, хотя бы он был Маколей, историю войны 1813 года, написанную немцем, не в праве ли мы ожидать в этих сочинениях пристрастного взгляда, и не должны ли вооружиться заранее критикою, приступая к их чтению? Почему, вообще, так мало склонны все доверять современной истории? Не потому ли, что требуемые ею беспристрастие и объективность взгляда считаются выше сил человеческих? Но почему же то, чтò справедливо по отношению к вопросам историческим, несправедливо по отношению к вопросам экономическим? Разве современный интерес тут еще не гораздо более замешан, чем в истории, которая всегда уже имеет дело с прошедшим? Вопросы же в роде вопросов о свободной торговле задевают за живое настоящее и ближайшее будущее страны. Или народное тщеславие способно ослеплять самые здравые умы, а национальные интересы этого сделать не могут, не могут заставить видеть в истине частной, односторонней — истину всеобщую? Если где, то здесь именно благоразумно сомнение, выражаемое в пословицу вошедшим стихом:

Timeo Danaos et dona ferentes.

Ведь учение о свободной торговле есть учение английское, а не в английских ли видах — достигать беспрестанно расширения сбыта своих произведений, во что бы то ни стало, per fas et nefas, хотя бы произведение это был опиум, и обеспечивать его сбыт пришлось посредством пушек, направленных на мирный и беззащитный народ? Конечно, этот аргумент, возбуждающий недоверие к чистоте источника, из коего проистекает учение, не может применяться ко всем его последователям. Иные приняли догмат фритредерства, подвергнув его предварительно достодолжной критике, или, по крайней мере, мнят о себе, что так поступили. Но пусть большинство адептов вникнет в то побуждение, которое заставляете их держаться этого учения; если они захотят быть добросовестными с самими собою, то увидят, что главную роль играла тут не истинность его сама по себе, а то, что в их глазах оно запечатлено печатью прогресса и современности, как произведение тех народов, от которых они привыкли ожидать решения всех интересующих человечество задач. На этот раз, по крайней мере, не худо бы было, сохраняя достодолжное уважение к стоящим во главе человечества и его прогресса, вспомнить, что никто не судья в собственном деле.

Этот аргумент можно, по-видимому, обратить и на приверженцев того учения, которое мы здесь защищаем. Да мы и не ищем абсолютной экономической истины, а просто экономической пользы России. Если бы и противники наши говорили, что свободная торговля требуется во имя выгод и польз Англии, например, а не всех вообще стран и народов, ныне и присно и во веки веков, — то мы бы и не имели ничего возразить против них, так как не утверждали ничего иного кроме того, что и свободная торговля, и протекционизм, не суть общие нормы международной мены, а только частные случаи, из которых в одних обстоятельствах один, а в других — другой, могут и должны иметь применение.

VII

Изложив истинные причины наших экономических и финансовых бедствий, остается спросить: как же избавиться нам от этих бедствий? Что в чисто финансовом отношении бедствия эти выражаются одним словом „дефицит“, об этом никто не спорит. Но все доселе сказанное и доказанное ведет к несомненному заключению, что и общие наши экономические бедствия, выражающиеся в падении ценности денежной единицы, — также точно, во всей полноте своей, определяются тем же самым словом „дефицит“. Дефицит по балансу международной мены, беспрестанно возрастающий долг, не государственный только, но и народный, есть отрицательная величина, которая прикладывается ко всякой нашей положительной ценности, означая, что во всем, чтò мы имеем и чтò только поступает в мену, часть принадлежит уже не нам. Одним удается свалить этот, ко всему присоединяющейся, минус на других, а самим остаться без убытку; но тем сильнее ложится тягость его на тех, которым это не удается. Следовательно, все лечение в обеих сферах, как специально финансовой, так и общеэкономической, сводится на уничтожение дефицита; и та связь, то взаимодействие, которые существуют между обеими этими сферами, скорее облегчают, чем затрудняют лечение, ибо все, чтò послужит к уменьшению одного дефицита, поведет и к уменьшению другого; и, если хорошо выбрать лекарство, то, чем какая либо мера окажется менее действительною в отношении одного дефицита, тем более действительною будет она в отношении другого, следовательно косвенно воздействует и на первый. И так, надо пройти весь тот ряд причин, который производит наш дефицит, и противодействовать каждой из них. Пройдем же их по порядку.

1. На дефицит имеет влияние уплата процентов по государственным долгам. Уменьшить их прямо — невозможно: по крайней мере, налог на государственную ренту почитается мерою столь радикальною, что лучше об ней и не заикаться, хотя в сущности, чтò же может быть справедливее ее? Государство обеспечивает безопасность жизни, свободы и имущества граждан, и на это обеспечение требует от них доли из их доходов. Земледелец, фабрикант, купец, все платят: почему бы одному живущему рентою, то есть именно тому, кто всего ближе и непосредственнее чувствует обеспечение, которым он пользуется, — не платить? Но оставим это. Одна уже уверенность, что новые долги будут делаться лишь в случае крайней необходимости, должна улучшить общее положение дел, а эта уверенность может породиться лишь уменьшением государственных расходов. В этом все согласны, и говорить про это нечего; рассуждать же о том, как и какие расходы следует уменьшить, могут только те, которым известны все малейшие подробности бюджета.

2. Меновой дефицит происходит от того, что мы мало сбываем за границу. Но увеличить сбыт, по крайней мере, увеличить его скоро, мы можем только одним средством, — улучшением путей сообщения, что, в свою очередь, сводится главнейше к устройству железных дорог. Об этом также никто не спорит. Следовательно, и нам толковать нечего.

3. Меновой дефицит происходит от излишнего ввоза, на расплату за который, при других расходах, не только не хватает своих произведений, но даже золота и серебра, и приходится расплачиваться долговыми обязательствами. Уменьшить вредный излишек ввоза можно только пересмотром таможенного тарифа. Требует ли выгода нашей промышленности усиления тарифа по некоторым отраслям, и по каким именно, — это может решить только специальная комиссия. Но достоверно то, что уже одно положительное ручательство в том, что тариф не будет сбавляем в течение нескольких десятков лет, обеспечило бы промышленность, вызвало бы новые фабрики, повело бы к улучшению существующих и, усилив внутреннюю конкуренцию, удешевило бы продукты и тем уменьшило ввоз тех иностранных товаров, которые ввозятся, несмотря на обложение их пошлиною. Достоверно также, что есть производства, как, например, машинное, которые для своего развития необходимо требуют тарифного покровительства. Достоверно, что общая польза требует запрещения ввоза с западной границы некоторых продуктов, как, например, чая, провоз которого был разрешен в последнее время. Любопытно, в самом деле, сравнить, кому это изменение положений о чайном тарифе принесло выгоды, и кому невыгоды?

Невыгоды принесло оно:

а) Казне, которая, с уменьшением пошлины на кяхтинский чай, получает теперь с него менее доходу, чем прежде.

б) Всем потребителям, которые, не видя ни малейшего удешевления, находятся, однако в крайнем затруднении получать продукт хорошего качества, ибо не уверены, не примешан ли к нему кантонский чай, и по этому должны выписывать чаи лишь от известных столичных фирм, разом в большом количестве (дабы избежать почтовых расходов), чтò конечно не для всех возможно, а для всех затруднительно.

в) Фабрикантам, сбывающим свои произведения в Китай, в обмен за чай, и страдающим от уменьшения сбыта. Если это уменьшение сбыта и менее чувствительно, чем можно было ожидать, так причиною тому не иное что, как открытие им доступа на внутренние рынки Китая, вследствие нового трактата о том с этою державою. Но трактат имел бы несравненно выгоднейшие результаты, если бы непосредственная торговля с Китаем не уменьшилась.

г) Занимавшимся провозом чая с Китайской границы до наших центральных рынков, а также и наших товаров, идущих на обмен в Китай. Сколь значительна эта потеря для Сибири, края нуждающегося в оживлении, можно видеть из следующего приблизительного расчета. Чаю привозилось из Китая, по крайней мере, 300,000 пудов; полагая провоз только с небольшим втрое дороже, чем по железной дороге, т. е. по 50 коп. с пуда за 600 верст, получим на 6,000 верст (разделяющих Нижний Новгород от Китайской границы) 1.500,000 рублей, не считая провоза товаров в обратном направлении.

Кто же получил выгоды?

а) Из русских, только те недобросовестные торговцы, которые подмешивают кантонский чай к настоящему, и, скрывая это, продают подмесь за кяхтинсний. Затем —

б) Английские купцы, ведущие торговлю с Кантоном и увеличивающие свои обороты на столько, на сколько уменьшаются обороты русских купцов.

в) Английские или вообще иностранные судохозяева, которые пользуются фрахтом за то количество чаю, которое доставляют морем из Китая к портам России и, таким образом, заменяют наших извозчиков.

Но имеет ли это допущение ввоза кантонского чая прямое вредное влияние на торговый баланс, а следовательно и на упадок денежного курса? По всем вероятиям — да. Правда, нельзя доказать, чтобы произшедший от этого излишек ввоза через западную границу оплачивался весь, или, по крайней мере, отчасти, лишним выпуском денег, но достоверно, что, ежели бы ввоз чая с этой стороны и прекратился, то это не удержало бы Англичан покупать потребные для них продукты и за деньги, когда нельзя будет покупать их за чай; прямо же от Китая всегда будет возможно выменивать чай на товары. Если и случались годы, когда за чай шло от нас в Китай серебро, то происходило это лишь вследствие случайных и временных причин. От восстановления непосредственной торговли с Китаем в прежнем размере есть, следовательно, основание ожидать некоторого улучшения в нашем торговом балансе.

Количество ввозимых к нам иностранных товаров далеко еще не исчерпывается теми товарами, к которым прикладывается таможенное клеймо. Всем известно, что огромная масса товаров идет к нам контрабандою. Как велика должна быть эта масса, видно из напечатанного в „Торговом Сборнике“ известия, что на одной только трети протяжения прусской границы украдено у казны около 11 миллионов пошлины. Не преувеличено ли это показание? Трудно предполагать тут преувеличение, когда показание извлечено из сведений обнародованных в Пруссии. Не станут же, в самом деле, Прусаки сами на себя клепать и нарочно обращать внимание нашего правительства, нуждающегося в финансовых средствах, на те огромные убытки, которые оно несет по милости контрабандистов. Или они уже так уверены в успехах у нас фритредерства, что думают, будто опасаться нечего, и что великость зла только скорее заставит склонить перед ним шею? По негодованию, возбуждающемуся в органах прусского торгового мира, когда речь заходит о мере столь справедливой, как заключение картельного договора, также нельзя не заключить о важности интересов, замешанных в контрабандной торговле с Россиею. Известная петербургская речь г. Молинари, как идущая из враждебного лагеря, также удостоверяет, что тут нет преувеличения. По его словам, „Записка“ г. Мичеля (которой нам не удалось прочесть) показывает, по сведениям, собранным им на месте (а ведь не по всей же русской границе разъезжал г. Мичель), и с помощью вычислений, основанных на minimum, что больше половины мануфактурных произведений, входящих в Россию, ввозится тайком.

И так, наверное, больше 30 миллионов пошлины крадется у правительства. И это только minimum. Еще поучительна речь графа Бисмарка на запрос депутата Валигорского. Прусский министр говорит, что Пруссия могла бы легко добиться отмены некоторых стеснительных для ее подданных распоряжений русского правительства, если бы согласилась на заключение картельного договора относительно контрабанды, и полагает, что прусское купечество должно быть благодарно своему правительству за то, что это последнее медлит заключением подобного договора: „я думаю, что купечеству дорого пришлось бы поплатиться за такой договор“, добавляет министр. Любопытное сознание! Прусский министр делает также весьма поучительное разделение нашей контрабанды на законную и незаконную, причем намекает, что главные обороты производятся именно в области той из двух этих контрабанд, которой придает он юмористическое, возбудившее хохот палат, название „законной“. — Конечно, это и у нас ни для кого не было тайною; но слова знаменитого прусского государственного мужа придают частным по этому предмету сведениям официальный характер, ибо нельзя же, чтобы прусскому министру не было известно, каким путем главнейше проникает контрабанда из Пруссии в Россию. Почему бы, кажется, не принять мер к искоренению этого зла? Это имело бы благодетельное влияние в нравственном отношении и сделало бы покровительство, оказываемое нашей промышленности, вполне действительным. Расширив значительно ее сбыт, уничтожение контрабанды усилило бы доходы казны многими миллионами; уменьшив же ввоз — улучшило бы наш денежный курс. В этих двух последних отношениях, меры, принятые против контрабанды, имели бы то неоцененное свойство, что чем менее были бы они удачны в прямом действии на усиление доходов казны, тем удачнее были бы они относительно торгового баланса и возвышения нашего курса, а, следовательно, тем сильнее бы, хотя и косвенно, содействовали улучшению наших финансов, и наоборот. Все знают, что существует огромная контрабанда, и когда нужно, как, например, при разрешении ввоза кантонского чая, даже преувеличивают ее значение: почему же не попытаться прекратить это зло, когда его прекращение обещает столько положительного, осязат��льного добра? Потому — провозглашаем известное учение — что уничтожение контрабанды есть как бы финансовая квадратура круга, решение которой почитается таким же сумасбродством, как и решение этой знаменитой математической задачи. Едва ли не придумано даже экономического или статистического закона — благо имя им легион — по которому с усилением пошлины и контрабанда возрастает в какой-то фатальной, неизбежной как рок, прогрессии. Но зачем же нам добиваться таких точных решений как в математике, если в финансовой квадратуре можно достигнуть сотой, тысячной доли приблизительности достижимой в математической? Ведь этого было бы достаточно. А что приблизительно можно бы уничтожить контрабанду, в этом удостоверяет нас всем известный опыт, произведенный в самых обширнейших размерах. Когда господствовал винный откуп, в прибалтийских губерниях, в северо- и юго-западном крае, и в губерниях малороссийских, вино было несравненно дешевле и лучше, чем в непривилегированной части России. Откупщики ухитрились, однако, и ухитрились весьма успешно, не допускать дешевого и хорошего вина через граничную черту, которая своим протяжением не уступала той части нашей внешней границы, через которую главнейше проникает к нам контрабанда; а какая же контрабанда может сравниться привлекательной силой своей с силою дешевого вина? Но этого еще мало: каждая губерния и многие уезды губерний были отделены друг от друга весьма успешно охраняемыми винно-таможенными чертами. Почему же откупщикам, у которых не было в распоряжении ни многочисленной пограничной стражи, ни казаков, ни армии, возможно было побеждать неизбежный как рок, фаталически-экономический закон, а все силы Российского Государства должны перед ним пасовать? Вот это так уж действительно непостижимый закон! Нам известен еще следующий факт из истории борьбы откупа — не с корчемством, которое почему-то не считается непобедимым, — а с самою уже непобедимою контрабандою. Корчемная стража Санкт-петербургского винного откупа, равно как и руководители ее, находили для себя полезным преследовать, за одно с вином, и всякую другую контрабанду, и в этом преследовании оказывал откуп столь успешное соперничество с официальною таможенного стражею, что на сумму, выручаемую продажею перехватываемой контрабанды (откуп, конечно, не предавал ее уничтожению, а продавал тайком в свою пользу), не только содержал он всю дорогостоющую корчемную стражу, кабачных ревизоров и т. п., но имел еще и довольно значительный барыш. А ведь врагами откупа, кроме самих контрабандистов и экономического закона, была еще и законная таможенная стража, у которой отнималась принадлежащая ей выгода, и вся столичная полиция, — и все-таки откуп успевал. Уничтожение контрабандной язвы составляет в настоящую минуту действительнейшее средство к совершенно неотяготительному для народа усилению финансовых средств казны и, вместе с тем, к возвышению курса наших ассигнаций, следовательно опять таки к усилению средств казны.

5. Другим средством, разделяющим с предыдущим неоцененное свойство вознаграждать неудачу в прямо финансовом результате тем бòльшим успехом относительно возвышения курса кредитных билетов, является налог на путешествующих и проживающих за границей, налог, который, чтобы быть действительным, должен быть высок, например, около 500 или 600 руб. в год, но который, для облегчения ездящих на краткий срок, мог бы уменьшаться в сильнейшей пропорции, чем уменьшается время отсутствия за границею. Проживание за границею, с одной стороны, совершенно равняется иностранному ввозу товаров, ибо при этом обмениваются на русские товары, деньги, или иные средства уплаты — не только те продукты, которые проживающие за границей потребляют, но еще и разного рода услуги, которые уже никоим образом не могли бы ввозиться; с другой же стороны, все те услуги, которые эти лица потребовали бы для себя, живя в России, услуги, немогущие быть предметом вывоза, как-то: помещение, отопление, труд ремесленников, домашней прислуги, а также многие жизненные припасы, вывозу не подлежащие — остаются вовсе без требования, и потому не производятся. Наконец, и многие мануфактурные товары, которые, оставаясь в экономии от внутреннего потребления вследствие того, что проживающее за границею их не употребляют, хотя и могли бы, по природе своей, служить предметом вывоза, в действительности не вывозятся, потому что и для внутреннего сбыта требуют покровительства; их, следовательно, также перестают производить. Принимая в расчет развитие, которое приняло в последние годы проживательство за границей, нельзя не придти к заключению, что все это на несколько десятков миллионов понижает наш торговый баланс и, может быть, на не менее значительную сумму уменьшает требования на продукты русской промышленности и на русский труд. О нравственном вреде абсентеизма, грозящего многими бедствиями России в будущем, особливо при вкоренившемся гибельном и постыдном обычае воспитывать детей за границею, мы уже и не говорим.

Но, скажут, такая мера есть стеснение свободы. Без малейшего сомнения. Чтò же, однако, из этого следует? Не только жизнь в государстве, но даже простое сожительство двух лиц стесняет уже их свободу. Весь вопрос в том, чтобы свобода стеснялась как раз на столько, на сколько этого требует общее благо, никак не более и никак не менее; всякий же излишек, не менее чем и всякий недостаток свободы противу этой нормы, должен отзываться вредными последствиями. Все правительственное искусство состоит в том, чтобы, при данных условиях и обстоятельствах, отыскать эту норму. Налог на проживательство за границею стесняет свободу, и качественно, и количественно, не иначе, как это делает и всякий другой налог. Разве налог на табак, на сахар, на соль, словом на что угодно, не лишает меня свободы, заставляя употреблять эти вещества в мèньшей мере или худшего качества, чем бы я желал? Или, если налог не в состоянии заставить меня отказаться от употребления обложенных предметов в том количестве и того качества, к которым я привык, так разве не принуждает он меня сокращать издержки другого рода, которые я желал бы делать, и делал бы, если бы тому не препятствовал налог? Короче сказать, какой же налог не лишает меня отчасти возможности употреблять мои средства так, как я считал бы это лично для себя полезным или приятным? Следовательно, какой же налог, прямой или косвенный, не лишает меня известной доли моей свободы? Весь вопрос только в том, чтобы налог был по возможности справедлив, чтобы он не лишал одного необходимого, дозволяя другому излишек, роскошь. Можно ли же считать пошлину на заграничные поездки через меру стеснительною, когда существуют налоги на предметы, без малейшего сомнения, гораздо необходимейшие, чем эти увеселительные и доставляющие разные жизненные удобства отлучки, например хоть налог на соль? Признано также, что самые справедливые налоги суть налоги на роскошь. Неужели же поездки, и особливо долговременное проживательство за границею, не подходят вполне под категорию роскоши? Роскошью называются такие удобства и наслаждения, без которых, сравнительно, легко обойтись. Роскошью называется также то, чтò, по дороговизне своей, доступно лишь для кошелька немногих. Разве заграничные поездки не соединяют в себе обоих этих условий? В числе причин, побуждающих к отлучкам за границу, выставляют обыкновенно интересы здоровья. Да разве Россия — миазмами наполненная страна, нечто в роде Понтийских Болот, чтобы отсутствие из них восстановляло здоровье? В некоторых случаях бывает нужен теплый климат: у нас есть теплые страны. Бывают нужны морское купанье и морской воздух: есть у нас и теплые, и холодные моря. Бывают нужны минеральные вòды: есть превосходнейшего качества целебные источники, соединяющие, на небольшом пространстве, все, чтò в других странах разбросано по разным местам. Но источники эти не устроены и не представляют желаемых удобств: да как же им и устроиться, когда их не посещают? Они так же, как и всякая отрасль промышленности, требуют для начального своего развития покровительственного тарифа. Наконец, мир уже так устроен, что даже самое попечение о здоровье во многих случаях должно быть причисляемо к предметам роскоши, потому что часто бывает доступно лишь для весьма немногих. Поездки за границу и проживательство там составляют, следовательно, настоящую роскошь, и часто роскошь весьма вредную, а потому составляют такой предмет, который, преимущественно перед прочими, подлежит обложению высокою пошлиною. Но этого еще мало. Самая справедливость ко всем платящим подати требует, чтобы была наложена пошлина на заграничные отлучки. Лица, разъезжающие и проживающие за границей, почти все без исключения, не несут прямых податей, и потому должны бы, по крайней мере, содействовать ношению общегосударственного бремени уплатою податей косвенных. Но, проживая за границею, они отделываются и от этого, усиливая своими лептами государственные доходы Пруссии, Италии или Франции. Не справедливо ли, чтобы, вместо всех косвенных податей, уплаты которых избегают отъезжающие за границу, требовать от них плату, заменяющую эти пошлины, разом, за самое право отъезда?

Если такая пошлина в состоянии отвадить от отлучек за границу, от продолжительных, по крайней мере, тем лучше. Хотя казначейство не усилило бы этою пошлиною своих доходов, зато не один десяток миллионов потянул бы на нашу сторону меновой баланс, и происшедшее от этого возвышение курса не осталось бы без благодетельного влияния и в чисто финансовом отношении. Если же и эта мера не устояла бы против волшебной силы разных Женев, Ницц, Баден-Баденов и, главное, Парижа, то эти потехи увеличивали бы, по крайней мере, государственные доходы, и на ту сумму, которая оставалась бы в руках казны, все-таки уменьшили бы наши заграничные траты.

6. К числу обстоятельств, невыгодно действующих на наш торговый баланс, должно причислить еще правительственные заказы за границею, и беспошлинный ввоз рельсов и других принадлежностей железных дорог. Чтò касается до первых, то об этом распространяться нечего. Что все принадлежности армии и флота должны производиться дòма, в этом согласны кажется все; доказывать это значило бы терять по пусту слова. Иное дело принадлежности железных дорог. Вопрос, в самом деле, затруднителен. Если назначить на ввоз умеренную пошлину, то, вероятно, она не будет достаточна, чтобы заставить возникнуть у нас совершенно новое дело. Казна не получит никаких выгод, выдавая одною рукой гарантиями то, что соберет другою в виде пошлины. Торговый баланс также не улучшится. Если назначить пошлину высокую, достаточную, чтобы вызвать внутреннее производство рельсов и прочих принадлежностей железных дорог, то столь существенно необходимое устройство этих путей сообщения возложит еще бòльшие тягости на государственное казначейство. Существует один только разумный исход — последовать совету, давно уже данному М. П. Погодиным, строить железные дороги даром, или почти даром, т. е. на вновь выпускаемые ассигнации; другими словами, строить их, учитывая вперед тот доход, который они должны будут дать. Конечно, этот способ устраняет всех промежуточных паразитов, которые, под видом оказывающих благодеяния банкиров, питаются миллионными крохами, падающими от железно-дорожного дела, и потому в мире финансистов считается нерациональным. Но, на глаза трезвого и здравого рассудка, ничего не может быть проще и рациональнее, если повести дело осторожно. Когда три вышеизложенные меры: пересмотр тарифа, уничтожение контрабанды и налог на заграничные поездки, обратив в нашу пользу меновой баланс, поднимут курс наших бумажных денег, и тем сделают для всех осязательно ясным, что падение их произошло вовсе не от мнимого излишка денежных знаков, то не будет уже предстоять никакой опасности выпустить их несколько более, под верное обеспечение их скорого уничтожения после того, как они сослужат ту службу, для которой были выпущены. Это обеспечение доставят принадлежащая казне Николаевская железная дорога, строющиеся уже казною другие железные дороги, и, наконец, те, которые будут выстроены на выпущенные бумажные деньги. Пусть будет решен, в виде опыта, выпуск 100 миллионов. Такую сумму употребить в течение одного года на постройку железных дорог, при прочих, уже строющихся из других источников, будет затруднительно; потому постройку эту можно бы разделить на четыре года, выпуская по 25 миллионов в год. Но московско-петербургская железная дорога, будучи отдана в аренду на длинный срок, и в виду вновь прибывающих к Москве дорог, может, без сомнения, доставить 6 миллионов в год чистого дохода. Употребляя их исключительно на погашение вновь выпускаемых ассигнаций, окажется в конце первого года только 19, второго 38, третьего — 57, и четвертого — 76 миллионов липших бумажных денег более против нынешнего. Но и этого еще слишком много. Допустим, что в первые два года только и будет, что 6 миллио��ов для погашения выпущенных ассигнаций; на третий год некоторые дороги, из вновь строющихся, будут же открыты, да и из других источников строющиеся дороги начнут давать доход, так что погашающую сумму можно, без малейшего преувеличения, принять в 8 мил. на третий, и в 10 мил. на четвертый год. Таким образом, к концу четвертого года будет всего только около 70 мил. лишних ассигнаций в обращении. Как ничтожно влияние такой суммы на курс наших бумажных денег, можно видеть из опыта нынешнего года, когда и без предлагаемых мер для улучшения торгового баланса, единственно под влиянием несколько усилившегося отпуска, 63 мил. кредитных билетов, выпущенных банком, никакого угнетающего влияния на курс не оказали, к великому смущению защитников теории излишка денежных знаков. Потому смело можно было бы приступить к выпуску новых 50 миллионов, рассроченному на два года. При ежегодном погашении в 10 мил., это составит всего только 100 мил. к концу шестого года, как первоначально предполагалось. Эти новые железные дороги на 50 мил., равно как и постоянное возрастание доходов с прочих дорог, если они не будут отданы в постоянную аренду, возвысят, по крайней мере, еще на 2 милл. ту сумму, которая назначена будет на погашение; через восемь лет, все вновь выпущенные ассигнации будут изъяты из обращения, так что через 14 лет мы будем иметь не менее 2,000 верст лишних железных дорог, считая версту в 75,000, и ни одного рубля бумажных денег больше против нынешнего; доходы же казны возрастут на 12 миллионов, и все это по самому умеренному расчету, который, без сомнения, будет далеко превзойден действительностью. Бояться высказанного предположения — не значит ли страшиться малеванных драконов, подобно храброму китайскому воинству? И чем же достигнутся все эти результаты? Всего на все пожертвованием, в течение 14 лет, 31/2 миллионов рублей, которые ныне получает казна от Николаевской железной дороги. Занять 150 миллионов, и погасить долг этот в течение 14 лет, выплачивая из настоящих своих доходов по 31/2 мил. в год, неужели это не самая блистательная финансовая операция, какую только можно себе вообразить? Строя железные дороги таким дешевым образом, не трудно будет, не только употреблять на них рельсы и прочие принадлежности внутреннего приготовления, но можно будет обязывать к тому же и все прочие общества, которые не получали еще привилегии на беспошлинный вывоз из-за границы этих принадлежностей. Долженствующее произойти от этого новое возвышение курса наших кредитных билетов с избытком вознаградит не только гарантию на бòльший капитал, но и то понижение, которое, паче чаяния, могло бы произойти от незначительного выпуска новых ассигнаций, или, лучше сказать, уничтожит самую возможность опасения такого понижения в самых мнительных умах. Присоединив эти 2,000 верст дорог к тем, которые уже имеем, и которые уже строятся, или предполагаются к постройке, будем иметь через 6 лет от 7,000 до 8,000 верст железных дорог — чтò на первый случай можно считать достаточным — и в этих дорогах будем иметь могущественный рычаг для развития нашей металлургической промышленности на Урале, и новое орудие к поднятию нашего курса через усиление вывоза.

Словом, стоит только приняться с настоящего конца за лечение наших экономических и финансовых недугов, а не подливать все нового масла в огонь, в угоду односторонней, на прокат, взятой, теории, и недуги эти исчезнут как дым.

VIII.

ВЗГЛЯД НА РЫБОЛОВСТВО В РОССИИ*

(„Сельское хозяйство и лесоводство“, 1867 г.)

Всякая промышленная выставка, а тем более те огромные коллекции естественных и промышленных произведений, которые под именем всемирных выставок, вот уже в четвертый раз собираются почти со всего земного шара в столицах Англии и Франции, должны представлять собою картины разных отраслей промышленности, — картины, по которым можно бы судить о сравнительном значении каждой из этих отраслей как в ряду различных отраслей промышленности той же страны, так и в ряду одинаковых отраслей разных стран, — и это в трояком отношении: количества продуктов, их разнообразия и их качества или степени достигнутого совершенства. Многие обстоятельства препятствовали до сих пор этим выставкам достигнуть той полноты, которая необходима для того, чтобы они могли служить вполне верными образчиками, или так сказать представительницами, всемирной промышленной производительности в уменьшенном масштабе. Некоторые из этих обстоятельств, как, например, местные войны, несовершенство путей сообщения, малый интерес, принимаемый известною страною в этих всемирных конкурсах, случайны и временны, и мы оставим их в стороне; другие же заключаются в самом характере некоторых отраслей промышленности, в образе их производства, или в свойстве добываемых ими продуктов, недопускающем, чтобы эти продукты могли быть представлены на выставке со всею тою полнотою, которой они заслуживают по своей важности. Именно, сюда относятся все те отрасли промышленности, которые занимаются добыванием или приготовлением продуктов, не выдерживающих значительной перевозки, не могущих быть долго сохраняемыми без порчи, или требующих для своего сохранения особых климатических условий. К этому разряду принадлежит, без сомнения, и рыбная промышленность в России.

Значительная доля — четверть или даже треть — продуктов рыболовства рассылается по всей России не иначе, как в мороженом виде. Некоторые рыбы, как, например, навага, ловимая исключительно в Белом море, несмотря на то, что составляет предмет довольно значительной торговли, ибо рассылается до Одессы и до Астрахани, не подвергается никакому искусственному способу сохранения и известна только в мороженом виде; то же самое должно сказать о значительной части беломорских сельдей и осетровых пород. Другие продукты, и притом самые ценные, как, например, зернистая икра, хотя и подвергаются известному приготовлению, но все же могут сохранить свои высокие качества, на сколько нибудь значительное время, не иначе как при помощи мороза. Наконец, и многие рыбы обыкновенного посола солятся в России не в бочках (как сельди), в которых все время остаются покрытыми рассолом и потому могут долго держаться и без ледников, а в огромных ларях окруженных льдом, откуда вынимаются при продаже. Рыба такого посола известна под именем коренной. Конечно, можно бы посолить в бочонках все сорта рыбы, солимой в корень, и послать их на выставку. Но эти, собственно для выставки приготовленные, продукты никаким образом не могли бы считаться образчиками или представителями русской рыбопромышленности. Из этого видно, что, как бы ни была старательно составлена коллекция произведений русского рыболовства, она сама по себе никогда не может дать полного понятия о разнообразии его продуктов и о достоинстве некоторых из них. Чтобы выставка могла дать более точное и полное понятие о русском рыболовстве, необходимо прибавить к тем предметам, которые могут быть выставлены, атласы рисунков употребительных в России орудий и способов лова и приготовления рыбы, а также краткое статистическое и техническое описание русской рыбной промышленности.

Уже пятнадцать лет тому назад начались исследования рыбной промышленности во всех водных бассейнах европейской России в отношениях научном, экономическом и административном. Эти исследования, еще доныне продолжающиеся, дают нам возможность представить эти необходимые дополнения. Атласы рисунков обнимают собою пока рыболовство в бассейнах Каспийского моря и Северного океана*. Хотя, без сомнения, и в прочих русских морях, реках и озерах найдется не мало особенностей в производстве этих промыслов, — особенностей, заслуживающих изображения; однако же, можно с уверенностью сказать, что все существенное и характерное с достаточною полнотою представлено в двух вышедших уже в свет атласах состоящих из 139 таблиц рисунков. Именно, рыболовство азовское, по употребляемым им способам и орудиям лова, в главных чертах сходно с каспийским, рыболовство же в больших озерах северной и северо-западной России подобно беломорскому. В Черном море существуют, правда, некоторые совершенно особенные, нигде более в России не употребительные способы лова; но море это в рыболовном отношении не имеет большой важности. Хотя, составленные в пояснение рисунков, подробные описания непонятны для иностранцев, так как они напечатаны по-русски, но приложенные к атласам краткие изъяснения таблиц на французском и немецком языках, кажется, достаточны для того, чтобы пояснить все, чтò показалось бы не понятным с первого взгляда.

Второе дополнение к выставке рыболовных произведений России — должно составить краткое статистическое и техническое описание нашей рыболовной промышленности. В настоящем описании я обращу преимущественное внимание на ценность и количество уловов, на породы рыб, имеющих у нас хозяйственное значение, и на способы приготовления специальных России продуктов рыболовства.

Определение ценности и количества уловов может быть, к сожалению, только приблизительное. Не говорим уже, что исследования о рыболовстве еще не повсеместно произведены, но даже и для тех морей, где они окончены, не везде было возможно собрать точные статистические сведения.

Наши рыбные ловли, по их хозяйственному устройству, могут быть разделены на три категории. Одни сосредоточены в руках казны, или владельцев обширных прибрежных вод. Здесь лов и приготовление рыбы и ее продуктов производятся, так сказать, фабричным образом, с применением разделения труда. Ловцы, нанятые за определенную плату на срок, с уловленной ими рыбы, или из известного пая в добыче, изменяющегося от 1/3 до 1/2 улова, свозят рыбу в центральное заведение, называемое ватагою. Рыбу принимают на плот, устроенный на сваях над водою реки. Одни разрезывают рыбу, с неподражаемою ловкостью и быстротою вынимают внутренности и те части, которые имеют специальное назначение, как-то икру, молоки, клей (плавательный пузырь), вязигу, ежели нужно отрубают голову и разрезают тело на части таких форм и величины, какие требуются для соленья; другие относят клей, икру, вязигу в отделения, назначенные для их приготовления; третьи укладывают разрезанную рыбу в лари, в которых ее солят. Приготовление каждого продукта состоит под наблюдением особого мастера, солельщика, икрянника, клеевщика, балычника, смотрителя вязижной палатки. Как всякая рыба, попадающая на плот, так и всякий фунт приготовляемых из нее продуктов, записываются. Несколько десятков таких больших заведений находятся при устьях Волги, но самое значительное изо всех, — да вероятно самое значительное рыбопромышленное заведение в мире, находится на реке Куре в 30 верстах от ее устьев. Это так называемый Божий Промысел. Ценность приготовляемой на нем рыбы нельзя положить менее как в 500,000 р.; бывают дни в апреле, когда на плот Божьего Промысла свозится и на нем приготовляется не менее, чем на 100,000 франков рыбного товару*. Где ввелся этот фабричный способ промышленности, там, конечно, легко получить самые точные статистические сведения о рыбной промышленности.

Другие, тоже очень обширные воды находятся во владении казацких обществ, и некоторые из последних обложили продукты своего рыболовства известною пошлиною, собирание которой заставило ввести на Урале и на Кубани довольно точную отчетность. Но за всем тем, все еще значительная доля каспийского и азовского рыболовств и вся рыбная промышленность на морях Белом, Ледовитом, Балтийском и Черном и в озерах северной России, со впадающими в них реками, производится в разброд средними и мелкими промышленниками, большая часть которых не ведет никакой письменной отчетности. Получить сведения об этой доле уловов можно только от торговцев рыбою, следящих лично или посредством комиссионеров за ходом уловов, дабы сообразовать с ними количества и цены своих закупок.

Соединяя эти троякого рода источники статистических сведений, мы приходим к заключению, что средняя ценность ежегодных уловов в морях, реках и озерах европейской России составляет не менее 20.000.000 р. по первоначальной их цене на месте. Количество это распределяется следующим образом по различным местностям лова: на Каспийское море и низовья впадающих в него рек: Волги, Урала, Куры и Терека приходится немногим более половины этой суммы, именно 10.500.000 рублей; на Азовское около 1/5 — 4.000.000, и на Балтийское с лишком 1.000.000, приблизительно миллион с четвертью*. Улов Белого моря, Ледовитого океана у берегов Архангельской губернии, и рек, вливающихся в эти моря, составит также по крайней мере, 1.000.000 руб., из коих около 400.000 придется на треску, ловимую у лапландского берега, и 250.000 на сельдей беломорского улова. Улов черноморский надо считать от 500.000 до 600.000 р., из коих две трети придется на лов в лиманах днепровском, бугском и днестровском и в низовьях этих рек. Таким образом, лов в пяти морях, омывающих берега России, и в низовьях впадающих в них рек составляет от 17.000.000 до 17.500.000 р. с. Лов, производимый во внутренних водах, т. е. в озерах и в средних и в верхних частях больших рек, орошающих Россию, в целом не приведен еще в известность; но следующие соображения помогут нам определить его приблизительно. В Чудском озере, по г. Бэру, ежегодно приготовляют, по меньшей мере, до 125.000 бочек снетков по 3 р. 70 к. бочка (т. е. по 6 р. 50 к. асс. пуд), чтò составит 463.000 рублей. Полагая ценность уловов всей остальной рыбы только в 150.000 р., мы получим 600.000. Кубенское озеро, имеющее лишь от 60 до 70 верст в длину и от 8 до 12 в ширину и, следовательно, не могущее даже считаться в числе главнейших бассейнов озерной полосы, занимающей северо-запад России, доставляет, по исследованиям беломорской экспедиции, не менее как на 150.000 р. рыбы. Итак, только эти два озера доставляют рыбы на три четверти миллиона рублей. Следовательно, более чем вероятно, что такие озера, как Ладожское, Онежское, Белое, Ильмень, и прочие озера северной и северо-западной России и Финляндии доставляют уловы, превышающие вдвое улов двух означенных озер. Если, далее, примем в соображение, что Волга с Камою, Окою, Шексною и всеми притоками своими (не считая лишь самых низовьев Волги от границ Астраханской губернии, так как мы причислили их к Каспийскому морю) не может доставить менее рыбы, чем низовья Днепра и Днестра, то должны будем согласиться, что принятая нами сумма в 20.000.000 руб. сер., для оценки среднего годичного улова в России, скорее ниже, чем выше, действительности.

Но одна ценность не может дать еще полного понятия о значительности какой нибудь отрасли промышленности; для этого необходимо еще определить количество доставляемых ею продуктов. Но определение количества уловов еще гораздо затруднительнее, чем определение их ценности, ибо, для некоторых мест и для некоторых пород рыбы, уловы определяются весом, для других счетом, для третьих мерою; в некоторых же случаях, именно там, где мы должны довольствоваться показаниями торговцев, можно иметь сведения только о ценности товаров. Соображая, однако, что все продукты, получаемые из красной рыбы, как-то: клей, икра, вязига, да и самое мясо красной рыбы, гораздо дороже 1 р. за пуд и могут быть оценены кругом около 3 р. пуд; прочие же рыбы, составляющие по весу в несколько крат большую массу, нежели красная рыба, не могут быть оценены выше 50 к. пуд, — мы придем к заключению, что число пудов вылавливаемой рыбы несколько превосходит число рублей, которым мы определяли ее ценность, так что 25.000.000 пудов, или миллиард фунтов, будет весьма приблизительным выражением того количества рыбы, которое добывается из вод принадлежащих России, не присчитывая сюда того количества, которое потребляется на месте самими рыбаками, — количества, которое должно быть очень велико, судя по тому, что несколько десятков тысяч человек почти исключительно питаются рыбою в течение большей части года. Едва ли можно принять это количество менее, чем в два миллиона пудов.

Чтобы получить ясное понятие о значительности русской рыбной промышленности, надо сравнить ее с главными рыболовствами других стран. Кроме сведений, которые я сам имел случай собрать о важном рыболовстве норвежском, я имею под рукою только одно сочинение, из которого можно было извлечь нужные для подобного сравнения данные. Это — сочинение гг. Одуэна и Мильн-Эдвардса Recherches pour servir à l’histoire naturelle du littoral de la Erance. Хотя статистические данные, собранные в этом превосходном сочинении, уже несколько устарели, однако мы думаем, что можем воспользоваться ими, не делая значительной ошибки, потому что продукты рыболовства не увеличиваются с такою быстротою, как большая часть произведений других промышленностей. Они скорее подвержены периодическим колебаниям, чем постоянным изменениям, идущим все в том же направлении. Из сведений, сообщаемых Мильн-Эдвардсом о ньюфаундлендском лове трески, видно, что средняя ценность французского улова составляет 7.543.000 франков (1.885.000 рублей), количество же добываемой трески, тресковых жира и икры около 1.375.000 пудов. В том же сочинении, количество этих продуктов, получаемых с английских ловель, определено в 2.700.000 пудов без означения цены. Продукты американских ловель той же местности не означены вовсе, но из числа и вместимости американских судов, занимающихся там ловлею, можно заключить, что ими добывается едва ли менее рыбы, чем англичанами. Таким образом, добыча трески, получаемая тремя народами с ньюфаундлендского лова (включая сюда лов на Большом Банке и у берегов Канады и Лабрадора), равнялась бы приблизительно 6.800.000 пудам, ценность которых, считая по французским ценам, составила бы около 37.000,000 франков или 9.250.000 р. с. И так, знаменитое ньюфаундлендское рыболовство еще далеко от того, чтобы сравняться с Каспийским, ибо продукты его лишь немногим превосходят половину доставляемых Каспийским морем, а ценность их на 5.000.000 франков ниже. При этом заметим, что принятая здесь ценность ньюфаундлендских уловов, по всем вероятиям, значительно менее действительной, так как англичане и американцы продают свою рыбу гораздо дешевле, нежели французы; ибо, между тем как средняя французская цена пуду трески (считая вместе треску, жир и икру) составляет 1 руб. 37 коп. (5 фр. 48 сант.) или с лишком 34 сантима килограмм, — по словам г. Мильн-Эдвардса (Том I. стр. 355), английская средняя цена килограмма трески составляет только от 15 до 18 сантимов (от 60 до 75 к. пуд), т. е. почти в половину менее.

В том же сочинении, г. Мильн-Эдвардс определяет ценность лова вдоль всех берегов Франции в 13.500.000 франков. Сведения, собранные экспедициею, исследовавшею наше северное рыболовство вдоль берегов архангельской губернии и проведшей, для сравнительного изучения нашего рыболовства с норвежским, 9 месяцев в Норвегии, определяют ценность уловов трески и сельдей в этом государстве в 7.000.000 р. или 28.000.000 фр. Соединяя эти три суммы, т. е. ценность всего улова ньюфаундлендского и улова вдоль всех берегов Франции, получим 78.500.000 фр. или 19.625.000 р., чтò едва равняется ценности рыбы и ее продуктов, добываемых из морей, главных озер и рек европейской России.

При этом сравнении, сами собою возникают два вопроса: 1) от чего, при таком изобилии рыбы, так мало вывозится ее из России, и 2) каким образом такие ничтожные по пространству моря, как Каспийское и Азовское, могут соперничать, по количеству доставляемой ими рыбы, с большею частью северного бассейна Атлантического океана от Норд-Капа до берегов Америки и с частью Средиземного моря?

Ответ на первый вопрос весьма не затруднителен. Стоит только вспомнить, как незначительно протяжение морских и озерных берегов России сравнительно с огромною континентального массою, ее составляющею, населенною 75.000.000 душ, которым эти берега должны доставлять рыбную пищу. К этому присоединяется еще то, что в продолжение менее строгих постов, составляющих около 150 дней в году, русский народ не употребляет другой животной пищи, кроме рыбной. После этого станет понятным, что, между тем как Россия вывозит едва на 750.000 руб. рыбных товаров, и то преимущественно не употребляемых в пищу, как, например, клей (на 500 или 600 тысяч руб.), или продуктов роскоши, как икра (тысяч на 100 или на 150), она ввозит на два слишком миллиона рыбы из-за границы. Именно, привозится на 1.500.000 р. сельдей и на 400.000 или 500.000 трески из Норвегии. Недостающую сумму составляют сардинки, анчоусы и другие приправы и закуски.

Чтò касается до второго вопроса, то объяснения его надо искать в естественной истории рыб, или же воды вообще, и я думаю, оно может быть представлено в следующих трех положениях:

1) Вместилища пресной, или мало соленой воды, каковы моря Каспийское и Азовское, при прочих равных обстоятельствах, должны быть изобильнее рыбою, чем настоящие моря или океаны. В океане и в настоящих морях, кроме рыб и таких животных, которые по своей мелкости или мягкости могут удобно служить пищею для рыб, — огромная доля животного вещества принимает форму ежевокожных, раковин и кораллов, т. е. таких форм, при которых животное получает твердую неорганическую оболочку; которая почти совершенно защищает их (по крайней мере, в зрелом возрасте) от хищности почти всех рыб; сюда же должны быть причислены большие породы крабов и длиннохвостых раков. Только немногие породы рыб, как, например зубатка, могут питаться некоторыми из этих твердоскорлупчатых животных. Не только самое животное изъемлется, защищающею его скорлупою, из кругооборота животного вещества в море, так как может служить материалом для других животных не ранее, как подвергнувшись предварительно разложению после своей смерти; но и сама твердая оболочка раковин и ежевокожных, или стержень кораллов, содержат в себе долю органического вещества, которая уже на неопределенно большое время изъемлется из всякого дальнейшего участия в общей жизни моря. Эта пропорция неорганической материи, служащей как бы предохранительным панцирем для животных, увеличивается с увеличением солености морской воды (до известной степени, по крайней мере). Напротив того, в пресноводных озерах почти вся животная жизнь является нам в форме рыб. Если тщательное наблюдение показывает нам, что и тут есть много других животных форм, кроме рыб, то все эти формы чрезвычайно размельчены и состоят из инфузорий, мелких ракообразных животных, водяных червячков и личинок насекомых, а также тонкостворчатых раковин, которые все в высшей степени удобны к тому, чтобы служить пищею рыбам даже самым маленьким и самым молодым. Кроме этого, пресные и малосоленые воды населены, между прочим, рыбами травоядного семейства сазановидных, которые могут непосредственно питаться растениями, тогда как в океане почти все рыбы хищны. Поэтому в пресных водах все как бы принаровлено к тому, чтобы органическое вещество могло в наивозможно-скорейшее время достигать, рядом превращений, до формы рыб — наиболее, даже почти единственно, полезной человеку, так что г. академик Бэр считает даже возможным утверждать, что в каждом обширном пресноводном бассейне все количество питательных веществ, ежегодно им производимое, ежегодно же превращается в рыбье мясо. Следовательно, в пресных водах, кругооборот вещества происходит быстрее, потому что ни малейшая часть его не принимает формы, не позволяющей ему служить пищею для рыб, и не выделяется на неопределенное время из общего кругооборота органической материи. Типы хозяйства природы в океане и в пресных водах можно сравнить с культурою плодовитых дерев, или, еще лучше, орехов и зерновых хлебов. В этом сравнении, древесные плоды, или орехи, и хлебные зерна, как те продукты хозяйства, которые идут непосредственно на пищу человека, будут соответствовать — первые морским рыбам, а вторые пресноводным. При одинаковом пространстве, поле, занятое хлебом, даст гораздо более питательных веществ, нежели занятое ореховыми деревьями. В этом последнем случае, значительная доля идущих в дело составных частей почвы идет на образование древесины и ореховой скорлупы и на долгое время выделяется из почвы; в первом же случае, не только гораздо бòльшая часть идет на образование зерна, но и то, чтò составляет солому, на другой же год может быть возвращено почве, дабы снова служить на пищу растениям. Из этого очевидно, что из двух равных по пространству участков, из коих один занят пресным озером, или слабосоленым морем, а другой океаном, или одинаковым с ним по солености морем, и кои получают извне равные притоки органических веществ, — первый участок, где происходит быстрейший кругооборот этих веществ, так сказать принаровленный к скорейшему уподоблению их в форму рыб, должен доставить бòльшие уловы, чем второй.

2) Вторая причина необыкновенных уловов, доставляемых морями Каспийским и Азовским, заключается в их мелкости. Глубина Азовского моря, занимающего около 600 кв. миль, нигде не достигает более 44 футов; глубина же Каспийского, хотя и весьма значительна с средней и южной его частях, в северной трети, ограничиваемой линией, проведенной от устьев Эмбы к устьям Терека, где именно сосредоточено рыболовство, редко превышает 7 или 8 сажен. Реки, впадающие в море, сносят туда с собою множество органических веществ, увлекаемых в них дождем, тающим снегом и наводнениями, как бы удобряют море. Чем, следовательно, мельче тот водоем, в который они вливаются, тем концентрированнее должен быть раствор питательных веществ. Как значительно это влияние, можно судить по тому, что Азовское море, принимающее в себя две такие реки, как Дон и Кубань, включает в себе никак не более 3/4 кубич. мили воды, так что весь бассейн его в 3, много что в 4 года, мог бы наполниться водою из вливающихся в него рек (не обращая внимания на испарение). Очевидно, что, при этих условиях, рыбное население этого моря может быть несравненно гуще, чем как это обыкновенно бывает в морях; точно также как население страны с богатою почвою должно быть, при прочих равных условиях, значительнее, нежели страны с почвою скудною.

3) Наконец, третья причина заключается в необыкновенной приспособленности устьев некоторых рек, впадающих в эти моря, преимущественно же Волги и Кубани, к размножению рыбы. Дельты этих рек заключают в себе обширную сеть внутренних озер, называемых лиманами или ильменями, самой разветвленной формы и, большею частью, небольшой глубины, соединенных как между собою, так и с рукавами, на которые разделяются реки перед впадением, посредством множества протоков называемых, „ериками“. В мелкой, сильно прогреваемой солнцем воде лиманов, поросшей бесчисленными водяными растениями, образуется огромное количество органического вещества, в виде простейших и мельчайших водорослей, инфузорий, мелких ракообразных животных, личинок насекомых (между прочим мириадов комаров), т. е. все таких форм, которые приспособлены к питанию молодых рыбок. И это только одна из многих выгод, доставляемых естественному рыболовству обширными поверхностями, заливаемыми неглубоким слоем стоячей или слабо текучей воды. Камыши, куга (Juncus и Scirpus), рогоз (Typha), кугир (Potamogeton) и другие травы, покрывающие их, доставляют самые удобные места для метания икры большей части рыб, составляющих предмет лова в России, так как выметанная и оплодотворенная икра, прилепляясь к листьям и стеблям, или расстилаясь по ним, не засоряется песком и илом, как это было бы, если бы она падала на дно, главное же, — не скучивается волнением, а, оставаясь разделенною и как бы переложенною водяными травами, обмывается со всех сторон водою, насыщенною растворенным в ней воздухом, богатым кислородом, отделяемым зелеными частями растении, под влиянием света. Выведшиеся в таких местностях мальки имеют также все, чтò им нужно для успешного развития: обильную пищу, теплоту, затишье и защиту от многоразличных своих врагов, начиная с человека до водяных насекомых. Попечения природы об этих молодых рыбках не ограничиваются сказанным. Она указывает на выход из этих лиманов, когда дальнейшее пребывание в них могло бы сделаться им гибельным. Вода лиманов охлаждается осенью быстрее, чем в реках, и эта низкая температура заставляет молодую рыбу покидать лиманы и входить в реки и в море, без чего она погибла бы зимою, задохнувшись подо льдом, чтò, однако же, случается иногда, когда воды очень низки и сообщение между лиманами и речными рукавами прекращается прежде, чем вода успела достаточно охладеть, чтобы стать неприятною для молодых рыбок.

Изложение условий, доставляющих морям Каспийскому и Азовскому возможность соперничать в рыбном богатстве с несравненно обширнейшими водоемами, показывает уже, что характер их рыбной фауны должен быть пресноводный, и что породы рыб, составляющих главное основание русской рыбной промышленности, принадлежат к числу речных, озерных, или хотя и морских, но таких, которые любят скорее солонцеватую, чем настоящую соленую воду. И действительно, это составляет самый отличительный характер русского рыболовства от всех прочих значительных рыболовств, так что из всей массы продуктов русской рыбной промышленности едва ли 1/20 придется на долю собственно морских рыб, так как даже балтийская сельдь, известная под именем салакушки, составляет такую разновидность, которая живет в весьма слабосоленой, почти пресной воде Финского, а особенно Ботнического заливов; породы же русских осетров не только поднимаются в реки для метания икры, хотя и живут в море, но, кроме этого, бывают многочисленны только в морях с солонцеватою водою. Так в Черном море, которое все еще почти на половину менее солено, чем Средиземное, их гораздо меньше, нежели в еще менее соленых морях Каспийском и Азовском.

Было бы интересно определить ценность, доставляемую каждою отдельной породою рыб; но, к сожалению, для точного решения этой задачи нет достаточных данных, особливо для менее важных пород, которые и в торговле большею частью не различаются, а идут под именем белой рыбы, частиковой рыбы и другими коллективными названиями. Мы в этом отношении должны ограничиться некоторыми приближениями, разделив породы рыб на несколько разрядов, по степени их торговой важности. Этого будет, впрочем, совершенно достаточно, чтобы вполне выставить пресноводный характер русской рыбной промышленности.

К 1‑му разряду принадлежит, так называемая, красная рыба, т. е. четыре породы осетрового рода: белуга, осетр, шип и севрюга. Разделить их невозможно, потому что продукты, из них добываемые и составляющие значительную долю доставляемой ценности, — икра, клей и вязига, — почти всегда смешиваются. Притом же, и мясо этих рыб немного отличается по вкусу. В совокупности, ценность красной рыбы с ее продуктами составляет не менее 8.000.000 руб.; именно: около 600.000 дает клей (5.000 пудов), от 100.000 до 150.000 вязига, около 2.250.000 р. икра (180.000 п.) и 4.750.000 руб. самое мясо (около 2.500.000 пуд.). К красной рыбе мы не причисляем стерлядей, потому что эта знаменитая рыба, подобно многим другим прославленным предметам роскоши, как, например соболь, представляет лишь незначительную торговую ценность. В Петербурге, Москве, на нижегородской ярмарке платят, правда, баснословные цены за живых стерлядей; но это бывает не так часто, чтобы придать этой рыбе действительное торговое значение. Притом же, дороговизна эта зависит вовсе не от больших цен, платимых на месте лова, единственных, которые мы здесь принимаем в расчет (на нижней Волге стерляди составляют очень дешевую рыбу), а от трудностей провоза на несколько тысяч верст и долгого сохранения в садках живыми. На местах изобильного лова, как, например, в Астрахани, стерлядь идет обыкновенно лишь на местное употребление; солится же в небольших количествах, и в таком виде, равно как и мороженая, продается дешевле прочих осетровых пород.

Во второй разряд я помещаю тех рыб, которые в огромных количествах развозятся почти по всей России, или доставляют большие количества употребляемых в промышленности продуктов, и ценность каждой из которых составляет от 800.000 до 1.500.000 руб. Сюда принадлежат, в приблизительном порядке их торговой важности: Судак (Lucioperca vulgaris), которого ловят иногда в количестве 45.000.000 штук в одних низовьях Волги и до 7.000.000 в дельте Кубани. Урал, Дон, озера и прочие реки России также доставляют большое количество этой рыбы. Обыкновенная сельдь, беломорская и балтийская (Clupea harengus.). Сельдь волжская и азовская (Clupea pontica Eichw.), которой солится между 50 и 100 миллионами штук и из которой, кроме того, выделывается от 100.000 до 150.000 пудов жира. Лещ (Abramis Brama), вылавливаемый средним числом в Каспийском море в количестве около 30.000.000 штук; кроме того, его ловится несколько миллионов в северной части Азовского моря и большое количество в озерах северной и северо-западной России. Тарань (Leuciscus Heckelii Nord.). Дельта Кубани доставляет от 40 до 60 миллионов штук этой рыбы; кроме того, огромное количество, иногда не уступающее кубанскому, ловится в Дону и в самом Азовском море. Рыба эта, принадлежащая к самым дешевым, развозится преимущественно по Малороссии и по юго-западным губерниям. Небольшое количество идет в Молдавию и Валахию. Снетки (Osmerus eperlanus, var. lacustris). Самая маленькая из употребляемых в пищу человека рыб, добывается в количестве 250.000 или 300.000 пудов из одного Чудского озера, где ее сушат; сверх того, огромное количество идет из Белого озера, откуда снетки вывозят большею частью морожеными. Значительное количество ее получается и из других озер, губерний Олонецкой и Новгородской, с песчаным дном.

К третьему разряду я отношу породы рыб, ценность которых изменяется от 250.000 до 500.000 руб. и которые имеют распространение или местное, или, хотя и по всей России, но не как предмет общего употребления. Сюда принадлежат: Треска, имеющая у нас сбыт только в трех северных губерниях: Архангельской, Вологодской и Олонецкой, и отчасти в Петербурге. В Москве эта рыба уже почти неизвестна. Сазан (Cyprinus carpia). Сом (Silurus glanis). Кура, Волга и Кубань доставляют наибольшее количество этих рыб. Сом вывозится с Кубани в небольшом количестве в Молдавию и Валахию. Семга и лосось. Сверх количества, ловимого в северных морях, Кура и Терек доставляют от 40.000 до 60.000 пуд. этой рыбы. Белорыбица (Corregonus leucychtis Pall.). Большая часть идет с Волги, но ловится также в северной Двине и в Печоре. Только высокая цена этих двух рыб позволяет причислить их к этому разряду, так как количество их никогда не превышает 100.000 пуд.

К четвертому разряду причисляю я рыб, имеющих лишь небольшую торговую важность, и ценность которых не превышает 200.000 руб. Между ними встречаются две породы, составляющая исключительную принадлежность одна северной, а другая южной России, это — навага (Gadus Navaga Koelr.) и шемая (Aspius clupeodes Pall.). Обе пользуются большою известностью, но употребление их довольно ограничено. Навагу ловят по заливам Белого моря, не имеющим большой глубины, как-то: в Двинском, Онежском и Мезенском, а также близь устьев Печоры. Напротив того, ее нет не только вдоль Мурманского берега и в широкой смежной океану части Белого моря, но даже и в Кандалакском заливе, составляющем самую глубокую часть его. В небольшой глубине, на которой живет навага, заключается, кажется мне, причина замечательного факта, что она никогда не попадается там, где ловится треска. На местах лова рыба эта ценится менее всех прочих, вероятно по причине ее изобилия и необыкновенной легкости лова, так как мальчик легко налавливает удочкою до 1,500 штук в короткий зимний день приполярных стран. Напротив того, эта рыба весьма уважается в остальной России от Петербурга до Одессы и Астрахани, где ее подают на лучших столах. Она перевозится только свежею во время зимы. Шемая поднимается в конце осени в реки, впадающие в южные части Каспийского и Азовского морей: в Куру, Терек и Кубань, где налавливается ее от 1.500,000 до 2.500,000 штук, чтò, при цене в 6 руб. за тысячу, составляет ценность от 90,000 до 150,000 руб. Для отправки приготовляют ее тем же способом, как и копченые сельди, которым предпочитают ее обыкновенно в России. В противность наваги, эта рыба пользуется наибольшею славою именно на местах ее лова, как показывает самое ее имя — испорченное персидское — шах-маге, т. е. царская рыба.

В числе прочих рыб этого разряда я приведу еще кильку (Clupea sprattus), маленькую породу сельдей, приготовляемую в довольно большом количестве в Ревеле с солью и пряностями в ст��клянных банках, рассылаемых по всей России. Скумбрия (Scomber scombrus L.) встречается у нас только в Черном море, где ловится преимущественно на косах Кинбурнской и Тендре. Ее приготовляют как сельдь, не вычищая впрочем внутренностей, развозят по Херсонской губернии и даже до Киева, где она известна под именем кинбурнских сельдей. Кефаль (Mugil saliens et auratus) составляет самую обыкновенную рыбу в Черном море. Несколько миллионов кефали ловят вдоль крымских берегов и в озерах, соединенных с днестровским лиманом, и приготовляют на манер копченых сельдей. Обе эти морские породы, кефаль и скумбрия, взятые вместе, едва ли составят ценность в 200,000 р. Различные породы сигов (Corregonus), ловимые в довольно большом количестве в озерах и реках северной России. Их солят, коптят и морозят. Прочие рыбы этого разряда, которых слишком долго было бы перечислять, принадлежат, за немногими исключениями, к речным породам западной Европы. В некоторых реках и озерах ловят их, впрочем, в достаточном количестве, для отправки солеными или морожеными на значительные расстояния. Между этими рыбами есть, однако же, одна порода, которая получит со временем такую же торговую важность, как азовская тарань. Это — рыба, принадлежащая к семейству сазановидных, известная под именем воблы. Она поднимается в начале весны бесчисленными косяками в Волгу. Ее легко можно бы было ловить в числе десятков, а может быть и сотни миллионов штук, если бы изобилие рыбы лучшего качества не заставляло пренебрегать ею доселе. Но развитие этого лова едва ли желательно, ибо распространение в обширных размерах лова плохих сортов рыбы должно иметь необходимым последствием уменьшение в количестве более уважаемых рыб, для которых они служат пищею.

Из этого перечисления видно, что из рыб, составляющих предмет лова в России, только две морские — треска и сельдь (балтийская и беломорская) имеют некоторую торговую важность; все же прочие, важные в хозяйственном отношении, рыбы — или совершенно речные, или, по крайней мере, поднимаются периодически в реки. Поэтому, русское рыболовство в целом имеет совершенно характер речного, и ежели значительная часть наших каспийских и азовских ловель и производится в море, то это только вследствие экономических, а не естественных причин. Именно, владельцы морских берегов, которые не владеют в тоже время рекою, или владеют лишь небольшим участком ее, из опасения, чтобы рыба не ушла из их рук, перейдя в чужие воды, стараются встречать ее в море, перехватывать ее сколько можно на пути в реки. Тоже самое еще в сильнейшей степени относится к тем местам, где морской лов, по коренному русскому закону, — для всех вольный, реки же принадлежат казне, или частным лицам. Но там, где прилежащий к устьям реки участок моря, равно как и самая река, на большом протяжении принадлежит одному владельцу, казне, как на Куре, или казацкому обществу, как на Урале и на Кубани, там морской лов весьма незначителен, ибо производящие ловлю не могут не понимать, что они поймают столько же рыбы, но с гораздо меньшими издержками и трудом, если не пойдут к ней навстречу в море, а дождутся пока она войдет в реку.

В этом же самом обстоятельстве, т. е. в том, что породы рыб, составляющих основание русской рыбной промышленности, живут в морях или в частях морей с пресною или малосоленою водою и поднимаются по временам в реки, заключается главнейшая причина той необыкновенной рыбности, которою славятся русские реки, впадающие в Каспийское и Азовское моря, как-то: Волга, Урал, Кура, Кубань, Дон и, в меньшей степени, Терек, — рыбности, с которою никакие реки, впадающие в более соленые моря, не могут даже и близко сравниться. До экспедиции, исследовавшей наше северное рыболовство, реки архангельской губернии, особенно же Печора, пользовались славою чрезвычайной рыбности. Но и самая Печора, которая, по своей ширине и обилию вод, в полной мере заслуживает названия громадной реки, дает много если на 80,000 или на 100,000 р. рыбы в год. Конечно для 2,000 душ Пустозерской волости, заселяющих низовья Печоры на протяжении 300 верст, этого количества вполне достаточно не только для собственного употребления, но и для довольно значительного вывоза. Северная Двина — река тоже огромная, но берега которой гораздо более заселены, не имеет уже достаточно рыбы для продовольствия своих прибрежных жителей. Ежели из нее вывозят несколько сот, а может быть и тысяч, штук живых стерлядей, недавно туда зашедших по каналам из вод волжской системы, и несколько сот пудов семги, — зато более сотни тысяч пудов мурманской и норвежской трески и сайды потребляется населением Архангельска, Устюга и других городов и сел, лежащих по Двине и ее окрестностям.

Еще до сих пор существует молва о необыкновенной рыбности сибирских рек, и, без сомнения, они на столько рыбны, на сколько река сама по себе может быть рыбною. Но слава этого изобилия в рыбе многим уменьшится, если перевести ее на точный язык цифр: меры, веса, или ценности, как видно по уловам березовского края, занимающего низовья Оби, о которых имеются статистические данные. По этим данным, ценность этих уловов не превышает 150,000 р., а количество добываемой красной рыбы составляет только 7,000 пудов. Что же это значит сравнительно хоть, например, с ничтожным Уралом, рекою в 50—60 сажен шириною, но в котором добывается рыбы на сумму от 1.000,000 до 1.200,000 р., или с Курою, за которую казна получает одного откупа 386,000 р.?

Так как выбранные мною примеры лежат на глубоком севере, то можно подумать, что относительная бедность этих рек зависит от холода, вообще неблагоприятного для развития органической жизни. Я склонен думать, что в этом заключается одна из причин относительной бедности больших северных рек, но далеко не единственная и даже не главная; ибо, обратившись на юг, мы опять найдем, что самые большие реки и притом с дельтами, изобилующими лиманами (чтò, как мы видели, весьма благоприятствует размножению рыбы, если только они впадают в соленые моря), не могут сравняться даже и с меньшими из рек, впадающих в Каспийское и Азовское моря. Например, Дунай имеет даже более благоприятные климатические условия, чем большая часть этих последних, в величине уступает одной Волге, по характеру дельты, благоприятствующему естественному рыбоводству, уступает может быть Волге и Кубани, но наверно превосходит и Дон, и Урал, и Куру, и Терек. И что же? С Кубани возят рыбу, и рыбу самого низкого сорта (тарань), следовательно наименее выдерживающую издержки перевозки, — в Молдавию и Валахию, так что на нижнем Дунае не хватает рыбы даже для местного потребления его прибрежных городов. Когда дельта Дуная принадлежала России, там было устроено рыболовство по образцу каспийского, и для заведения его выписаны были ловцы и мастера для приготовления икры, клея и вообще рыбных продуктов из Астрахани. В это время, самое цветущее для дунайского рыболовства, вылавливалось во всей его дельте и в прилежащей к ней части моря около 30,000 пудов красной рыбы; между тем, в одном из многочисленных рукавов Кубани, называемом Протокою, имеющем не более 30 сажен в ширину и всего на протяжении 9 верст от устьев, налавливается почти такое же количество красной рыбы. Ежели бы величина и выгодные условия, представляемые дельтами для размножения рыбы, составляли главнейшее условие рыбности рек, то без сомнения Нил, Ганг, Миссисипи превосходили бы в этом отношении Волгу. Однако же о такой рыбности этих рек, чтобы они служили поприщем обширной рыбной промышленности, которая снабжала бы своими продуктами обширные страны, ничего не слыхать. Италия, например, снабжается рыбою в значительном количестве не с устьев Нила, а из отдаленной Норвегии, также точно Антильские острова не с устьев Миссисипи, а с Ньюфаундленда и также из Норвегии. На основании всех этих примеров, я полагаю, можно безошибочно утверждать, что ни одна река, предоставленная своим собственным средствам, не в состоянии доставлять рыбы больше, чем сколько нужно для ее прибрежных обитателей, да и то если население берегов не слишком густо. Вывозить же свои продукты могут лишь те реки, которые подобно Волге, Уралу, Дону, Кубани, впадают в слабосоленые моря, населенные пресноводными породами рыб, временно поднимающимися из них в реки. Причину этого легко усмотреть, если обратить внимание на незначительность пространства, занимаемого реками даже самыми большими. Так, например, хотя Волга разветвляется на весьма значительное число рукавов, все-таки развитие всех рукавов ее дельты нельзя положить выше 1,000 верст, чтò соответствовало бы 20 большим рукавам при средней длине в 50 верст и в версту шириною, и что, конечно, не ниже действительности. Если к этому прибавить еще 500 верст нижнего течения Волги выше ее разделения, на каковом пространстве она все еще может считаться очень рыбною рекою, мы получим приблизительно 1,500 кв. верст или 30 кв. географических миль, между тем как почти пресная часть моря, прилегающая к ее устьям и населенная теми же рыбами, что и Волга, превосходит это пространство по меньшей мере в 40 раз.

Соответственно пресноводному характеру рыб, составляющих главную основу русского рыболовства, и самые способы лова имеют совершенно речной характер. Главные орудия лова суть невода и крючная самоловная снасть, которыми добывается наверное не менее 9/10 всего улова. Лов неводом не требует никакого описания, ибо, помимо бесчисленных мелких отличий в устройстве, меняющихся по местностям, он, в сущности, совершенно сходен с неводным ловом в других странах; но о лове крючною самоловною снастью надо сказать несколько слов, так как, сколько мне известно, он нигде, кроме морей Каспийского и Азовского, не употребителен. Снасть эта состоит из веревки сажен в 50 длиною, к которой привязаны, в расстоянии вершков шести одна от другой, более тонкие веревки, к каждой из которых прикреплена удочка или крючок чрезвычайно острый, — различной величины, смотря по породе рыбы, для лова которой предназначена снасть. Такие веревки выкладываются как в реке, так и в море, на небольшой глубине, линиями в несколько верст длиною, так чтобы удочки почти касались дна. Снасть эта, следовательно, похожа на ту, которою ловят треску, как в Норвегии и у нас по Лапландскому берегу, так и в ньюфаундленских водах. Но между ними то существенное различие, что на тресковых ярусах каждый крючок наживлен, на самоловах же не бывает наживки, и рыба ловится тем, что, проплывая мимо крючков, задевает за них какою либо частью тела и, желая высвободиться, еще более запутывается и обыкновенно вонзает в себя еще несколько крючков. Поэтому, уды самоловной снасти должны висеть гораздо чаще, чем ярусной: между тем как в этой последней они расположены не ближе сажени одна от другой, в самоловных снастях они сидят вершках в 6 или 5 друг от друга, т. е. в восемеро или в десятеро чаще. Очевидно, что снасть эта годится только для лова рыбы, не имеющей чешуи, или с чешуею самою мягкою, ибо, в большинстве случаев, крючья, как бы остры они ни были, скользнули бы по чешуе сазанов, или судаков. Поэтому, самоловными снастями ловят исключительно красную рыбу, но для всех пород этой последней — от маленькой стерляди до весящей несколько десятков пудов белуги — она составляет самое главное орудие лова.

Я не думаю, чтобы предстояла надобность описывать другие орудия и способы лова, имеющие лишь второстепенную важность; но некоторые сведения о рыболовстве уральском не будут лишены интереса, как по особенностям его хозяйственного устройства, так и по оригинальности приемов лова.

Нижняя часть течения Урала верст на 600 и пространство моря перед устьями его принадлежат уральскому казачьему войску, в котором числится в настоящее время около 80.000 душ обоего пола. Принадлежность эта установилась искони и была только подтверждена впоследствии русским правительством. По понятиям казаков, вся река и все море, на означенном протяжении, составляют нераздельную общественную собственность всего войска, как бы жалованье за те воинские повинности, которые они на себе несут. Поэтому, весь лов совершается сообща, по общему, раз навсегда установленному, плану, в котором делаются лишь, применительно к разным обстоятельствам, небольшие изменения каждый год. Основные черты этого порядка заключаются: 1) В сосредоточении лова в реке преимущественно перед морем, для чего и приняты меры к тому, чтобы как можно более входило рыбы в реку, где лов несравненно легче и требует меньше издержек, чем в море, и потому в одинаковой степени доступен как самому бедному, так и самому богатому казаку. Море перед устьями Урала верст на 40 в ширину и на 80 в длину всегда остается совершенно свободным от всякого лова, и морской лов дозволяется производить лишь посредством правильных линии снастей, расположенных вдоль этих границ справа и слева заповедного пространства. Число сетей, которые каждый может выставить в этих линиях, определяется чином, а места, которые не все одинаково выгодны, распределяются жеребьем. Эта метода охранения устьев, с некоторыми изменениями, была в последнее время применена правительством и к Волге, дабы вход рыбы в устье всегда оставался свободным, — правило первостепенной важности для разумного устройства рыболовства в озере или в море, из которого рыба поднимается в реки, для метания икры. 2) В лове рыбы в холодное время года преимущественно перед летом, так как рыба тогда ценнее и требует наименее издержек для своего сохранения, для чего в продолжение нескольких месяцев весь Урал обращается как бы в огромный садок. Мысль эту почерпнули казаки из наблюдения над нравами рыбы, особенно же осетровых пород. 3) В производстве лова сообща в местах и в сроки, которые заранее определены, без чего невозможно достигнуть первых двух целей, предположенных себе казаками.

Всех различных рыболовств, о месте производства и времени начала которых казаки всегда заблаговременно повещаются, и которые производятся известным, строго определенным порядком, как бы с некоторого рода воинскою дисциплиною, под надзором нарочно для сего назначаемого начальника, — рыболовного атамана, — насчитывается 16. Чтобы дать понятие об этих ловах, на некоторые из которых стекается более 10.000 человек, опишем два наиболее отличающиеся своею своеобразностью: осеннюю плавню и багренье.

Когда весною рыба входит из моря в Урал для того, чтобы метать икру, то ту рыбу, которая идет самым руслом Урала, необходимо тут же вылавливать, несмотря на то, что наступающее теплое время года заставляет употреблять много соли на сохранение рыбы, и что сама рыба в это время имеет наименьшую цену, ибо, выметав икру, рыба возвратится в море и совершенно ускользнет из рук промышленников. Только части той рыбы, которая идет на разливы, можно, в некоторых благоприятных для сего местностях, преградить обратный путь, заставив его сетями или загородив заколами, чтò и делается ежегодно с целью вылавливания ее зимою в этого рода садках. Но та рыба, которая входит в Урал в течение летних месяцев (все в бòльшем и бòльшем количестве, чем ближе к осени), в том же году уже не возвращается в море, а, как показали долговременные наблюдения, остается зимовать в реке; но это только в таком случае, если рыба не будет преследуема и тревожима. Как только вода начнет холодеть, рыба выбирает себе глубокие места, называемые „ятовями“, собирается на них все в большем и большем количестве и проводит в них зиму в каком-то полусне или оцепенении. Чтобы извлечь наивозможно большую пользу из этого обстоятельства жизни рыб, уральцы издавна запрещают не только всякий лов в Урале в течение трех летних и первого осеннего месяцев, но, преувеличивая даже, как мне кажется, потребность рыбы в покое, доводят охранение его до педантизма: запрещают езду на лодках, так что даже переезд на другой берег допускают только в случаях необходимости, как, например, для кошения сена на зауральских заливных лугах и т. п., — не поят скота и лошадей в реке, не стреляют близь берега из ружей, в прежние времена не освещали даже окон, выходящих лицом на Урал, в прибрежных селениях. Пароходы должны останавливаться в известном расстоянии от устьев реки, и даже каботажные суда, на которых казаки производят небольшую торговлю с Астраханью, никогда не входят в реку, но, с тех пор, как назначенный для них рукав высох, остаются в маленькой бухте, лежащей влево от теперешнего устья Урала. Таким образом, Урал составляет реку, исключительно предназначенную для рыболовства. В каждой из станиц, которые все расположены вдоль берега реки, назначается опытный старик, называемый смотрителем за Уралом, чтобы наблюдать за ходом рыбы и за тем, в каком примерно количестве она ложится на ятовях. Опытность, приобретаемая ими в этом деле, так велика, что по всплеску они узнают не только вид, но и пол рыбы — именно красной, для которой различие между икряной и яловой имеет весьма важное значение, так как самка с икрою по крайней мере втрое дороже самца. Сбереженную таким образом рыбу вылавливают в два приема, двумя различными способами. Нижняя часть Урала, на пространстве почти 280 верст, вылавливается еще осенью. Для этого, все желающие участвовать в этом рыболовстве, называемом „осеннею плавнею“, собираются к Антоновскому форпосту, откуда начинается лов, иногда в числе 8.000 чел. с 3.000 бударок. Все предназначенное к вылову пространство реки разделяется обыкновенно на 15 рубежей, из которых каждый вылавливают в течение одного дня, спускаясь вниз по реке. Орудием лова на этом рыболовстве служит „ярыга“, род сетяного мешка в 7 сажен длиною, имеющего два крыла — верхнее и нижнее; ее тянут по дну реки с двух лодок, идущих на веслах. Лов начинается с солнечным восходом, для окончания же его нет определенного часа, а кончают, когда успеют расплавить все ятови, находящиеся в рубеже. Перед началом лова бударки выравниваются в линию на берегу и по сигналу сталкиваются в воду. Когда все бударки в воде, начальник ведет их до некоторого расстояния от ятови гурьбою, так сказать колонною, не давая никому заходить вперед своей лодки. Приблизившись к ятови, начальник отплывает в сторону, и тогда начинается перегонка; гребут с таким напряжением сил, что сильные и здоровые люди иногда загребаются до обморока. Здесь цель каждого не просто обогнать товарищей в довольно верной, нередко однако же ошибочной, надежде, что лов впереди других будет изобильнее, а достигнуть первым, или по крайней мере из первых, ятови, т. е. места, где скопилась рыба и откуда, прежде чем она будет распугана, ее можно черпать как из садка. Такая гонка называется ударом. Когда одна ятовь выловлена, то вытаскивают ярыги в бударки, и на промежутке до следующей ятови, которых на пространстве рубежа бывает иногда по нескольку, казаки не ловят, потому что тут нет красной рыбы, а только подвигаются вперед на веслах, сначала тихо и в порядке, а приближаясь к следующей ятови, опять в перегонку, что называется делать второй удар и т. д. По рубежам, которые войско оставит за собою, имеют право ловить неводами те, которые не участвовали в главном лове. Они не только подбирают ту красную рыбу, которая ускользнула от главной передовой массы ловцов, но ловят большое количество судаков, лещей, сазанов и других рыб меньшей ценности.

Вслед за войском едет по берегу много торговцев, которые тут же скупают рыбу сырьем, солят ее прямо в воза, приготовляют икру, клей и вязигу. Так как погода в это время уже холодная, то казаки не спешат продавать рыбу, как только вытащат ее из воды; поэтому торг происходит на другой день, составляющий дневку. Таким образом проходят всю реку до устьев в продолжение месяца.

Верхняя часть Урала, от Уральска до Антоновского форпоста, на расстоянии почти 220 верст, оставляется на зиму, чтобы ловить, когда река покроется уже льдом. Это пространство разделяется тоже на рубежи, т. е. части, предназначаемые к вылову в течение одного дня. Лов также производится лишь на ятовях. Единственным орудием лова служит багор. Это большой стальной крюк, прикрепленный к деревянной рукоятке, длина которой увеличивается по мере надобности, т. е. по глубине места, подвязкою новых частей, и иногда доходит до 9 сажен (63 фут.). Во время лова привязывают внизу багра, недалеко от самого крючка, несколько железных или свинцовых гирь, иногда более пуда весом, смотря по длине багра и быстроте течения, чтобы багор не относило и он оставался всегда в вертикальном положении. В назначенный день, не ранее однако 10 часов утра, (чтобы дать время всем собраться, так как по холодному времени года многие ночуют по окрестным хуторам, или в ближайшем форпосте), все приезжают на санях, к упряжи которых прицеплены багры, и становятся в порядке на берегу против ближайшей к рубежу ятови; при этом требуется соблюдение глубокой тишины, чтобы не испугать преждевременно рыбы. По данному сигналу, выстрелом из пушки, все бросаются на лед, чтобы как можно скорее занять места, начать рубить проруби и успеть к самому началу лова опустить в них багор. Проруби делают круглые и обыкновенно около полуаршина в диаметре. В несколько минут изрешетят все пространство ятови; каждый опускает в свой прорубь багор почти до самого дна, слегка опуская и приподнимая его. Рыба, которая или еще лежит совершенно неподвижно, или, уже разбуженная шумом, начинает медленно двигаться и расходиться, непременно попадает на багры, составляющие как бы густой лес под водою, так как их бывает более 10.000 на пространстве в версту, или в полторы, длиною и сажень в 60 шириною. Следовательно, на этом лове рыба не колется багром как острогою, а подцепляется снизу, и он может быть сравнен с ловом крючковою самоловною снастью, о которой говорено было выше, с тою лишь разницею, что здесь крючья, вместо того, чтобы висеть правильными рядами на веревках, насажены на концы шестов, которые держат в руках, и расположены без всякого порядка. Почувствовав тяжесть на багре, рыбак его тихонько приподнимает, чтобы подцепить рыбу и осторожно подтягивает ее к себе; это очень легко, пока рыба, имеющая почти одинаковый удельный вес с водою, еще в воде, тем более, что, будучи в оцепенении, она зимою очень смирна. Но случается ловить белуг в 20 и даже в 50 пудов, которых один человек не только не в состоянии вытащить из воды, но которые даже не пролезли бы сквозь прорубь. Счастливец зовет к себе на помощь, и кто нибудь из той же артели подбегает пособить; ибо, и на багренье, как и на большой части других рыболовств, казаки соединяются в артели от 6 до 15 человек, как для оказания друг другу помощи, так и для уравнения шансов улова, ибо, каждая артель разделяет добычу поровну между своими членами. Так как лов не может быть одинаково счастлив везде, то все бросаются туда, где он начинает делаться особенно изобильным, оставляя свои прежние проруби, и вся масса промышленников беспрестанно движется то взад, то вперед, на пространстве, составляющем поприще этого лова. Толпа багрящих бывает так велика и лед так изрешетен, что, не смотря на крепость и толщину его, он обдавливается, и вода, выступающая сквозь проруби, стоит на несколько вершков выше его поверхности и скоро окрашивается кровью забагренных рыб. На берегу происходит не менее оживленная сцена продажи и покупки рыбы и приготовления из нее зернистой икры. Во время этого лова, как и вообще на зимних рыболовствах, оставляют клей и вязигу в рыбе, чтобы ее не испортить. Разбагрив одну ятовь, отправляются по берегу на следующую, и так до конца рубежа, куда достигают обыкновенно уже к вечеру. Переходить рубеж до 10 часов следующего утра, равно как и употреблять какие либо другие орудия лова, кроме багров, строго запрещается.

Багренье — любимый промысел уральцев, как по доступности его для самых бедных, ибо он не требует ничего кроме багра, саней и несколько дневного запаса овса для корма лошади, так и по дорогой цене, по которой продается в это время рыба; главнейше же потому, что здесь, более, чем во всяком другом рыболовстве, играют роль счастье и случай. Это своего рода лотерея, в которой счастливому удается иногда в четверть часа получить более сотни рублей.

Ценность продуктов, добываемых с обоих только описанных рыболовств, составляет от 300.000 до 400.000 рублей.

Орудий и способов лова, употребляемых на других рыболовствах, мы описывать не станем, потому что их особенности легко могут быть усмотрены из атласов рисунков, снабженных объяснением таблиц на французском и немецком языках. Мы заметим только, что, так как отличительную черту главных русских рыболовств составляет их пресноводный речной характер, и так как даже собственно морской лов производится главнейше по мелким местам, обыкновенно не глубже 4 сажен; то число рабочих может быть меньше, чем при лове в открытом глубоком море, и все снаряжение на лов, на суда, лодки, снасти, обходится сравнительно дешево. Поэтому правительство не только не принуждено что-либо тратить на поощрение рыболовства, как это делала Англия в прошедшем столетии для сельдяного лова, и как еще теперь, кажется, делает Франция для лова трески, но получает еще с этой отрасли промышленности, в виде акцизов с лодок за право производства лова, или арендных сумм за принадлежащие казне воды, от 800.000 до 900.000 руб. Если же присоединить сюда доход, получаемый с соли, идущей на соление рыбы, то весь доход казны от рыболовства нельзя положить менее 2.000.000 р. с. Как на пример крайней дешевизны издержек производства, укажем на уральский лов, речной характер которого поддерживается, как мы видели, нарочно придуманными для сего мерами. Именно, при ежегодном доходе с этого рыболовства в 1.200.000 р. с., ценность судов, снастей и вообще орудий производства составляет никак не более 220.000 р., ежегодный же расход, считая в том числе и ремонт на суда и снасти, а также ежегодную потерю в ценности, претерпеваемую ими, определится не выше 175.000 р.

Нам остается еще сказать о способах сохранения и приготовления продуктов лова. Эти продукты поступают в торговлю главнейше под тремя следующими видами: морожеными, солеными и вместе солеными и сушеными. Самый выгодный из этих способов приготовления, без сомнения, — первый. Он ничего не стоит, рыба сохраняет почти все достоинства свежей, а потому дороже ценится, и ничего не теряет в весе, так как в ней остаются внутренности, и влажность не вытягивается из тела солью. Поэтому, хотя количество рыбы, ловимой зимою, везде значительно уступает уловам в остальные времена года, ценность мороженой рыбы в некоторых местах почти равняется ценности рыбы, сохраняемой посредством соли. Так на Урале, из общей ценности уловов в 1.200.000 руб., 525.000 приходится на мороженую рыбу, между тем как вес свежей рыбы составляет только без малого 270.000 пуд. на с лишком 800.000 пуд. рыбы соленой. Конечно, такая выгодная пропорция зависит, как мы видели, от особенно принаровленной к этой цели системы лова, и потому ни в каком другом рыболовстве не достигается. Но и на Волге, где такое единство в системе лова невозможно, большая часть хозяев или арендаторов вод не продает рыбы летних уловов, а сохраняет ее живою до зимы, пуская в огромные садки, которыми служат отгороженные части реки, чаще же какие либо лиманы или озера, иногда в несколько верст длиною, откуда ее вылавливают по наступлении морозов большими неводами. На Азовском море отношение мороженой рыбы к соленой менее выгодно, чем на Каспийском, а Кура и Черное море вовсе не доставляют мороженой рыбы. Но с первого взгляда может показаться странным, что и самые северные из наших морей, Белое и Ледовитое, доставляют очень не много мороженой рыбы, — именно, большую часть сельдей, ловимых в Онежской губе, преимущественно же у селения Сороки, где добывается их от 100 до 150 миллионов штук, навагу и часть печорской рыбы. Прочая же рыба, как-то семга, крупная разновидность сельдей, ловимая в Кандалакской губе (около 20.000.000 штук), треска, палтус и многие другие рыбы идут в реки, или приближаются к берегам только весною, летом или осенью. Правда, часть трески ловится довольно рано для того, чтобы ее можно было отпускать в торговлю в мороженом виде, но лов ее производится в такой местности у берегов Лапландии, откуда сухопутная доставка ее слишком затруднительна, чтобы не сказать совершенно невозможна. Напротив того, значительная доля нашей озерной рыбы поступает в продажу мороженою.

В южной России подвергают соленую уже рыбу, предназначаемую к дальней отправке в летнее время, еще сушке; но многое в этом отношении зависит и от укоренившегося обычая. Так на Урале соленую рыбу никогда не сушат, на Волге сушат судака, леща и сазана весенних и летних уловов, на Азовском же море судака и тарань. Рыбу, ловимую в начале осени, никогда не сушат, потому что прохладная погода позволяет уже хорошо сохранять ее одним солением; также никогда не сушат сомов. Для сушки вынимают рыбу из чанов, где она солилась, обмывают и, связав хвостами попарно, развешивают на горизонтальные жерди, утвержденные на подставках называемых вешалами или бугунами, или же, распластав по брюху (еще до соления), раскладывают слоями на подстилки из тростника.

Соление рыбы производится на мелких промыслах в бочках или небольших четыреугольных ларях, помещаемых в тени под навесом нарочно устроенного для сего сарая; на больших же промыслах, называемых ватагами, расположенных по берегам рукавов волжской дельты и в соседней ей части морского прибрежья, для этого устраиваются громадных размеров ледники, до ста и более сажен длиною. Для устройства таких ледников по большей части пользуются так называемыми буграми, или природными невысокими холмами правильной формы, рассеянными по островам волжской дельты, в которых вырывают широкие коридоры, коих потолок, покрытый толстым слоем земли поддерживается толстыми деревянными столбами. Пол этих коридоров составляет покрышку больших четыреугольных чанов, могущих вмещать от 40.000 до 100.000 рыб, расположенных обыкновенно в три ряда вдоль всего ледника. Стены ледника двойные и промежуток между ними набит льдом. Где нет природных бугров, там нарочно насыпают их. Такие ледники находятся не только на самых ватагах, для соления рыбы на них приготовляемой, но и в Астрахани, для склада рыбы, приготовляемой мелкими промышленниками, в ожидании отправки ее вверх по Волге.

Кроме этих главных способов приготовления рыбы, употребительны еще копчение, маринование, сушка в печах без предварительного соления и провешивание или вяление. Сушат без посола в печах только снетков, а на вольном воздухе треску весеннего улова, когда еще холодно. Маринуют, в количестве достаточном для торговли, только миног. Коптят около десятка миллионов мелких сельдей осеннего улова близь села Сороки, два сорта кефали (Mugil salens и Mugil auratus), ловимых по северному, преимущественно же по крымскому, берегу Черного моря, и главнейше шемаю в количестве от 1.500.000 до 2.000.000 штук. Кроме этого, довольно значительное количество красной рыбы и белорыбицы приготовляется на балыки. Это собственно соленая и потом провяленная рыба; но приготовление ее делается с таким тщанием, что рыба получает превосходный и совершенно особенный вкус.

Балыки приготовляются только весною до жаров, ибо иначе их надо бы было слишком сильно солить, чтобы они не испортились. Лучшими считаются мартовские. В Азовском море и в северной части Каспийского, на балыки идут лишь осетры и белуги. Но на Куре, в Закавказье, употребляется от 200.000 до 300.000 севрюг на балык низшего качества, известный под именем джирима. Он сух и очень солон, но именно это и составляет его достоинство в глазах жителей Катехии, где главный его сбыт, потому что он возбуждает жажду, которую охотно утоляют превосходным вином, доставляемым этою страною. Для хорошего балыка выбирают самую крупную рыбу, отрезают голову, хвост, брюхо и боковые части, оставляя одну лишь спину, которая собственно и называется балыком, так сказать рыбою по преимуществу, ибо по-татарски „балык“ значит — рыба. Отделенные части солятся обыкновенным способом, или употребляются свежими в пищу рыбаками-работниками. Но стенки брюха, которые необыкновенно жирны, также нередко приготовляются как балыки и называются тешкою. Осетровые спины не разрезаются, и каждая составляет отдельный балык; но спины больших белуг разделяются еще вдоль и поперек на несколько частей, составляющих столько же балыков, ибо иначе они не просолились бы. Спинки укладывают в чаны, обсыпая каждую солью, так чтобы они ни между собою, ни к стенкам не прикасались. Без этой предосторожности они непременно бы испортились. В соли держат рыбу от 9 до 12 дней, а в теплое время и большие балыки и до 15. К соли примешивают селитру, на 50 пуд балыка по 2 фунта, чтобы придать ему красноватый цвет. Кроме того, прибавляют в рассол для лучших балыков перцу, простого и английского, гвоздики и лаврового листу. Когда балыки достаточно пропитались солью, их вынимают и вымачивают день или два в воде, для чего слабо соленая вода Азовского моря почитается даже лучше совершенно пресной. Когда вымачиванием извлекли излишек соли, вывешивают балыки спеть, сначала на солнце, чтобы они провяли, а потом в тени, где-либо под навесом, открытым со всех сторон, так чтобы они провевались ветром. Балык спеет, смотря по погоде, от 4 до 6 недель. Признак спелости составляет плесень, которою он снаружи покрывается. Если такой плесени не появляется, то значит балык пересолен. Несмотря на все предосторожности, все балыки никогда не выходят одинакового качества; между ними есть всегда такие, которые с первого взгляда отличаются своим темным цветом, — это самые лучшие. Хороший балык, какой приготовляется только на Дону и по некоторым местам Азовского прибрежья, преимущественно вдоль северного и восточного берегов Керченского полуострова, бывает почти также нежен и мягок, как соленая семга, красновато или коричнево-оранжевого цвета, и просвечивает насквозь; запах его совершенно особенный, несколько походящий на огуречный; притом, в нем не должно быть ни малейшей прогорклости, гнилости, или слишком соленого вкуса. Соединения всех этих качеств достигают только немногие мастера. Хороший балык продается рублей по 18 пуд на месте, а в мелочной торговле стоит до рубля фунт.

Из осетровых пород, кроме мяса их, которое морозят, солят и приготовляют в виде балыка, делают еще икру, клей и вязигу, приготовление которых также заслуживают более подробного описания, так как они составляют почти исключительную принадлежность России.

Икру приготовляют двух сортов: жидкую, — называемую зернистою, и твердую — паюсную. В обоих случаях, вынутую из рыбы икру, натуральный цвет которой черный или темносерый, кладут на грохотку, т. е. на рамку с натянутою проволочною или веревочною сетью, сквозь ячейки которой зерна икры могли бы свободно проваливаться, и протирают руками. При этом зерна отделяются от окружающих их частей „ястыка“ (яичника), и падают в подставленный под грохотку „обрез“ (полу-бочка) или другой сосуд, а волокна и перепонки ястыка, проникнутые жиром, остаются на грохотке. При приготовлении зернистой икры в сосуд, куда падают зерна, кладут в мелкий порошок истолченную соль самого лучшего качества. Количество соли зависит от времени года и изменяется от 11/2 до 41/2 фунтов на пуд. Чем икра менее солона, тем она выше ценится; но малосольную можно приготовлять лишь во время морозов, так чтобы во время перевозки и на месте сбыта она оставалась замерзшею. Икру перемешивают с солью, причем сначала икряная масса походит на ощупь на тесто, когда же она впитает в себя соль, то зернушки надуются, и при мешании производят ощущение, как если бы перебирать кучу бисера. Это знак, что она готова. Ее вливают в липовые бочонки, единственные, которые не придают икре дурного вкуса.

Если же хотят приготовить паюсную икру, то в сосуд, стоящий под грохоткой, наливают тузлук (раствор соли), также изменяющийся в крепости по температуре и временам года. Дабы зерна икры, падающие в тузлук, равномерно проникались солью, приводят массу в круговое движение, мешая ее лопаткою все в одну сторону; потом выливают на волосяное сито, дают стечь и накладывают в кульки, вмещающие в себя от 2 до 3 пудов. Кульки эти кладут под пресс, чтобы выдавить лишний рассол и обратить икру в плотную массу. Само собою разумеется, что этим давлением раздавливают много зерен, содержимое которых вытекает вместе с тузлуком. Поэтому паюсная икра никогда не бывает так хороша и нежна, как зерни��тая, и теряет от 12 до 15 фунтов на пуд. Из кульков выкладывают икру в бочонки или в бочки, вмещающие в себя около 30 пудов, выстилаемые внутри салфеточным холстом, отчего и происходит название салфеточной икры, под которым она известна в торговле; ее в эти бочки плотно надавливают. Лучшие сорты паюсной икры, т. е. наименее соленую и выдавленную, набивают в длинные узкие цилиндрические мешки, чтò и составляет мешочную икру. Ее набивают также в жестяные коробки, плотно закупориваемые и запаиваемые. При этом последнем способе упаковки, малосольная паюсная икра может довольно долго держаться даже во время жаров. Икра бывает более или менее жирна, смотря по качествами рыбы и по времени лова. Если икра сама по себе не довольно жирна, то в бочки наливают несколько рыбьего жира, собираемого с внутренностей осетровых же пород и вытапливаемого в водяной ванне; в жестянки наливают и прованского масла. Зернистая икра ценится всегда дороже паюсной и на лучших промыслах продается на месте в Астрахани по 30 р. пуд, в Москве же и в Петербурге до 1 р. и до 1 р. 50 к. за фунт, смотря по уловам. Лучшая же паюсная икра, несмотря на потерю веса при ее приготовлении, оптом никогда не продается дороже 24 р. пуд. Из этого видно, что приготовление зернистой икры гораздо выгоднее; она дороже, требует меньше соли и труда и ничего не теряет в весе. Определить отдельно количество зернистой и паюсной икры очень трудно. На Урале количество зернистой икры составляет немного менее 1/2 паюсной; но так как на Куре (где приготовляют до 30,000 пудов икры) и на морском Эмбенском лове вовсе не делают зернистой икры, на Волге же и в Азовском море она приготовляется в меньшей пропорции, нежели на Урале, где приняты все меры к усилению лова в холодное время года, насчет летнего лова, то я думаю, что, вообще, пропорцию зернистой икры нельзя определить выше 1/7 или даже 1/8 всего количества добываемой икры, т. е. от 20,000 до 25,000 пуд. Лучшая икра, без сомнения, астраханская. В торговле ценится белужья икра выше других сортов, не потому, чтобы она была вкуснее, а потому, что зерно ее крупнее и она красивее на вид. Икра осетровая от севрюжьей при приготовлении не отличается; икра стерляжья — самая мелкая, и, хотя многие считают ее самою вкусною, однако она предмета торговли не составляет, потому что ее мало.

Несколько десятков лет тому назад приготовлялись еще некоторые сорта икры, ныне более не употребительные. Паюсную икру смешивали с пряностями, чтò называлось икрою армянскою или цареградскою; или, просолив, сушили на солнце в ястыках, т. е. яичниках, как и ныне еще приготовляется на Черном море икра кефалья, считаемая греками лакомым кушаньем и продаваемая по 1 р. и по 1 р. 20 к. фунт. В последнее время, лет 12 тому назад, стали приготовлять в довольно большом количестве икру судачью, лещовую и таранью, из которых первая идет исключительно в Турцию и Грецию, лещовая же расходится по России и употребляется только самым бедным классом. Судачья икра издавна уже приготовляется на Азовском море, особливо в Черноморье, чтò делается очень простым способом. Мешочки, в которых она заключается и которые довольно плотны и не так легко разрываются, как у осетровых пород, кладут слоями в бочки и пересыпают солью. В одном Черноморье приготовляют этой икры от 15 до 20,000 пудов. На Каспийском море, где лов судаков и лещей так обилен, лет 15 тому назад икру их не приготовляли, а отдавали даром — нанимавшимся резать и солить рыбу женщинам, которые целыми ведрами уносили ее к себе, сушили на воздухе и кормили ею домашнюю птицу, чтò делало ее почти не съедобною. Только в 1853 или 1854 году появились на астраханских промыслах греки, начавшие солить судачью икру. Многие хозяева ватаг давали им это право даром. Греки отгораживали себе рогожами угол на плоту и солили там судачьи ястыки, укладывая их слоями. Еще позже стали извлекать выгоду из лещовой икры. Клей, как известно, получается из плавательного пузыря всех осетровых пород. Пузыри сома и сазана также дают клей, но гораздо низшего качества. Пузыри, вырезанные из рыб, кладут на несколько дней в воду, которую часто переменяют, чтобы вытянуть из них все кровяные и жирные части. Чем теплее вода, тем скорее происходит эта вымочка; вымочке способствует и то, что вода получает некоторую гнилость от находящихся в ней животных частей; впрочем, гнилость эта не должна превосходить известной меры. Когда пузыри вымокнут, то их разрезают вдоль ножницами и в виде листов выставляют действию солнца и воздуха. Их расстилают на лубки так, чтобы наружная сторона пузыря была обращена вниз, а внутренняя к верху. Пузырь состоит из двух слоев, разделению которых также способствует вымочка, ибо только один внутренний слой, обращенный при сушке на лубках к верху, составляет „клеину“, которую и отделяют осторожно, отдирая от нее наружную перепонку. После разделения обоих слоев, клеины раскладывают между холстом и наваливают на них тяжести, чтобы они, медленно высыхая, не сжимались и не коробились. С наружных перепонок соскабливают оставшиеся на них частички клея, мнут их и соединяют этим в небольшие кусочки, которые называются крошками и идут отдельно в продажу, но несколько дешевле, чем листовой клей.

В настоящее время клей продается пачками, заключающими в себе от 10 до 50 клеин или листов белужьего, 25 осетрового и севрюжьего и от 50 до 100 клеин стерляжьего клея. Пачки эти укладывают обыкновенно по 80 штук в рогожи, и в таком виде отпускают в торговлю. Прежде шел клей в продажу не отдельными листами, а так называемыми скобками, приготовляемыми из ремней, на которые разрезали клеины, и, сильно сдавив в мокром виде, придавали желаемую форму цилиндров, сердец, подков и т. п. Хороший клей должен быть белый, гладкий, с перламутровым блеском и несколько просвечивать. Лучший сорт и поныне называется еще, по старой памяти, патриаршим, потому что лучше всего приготовляли его на тех волжских промыслах, которые принадлежали московскому патриарху, как еще доныне лучшие беломорские сельди приготовляются соловецким монастырем.

Из осетровых же пород добывается вещество, называемое вязигою; это — chorda dorsalis этих хрящевых рыб. Для получения ее, делают при распластывании рыб небольшой прорез в их хрящевом позвоночном столбе, или — точнее сказать — позвоночном футляре, и, всунув в него палец, поддевают им вязигу и вытаскивают на подобие длинной ленты. Обмыв ее, отделяют наружный мягкохрящеватый слой, негодный в пищу, крепко придавливая ленту вязиги к краю бочки, в которой ее мыли. Эти ленты просушивают в особых строениях в виде башенок, со стенками, состоящими из узких досок, между которыми оставлены щелевидные отверстия дюйма в два шириною, чтобы ветер продувал сохнущую вязигу. Когда вязига высохнет, ленты эти связывают в пучки по 12 штук для белужной и по 20 для осетровой, шиповой и севрюжьей вязиги. Вязига сильно разбухает в воде, если ее варить, и в таком виде, разрубленная на мелкие кусочки, употребляется она для начинки кулебяк, одна или вместе с какою нибудь рыбою, чтò составляет единственное ее употребление. Пуд вязиги стоит от 15 до 20 р. с. Ее получается из осетровых рыб немногим больше, чем клею, так что все количество ее можно определить от 6.000 до 7.000 пудов.

Один из главнейших побочных продуктов, получаемых из рыб, составляет без сомнения рыбий жир, которого получается на несколько сот тысяч, а может быть и на полмиллиона рублей. Жир этот имеет троякое употребление: в лекарство, в пищу и на фабричные производства. Происхождение жира также троякое, смотря по тому, в каких частях рыбьего тела он по преимуществу сосредоточивается. У некоторых пород, как, например, у трески, он собирается исключительно в печенке, у других, как у судака, жир окружает кишки и желудок — самое же тело рыб этих разрядов никогда не бывает жирно; наконец, у большой части пород, как например у сельдей, семги, сома, жир проникает все тело. Сообразно этим различиям в распределении жира в рыбьем теле и тем целям, для которых он добывается, и способы приготовления бывают различные.

Лекарственный жир добывается, как известно, только из печенки трески, которую разрезают в самом свежем виде и подвергают действию легкого жара в водяной ванне. Этот способ введен у нас на мурманском берегу только недавно, по инициативе министерства государственных имуществ, назначившего премии первым, которые станут приготовлять жир по способу им опубликованному и заимствованному из Норвегии. Вызов этот не остался без ответа, и одному из мурманских рыбопромышленников заказано уже военным министерством, для казенных аптек, 14.000 фунтов такого жира.

Жир, употребляемый в пищу, собирается главнейше со внутренностей осетровых пород и судака. Его промывают и в совершенно свежем виде вытапливают в водяной ванне. Этот жир идет почти исключительно на улучшение икры, которая недовольно жирна сама по себе. Кроме того, он идет на местах производства в пищу по постным дням, вместо растительного масла.

Жир, предназначаемый для разных фабричных целей, как-то: на мыловарение, дубление кож, освещение и т. п., вообще получается посредством гниения, которое, разлагая те оболочки, в которых заключен жир, способствует его выделению. Такому гниению подвергают или только некоторые части рыб, негодные на другое употребление, как-то печенку трески и внутренности других рыб, или же целые рыбы — главнейше астраханскую сельдь, а также некоторые мелкие рыбы из семейства сазановидных. В первом случае, и этот процесс, как он ни отвратителен сам по себе, должен однако же считаться выгодным; но употребление на жиротопление целых рыб составляет по истине нетерпимое злоупотребление, потому, что для добывания сравнительно ничтожного количества жира дурного качества, который мог бы быть с выгодою заменен многими ископаемыми или растительными веществами, жертвуется гораздо большим количеством мяса, которого для пищи ничто заменить не может.

При добывании жира из тресковых и акульих печенок и внутренностей других рыб посредством гниения, подвергают эти вещества в бочках действию солнечного жара. Вытопленный таким образом жир — „самотеку“, считающийся за лучший, сливают, а оставшуюся массу нагревают в котлах на огне, прибавив к ней несколько воды, чтобы она не пригорала, и получают еще новое количество жира несколько худшего качества. Из тресковых печенок добывается такого жиру от 15.000 до 20.000 пудов, а из внутренностей рыб, преимущественно судака, на промыслах восточного берега Азовского моря, принадлежащих кубанским казакам, более 10.000 пудов. При добывании жира из цельных рыб поступают несколько иначе. Сельдей насыпают в открытые сверху бочки, вмещающие в себе около 1.000 штук, обливают их кипятком, и перемешивают массу. В первый раз проходит несколько дней, прежде чем рыба, при действии воздуха, теплоты и воды, придет в гнилое брожение и, выделив из себя жир, обратится сама в жидкое красноватое тесто отвратительного вида и запаха. Но после того, как гниение завелось уже в бочках, жир бывает готов менее, чем в сутки. Его счерпывают с поверхности воды и вливают в бочки, самую же массу зарывают в землю, или выпускают в реку.

Лет 12 или 13 тому назад, все сельди, поднимающиеся огромными стаями в Волгу, не имели другого употребления, кроме приготовления из них жира, на чтò шло и много другой малоценной мелкой рыбы. Употребление их было бы несравненно производительнее, если бы, вместо извлечения жира, их оставляли в воде служить пищею другим рыбам. Поэтому было запрещено топить жир из всех рыб, кроме сельди, с которой не знали что делать, потому что она считалась негодною в пищу, по народному предрассудку, основанному на том, что рыба эта во время метания икры быстро кружится в воде, почему ее считали бешеною и назвали „бешенкою“. Только небольшое количество ее издавна приготовляли на некоторых ватагах, под презрительным названием мордовского товара. Во время ученой экспедиции на Каспийском море, начальник ее, г. академик Бэр, старался объяснить промышленникам, что эта рыба, так презираемая ими, принадлежит к роду сельдей и может быть таким же точно образом приготовляема. Некоторые из них, именно гг. Кожевников и Недорезов, послушались этих советов и стали приготовлять эту бешенку как сельди. Это было в 1853 и 1854 годах. Сбыту ее помогла война, прекратившая подвоз иностранных — главнейше норвежских — сельдей к балтийским портам. С тех пор бешенка пошла все более и более в ход, и теперь около трети всего количества, входящего в Волгу, солится. Вместе с этим, унизительное название бешенки заменилось более почетным — астраханской селедки, под которым она доходит даже до Москвы и до Петербурга. К сожалению, все еще около 100.000.000 штук этой рыбы продолжает ежегодно вытапливаться на жир. Как ни желательно прекращение этого неразумного употребления прекрасной рыбы, правительство не нашло однако же возможным употребить для сего крутые меры, главнейше потому, что проход этих сельдей в огромных массах происходит столь быстро, что весьма трудно посолить в свежем виде все количество пойманной рыбы. В течение трех недель, когда жиротопление дозволено, приготовляется из астраханских сельдей в настоящее время от 100.000 до 250.000 пудов жира, смотря по количеству уловов и по степени жирности рыбы, весьма различной в разные годы.

Рыбий жир, приготовления которого мы коснулись, приводит нас к рассмотрению еще одного продукта, почти тождественного с ним, но получаемого из другого класса морских животных. Охота на морских зверей, хотя и не столь значительна в России, как можно бы было предполагать по протяжению ее берегов, омываемых Ледовитым океаном, составляет однако же довольно значительный промысел, ценность продуктов которого едва ли не превосходит полумиллиона рублей. Если промысел этот не прибыльнее, то причину этого должно искать в некоторых физических условиях, проявляющихся между прочим в том странном факте, что и тут первое место принадлежит не Ледовитому океану с его заливами, а опять-таки, как и в отношении рыболовства, Каспийскому морю.

И в этом отношении Каспийское море сохраняет свой общий характер, состоящий в малом разнообразии населяющих его видов, но в чрезвычайном изобилии индивидуумов. Из морских млекопитающих, в Каспийском море живет только одна порода тюленей, причисляемая некоторыми натуралистами к породе обыкновенных тюленей Phoca vitulina (L.), некоторые особенности которой подали повод другим составить из нее особый вид, под названием каспийского тюленя (Phoca Caspisa Nils.). Тюлень этот живет во всем море и составляет предмет промысла, как вдоль северного прибрежья, близь устьев Волги и Урала, так и вдоль восточного берега, а также в южной части моря близь островов, лежащих около Апшеронского полуострова. Главное поприще этого лова составляет однако же группа Тюленьих островов (Кулалы, Святой, Морской и Подгорный), лежащая к северу от Мангишлакского полуострова, где добывается более 100.000 штук тюленей ежегодно. Впрочем, количество это довольно значительно и на других островах. Так на острове Тюленьем (которого не должно смешивать с группою Тюленьих островов), лежащем среди северной части моря, бывали года, когда их убивали до 8.000 штук, в уральских водах добывали до 11.000 штук тюленя, а в 1846 году в одну ночь убили на острове Пешном в 8 верстах от устья Урала 1.300 штук. На островах Бакинских убивали в прежнее время до 4.000, теперь же едва несколько сотен штук. Тюлений промысел производится на Каспийском море трояким образом: 1) боем на островах, 2) гонкою и 3) боем на льду.

Бой на островах составляет самую обильную отрасль этой промышленности. Для него промышленники собираются на остров Кулалы, где заведены строения для жительства промышленников, и куда поэтому тюлень, любящий совершенное спокойствие, более не выходит. Весною и осенью тюлени вылезают на соседние острова для отдыха и чтобы погреться на солнце. Сторожащие их суда, принимающие всегда предосторожность быть под ветром, а не на ветре у тюленей, так как их обоняние очень остро, дают знать, когда тюлень в большом количестве вышел на остров. Ночью промышленники выходят на берег, вооруженные толстыми палками, усаженными на одном конце железными шипами и окованными до половины железом; тихонько подползают они к стаду, выравниваются в линию и стараются занять место между тюленями и морем. По знаку, данному забойщиком, они убивают передовых животных, из которых образуется вал. Ежели этот вал из первоубитых животных сплошной и без перерыва, то из остальной стаи едва ли которому удастся уйти, потому что, и так очень неповоротливые на суше, они лишь медленно и с большим трудом могут перелезть через стену, состоящую из их убитых товарищей. Иногда в одну ночь убивают их до 10,000 штук. С рассветом начинают их разделывать, т. е. отрубив голову, снимают шкурки, на которых остается и сало, составляющее толстый подкожный слой. Тушки или зарывают глубоко в землю, или, сложив в лодки, далеко отвозят от острова и бросают в море; это делается для того, что, ежели оставить тюленьи тушки гнить на берегу, то запах этот отгоняет этих животных от зараженного места, если не навсегда, то на очень продолжительное время.

Второй способ — гонка — производится преимущественно у восточных устьев Волги, образующих своим соединением пресноводный залив, известный под именем Синего морца. Шумом, стуком, криком загоняют стада плавающих тюленей в наперед расставленные сети. Этот способ лова запрещен там, где сопряженный с ним шум может повредить рыболовству, или правильному тюленьему бою на островах.

Наконец, промышляли тюленей на льду. Промышленники отправлялись для этой охоты в санях, отыскивали матерей с детенышами, сидящих на льду, и, не дав им уйти в продушины, которые делают тюлени, протаивая лед своим дыханием и теплотою тела, убивали их из ружей или чекушами по голове. Иногда промышленники случайно находят тюленей, запутавшимися в „аханы“, (сети) выставленные для лова белуг. Теперь зимний бой строго запрещен, потому что в это время убивались преимущественно молодые детеныши, из-за их меха, нежного и белого, который прекрасно принимает всякую окраску. При таком уничтожении детенышей и небольшом плодородии этих животных, очевидно, что тюлени должны бы были быстро уничтожиться и наконец совершенно исчезнуть из сравнительно небольшого и совершенно замкнутого моря.

В Белом море и число видов морских млекопитающих, и количество индивидуумов некоторых из них, именно лысуна (Phoca groenlandica) несравненно значительнее, чем в Каспийском; к тому же и сами лысуны гораздо больше, чем каспийский тюлень. Со всем тем, количество жиру, добываемого из них, составляет только около половины добываемого в Каспийском море, именно от 60,000 до 70,000 пуд. Это зависит от того, что лысуны появляются в Белом море только к зиме, на берега не выходят и могут быть промышляемы только на льду, где часто набить их можно сколько угодно, но невозможно утащить с собою добычи, так что собственно эта трудность и ограничивает количество убиваемых животных. И этот промысел бывает троякий, смотря по времени и месту его производства.

Летом, с половины мая по октябрь, лысуны редко встречаются в Белом море; они проводят это время в глубине полярных морей. С октября начинают они идти в заливы Северного океана рожать детей, кормить их грудью и совокупляться. К началу февраля щенятся они на льдинах в середине Белого моря и в Двинском заливе. Пока дети кормятся грудью, и еще несколько времени после этого, звери эти не оставляют льдов, потому что детеныши не могут еще плавать. В это время льды, с находящимися на них лысунами, уносятся непрерывным движением к северу, вдоль восточного берега Белого моря, известного под именем Зимнего. При каждом отливе, подвижной лед отходит от постоянных береговых припаев и относится в море, с каждым же приливом снова приносится к берегу, но уже не к тому месту, откуда был отнесен, а несколько ниже, т. е. севернее. Господство того или другого ветра изменяет, впрочем, правильность этого передвижения льдов. На этом движении льда вдоль восточного берега Белого моря основан один из промыслов лысунов, продолжающийся от начала февраля до последней трети марта. Промышленники или следят по берегу за передвижением льдов, или избирают себе постоянное местопребывание в удобной местности, мимо которой проносятся одни за другими льдины с тюленями. При каждой пригонке льда переходят на него, таща за собою лодки на полозьях, с запасом на них несколько-дневной провизии. Встречаемых на льду молодых зверей бьют палками, а старых стреляют из винтовок, стараясь подкрасться к зверю, надев сверх малицы белую рубашку, по цвету трудно отличимую от снега. Набив зверя, тут же снимают шкуры с салом, свертывают их в юрки и, набив столько, сколько в состоянии за собою тащить, спешат вернуться на берег, чтобы обеспечить свою добычу от относов. Ежели в это время подует относный ветер, то льды с находящимися на них промышленниками уносит в море. Хорошо еще, если их прибьет к острову Моржовцу, лежащему у входа в Мезенский залив, или к противоположному Терскому берегу, а то так уносит их и в океан, где им предстоит неминуемая гибель. В этой крайности, или принужденные голодом, они оставляют льды, служившие им охраною от бурь, и пускаются на своих утлых лодках в море. Из способа, которым производится этот промысел, понятно, что, как бы ни было много зверей на льдах, безрассудно набивать их более, чем сколько можно тащить с собою по льду. Если же все господствуют относные ветра, то промысел этот бывает совершенно неудачен, потому что промышленникам редко даже удается выезжать на льдины. Для уменьшения опасностей напрасного риска, устраивают теперь по Зимнему берегу в некоторых местах башни, снабженные зрительными трубками, чтобы промышленники могли видеть, есть ли зверь на льду и стоит ли на него забираться.

Когда льды поравняются с поворотом в Мезенский залив, они в него не заносятся (здесь плавает свой лед), а относятся к Терскому берегу, откуда, при возвратном движении, их уже прибивает к острову Моржовцу, после чего они двигаются вдоль северной части восточного берега, называемого Канинским, только что описанным образом. Лысуны приносятся сюда вместе со льдами около половины марта, и их переселение продолжается до начала мая, когда они достигают Канина носа и вступают в океан. Промысел вдоль Канинского берега совершается точно также, как и вдоль Зимнего, но позже.

К половине марта молодые лысуны достаточно уже подросли, чтобы оставлять льды и плавать в воде, взрослые оставляют их плыть далее вон из Белого моря, сами же начинают совокупляться. Утомленные и истощенные рождением детей, кормлением их и совокуплением, они не идут еще в океан, а заходят в Мезенский залив, на тихую воду, отдыхать на льдах среди этого залива, подобно тому, как три месяца назад шли рожать в Двинский залив. Лысуны остаются в Мезенском заливе от начала апреля до второй трети мая. Они не рассеиваются по ледяному пространству, а соединяются большими стадами, которые промышленники называют, употребляя странную метафору, кожею. Эти звери протаивают во льду, теплотою своего тела, как бы корыта или ванны и, обернувшись на спину, греют брюхо на солнце, лучи которого в это время уже сильно действуют. Льды Мезенского залива, хотя также то приближаются к берегам, то удаляются от них, д��ижимые приливами и отливами, однако из залива в море не относятся, а тут же мало по малу и растаивают. Промышленники собираются, в конце марта или в начале апреля, большими партиями, близь устья реки Кулоя, с такими же лодками, снабженными полозьями, как и на зимнебережном промысле, только большей величины и нагруженными бòльшими запасами провизии и даже дровами, так как они располагают провести несколько недель на льдах. На каждой лодке — 7 человек.

От берега отчаливают все разом, помолившись в часовне, нарочно для этого выстроенной на берегу моря в совершенно пустынном месте. Доехав до льдов, вытаскивают на них лодки и располагаются на льду как бы лагерем. В лодках и спят, сделав над каждою род крыши из паруса. Из этого лагеря отправляется несколько партий молодых и ловких ребят на лыжах отыскивать залежки зверя. Розыски эти очень трудны, опасны и требуют большой сноровки, потому что лед не сплошной, но перерезан различной ширины трещинами, наполненными мелкими осколками льда, плавающими в воде и составляющими как бы кашу, по которой надо проскальзывать на лыжах. Найдя залежку, разведочная партия возвращается к лагерю, который, дождавшись остальных партий, так как звери не скоро оставляют раз выбранные ими места, отправляются по указываемому направлению, таща за собою лодки. Лодки эти, нагруженные дровами и провизиею, так тяжелы, что весь экипаж, состоящий из 6 работников и хозяина, должен впрягаться в них. Только приближаясь к месту залежки зверей, сами хозяева, которые вместе с тем и лучшие стрелки, отделяются от прочих и, подползя к зверю, стараются набить столько, сколько можно стащить с собою сверх лодки. Эта охота требует отличных стрелков, потому что надо убивать зверя всегда на повал; если только одного зверя обшавят, т. е. ранят, то весь промысел пропал. Ни звук выстрелов, ни вид убитых товарищей нисколько не пугает тюленей; но крик, испущенный лысуном, распугивает все стадо, которое спешит спастись в воду. Для обеспечения набитой добычи, тут же отправляют на берег часть лодок с кожами лысунов, свернутыми в юрки, которые бросают в воду, привязав за корму. Эти же лодки, возвращаясь, привозят новые запасы провизии, необходимой для продолжения промысла. Из этого опять видно, что этот промысел сопряжен с большими трудностями и что, как бы многочисленны ни были стада отдыхающего в Мезенском заливе зверя, все же благоразумие заставляет промышленников ограничиваться лишь тою частью добычи, которую могут с собою забрать.

Третий способ лова производится с Терского, западного берега моря. Здесь лов почти никогда не бывает столь изобилен, как у восточного берега, ибо льды, при их движении к северу плывут вдоль его. Большую часть тюленей (в самые обильные годы не свыше 15.000 пудов), добываемых здесь, стреляют с берегового припая льда, в то время, когда они проплывают мимо. И на этот промысел берут с собою лодки с полозьями, но такие маленькие и сделанные из столь тонких досок, что никогда не весят более 1/2 пуда. У каждой лодки, кроме хозяина, бывает только по два человека. Став на край ледяного припая, хозяин стреляет в проплывающих мимо тюленей; помощники же его в тоже мгновение сталкивают лодку в море, садятся в нее и багром или кутилом стараются подхватить тюленя, который, будучи убит, тотчас же идет ко дну, — так что здесь столь же выгодно ранить зверя, не убив его на повал, сколько это убыточно на промысле, производимом в Мезенском заливе.

Итак, главная причина, не позволяющая тюленьему промыслу в Белом море развиваться до тех же, или даже до еще бòльших размеров, чем в Каспийском, заключается в том, что время посещения этого моря лысунами и их привычка не выходить на берег, а только на лед, не позволяют промышленникам убивать их столько, сколько бы можно было, судя по их количеству.

Кроме лысунов, предмет сколько нибудь значительного промысла составляет еще только порода дельфинов, называемая белугами (Delphinapterus Leucas). В летнее время, в тихие и ясные дни, приближаются стада их в несколько десятков штук к берегам, заходя на мелкие места, в бухты и проливы между многочисленными островами Белого моря и особенно Онежского залива, менее глубокого, чем прочие его части. Промышленники, или лучше сказать рыбаки, сторожащие их обыкновенно с какой-нибудь гранитной „луды“, (островка), которыми усеяны некоторые места Онежского залива, увидев стадо белуг на мелком месте, бросаются на лодки и стараются, подъехав на известное к нему расстояние, обметать неводом из бичевок толщиною в мизинец. Каждая лодка, которых бывает обыкновенно восемь, имеет кусок невода в 120 сажен длиною и от 5 до 6 вышиною. Искусство промышленников заключается главнейше в верности глазомера, ибо удача лова зависит от того, чтобы начать выметывать невод в должном расстоянии от стада белуг. В это время расстояния между лодками должны равняться длине тех частей невода, которые на них находятся. Все лодки должны стараться одновременно достигнуть места, с которого предшествующая ей начала выметывать свой невод. Если все эти условия хорошо выполнены, то все части невода соединятся в непрерывную ограду как раз в то мгновение, когда обе передовые лодки встретятся, обогнув спереди окруженное стадо. Когда неводная ограда завершена, одна или две лодки вступают в круг и окружают белуг второю более тесною оградою, после чего начинают их бить спицами и кутилами.

Из морских зверей, добывают еще моржей у берегов Новой Земли; но число их не велико, также как и количество морских зайцев (Phoca barbata) и нерп (Ph. annelata Nils.), тоже убиваемых в Белом море. Способ же охоты на них не представляет ничего особенного.

Кожа, сало и моржовые клыки составляют, как известно, те продукты, из-за которых производится охота на этих зверей. Кожи молодых лысунов подкрашивают и выделывают в довольно красивые и мягкие меха, также точно как и каспийских бельков. Кожи взрослых лысунов не подвергаются обыкновенно никакому приготовлению; внутри России их солят и большею частью отправляют за границу, впрочем, часть их выделывается в Холмогорах на черную сапожную кожу. Сапожную же кожу стали в последнее время выделывать и из белужьих шкур, которые прежде бросали без всякого употребления. Из кож больших лысунов и морских зайцев выделывают также подошвы, обыкновенно же кожи зайцев и моржей разрезают на ремни для гужей. Ремни режут не вдоль, а вокруг всей кожи. Из большого зайца выходит до 50 сажен ремня, который продают от 10 до 25 коп. ассигнациями сажень. Но главный продукт звериных промыслов составляет, без сомнения, жир. На Белом море, и отчасти на Каспийском, приготовляют его очень простым способом. Сняв сало с кожи, оставляют его стекать на солнце в бочках или котлах, чтò дает первый сорт ворвани — самотеку. После того, кладут кожу в железные котлы, на дно которых налито немного воды, чтобы сало не пригорало, и вытапливают на огне. Только в 15 верстах ниже Астрахани существует завод г. Кожевникова, где тюленье сало вытапливается паром, и где это производство устроено в огромных размерах. Это заведение может одно доставить более 100.000 пудов тюленьего жира. Тюленя зимнего улова перетапливают прямо, не соля предварительно шкур с салом; но летнего необходимо солить, чтобы сохранить кожи в течение некоторого времени. Для хранения этих последних устроен под землею большой погреб, в котором есть место для 50.000 штук. Приготовляемый жир разделяется на три сорта: самотеку, вытекающую от одного давления верхних слоев кож на нижние; жир, который получается, если подвергнуть срезанное с кож сало действию пара в герметически запирающихся котлах, и, наконец, жир, получаемый из шквары выдавливанием под прессом. Восемнадцать больших чанов, от 200 до 7.000 ведер вместимостью, могут содержать в себе разом до 40.000 пудов жира разного сорта. Наружный и внутренний виды этого завода изображены на таблицах В. IV.3 и В. IV.4 атласа рисунков каспийского рыболовства.

Жир морских зверей, добываемых из Каспийского моря, почти весь употребляется внутри России; беломорский же идет весь заграницу. Продукты всего этого промысла морских млекопитающих должны быть оценены по крайней мере в полмиллиона рублей.

IX.

КРАТКИЙ ОЧЕРК УРАЛЬСКОГО РЫБНОГО

ХОЗЯЙСТВА*

(„Вестн. Геогр. Общ.“ Т. XXII, 1858 г. (Читан в собрании Общества, в феврале)

Я начну мое описание уральского рыболовства выписками из сочинений двух знаменитых членов Русского Географического Общества: покойного Надеждина и академика Бэра, помещенных в изданиях Общества.

„Не есть ли это живая картина общинных работ, как они производились некогда по всей Руси, как производятся еще и ныне по местам, где старая русская община сохранилась целее; например в Сибири, тоже при сенокосах; на Урале, — при общественной рыбной ловле“. (Надеждин. Записки Русского Географического Общества, кн. I и II, стр. 177).

„Можно представить себе в каком восхищении, видев промышленников Новой Земли, я прибыл потом к поморцам Белого моря. Но здесь меня уверили, что те же люди, столько честные, верные и бескорыстные далеко на севере, делаются хитрыми и лукавыми в сношениях с полицейскими властями. Там они почитают свои обычаи необходимостью, здесь же видят в законах только препоны, которые надобно обойти. Не знаю, справедливы ли жалобы Архангелогородцев, но они резко выражают разницу между законами писанными и законами обычая. Впрочем, законы обычая основаны не только на общей необходимости, они зависят также от природных свойств человека.“ (Бэр. Записки Русск. Географ. Общества, кн. I и II, стр. 80).

Оба выписанные мною места выражают собою ту цель, которой желал бы достигнуть настоящею статьею, т. е. представить живую картину общинных работ при общественной рыбной ловле на Урале и показать еще пример разницы между законами писанными и законами обычая, в подтверждение того, что такие обычаи должны зависеть от природных свойств человека, и, ежели не могут даже основываться только на общей необходимости, то еще менее могут быть объясняемы внешними правительственными целями и соображениями и почитаться навязанными народу административными мерами. Если бы особенности экономического устройства уральского рыболовства не делали из него явления в высшей степени оригинального, описание его не представило бы, может быть, довольно интереса, чтобы составить предмет публичного чтения перед собранием Географического Общества; не смотря на то, что рыболовство это, уже само по себе, составляет довольно значительную отрасль промышленности, доставляя рыбного товара на 1.200.000 р. с, т. е. пятую долю всей ценности каспийского улова, не считая того, чтò потребляется на месте.

В самом деле, Урал есть единственная в мире большая река, исключительно предназначенная для рыболовства, которому принесены в жертву все прочие услуги, оказываемым человеку текучими водами. На нем нет ни судоходства, ни сплава лесу (по крайней мере ниже учуга при Уральске), ни движимых водою мельниц. Во весь год нельзя почти увидать на нем ни одной лодки, которая бы плыла не с рыболовною целью. Самый переезд через Урал затруднен. На всем пространстве от учуга до моря, что составит около 500 верст по почтовой дороге, устроен только один мост у самого Уральска, и один паром у Гурьева — два пункта, где бывает значительная мена с Киргизами. Даже Гурьевский паром возбуждает негодование многих, которые считают его вредящим входу рыбы в Урал, потому что он пугает ее хлопаньем каната об воду. Если нужно бывает переправиться через Урал с возами, связывают две или три бударки (небольшие лодки), настилают на них, вместо помоста, плетень, на носу и на корме каждой бударки садится по казаку с короткими и широкими веслами — и паром готов. — Эта река, предназначенная исключительно на рыболовство, представляет особенность еще более замечательную. От Бородинского форпоста, в ста верстах выше Уральска, до моря; в настоящее же время и значительная часть моря: по берегу от Пороховинского до Гранного бугра, более чем на 100 верст; в глубь же до 6‑ти и 7‑ми-саженной глубины, справа на 76, а слева на 88 верст; равно как и все реки и озера, лежащие в землях Уральского войска, и вне этих земель, лежащее в Киргизской степи, Черхальское морце, с впадающими в него двумя речками Анкотами, — составляют общую собственность всего Уральского войска. Все эти воды не разделены на участки между отдельными лицами или селениями, а принадлежат всему войску сообща; так что казаки, живущие в Гурьеве, имеют право отправляться за 500 верст в Уральск для участия в производимом, начиная оттуда, багреньи, и действительно пользуются этим правом. Наоборот, и живущие в Уральске и выше могут спускаться для лова до самого моря, например во время весеннего лова, или ловить и в самом море, весною, осенью и зимою. — Такого способа пользования, весьма законного и справедливого по отношению к дарам природы, предлагаемым человеку без всякого со стороны его участия в их произведении или размножении, сколько мне известно, нигде не существует, кроме Урала. Здесь, в казацком товариществе, распоряжавшемся занятою им страною по своему произволу, без всяких внешних ограничений, проявилось на совершенном просторе и в обширнейших размерах, ничем не стесняемое, но ничем внешним и не возбуждаемое, сродное всем славянским племенам, стремление к общинному пользованию собственностью. Но, ежели такая собственность состоит из большой реки, на пространстве 600 верст длины, из участка моря тысяч в 9 квадратных верст, и множества мелких речек и озер, из которых одно имеет до 60 верст в окружности; хозяин же ее — собирательное лицо в несколько тысяч человек, — то общее пользование такою собственностью, чтобы не впасть в совершенную неурядицу, должно представить весьма сложное, а чтобы быть еще к тому же справедливым, — весьма мудрое экономическое устройство, которое — полагаю я — уже по своей оригинальности имеет некоторое право на общее любопытство.

Особенности этого общинного хозяйства громадных размеров проявляются, как в добывании рыбы — способах производства рыболовства, — так и в способах распределения добычи. На все это существуют строгие и определенные правила, примененные к местным и временным обстоятельствам, и, чтò еще реже, все эти правила строго выполняются, за исключением сравнительно немногочисленных злоупотреблений, происходящих более со стороны начальствующих лиц, чем простых казаков. Они основаны, однако же, не на каких либо положительных узаконениях; все установилось здесь в прежние времена под влиянием духа казацкого товарищества на мирских сходках, так называемых казацких кругах, на которых, подобно всем прочим казацким делам, обсуживались, изменялись и наконец окончательно утверждались и их рыболовные постановления. Таким образом установленное передавалось преданием. В настоящее время, правила, таким путем установившиеся, находятся под наблюдением войскового начальства; впрочем, и теперь по просьбам казаков они от времени до времени изменяются.

Для того, чтобы понять и оценить это свободное казацкое рыболовное законодательство, надо будет нам, прежде его изложения, обратить внимание на те естественные условия, к которым должны были применяться казаки для составления своего кодекса, и на историю постепенного развития уральского рыболовства.

Прежде всего, скажем несколько слов о самой местности, на которой происходит уральское рыболовство. Река Урал, на всем протяжении своем от Уральска до Гурьева, течет по ровной глинистой степи нешироким руслом, имеющим в верхней части не более 50, у Гурьева же до 80 сажен ширины. Эта степь в южной части своей солонцевата, и поэтому, единственно возможные здесь отрасли промышленности: рыболовство и скотоводство. Только в 80 верстах ниже Уральска, от Бударинского форпоста начинается плодородная почва, способная к обработке, и действительно обрабатываемая. О степени плодородия почвы и распределении занятий между Уральскими казаками, смотря по месту их жительства, всего лучше можно будет судить из следующих данных. Собственно так называемая Земля Уральских казаков в административном отношении разделяется на следующие части:

1) Илецкие станицы, от Мухрановского форпоста до Бородинского, на 50 верст по Уралу и за Уралом в Илецком городке.

2) Верхняя дистанция, от Бородинского форпоста до Уральска, по Уралу верст на 100.

3) Город Уральск с округом.

4) Средняя дистанция, от Уральска до Калмыковской крепости, на 257 верст по Уралу.

5) Нижняя дистанция, от Красноярского форпоста до Гурьева городка, 220 верст по Уралу.

6) Гурьев городок с округом, по Уралу до моря верст на 16.

7) Чижинская линия, расположенная по речкам 1‑й, 2‑й и 3‑й Чижи, к ю.‑з. от Уральска на границе с Ново-Узенским уездом Самарской губернии.

8) Внутренняя линия по узеням, на границе с землями внутренней Киргизской орды.

В этих подразделениях земли Уральского войска было высеяно хлеба и содержалось скота:

Жителей

обоего п.

Четв. пшен., овса, проса и ячменя

Содержалось скота:

крупного

мелкого

В

Илецких станицах на

10.356

8.985

26.015

15.985

„ Верхней дистанции „

12.024

8.213

22.978

6.205

„ Округе Уральском „

11.138

11.914

50.137

38.160

„ Средней дистанции „

20.076

1.908

28.348

50.252

„ Нижней дистанции „

5.476

11.256

45.520

„ Гурьевском округе „

1.874

5.396

29.236

„ Чижинских линиях „

938

1.212

3.850

4.100

„ внутренней линии „

1.534

566

11.691

37.383

Так что приходится на душу:

В Илецких станицах . . . . .

.

.

6,9

2,5

1,5

„ Верхней дистанции . . . . .

.

.

5,5

1,9

0,5

„ Уральском округе . . . . .

.

.

8,6

4,5

3,4

„ Средней дистанции . . . . .

.

.

0,8

1,4

2,5

„ Нижней дистанции . . . . .

.

.

2,1

8,3

„ Гурьевском округе . . . . .

.

.

2,9

15,6

„ Чижинских линиях . . . . .

.

.

10,3

4,1

4,4

„ внутренней линии . . . . .

.

.

2,9

7,6

24,4

Из них всего более высевается хлеба на Чижинских линиях, в округе Уральском, в верхней дистанции и в Илецких станицах — (в Чижинской линии приходится с лишком по четверти (101/4 мер) на человека), т. е. в северной части Земли Уральского войска, где почва хороша; в нижней дистанции и в Гурьевском округе хлеба не сеется вовсе; в средней приходится кругом менее четверика на человека, во внутренней же линии менее 3‑х четвериков, так что во всей нижней половине этой области хлебопашества почти вовсе не существует; за то тут содержится весьма много скота, так что во внутренней линии, где притом местное рыболовство по узеням не очень прибыльно, и откуда довольно далеко отправляться на уральские ловы, приходится кругом на жителя мужского и женского пола почти 8 штук крупного и 24 штуки мелкого скота.

На всем пространстве своего течения, от Уральска до моря, принимает в себя Урал только 2 небольшие речки с правой стороны и ни одной с левой. За то Урал выпускает из себя много рукавов, которые ниже с ним же соединяются. Такие рукава называются „старùцами“, как бы потому, что они были некогда главными руслами реки. Некоторые из этих старùц имеют только одно сообщение с рекою, другие же — два: исток и устье. Эти последние называются полуусыми старùцами. Через пересыхание одного из соединений с Уралом обращаются они в простые. Разделение этих стариц на полуусые и простые имеет значение в правилах уральского рыболовства. В обыкновенном разговоре смешивают старицы с „черными речками“, под которыми собственно должно понимать реки, текущие из степи в Урал, или текущие по степи и впадающие в озера или топи, как например Анкоты и Чижи. — Течение Урала чрезвычайно извилисто там, где он вдается коленом в степь — берега совершенно обрывисты; но в таком угле с противуположного берега всегда образуется низменная коса, вдающаяся в реку. Эти отлогие косы называются здесь песками и весьма удобны для вытягиванья неводов. Только этими вдающимися углами подходит Урал к глинистой степи, на всем же остальном пространстве от Уральска до Зеленовского форпоста (118 верст выше Гурьева) он окаймлен низменною полосою, в несколько верст шириною, ежегодно заливаемою и потому покрытою богатою травянистою растительностью и лесом. Эта низменная полоса имеет поверхность чрезвычайно неровную. Она вся изрезана ериками, рытвинами, котлубанями (озеровидными расширениями) и старùцами, которые все долго, некоторые даже постоянно, сохраняют воду после разлития Урала. Ниже Зеленовского форпоста низменная полоса не столь уже резко отличается от остальной степи, ибо начиная с него, в годы сильных разливов, вся степь на значительную ширину сливается под одну водную скатерть, идущую вплоть до моря. Вода эта скоро стекает; будучи мелкою и занимая обширное пространство, она весьма скоро нагревается солнцем и способствует скорому нагреванию взморья, также весьма мелкого. Дно Урала от Уральска до моря, сначала песчаное, потом становится все более и более глинистым и иловатым; только верстах во ста выше Уральска, именно верстах в 20 от этого города, берег и дно реки состоят из плитняка, и только еще верст 80 выше, по дачам Илецких казаков, дно состоит из мелкого камушника, представляя самые удобные места для метания икры красною рыбою. Обстоятельство, что такое дно начинается далеко от устьев, весьма невыгодно для распложения в Урале самых ценных пород каспийской рыбы.

Другая невыгода заключается в постоянно усиливающемся обмелении устьев Урала и прилежащей к ним части моря. Здесь не место входить в подробное исследование этого предмета, и я замечу только, что вместо 19 устьев, которыми впадал Урал еще в первой четверти нынешнего столетия, остались теперь только 7 (из которых два обязаны своему происхождению недавнему раздвоению двух старых рукавов, так что, собственно говоря, из бывших 19 осталось только 5). Чтобы показать, как сильно обмелело взморье, — скажу только, что мне случилось купаться в совершенно открытом море, где уже не было видно никаких признаков берега, и вода доходила только по пояс. Это было почти при совершенном безветрии, т. е. при нормальном уровне моря. И это не отмель какая-нибудь — все море на большое пространство здесь так мелко.

Кроме Урала и моря, из местностей, на которых производится рыболовство Уральскими казаками, заслуживают еще внимания: на правой, европейской, или по местному названию самарской, стороне — оба узеня с Камыш-Самарскими озерами, в которые они впадают; на левой же, азиятской — так называемой бухарской, — озеро известное под именем Черхальского морца, которое чрезвычайно обильно рыбою, имеет около 60 верст в окружности и принимает в себя две речки: большую и малую Анкоту, и выпускает вливающуюся в Урал Солянку. В этой Солянке, впрочем, вода бывает только весною, и течет из морца в Урал или обратно, смотря по относительной высоте в них уровня воды.

В водах, принадлежащих уральскому войску, ловятся главнейше следующие породы рыб: белуги, осетры, шипы и севрюги, составляющие так называемую красную рыбу; и судаки, лещи, сазаны, называемые вместе со всеми остальными мелкими породами, в противоположность красной, черною рыбою. На двух обстоятельствах в жизни всех этих рыб основано устройство уральского рыболовства. Первое из них есть весенний ход рыбы в реки для метания икры. Привлекаемые пресною водою, которая почти для всех пород, живущих в Каспийском море, необходима для метания икры, они стремятся весною в реки. Так как к тому побуждает рыбу непреодолимая физическая потребность, пробуждающаяся для большей части каспийских рыб весною, то идут они в это время массами, более или менее многочисленными косяками, быстро следующими один за другим. Время это, впрочем, не одинаково для всех притоков Каспийского моря, и зависит от скорейшего или медленнейшего нагревания воды. Мы уже видели, что в Урале и в прилежащей к нему части моря нагревание происходит очень быстро, поэтому и метание икры бывает здесь раньше, чем в соседственной Волге. Войдя в реку, каждая порода отыскивает пригодные для себя места. Для черной рыбы нет недостатка в таких местах по разливам Урала. К сожалению, нельзя того же сказать и о красной рыбе. Та, которой удается избегнуть направленных против нее орудий лова, не находя в главном русле Урала того, чтò ей нужно для выметыванья икры при благоприятных обстоятельствах, идет в разливы его, — на так называемые „наборы“ или прибоистые места, где грунт твердый, много „каршей“ (т. е. повалившихся деревьев) и еще стоящих на корню деревьев, где она может тереться о шероховатую их кору. Казаки, которым посчастливится, во время весеннего лова, попасть на такие наборы, получают большую добычу. Но так как и эти наборы далеко не составляют мест, вполне пригодных для метания икры красною рыбою, то она и выметывает ее в меньшем числе; а главное, из выметанной икры не может развиваться столько мальков, как при нормальных условиях.

Как бы то ни было, выметавши икру, или даже не найдя для этого благоприятных условий, рыба в реке не остается, а возвращается обратно в море — свое настоящее место жительства. Следовательно, чтò не было поймано в это время в реке или на взморье, спасается в глубины моря, где вообще трудно уже поймать рыбу. Из рук же Уральцев она этим ускользает совершенно, ибо они не ловят вне своих пределов. На этом весеннем ходе рыбы основаны все весенние уральские рыболовства, сообразуясь с ним в способах своего производства.

Совершенно другой характер имеет летний и осенний ход рыбы в реки. Хотя и этот ход рыбы не составляет чего-либо исключительно принадлежащего Уралу; однако же, не только ни в одном из притоков Каспийского моря, но может быть и нигде, не имеет он столь резкого и отличительного характера, как в этой реке. Поэтому, я поговорю о нем несколько подробнее.

Цель его составляет потребность зимнего отдыха или сна. Как на ходе рыбы для метания икры основаны все виды весеннего рыболовства, так точно на зимнем отдыхе ее основаны все виды осеннего и зимнего рыболовства. Этот зимний отдых не проявляется нигде с такою очевидностью, как в Урале, — потому, что нигде не принято человеком таких мер, чтобы не мешать рыбе, во время ее входа в реку, и охранять ее покой. С конца июля уже замечают, что как красная, так и черная рыба начинает вторично подниматься в Урал. В это время всякий лов запрещен, чтобы не пугать входящей рыбы. Сначала она гуляет по реке, но, по мере того как вода начинает холодеть, в августе и в сентябре, останавливается на известных местах для нее удобных, преимущественно глубоких, и держится около такого избранного ею места, далеко не отходя от него. Во все это время, опытные казаки, особо для этого назначенные, зорко следят за ходом рыбы, знают каждый прошедший мимо их косяк, и где он остановился. Об этом передаются известия с конца в конец уральской линии, и казаки всегда могут приблизительно предсказать, каковы будут осенняя плавня и багренье. Когда рыба останавливается на известных местах, сторожевые казаки наблюдают, в каком количестве и какая рыба тут легла. Для этого смотрят они по зарям, как рыба подымается, т. е. играет, выпрыгивает из воды. Опытность их в этом так велика, что издали, на расстоянии, на котором уже нельзя ясно различать формы рыбы, во время ее быстрого всплеска, — они по этому всплеску безошибочно узнают не только породу, но и пол рыбы, подобно тому, как опытные охотники узнают птицу по полету. Икряная, говорят они, лишь немного и тихо из воды приподнимается; яловая же очень быстро выскакивает всем телом.

Места, на которых скопляется рыба, называются Уральцами ятовями. На ятови, которую избирает для себя красная рыба, черной уже не бывает, и наоборот. Из красной на ятови всего более собирается осетра, севрюги же и белуги несравненно менее. Ятови эти известны казакам все на перечет и имеют определенные названия. Пока ятовное место еще не покрылось льдом, рыба часто подымается на поверхность и играет, особливо по утрам; по замерзании же его, опускается в глубь, но, по замечанию казаков, не лежит на дне, а держится в небольшом от него расстоянии. Часто казаки, сторожащие рыбу, после покрытия ятовей льдом, пока его еще не занесло снегом и он прозрачен, подползают на животе к самой ятови, стараясь рассмотреть рыбу. Так как на дне ее не видать — они сильно ударяют палкою по льду, от чего она вся поднимается к верху, и как бы прислушивается к шуму, ее потревожившему, ибо поднимается обыкновенно боком, как бы обращая ухо к поверхности льда.

Ятовная рыба выпускает из себя слизь, которая одевает ее тонкою оболочкою, называемою „сленом“, или шубою. По мнению казаков, рыба чрезвычайно бережет во всю зиму этот слен, который должен предохранять ее от холода, опасаясь сбить или стереть его с себя. Этим объясняют они необыкновенную тихость и медленность ее движений в это время, так что, даже, когда зацепят ее багром, она весьма мало бьется. Такое состояние рыбы конечно гораздо естественнее объяснить ее сном или состоянием какого-то оцепенения, могущего происходить как от холода, так и от меньшего количества воздуха под льдом, и следовательно от слабейшего дыхания. Во всяком случае, сон этот или оцепенение не очень крепки, потому что, через несколько времени после начала багренья, всегда сопровождаемого большим шумом, рыба поднимается со дна, и начинает медленно расходиться в стороны.

Вся лежащая на ятовях рыба почти совершенно вылавливается в осеннюю плавню и в багренье; та же, которая остается, становится весною, когда лед разойдется, очень бойкою и старается освободиться от покрывающего ее слоя слизи — слена.

Ход рыбы в Урал для зимнего отдыха продолжается с июля по конец сентября, и вошедшая рыба остается в реке всю осень и зиму. Тут нечего следовательно опасаться, чтобы эта рыба ускользнула из рук; поэтому ясно, что, основанные на этом отдыхе, осенние и зимние рыболовства должны иметь совершенно другой характер, нежели весенние, чтò и увидим ниже. Теперь же посмотрим, каким образом получили Уральцы в свое владение весь Урал, значительный участок моря и некоторые особливые льготы, имеющие связь с рыбною промышленностью.

Не входя в рассмотрение того, как и когда появились казаки на берегах Урала, чтò до настоящей нашей цели вовсе не касается, мы остановимся на том положительном факте, что в тридцатых годах прошедшего столетия казаки жили только в Уральске — тогдашнем Яицком городке, и в ближайших его окрестностях. Вся нижняя часть течения Урала тогда еще им, да и ни кому, не принадлежала. Здесь кочевали по левой стороне реки Киргизы, по правой Калмыки, которые друг на друга беспрестанно нападали и друг друга грабили, переходя для этого разграничивающую их реку. При самом же устье Урала существовал, еще за долго до этого времени, Гурьев-городок, и, в четырех верстах ниже теперешнего городка, на месте доселе называемом брантвахтою, был устроен казенный учуг, отдававшейся на откуп. В учуге этом первоначально были открыты с обоих концов ворота, шириною от 6 до 8 сажен, но в последствии они были уничтожены, вероятно откупщиками, и рыба могла проходить в Урал лишь побочными его устьями, в то время многочисленными и глубокими. К этому учугу, а не к уральскому, относится предание, что рыба так напирала на него весною, что должны были разгонять ее пушечными выстрелами, из опасения, чтобы она не опрокинула всей забойки.

Казаков, живших тогда в яицком городке, было до 3.000 способных носить оружие. Они охраняли лишь ту часть границы, которая примыкала к месту их жительства. Главнейший доход свой, подобно тому как и ныне, имели они от рыболовства, которое вероятно распространяли и несколько ниже своего городка, повыше которого тогда уже устроен был учуг, дабы не пропускать вверх рыбы летнего и осеннего входа. Астраханским губернатором Татищевым подан был проект: поселить по Уралу, для охранения его ниже жилищ уральских казаков, казанский драгунский полк и, под его прикрытием, в роде иррегулярного войска, самарских и алексеевских дворян. Проект этот был утвержден резолюциею Кабинета от 21‑го генв. 1739 года, но, за некоторыми препятствиями, решение это несколько лет не было приводимо в исполнение.

Казаки, между тем, опасаясь, что эти новые поселенцы будут перелавливать на пути идущую к ним рыбу, подали просьбу, в которой обязывались построить у урочищ Кулагина и Калмыкова яра — по крепости и охранять их, равно как и всю линию вплоть до Гурьева, своими силами, прося лишь, чтоб на этом пространстве не делали предполагаемых заселений, уволили их от посторонних командировок и отворили ворота по обоим концам Гурьевского учуга в 8 сажен ширины каждые.

Как боялись казаки предполагаемого поселения драгун, можно видеть из их просьбы, в которой они говорят: „от такого заселения мы прийдем в крайнюю нищету и разорение, и рыбные наши промыслы, от которых все свое содержание и пищу имеем, и службу отправляем, вовсе уничтожатся, ибо, за таковым поселением, рыба до нашего городка, за тем, что всегда будет пужана, приходить уже не может, и от одного оружейного выстрела, или огнища, или кто не во время хотя одну рыбу поймает — вся на низ уходит“. Несправедливость этих слов очевидна, ибо, если такое препятствие, как Гурьевский учуг, рыбы назад не ворочал, и она доходила в достаточном количестве до Яицкого городка, для того, чтобы казаки могли, по собственным же словам, иметь от рыболовства все свое пропитание; то как могла сделать это несвоевременная поимка одной рыбы, один выстрел или на берегу разведенный огонь? Все это — выдумки, имевшие целью отвратить предполагавшееся заселение, которое, действительно, имело бы погубные следствия для казаков, — выдумки, в которых в последствии казаки сами себя убедили. В этом заключается, вероятно, начало мысли, составляющей до настоящего времени коренное убеждение Уральцев, хранимое как завет старины, которой они во всем так твердо придерживаются, что не только судоходство, но всякий малейший шум и даже огонь в домах на берегу Урала, пугают рыбу.

Тогдашний оренбургский губернатор Неплюев, которому весь этот край так много обязан, вступился с своей стороны за казаков, представляя, что предполагаемое заселение по Нижнему Уралу совершенно бы разорило их, тогда как, по его выражению, „такой де сильный, легкий и исправный корпус разорять весьма не полезно“. Снисходя к этим просьбам, Императрица отменила резолюцию бывшего Кабинета и, грамотою от 23 апреля 1743 года, пожаловала яицкое войско отворением учуга, наложив на него за это обязанность построить две означенные крепости, Калмыкову и Кулагину, содержать в них по 500 человек гарнизона, сначала ежегодно переменяемого, а потом тут совершенно населить означенное число казаков, и своими разъездами от Уральска до Гурьева охранять границу, недопуская до перебегов, кочующих по берегам реки, Киргиз и Калмыков.

Таким образом, заселение нижнего Урала было для казаков не расширением их владений, которое бы они считали своею выгодою, — а наложенною обязанностью, которую, правда, они сами предложили на себя принять, но только во избежание бòльшего зла — видеть низовья их кормильца, Яика, доставшимися в чужие руки. Вследствие этого, долгое время должны были казаки смотреть на свои низовые крепости и форпосты, как на колонии. Они ревниво надзирали, чтобы от этих низовых жителей не происходило вреда для их метрополии, их коренной отчины — Яицкого городка и, как увидим ниже, сколько могли противились развитию низового рыболовства, особливо же морского. На это имели они отчасти и благовидные доводы, ибо морское рыболовство, устроившееся в позднейшее время, уже не свободным путем обычая и товарищеского согласия, а под влиянием присутственного места, — Войсковой Канцелярии, далеко не носит на себе того характера справедливости и равномерности в распределении выгод, как речное. Подобно тому, как во времена Неплюева жители Яицкого городка желали лучше, чтобы низовья Урала были ничьи, чем ихние, так точно и теперь большинство верховых жителей желало бы лучше, чтобы принадлежащей войску участок моря был ничей, чем ихний, но конечно лучше ихний, чем чужой. Расселение казаков по всему Уралу послужило к их же пользе; конечно и морское рыболовство, давая само по себе значительную прибыль, будучи устроено на несколько других началах, помирило бы с собою большинство.

Стараясь об отворении Гурьевского учуга, Неплюев писал об этом и к Татищеву, подавшему первую мысль о поселении драгун на Урале, желая и его преклонить на свою сторону. Татищев не только согласился с мнением Неплюева, но, принимая в соображение ничтожность выгод, получаемых казною от Гурьевского учуга, доставившего в два года 1740 и 1741 только 5,037 р. 66 коп., предложил отдать учуг казакам вместо жалованья, предоставив на их произвол сломать его, или содержать в свою пользу. Казаки, поняв всю выгоду, которую могло бы им доставить осуществление мысли Татищева, вошли об этом с новою просьбою в Военную Коллегию. Неплюев поддержал их и в этой просьбе, представив между прочим резоны, что гораздо выгоднее будет совершенно отчислить Гурьев от астраханского ведомства к оренбургскому. 25 мая 1752 года получен был указ, удовлетворявшей просьбе казаков, и 16 сентября того же года был заключен в Каммер-Коллегии контракт с Яицким войском, которым с 1 января 1753 года отдан был ему Гурьевский учуг на уничтожение, за ежегодную плату 4,692 р. 691/3 коп. Эту сумму, составляющую на серебро по теперешнему курсу 1,340 р. 77 коп., уральские казаки и доселе вносят в казну. В контракте не приведено причин, почему положено Гурьевский учуг уничтожить, а не отдать казакам в пользование; но можно догадаться, что это было согласнее с желанием войска. В этом же контракте сказано, что, по силе присланного из Сената указа, запрещается казакам ловить рыбу при Гурьеве городке и близ оного, где производился лов во время казенного управления.

Это ясно доказывает, что в то время, даже после уничтожения Гурьевского учуга, тамошняя местность и берега моря, а тем более самое море, казакам вовсе не принадлежали. Владение, принадлежащею им теперь, частию моря казаки основывают на указе, последовавшем от Государственной Каммер-Коллегии в Оренбургскую Губернскую канцелярию от 24 февраля 1758 года, но окончательно и бесповоротно утвержено оно за ними только указом от 23 декабря 1803 года.

Так как в половине прошедшего столетия существовали еще внутренние пошлины с привозимых товаров, то казаки с вывозимой ими рыбы должны были отдавать десятую в казну в виде пошлины. Так как этот вывоз значительно должен был увеличиться от уничтожения Гурьевского учуга, то для удобнейшего сбора этой пошлины, вменено им в обязанность везти рыбу не иначе, как на одно из следующих мест: Самару, Сызрань, Батрацкую ярмарку, Сергиевск и Алексеевск. При этом же была установлена новая пошлина с соленой рыбы и икры, также десятая рыба или десятая часть по весу, вместо соли, „которую им на это соление покупать из казны было должно“, но которою они беспошлинно пользовались из Индерского и Грязного озер.

Еще в том же 1753 году все внутренние пошлины были уничтожены. Вскоре после этого, казаки стали просить, чтобы и сбор с соленой рыбы и икры отдали им же в откупное содержание. Просьба их была уважена, и с 1 января 1759 года повелено отдать им в откупное содержание сбор, производимый с вывозимой с Яика соленой рыбы и икры за 5,003 р. 841/2 к., — сумму, которую до сих пор уральское войско вносит в Государственное казначейство, по нынешнему курсу 1,429 р. 67 коп. Вместо этого казенного сбора, стали собирать в Уральске, в общую пользу войска, пошлину, по известной таксе с каждого пуда вывозимой соленой рыбы и икры. Сбор этот отдает войско в свою очередь на откуп, получая за это по последним торгам 46,800 р. сер. Для обеспечения этого сбора существует на Урале строго выполняемое правило, по которому вся рыба и икра, как свежая, так и соленая, должны непременно везтись во все места Империи не иначе, как через Уральск.

Таким образом, к шестидесятым годам прошедшего столетия уральское войско получило в свое владение все воды и вступило во все права, которые теперь имеет.

Мне остается еще сказать, какие из видов уральского рыболовства должно считать исконными, и какие введены вновь, когда и по какому случаю.

Все виды уральского речного рыболовства имеют свое начало с давних времен, и о введении не осталось никаких сведений ни письменных, ни изустных. Но ежели позволено мне будет сделать догадку, то, по моему мнению, речные неводные рыболовства новее багренья и плавных ловов, потому что на них позволено иметь в работниках иногородних, чтò уже противоречит основному правилу, так сказать догмату Уральцев, что в Урале никто, кроме природного казака, ловить не может. Сверх этого, и самая местность, на которой неводные ловы производятся, поступила в собственность казаков только со времени уничтожения Гурьевского учуга, и действительно, в перечислении уральских рыболовств Рычковым, в его Топографии Оренбургского края, не упоминается еще об этих неводных ловах.

В 1801 году увеличение народонаселения принудило завести новый ряд форпостов по Узеням, названный Внутреннею линиею. С самого поселения начали казаки, без сомнения, ловить рыбу в тех реках, но без всяких правил, как и когда кто хотел. Только с начала двадцатых годов устроен и тут правильный лов, начинающийся в определенные сроки, для того, чтобы не одни живущие на Внутренней линии, но, согласно понятиям об общинной собственности всех рыбных вод, им принадлежащих, — все вообще казаки, буде только пожелают, могли принимать в нем участие.

Подобно сему, приведен в систему весенний лов в Черхальском морце в 1821 году, а зимний только в начале сороковых годов, преимущественно с тою целью, чтобы отвлечь часть казаков от багренья. Когда вообще начался черхальский лов, я никак не мог узнать. Вероятно первоначально ходили казаки на морце самовольно, небольшими партиями, тем более, что Киргизы не умели пользоваться богатым озером, лежавшим в их земле. Вообще, казаки всегда завладевали, если только могли, тем, чтò представляло для них выгоды. Так, еще в 1854 году просили они дозволить им лов в реках, называемых Анна-Куль, лежащих в Киргизской степи, более чем в 40 верстах от Урала; но Войсковая Канцелярия отвечала, что не имеет права разрешить этого лова, и строжайше запретила им туда отправляться.

Если под именем морского лова разуметь и лов по Култукам, и вообще по прибрежью, то нет сомнения, что он уже производился в прошедшем столетии, преимущественно в Курхайском морце, куда в то время вливался еще западнейший из рукавов Урала — Нарынка, и которое соединялось несколькими проронами с Богатым Култуком — заливом Каспийского моря, славившимся изобилием в нем рыбы. До сих пор существует предание о начале этого лова. Раскольничьи монахи и беглые, укрывавшиеся у них, жившие по пустынному прибрежью моря, рассказывали, как весною толпится рыба в Култуках и жмется к тем местам берега, откуда переливается со степи пресная вода. Эти рассказы послужили поводом к начатию там лова на простых бударках. Только в 1816 году просили некоторые чиновники (т. е. офицеры) и казаки Войсковую Канцелярию о дозволении им производить рыболовство в море вправо от Бабинской Косы. В причинах, выставленных Войсковою Канцелярией, по которым этот лов разрешается, и в правилах, для него установленных, видны уже опасения Уральцев, чтобы морской лов не повредил речному. Потому, строго был запрещен лов против устьев Урала, чтò и доселе во всей строгости соблюдается, а также и с левой стороны оных до Эмбинской, — восточной грани Уральских владений.

Уже через 20 лет после этого, в 1837 году, разрешен был лов и слева от устьев Урала, и то потому, что Астраханские — вольные эмбинские промышленники, пользуясь тем, что сами Уральцы здесь не ловят, ставили свои сети в большом количестве в этих водах. Трудность прекратить эти облавы заставила казаков самих учредить здесь свой лов.

Но морской лов доставлял преимущественно выгоды только богатым казакам, во 1‑х потому, что только такие могут справить себе хорошие морские палубные лодки, во 2‑х же потому, что они скупали, под видом доверенностей, права бедных казаков, не имеющих средств участвовать в этом лове, и занимали таким образом своими сетьми обширные пространства моря. Поэтому, когда в 1840 году Войсковая Канцелярия вошла с представлением к тогдашнему оренбургскому военному губернатору, генерал-адъютанту Перовскому, о введении осеннего лова в море, он, без сомнения принимая во внимание понятия большинства казаков, его не разрешил. Но в 1843 году Войсковая Канцелярия разрешила сама этот лов в виде опыта и, найдя его выгодным, просила нового оренбургского губернатора, генерал-лейтенанта Обручева, об утверждении его. Но генерал Обручев, основываясь на том, что между казаками существует мнение, „что морской лов препятствует входу рыбы в Урал, где рыболовствует все войско, в море же немногие, и те больше именем, ибо передают свое право богатым казакам, которые таким образом овладевают всем богатством войска“, сначала не согласился на это, и сделал Войсковой Канцелярии вопросные пункты о вреде морского рыболовства. Войсковая Канцелярия, приводя в пользу своего мнения умножение уральского народонаселения и уменьшение входа рыбы в Урал, вследствие обмеления его устьев, отвечала: „что мнение казаков о вреде морского рыболовства, как основанное лишь на желании как нибудь объяснить себе уменьшение рыбы в реке, и на предубеждении против всего нового, не заслуживает внимания, тем более, что за несколько перед сим лет морское рыболовство было отменено, а рыбы в Урале отнюдь не умножилось, и что теперь отменить морское рыболовство, существующее уже более четверти столетия, значило бы добровольно пожертвовать выгодами войска, которое, вероятно, со временем должно будет искать средств к обогащению уже не в Урале, а в море“. Только после этого ответа был утвержден новый вид морского рыболовства, так называемый осенний Курхай или жаркòй лов.

Однако, с ответом Войсковой Канцелярии генералу Обручеву нельзя безусловно согласиться. Мнение казаков о вреде, приносимом морским рыболовством речному, — вовсе не одно предубеждение, не заслуживающее никакого внимания. Конечно, морские рыболовства значительно увеличивают собою общее количество годичного улова, так что с уничтожением его, одно речное доставило бы улов меньший, чем то и другое вместе. Но, с другой стороны, неоспоримо также, что речной лов значительно бы через это усилился. Цель как той рыбы, которая идет на пространстве моря против Урала, между обеими линиями бакенов, отграничивающими это пространство справа и слева, и которая, отклоняясь от одного пути, попадает в передние ряды сетей, расставленных вдоль бакенных линий, так и той, которая, идя с востока, со стороны Эмбинских, или с запада, со стороны Юсуповских вод, попадает в задние ряды этих сетей, — все таки Урал. И если, конечно, не вся, попадающая в курхайские сети, рыба, то, по крайней мере, значительная часть ее, достигала бы своей цели, входила бы в Урал и увеличивала бы собою добычу с речных рыболовств. Приведенное же, в доказательство безвредности морского рыболовства для речного, временное отменение его, не более как уловка, или совершенное непонимание того, чем морской лов может вредить речному. Чтобы удовлетворить голосу большинства казаков, восставших против морского рыболовства, был отменен в виде опыта с 1831 по 1835 год один из его видов. Но какой? — зимний, подледный лов — так называемый аханный, который очевидно никакого влияния на речное рыболовство иметь не может, так как в январе и феврале рано еще рыбе подниматься в реки.

И так, курхайские рыболовства, хотя и значительно увеличивают количество годичного улова, приносят небогатому большинству скорее вред, чем пользу, уменьшая речной улов, участие в котором каждому доступно.

Около 1816 же года установлено было и зимнее морское рыболовство, — аханное, по примеру Астраханцев. Если оно избежало неудобств курхайского, то этим оно обязано, как увидим ниже, самой сущности производства этого лова.

Таким образом, не ранее 1843 года окончательно учредились все виды рыболовств, производимых в настоящее время в водах, принадлежащих уральскому войску.

Я не стану описывать всех уральских рыболовств одно за другим, а постараюсь только представить в сжатом виде существенное в их устройстве, с двух точек зрения: добывания и распределения богатства, вдаваясь лишь там в некоторые частности и подробности, где они представляют нечто характеристич��ское, показывая до какой тонкости часто доводили казаки свою заботливость — о возможной выгодности своего главного промысла, и о возможной справедливости, при распределении этих выгод.

Все рыболовства, производимые в водах, принадлежащих уральскому войску, — а их с мелкими насчитывается около 25, — могут быть разделены на такие, желающие участвовать в которых должны собираться к определенному времени в назначенное место и, под наблюдением начальника — рыболовного атамана, — занимаются своим промыслом; и на такие, во время которых, каждый, оставаясь на своем месте жительства, занимается своим ловом отдельно, или собираясь в небольшие артели. Для них не назначается особливых начальников и, вообще, для их производства не существует столь строгих правил, как для первых. Поэтому можно их назвать свободными рыболовствами. — На первых всегда строго и точно определяются времена начала и окончания ловов, и это по следующим причинам: 1) чтобы несвоевременным ловом не помешать входу рыбы в Урал, 2) чтобы некоторые из казаков, начав лов прежде других, не воспользовались лишними выгодами в ущерб остальным, и наконец 3) чтобы каждый мог заблаговременно приготовиться к предстоящему рыболовству и, записавшись в одно из них, не мог в то же время участвовать в другом, с ним одновременном, посредством своих рабочих, или передачею своего права другому казаку по доверенности. Все, сколько нибудь значительные, рыболовства принадлежат к этому разряду. Их можно еще подразделить на главные и на побочные. Главные суть все те, которые производятся в Урале или в море, побочные же по старùцам Урала, в Узенях и других черных речках, в морских култуках и в Черхальском морце, одновременно с главными. Доставляя также не маловажные выгоды, они уменьшают число совместников на главных рыболовствах. Свободные рыболовства, несравненно менее важные по количеству доставляемой ими добычи, производятся лишь зимою по самому Уралу и старùцам его. Из них стоит упомянуть лишь о запорных ловах.

Главные рыболовства, а за ними следовательно и одновременные им побочные, по времени и по характеру лова, разделяются на три группы. Две из них соответствуют двукратному ходу рыбы в Урал и на нем основаны. Это рыболовства весенние, куда принадлежат, из главных, морское — весенний курхай и речное — севрюжья плавня, из побочных же — весеннее черхальское, и осенне-зимние, куда относятся, из главных, морское — осенний курхай, речные осенняя плавня, осеннее неводное, багренье и зимнее неводное, из побочных — осеннее и зимнее узенское и зимнее черхальское. Третий разряд заключает в себе лишь одно зимнее морское рыболовство — аханное, не имеющее никакого отношения к ходу рыбы в реку.

Чтобы ясно представить себе последовательность и синхронизм всех этих рыболовств, должно иметь в виду, что побочные рыболовства, имея конечно своею главною целью доставить войску по возможности бòльший доход, установлены между прочим и с тем, чтобы предотвратить чрезмерное скопление рыболовов на главных рыболовствах. Поэтому, каждое из них современно которому нибудь из главных, однако же одновременность эта, по различным естественным и экономическим причинам, не совершенная. Они иногда начинаются несколько раньше и оканчиваются позже соответствующих им главных.

Со вскрытием от льда моря и Урала, начинаются весенние рыболовства: курхай и севрюжья плавня и современное им весеннее черхальское. В начале июня всякий лов во всех водах, принадлежащих уральскому войску, совершенно прекращается до 15 августа. 15 августа начинаются осенне-зимние рыболовства осенним курхаем, за ним следует с 28 сентября осенняя плавня с одновременным ей осенним неводным и осенними побочными ловами. В ноябре все эти рыболовства оканчиваются, и тут бывает в главных рыболовствах перерыв, более или менее продолжительный, смотря по тому, рано или поздно станет Урал; но этого промежутка почти не существует между осенним и зимним узенском ловом. С замерзанием Урала начинаются багренье и зимнее неводное с современным им зимним черхальским, в это же время начинается аханное рыболовство. Багренье и зимнее неводное оканчиваются в первой или во второй половине января, но аханное, зимнее узенское и черхальское продолжаются до 1 марта, а два последние нередко и того долее. С окончанием осенней плавни начинаются в различных частях Урала в разные времена, смотря по окончанию главных рыболовств, — свободные ловы, которые идут до последних чисел марта. Из этого уже видно, как систематически распределены уральские рыболовства по времени. Эта систематичность и, смею сказать, разумность устройства уральского рыбного хозяйства являются в несравненно более ярком свете, если вникнуть во всю совокупность многосложных его правил. Читая рыболовные инструкции в Канцелярии, сначала видишь только множество бессвязных правил, в большинстве которых не можешь отдать себе никакого отчета. Прибыв на Урал, уже довольно знакомый с подробностями каспийского рыболовства, и прочитав несколько описаний самого уральского рыболовства, я однако же принужден был составить целые листы вопросов и недоразумений о цели, которую могли иметь различные пункты инструкций.

Добиваясь разрешения их, как распросами у опытных рыболовов, так и розысканиями в старых делах, где нередко означены те обстоятельства, из которых возникли некоторые постановления, — я убедился, что из всех моих вопросных пунктов не было почти ни одного, который не разрешался бы самым удовлетворительным образом. Краткость этого обзора едва позволит мне представить несколько примеров этих тонкостей уральского рыболовного законодательства.

Весенние и осенне-зимние речные рыболовства весьма существенно отличаются между собою своим характером, и это различие основывается на различии в характере весеннего и летне-осеннего хода рыбы в Урал. Весною рыба массами идет в эту реку, для метания икры, и, окончив это, сейчас же возвращается в море. По этому, весенняя севрюжья плавня, так названная от преимущественного лова севрюги во время ее, — не медля в один прием вылавливает весь Урал, от Уральска до моря. Свойства русла в верхней части этого пространства реки заставляют переменять орудия лова у Антоновского форпоста (219 верст ниже Уральска), но это делается без малейшей перемежки, так что собственно тут два рыболовства сливаются в одно непрерывное.

Летом с начала июля до половины сентября рыба поднимается в реку не такими массами, как весною, а идет постепенно небольшими косяками, с тем, чтобы лечь на ятови. Найдя себе удобные места, она уже их не покидает. Тут, следовательно, спешить нечего, и Урал вылавливается в несколько приемов по частям, ожидая по возможности, чтобы холода придали рыбе и икре бòльшую ценность. От Каленовского форпоста (в 191 версте от Уральска) до Кандауровского (в 16 вер. выше Гурьева) и от Гурьева до моря производится осенняя плавня в течение октября и начала ноября. В оставленном промежутке между Кандауровым и Гурьевым идет в то же время осенний неводный лов, как более удобный по местности. Между тем, вся верхняя часть Урала от Каленовского форпоста до Уральска остается нетронутою; до багренья рыба как бы бережется тут с садке, до времени, когда морозы придадут ей наибольшую ценность. Самое багренье разделяется, для своевременной доставки рыбы и икры к Высочайшему двору и для удобства ловцов, часто довольно большими промежутками, на три части: презентное, малое и большое, хотя все они, по способу производства и употребляемым орудиям, составляют один и тот же вид рыболовства. Тут замечается, следовательно, совершенная противуположность севрюжьей плавне. Наконец, во время зимнего неводного рыболовства проходят еще раз участок между Гурьевым и морем, потому что в осеннюю плавню выловили там только красную рыбу на знаменитой некогда своим изобилием — Славущей ятови, а черную оставили до зимы, для увеличения ее ценности. Вот почему соединяю я в одну группу зимние с осенними рыболовствами, за исключением одного аханного. Хотя более различные между собою по способам производства и орудиям лова, чем осенние от весенних, они однородны потому что основаны на лежании рыбы на ятовях и служат как бы продолжением и дополнением одно другому.

И так, весь порядок рыболовства на Урале основан на естественных условиях жизни рыб; какое же отношение к ним имеет почти четырех-месячный перерыв рыболовства в Урале? Цель этого строго соблюдаемого постановления состоит главнейше в том, чтобы дать время рыбе улечься на ятовях, дабы потом легче ее выловить, и при том в такое время, когда она будет иметь гораздо большую ценность, чем летом; опасности же, что она обратно уйдет в море, как весною, в это время более не существует. С первого взгляда, это запрещение лова в жаркое время года может показаться имеющим еще более достоинства, чем на самом деле. Может видеться в этом редкий пример предусмотрительной экономической мудрости, принимающей меры к тому, чтобы источник богатства не оскудел в будущем, и жертвующей для этого частию настоящих выгод. Можно подумать, что такое запрещение лова с половины и даже с начала июня имеет целью дать рыбе возможность выметывать икру. Такое понятие особливо легко себе составить, имея в виду время метания икры красною рыбою в Волге, где оно именно происходит с конца июня по конец июля. Но, вспомнив, что красная рыба мечет икру в Урале гораздо ранее, и с этою целью в июне уже в реку не поднимается, а главное, приняв во внимание, что производство рыбной ловли на севрюжьей плавне устремлено, как увидим ниже, к тому, чтобы по возможности не пропустить ни одной рыбы, должно будет оставить эту лестную для предков нынешних Уральцев мысль. В установлении правила не ловить в летние месяцы, мысль о метании рыбою икры не имела ни малейшего участия уже потому, что, по теперешним понятиям казаков, которые они без сомнения наследовали от своих предков, красная рыба, хотя и мечет икру в Урале, но как бы случайно; по их понятиям не здесь главное для этого места, а в море по прибрежью. Да при том же, думают они, и из выметанной в реке икры — мальков, т. е. детенышей, не выходит, для чего будто бы нужно присутствие солодковой воды взморья. Но, если бы даже казаки имели ясное и верное понятие о метании икры красною рыбою, то и в таком случае упущение части своих выгод, с целью благоприятствовать ее размножению, было бы с их стороны не правильным экономическим расчетом, а самопожертвованием, несправедливостью к самим себе, ибо они знают и знали, что эта рыба не живет в Урале, а только на время входит в него, как и во все другие реки, и что, следовательно, и выведшаяся в Урале рыба расходится по всему морю, а выросши поднимается безразлично по всем его притокам. Таким образом, им не могло быть неизвестным, что своими оберегательными и охранительными мерами они принесли бы пользу лишь другим, сами участвуя в ней в самой ничтожной степени, и меняя верное на неверное. Этого, конечно, ни требовать, ни ожидать от них нельзя. И теперь, введение охранительных мер, которые бы содействовали расположению красной рыбы, лишь тогда будет справедливо, когда будет распространено на все притоки Каспийского моря.

Оценим лучше это запрещение летнего лова по его действительному достоинству. Для этого достаточно сказать, что давая рыбе время спокойно улечься на ятовях, оно заменяет летний лов осенним и зимним, и возвышает цену на красную рыбу от 1 р. 25 к за пуд до 2 и даже до 4 и 5 рублей, смотря по тому, оставляют ли ее до осенней плавни, или до багренья; на черную рыбу от 30 до 55 к. и до 1 р. 15 к., на икру же от 9 и 10 р. до 14 и до 24 р. сер. Подобного добровольного откладывания лова с лета на осень и на зиму не только не существует ни в какой другой местности Каспийского моря, но, сколько мне известно, оно нигде невозможно при обыкновенном способе пользования рыбными водами. Всеми выгодами его обязаны Уральцы своему правильному пониманию преимуществ общественного пользования рекою. В самом деле, владельцы речных участков, хотя бы и знали, что вошедшая летом и осенью, рыба не уйдет уже до весны обратно в море, все же старались бы поймать по возможности каждую рыбу, когда бы она ни проходила через их участок, ибо им неизвестно, в чьем участке изберет она себе место для зимнего отдыха. Какое ему дело до того, что через несколько месяцев цена ее утроится или учетверится, если она достанется другому, а не ему?

При этом сам собою представляется вопрос: так как на багреньи цена ловимой рыбы и добываемой икры самая высокая в году, то почему не заменяет оно собою совершенно осенней плавни, или, по крайней мере, почему граница между этими рыболовствами не проведена ниже Каленовского форпоста? — чему нет решительно никаких физических препятствий, происходящих от изменения в свойствах реки, или в образе лежания рыбы на ятовях. На это отвечать не трудно. Весьма естественно, что длинный перерыв рыболовства летом, продолжающейся от 31/2 до 4‑х месяцев, заставляет казаков с нетерпением ожидать времени, когда им можно будет кое-что себе заработать на рыбе, тем более, что осенние цены на малосольную рыбу и икру довольно высоки. Кроме того, осенняя плавня доставляет много черной рыбы, которую багреньем поймать почти невозможно, а другими средствами, на пространстве столь обширном, как весь Урал от Уральска до моря, весьма затруднительно. Следовательно, и в этом отношении верность экономического расчета Уральцев выдерживает всякую критику. Что же касается до установленной границы между обоими рыболовствами, я позволю себе следующее предположение, кажущееся мне весьма вероятным. Когда казаки жили в окрестностях Уральска, они не могли зимою далеко спускаться вниз по Уралу, берега которого были тогда совершенно пустынными; уже один провоз набагренной рыбы с нижних частей реки был бы затруднителен. Вероятно, местность, где теперь Каленовской форпост, служила границею, докуда заходили казаки во время своих ловов; когда же они расселились по всему Уралу, они конечно стали и ловить по всей реке, что гораздо удобнее было им делать на лодках, чем сухим путем, по причине трудности доставать зимою корм для лошадей, при тогдашней ненаселенности всего заволжского края. Таким, может быть, образом Каленовский форпост стал гранью между древнейшим уральским рыболовством — багреньем, и новейшим его распространением осеннею плавнею.

Переходя к частностям устройства отдельных рыболовств, я начну с двух предварительных мер, которыми Уральцы, так сказать, удерживают в своей власти всякую рыбу, зашедшую в их воды; это 1) охранение уральских вод и самого Урала от посторонних или несвоевременных обловов, чем обеспечивается морской лов, вход рыбы в Урал и спокойное размещение ее по ятовям, и 2) уральский учуг, который, хотя не имеет никакого влияния на весенний лов, существенно важен для осеннего и зимнего, собирая исключительно в руки уральских казаков всю рыбу, входящую в Урал летом и осенью. Для охранения морских вод назначаются особливые смотрители из офицеров или урядников, в распоряжении которых находится 9 разъездных лодок, для беспрестанных разъездов по всему уральскому морскому участку, для наблюдения за тем, чтобы против устьев Урала (между косами Бабинскою справа и Дуванною слева) никто не ловил даже в дозволенное время, чтобы в остальное время не ловили и в прочих местах, главное же, чтобы непринадлежащие к войскому сословию не расставляли никаких снастей в уральских водах. С тою же целью учреждены пикеты по всему морскому берегу. В случае поимки таких обловщиков, по закону их должно доставлять к начальнику Гурьева городка, их лодки со всем находящимся на них конфисковать. Разъездные действительно строго смотрят за тем, чтобы Астраханцы не ловили в уральских водах, но с нарушителями этого правила поступают по своему. Они начинают с того, что угрожают им доставкою к начальству, и бьют до тех пор, пока те не дадут за себя выкупа. Тогда тотчас же мирятся, и обе враждебные партии, казаки и Астраханцы вместе пьют и гуляют. К начальству же представляют только в тех случаях, когда в драке случится несчастье, которого скрыть нельзя. Случается, впрочем, что победителями остаются и Астраханцы, которые тогда спокойно удаляются в свои воды с наловленною ими рыбою.

Для охранения самого Урала от лова в запрещенное время и запрещенными снастьми, — крючьями, в каждом форпосте назначаются, из отставных казаков по найму, так называемые смотрители за Уралом. Они-то наблюдают за ходом рыбы по Уралу и за тем, где, и примерно в каком количестве, она ложится на ятови.

Уральский учуг не составляет сам по себе орудия лова, как например волжские и куринсние, ибо перед ним не лежат ряды веревок с привязанными к ним крючьями. Он состоит из ряда свай, отстоящих одна от другой сажени на 11/2, с привязанной к ним с наружной стороны решеткою из круглых шестов, около вершка в диаметре, называемою кошаком. Ворот в учуге этом нет никаких; но за то на зиму он совершенно разбирается, и устраивается вновь не ранее первых чисел июля. С наступлением морозов, в конце октября или начале ноября, снимается кошак, а когда река уже крепко замерзнет, выдергиваются и сваи. Не ранее половины июня, когда у Уральска река войдет уже в свои берега, приступают к постройке учуга, которая оканчивается не ранее первых чисел июля. По этому учуг этот никого влияния на весенний лов не имеет и не может препятствовать ходу рыб для метания икры. Он служит только к тому, чтобы не пропускать, вошедшую летом или осенью в Урал, рыбу из той его части, которая принадлежит уральскому войску, чтобы она не могла вне ее искать себе ятовных мест.

Во всех уральских рыболовствах могут участвовать все казаки, служащие и отставные, находящиеся на лицо, т. е. проживающие в Земле уральского войска, в некоторых рыболовствах только лично, в других же и по доверенностям. Не могут же участвовать в них все казаки, находящиеся на действительной службе, хотя бы и внутри Земли уральского войска. Чтобы это было понятно, надо знать, каким образом несется служба уральскими казаками, сохранившими и в этом свои древние обычаи. Всякий казак, которому минет 18 лет, считается на службе, и несет ее 25 лет; но действительно служат, конечно, не все, а лишь сколько того требует надобность. В это число назначаются казаки не по очереди, как в других казацких войсках, а сами поступают по добровольному найму. Ежели, например, требуется на действительную службу четвертая часть всех, считающихся служащими, то трое из них нанимают четвертого по вольным ценам, причем берется во внимание трудность и вероятная продолжительность предстоящей службы, так что иные получают иногда до 2,000 р. ассигнац.

Таким образом, один исполняет служебную обязанность натурою, и за то получает деньги с остающихся; а эти последние несут свою службу деньгами и, за это, пользуются выгодами от рыболовства. Наемка эта относится впрочем к одним рядовым. Офицеры и даже урядники не могут пользоваться ее выгодами, и потому, если находятся на лицо в войске, и не удерживаются обязанностями службы, имеют право участвовать во всех рыболовствах, при которых пользуются даже, по справедливости, значительными преимуществами. Отставными называются те, которым окончился 25 летний срок, все равно, были ли они или не были на действительной службе; они могут участвовать в рыболовствах, но с некоторыми ограничениями в правах. Так, например, на Курхаях они выставляют меньшее число сетей, чем служащие казаки; на багреньи, для участия в котором каждый должен иметь билет — в уральском переводе печатку, — билет этот для служащих даровой, тогда как отставные должны платить за него по 3 р. сер. Из таким образом собираемых денег, часть, — именно 4.285 р. 715/7 к. (15.000 асс.), идет на вознаграждение тех должностных лиц, которым служебные обязанности не позволяют участвовать в этом, как его некогда называли, первом и наилучшем промысле, — багреньи. Общинное пользование, таким образом, составляет, и в действительности, и в понятиях казаков, материальное основание их государственных повинностей, точно так, как для крестьян земля, распределяемая между членами сельских общин. Но, по крайней мере относительно казацкой общинной собственности, можно с уверенностью сказать, что несомая в пользу государства повинность лишь освятила коренной исконный обычай, но конечно не вызвала его.

Чтобы представить в кратком очерке все особенности уральских рыболовств, мы разделим их по тем орудиям, которыми они производятся, ибо ими главнейше определяется характер производства. Мы можем это сделать, потому что предварительно изложили тот порядок, в котором они следуют одно за другим в течении года. Таким образом получается четыре разряда рыболовств: 1) производимые плавными сетями, 2) неводами, 3) баграми, и наконец 4) сплавными сетями.

Плавных рыболовств два: весеннее севрюжье и осеннее плавное. Первое производится на протяжении всего Урала, от Уральска до моря, и в самом море перед устьями Урала — единственное исключение в году, когда дозволен лов в этом заповедном пространстве дней на десять или на две недели; второе от Каленовского (191 вер. ниже Уральска) форпоста до Кандауровского (16 верст выше Гурьева) и от Гурьева до моря. Эти два рыболовства, поприще которых Урал на значительной части своей длины, в чем с ними сходствует еще багренье, — имеют ту особенность, что производятся по рубежам. Для того, чтобы главная масса рыбачущего войска, или так называемая громада, двигалась стройно и правильно, назначены границы, от куда и до куда можно плавать в течение одного дня, и таким образом от рубежа к рубежу проходится весь Урал. Кроме сохраняемого порядка, через это никто не может себе выбирать особливо выгодных для лова, подмеченных им, мест, и тем наносить прочим ущерб. К тому же, систематичность лова, доходящая в известных случаях до строгости военной дисциплины, обусловливает более полный вылов рыб, чем беспорядочный лов.

Эти же речные рыболовства, производимые по рубежам, т. е. обе плавни и багренье, имеют еще ту особенность, что на них никто не может иметь даже в работниках — иногороднего, т. е. не принадлежащего к казацкому сословию.

Как, вообще, начало и окончание каждого рыболовства в целом строго определены, так и каждый день подается сигнал, большею частию выстрелом из пушки, к началу лова с рубежа. До этого времени, все бударки должны стоять на самарском берегу в линии и, по данному знаку, вталкиваются в воду. Лов производится на весенней плавне от Антоновского форпоста плавными сетями, выше же и во время всей осенней плавни — ярыгами. Плавная сеть состоит из двух полотен, переднего более редкого, которое туже натянуто, и заднего более частого, которое на слаби. Длина их 32 сажени; за один конец держит ее на веревке сидящий в бударке ловец, другой же прикреплен к поплавку, который поддерживает верхний край сети на воде. Ярыга есть мешок из сети, сшитый до половины так, что остаются два свободных крыла, верхнее и нижнее. Ярыги — не более 7 сажен длиною. Веревки от обоих концов —в руках ловцов, сидящих каждый в свой бударке. Они усиленною греблею подвигаются вперед, и тянут ярыгу как раскрытую пасть.

На севрюжьей плавне все ловят на пространстве рубежа в разброд, ибо и сама рыба в это время разбрелась по всему Уралу и разливам его; с плавною сетью даже и невозможно сильно грести, надо только следовать за течением. На первой половине этой плавни, когда ловят ярыгами, казаки стараются, правда, обгонять друг друга, в надежде, что впереди прочих лов изобильнее, но расчет этот не всегда верен. Такому лову, а также и теплому времени года, не позволяющему беречь рыбу, не посоливши ее скоро, соответствует и способ продажи. Купцы, иногородние или из казаков, также рассеяны по всему берегу, и кто что поймает, сейчас же спешит продать.

Совершенно другую картину представляет осенняя плавня. Во время ее рыба уже улеглась по ятовям, места которых наперед известны. Собственно на них только и ловят. Поэтому, для возможного уравнения шансов улова, он производится с удара. Когда бударки уже в воде, рыболовный атаман ведет их до некоторого расстояния от ятови гурьбою, так сказать колонною, не позволяя никому заходить вперед своей лодки. Когда начальник отплывает в сторону, начинается перегонка. Всякий гребет с величайшим напряжением сил. Бывали случаи, что здоровые, сильные и привычные к работе казаки загребались до обморока. Здесь цель каждого уже не просто обогнать товарищей, в надежде, довольно вероятной, однако нередко ошибочной, что лов впереди других будет обильнее, — а достигнуть из первых ятови, где скопилась рыба, с верным расчетом как можно более из нее вычерпать до прихода прочих. Когда одна ятовь выловлена, на пути к следующей казаки опять гребут в перегонку, т. е. по их выражению, делают второй удар. Тут, очевидно, некогда продавать свою добычу и торговаться с купцами, да и нечего спешить; холодная погода позволяет сохранять рыбу не посоленною около суток. Наконец, сама усиленная работа требует отдыха. Поэтому, на осенней плавне через день назначаются дневки, во время которых бывает базар для продажи пойманного накануне.

На обеих плавнях сзади войска или громады происходит другой лов, частию плавными же сетями, частию неводами, как для того, чтобы подобрать ускользнувшее от передовых ловцов, так и для лова черной рыбы, которой мало попадает в плавные сети, а особливо в ярыги.

Здесь у места будет сказать несколько слов об одной из тех тонкостей уральских рыболовных постановлений, о которых я упоминал выше.

Во время осенней плавни не положено времени, когда дневной лов должен оканчиваться; тогда как на собственно севрюжьей плавне, в два часа пополудни, выстрелом из пушки подается сигнал к прекращению лова и к вытаскиванию бударок на берег. Такое постановление сделано в пользу рыбачущих сзади войска. Весною рыба на ходу, и иной косяк, боясь шума, необходимо сопровождающего лов на нескольких тысячах бударок, не переходит нижнего рубежа пока продолжается лов; но с прекращением его косяки эти трогаются и идут вверх. Если бы главный лов продолжался до ночи, то эти косяки ускользнули бы за ночь и от задних ловцов. Теперь же, когда в два часа задние начнут свой лов с верхнего рубежа, у нижнего все уже спокойно; косяки трогаются, и случается, что задние ловят успешнее передних. Ничего подобного нет на осенней ловле. Тогда ниже рубежа рыба спокойно лежит на ятовях и поэтому задним ловцам нет никакой выгоды, чтобы передние рано оканчивали свой лов. Таких примеров, из одних отношений главного лова к производящемуся сзади его, я мог бы привести несколько; но это заняло бы слишком много времени. Скажу только, что на обеих плавнях все установлено так, чтобы по возможности уравновесить для всех шансы уловов. Здесь приняты во внимание интересы и тех, которым, по различным обстоятельствам нельзя участвовать в главном лове, и притом, тем из них, которые ловят в верхних частях реки, где рыбы менее изобильно, предоставлены перед прочими некоторые преимущества; одно из них, например, — дозволение ловить выше Янайских хуторов (60 вер. ниже Уральска), во все время севрюжьей плавни, неводами, запрещенными в это рыболовство на всем остальном пространстве.

При всем моем уважении, иные, может быть, скажут пристрастии, к уральскому казачеству, а главное к устройству их рыболовства, я не могу не сказать, что Урал содействует не в пример менее всех прочих значительных притоков Каспийского моря — к поддержанию общего запаса в нем красной рыбы, далеко не соответственно той доле, в которой он участвует в общем вылове, так что на уральском рыболовстве пропорционально более, чем на прочих, лежит вина уменьшения красной рыбы в Каспийском море, и вина эта исключительно падает на способ производства весенней плавни. Не смотря на отдаленность мест, удобных для метания икры красною рыбою, нет сомнения, что она подымалась бы до них, если бы тому не препятствовал способ производства этого рыболовства. Оно производится столь стройно и систематически, что редкая рыба проходит сквозь движущуюся, хотя и не непрерывную стену сетей. Здесь приняты все меры, чтобы ни одна рыба, если возможно, не ускользнула от ловцов, чтобы вычерпать из Урала всю рыбу дочиста. В иной год до 2.000 и более будар, со столькими же сетьми, дружно встречают всякий косяк, поднимающейся по Уралу, и ежели в какой нибудь части реки улов хорош, проходят тот рубеж еще раз. Рыба, ускользнувшая от главной массы севрюжников, попадается в сети рыбачущих непосредственно вслед за ними, или к тем, которые ловят, оставаясь на своих форпостах. Наконец, от Янайских хуторов вверх до Уральска собирают уже неводами то, чтò могло туда проскользнуть. Это может служить убедительнейшим доказательством тому, что только способ употребления какого-либо рыболовного орудия, а не оно само по себе, бывает вредным для рыболовства, препятствуя ходу рыбы. Так, невинные плавные сети и ярыги в Урале гораздо полнее достигают своей цели — вылавливать все что есть, чуть не дочиста, чем, например, на Куре самые учуги, с лежащими перед ними порядками столь сильно обвиняемых крючьев, ибо выше их ловится там ежегодно только в три летние месяца более 10.000 осетров и шипов и 55.000 севрюг; тогда как выше Уральского учуга налавливают всей красной рыбы не более 1,000 штук в круглый год.

Однако, все мое обвинение не походит ли скорее на похвалу и я боюсь, что оно будет иметь вид риторической фигуры уступления. В самом деле, нельзя обвинить Уральцев в невежестве, равнодушном к предмету их главных занятий, за то, что им не были известны истинные условия метания икры красною рыбою, неизвестные никому до исследования г. академика Бэра на Каспийском море; или в жадности, за то, что не ввели у себя такой охранительной меры, которая приносила бы пользу не им, а прочим каспийским рыболовам, — меры, не могущей составлять предмета частного рыболовного хозяйства, хотя бы оно производилось в столь обширных размерах, как уральское, — а только хозяйства всего Каспийского моря, устройство которого при настоящих условиях может зависеть только от правительства. Не достоинство ли в самом деле — организация лова столь правильная и систематическая, что при ней самыми обыкновенными средствами достигаются результаты, превосходящие все, до чего достигают в других местах орудиями более усовершенствованными?

Второй разряд рыболовств — ловы неводные разделяются на обыкновенные и подледные; из значительных рыболовств к первым принадлежат осеннее неводное, осеннее узенское и весеннее черхальское; ко вторым: зимнее неводное, зимнее черхальское и лов в запорных старùцах.

На всех неводных ловах, хотя бы они производились в самом Урале, дозволяется иметь работников из иногородних: простым казакам и урядникам, по одному, — чиновникам же: обер-офицерам по два, а иногда по три, а штаб-офицерам по три, а в иных рыболовствах по четыре.

Для примера обыкновенных неводных ловов, мы возьмем — самое значительное из этих рыболовств: осеннее неводное. Оно начинается 10‑ю и оканчивается 7‑ю днями позже осенней плавни, и производится на небольшом пространстве по Уралу, верст на 20 выше Гурьева. Это, как бы вставка в осеннюю плавню, учрежденная потому, что в этом промежутке Урала нет ятовей с красною рыбою, черную же гораздо удобнее ловить неводами.

Не каждый казак имеет свой собственный невод. Некоторые имеют один, сообща им принадлежащий, другие же пристают к хозяевам неводов, на известных, определенных уральскими рыболовными постановлениями, условиях. Таким образом составляются неводные артели. Все неводные артели расписываются по пескам, т. е. по отмелым местам берега, на которые удобно вытягивать невода. Этих песков здесь, на пространстве осеннего неводного лова, более 20, и все они имеют свои названия. Партия, пришед на свой песок, мечет жеребьи о порядке закидыванья неводов. Каждая артель, желая закинуть свой невод как можно большее число раз, торопит свою предшественницу, и начальнику этого рыболовства строго предписано следить за безостановочным ходом неводов, взыскивая с тех, которые будут обличены в умышленно-медленной тяге. Поэтому, для большей быстроты, употребляются на этом рыболовстве невода небольшие и без так называемой мотни. Двое суток (кроме ночей) тянут безостановочно, на третьи делается отдых для посола и дележа рыбы, после чего переметывают жребий, чтобы переменить порядок тяги и тем, по возможности, для всех уровнить шансы уловов.

Если рыба ускользнет от неводов, тянущих на одном песке, она попадается в руки партии, рыбачущей на другом; если же пройдет чрез верхнюю или нижнюю грань всего пространства, на котором производится осенний неводной лов, — то или сделается добычею плавичей, или останется на долю промышляющих зимним неводным ловом. Но на этом последнем рыболовстве, производимом от Гурьева до моря, по рукавам, разветвившегося с этого городка, Урала, рыба, ускользнувшая в верх или в море, где в то время не производится лова, по крайней мере неводного, которым только и можно поймать много черной рыбы, совсем бы ушла из рук казаков.

В предупреждение этого, и по причине медленности подледной тяги, дающей рыбе много средств укрыться от угрожающей ей опасности, на зимнем неводном рыболовстве перегораживают каждый из 5 участков, на которые оно разделяется, по числу рукавов Урала, переставами на верхней и на нижней грани каждого участка. Следовательно, лов в каждом участке производится как бы в сажалке, и его вылавливали бы до последней рыбки, если бы рыба, в небольшом конечно числе, не могла спасаться, прижимаясь к ярам. Все рыбачущие на нем казаки расписываются по участкам, и в каждом участке по неводным артелям. Так как каждый участок занимает пространство в несколько верст, то все невода тянутся разом, а не по очереди. Здесь каждая тяга продолжается трое суток денно и ночно; после чего делается дневка для дележа добычи.

Зимний черхальский лов замечателен огромными размерами употребляемых на нем неводов, которые, имея 5 сажень ширины, доходят до 21/2 верст длины. Из 12 неводов, бывших на этом озере в 1852 году, самый больший имел 1,600, а самый меньший 1,000 маховых сажень длины. Такие невода закидываются с середины озера, верстах в 7 от берега, к которому тянутся лошадьми, припряженными к воротам. В трое суток едва успевают вытягивать один невод. — Тяга может быть успешною лишь там, где лед стал на озере гладко. Весьма любопытно как поступают при этом казаки: чтобы уровнять выгоды лова, сделать выгоды лова для всех одинаковыми, они измеряют веревками вокруг всего озера те места берега, против которых лед гладок, и все эти удобные места делят так, чтобы на каждые 100 сажень совокупной длины всех неводов приходилось по участку ровной длины, и мечут жеребий о местах для каждого невода.

Наконец надо упомянуть и о запорных ловах, потому что они представляют единственное исключение из правила, что все воды, принадлежащие Уральцам, составляют нераздельную собственность всего войска. — Во время разлива Урала, пока вода не начала еще сбывать, по всему заливному пространству имеет право ловить всякий, участвующий в главном или в заднем севрюжьем плавном рыболовстве; в это время еще нельзя делать никаких запоров. Полоусые старицы также всегда остаются свободными от всяких запоров, и вылавливаются одновременно с главною трубою Урала. Только те старицы и вообще всякого названия водовместилища, которые имеют одно соединение с Уралом, могут быть запираемы с разрешения Войсковой Канцелярии с того времени, как полая вода пойдет на убыль, дабы зашедшая туда рыба не ушла обратно в Урал. Эти последние разделяются на два разряда: одни составляют общую собственность всего войска, — это по большей части старицы, недавно перешедшие, пересыханием одного из устьев, из полоусых в запорные; другие же составляют частную собственность одного или нескольких форпостов, в дачах которых они находятся. — Свободные запорные старицы могут запирать, а следовательно и ловить в них, все желающие; принадлежащие же к некоторым форпостам могут запирать лишь казаки этих форпостов. Если эти последние остаются незапертыми, то казаки каждого форпоста ловят в участке, лежащем в его дачах; если же казаки только одного из форпостов, которым собща принадлежит старица, запрут ее, то одни они и могут ловить в ней.

Весною, желающие запирать старицы подают прошение в Войсковую Канцелярию, а она извещает об этом начальников тех форпостов, в дачах которых эти старицы находятся, для объявления всем жителям их, чтобы желающие участвовать в предстоящем зимнем лове записывались не позже окончания севрюжьей плавни.

Все расходы на запоры должны быть делаемы с ведома форпостных начальников, дабы устроивающие не могли потом объявить их стоющими дороже действительного.

Способы раздела добычи на неводных ловах чрезвычайно разнообразны, и лучше всего высказывают дух справедливости, господствующей в уральском рыболовном законодательстве; но мы отложим их изложение до того места, где будем говорить о распределении улова между казаками на всех рыболовствах, а теперь будем продолжать говорить о различных способах добывания рыбы.

Багренье, составляющее исключительную особенность уральского рыболовства, производится, подобно плавням, по рубежам, и ежедневно начинается по данному сигналу.

Все пространство ятови, редко более версты длиною и в 50 сажень шириною, в несколько минут изрешетят прорубями (около 1/2 аршина в диаметре). Каждый казак, а их бывает до 7,000 и более человек, спускает в прорубь багор, иногда сажень в 10 длиною, у конца которого навязаны гири, чтобы его не относило водою и чтобы багор всегда оставался в вертикальном положении, и слегка двигает им с верху в низ. Рыба сама попадает на багры, которыми не колют, а подцепляют ее. Такой лов, очевидно, возможен только при большом скоплении рыбы в одном месте, как это бывает на ятовях, и при большом числе ловцов, так чтобы при малейшем движении ей почти нельзя бы было не попасть на этот или на другой багор. Разбагрив одну ятовь, отправляются на следующую, но уже берегом с своими санями, и так до конца рубежа, где, между тем, перед началом лова расставляют поперек всего Урала переставы из сетей, чтобы рыба, ускользнувшая от багров, в них попадала. И на багреньи, казаки, верные своему обычаю, соединяются в артели от 6 до 15 человек, как для взаимной помощи при лове, когда например посчастливится подцепить белугу или осетра в несколько пудов, так и для

уравнения шансов улова, ибо артели пойманное ими по большей части делят поровну между своими членами, но это не обязательно.

Багренье составляет любимый промысел Уральцев, как по воспоминаниям прежнего, когда случалось вытаскивать из одной проруби до 40 рыб, так и по доступности его, даже и для самых бедных, ибо он не требует ничего, кроме багра, саней и несколько-дневного запаса овса для лошади; главное же, потому, что тут, более чем на всяком другом рыболовстве, играют роль счастье и случай. Это своего рода лотерея, в которой счастливому удается иногда в четверть часа получить до сотни рублей.

Разделение багренья на большое и малое, из которых первое продолжается обыкновенно 5 дней, а второе 8, с промежутком 10 дней между ними, существует единственно в уважение трудности поднять нужное на все время количество хлеба и овса. Чтò касается до презентного багренья, продолжающегося всего один день и производящегося на одной, или, в случае малого улова, на нескольких ближайших к Уральску ятовях, для доставления рыбы и икры к Высочайшему двору, то это старинный обычай, ведущий свое начало с первых времен заселения казаками Урала, как бы в знак их подданства московскому царю.

К последнему разряду рыболовств, — производимому плавными сетьми, принадлежат только морские ловы: два курхайских, весенний и осенний, и подледный аханный.

Так как лов в море против устьев Урала строго запрещен, как могущий препятствовать входу рыбы в реку; то для производства морских рыболовств назначаются грани, так называемые бакенные линии, справа и слева уральских устьев, означаемые кольями, а на большой глубине пловучими знаками — бакенами. Между этими линиями остается заповедное пространство верст в 70 или 80 шириною. На аханном лове эти линии между собою сближаются и заповедное пространство суживается. Кроме этих двух линий проводится еще третья вдоль западной границы уральских морских вод.

Эти три линии составляют три участка, на которых расписываются казаки, желающие участвовать в курхайских ловах. Вдоль этих линии выставляются ставные сети в три ряда, образующие как бы три параллельные стены, впрочем не сплошные, ибо между каждыми двумя сетьми остается промежуток, приблизительно в сажень. Сама же ставная курхайская сеть имеет от 10 до 12 сажень в длину, и от 2 до 21/2 аршин в ширину. Они прикрепляются ко дну кольями. Число сетей, которое казак имеет право выставить, различно по чинам, и по тому, служащий он или отставной, и изменяется от 9 до 48 (т. е. от 3 до 16 в линию). Самое большое число сетей, именно 80, имеют право выставлять рыболовные атаманы — т. е. начальники участков, — помощники же их 40.

Расписавшись по участкам, казаки соединяются в артели. Число лиц, составляющих артель, ограничено, так, чтобы в совокупности они имели право на выставку не более 100 сетей, или, чтò тоже самое, занимали бы не более 450 сажень в линию. Так как не все места равно уловисты, то мечут жеребьи для размещения артелей, которые и выставляют свои сети в порядке доставшихся им нумеров. Жеребьи называются полными, если достанутся полным артелям, т. е. имеющим право на выставку 100 сетей, неполными, если достанутся меньшим артелям, и одиночными, если их получат казаки, не приписавшиеся ни к какой артели, что впрочем весьма редко случается. От этого жеребьевого порядка освобождены лишь начальники участков и их помощники, которые выбирают себе места по желанию. Места эти конечно самые лучшие и так постоянны, что составляют как бы живые урочища, слывущие между казаками под именем атаманских мест. Вообще же, хорошими местами считаются ближайшие к берегу, — как по большему улову, так и потому, что для лова на малой глубине не нужно иметь дорогостоющих, больших и исправных лодок. Может случиться, что артелям, получившим последние нумера, недостанет уже места в бакенных линиях; тогда они идут на так называемые вольные воды, т. е. в пространства сзади бакенных линий. (Линия вдоль западной границы уральских владений, по невыгодности в ней лова, в последние годы не выбивалась и причислялась к вольным водам). Туда же идут и получившие места на бакенных линиях, но уже на большой глубине, для лова на которой не имеют пригодных лодок. Наконец в вольных водах ловят и получившие хорошие места в бакенных линиях, но имеющие много лишних сетей и лодок, которые желают употребить в дело; ибо в этих водах число выставляемых сетей и направление их совершенно произвольны, — и на курхайских ловах число работников, даже из иногородних, не ограничено.

По видимому, и на этом рыболовстве все очень хорошо устроено, но, вникнув в дело, откроется, что оно представляет обширнейшее поле для злоупотреблений и что интересы большинства тут принесены в жертву немногим богатым казакам.

1) Участные начальники выставляют в несколько раз большее число сетей, чем то, на которое имеют право. На багреньи и на осенней плавне таких злоупотреблений не замечается, потому что по самому устройству этих рыболовств они невозможны. Начальники их пользуются только рыбою, попадающею в переставы или ряды крючьев, расставленных у нижнего рубежа, как это им дозволено, и больше ничем.

2) Артели, составляемые казаками, бывают двух родов: одни истинно-товарищеские в видах взаимной выгоды своих членов, как например потому, что несколько казаков имеют одну общую морскую лодку и т. п. Другие же суть, так сказать, артели номинальные, составляемые богатыми казаками, чтобы, под видом их, занять своими собственными сетьми как можно бòльшее пространство вдоль бакенов. Они нанимают себе бедных казаков в работники, составляя с ними как бы товарищество, в котором однако, в сущности, один полновластный хозяин, прочие же получают не долю из добычи, а уговорную плату; или они скупают у казаков, имеющих право участвовать в лове, но не желающих этого, или неимеющих на это средств, доверенности, которыми они им поручают ловить за себя.

О размерах, в которых производился этот лов по доверенностям, можно судить из следующего примера: в 1849 году в 1 участке весеннего Курхая на 325 действительно участвовавших казаков было 265 участвовавших по доверенностям и передавших, таким образом, в руки немногих богатых по крайней мере 1,590 сетей, или более 14 верст пространства вдоль бакенной линии.

На это можно возразить: чтò за беда, если богатые нанимают бедных в работники? Беда в том, — что значит, бедные поставлены по устройству этого рыболовства в такое положение, что не имеют возможности иначе пользоваться своим общинным достоянием, как в виде заработной платы, чего не бывает, как мы видели и скоро еще подробнее увидим, ни на одном из прочих рыболовств.

3) Богатый казак, хозяин многих номинальных артелей, имеет много шансов получить один или несколько хороших нумеров; получив их, он приписывает на них полные жеребья и переводит своих доверителей или работников, тогда как, по правилу, артели должны иметь определенный состав еще до метания жеребьев. Понятно, что этим отнимается много хорошего места у прочих.

4) Ресурс вольных вод как бы вовсе не существует для бедных, которые в нем наиболее нуждаются, ибо, получив жеребья на глуби, поневоле должны туда отправляться. Так как рыба в этих водах не идет столь густо, как у бакенных линий, то в них выгодно ловить выставляя лишь длинный ряд сетей, число которых здесь не ограничено, на что бедные не имеют средств. К тому же, богатые, имея большие лодки, могут своими сетными порядками перехватывать рыбу на пути к прибрежью, так что рыбачущим на небольших лодках приходится ловить в пространстве, окруженном со всех сторон рядами ставных сетей. Это всего очевиднее доказывается следующим примером: в течение 5 лет, и в тех участках, за которые у меня есть все нужные для подобных выводов данные, ловили в вольных водах 31 казак, выставляя каждый по 518 сетей. — В 1848 году в лове по бакенам левой стороны участвовало 177 казаков. Они получили кругом на человека по 2 штуки толстой красной рыбы (т. е. белуги, осетра или шипа), по 19 севрюг и почти по 30 ф. икры; тогда как в вольных водах 17 казаков добывали кругом почти по 13 шт. толстой красной рыбы, по 132 севрюги и по 41/2 пуда икры, несмотря на то, что улов, приходящийся на каждую сеть, был вдвое менее, чем по бакенам.

Прибавим к этому, что, хотя курхайские рыболовства значительно увеличивают общую массу годичных уловов рыбы, они однако значительно уменьшают собственно речные ловы, ибо в сети курхайщиков попадает много рыбы, которая без этого вошла бы в Урал, где рыболовство в равной степени доступно каждому.

Из всего сказанного, конечно, не следует желать уничтожения курхайских ловов. Их нужно только устроить на основаниях более справедливых и более согласных с характером общинного владения водами, применяясь по возможности к правилам, установленным для разных видов рыболовства речного. — Здесь будет не у места проект такого улучшения; — не у места может быть и сам длинный обвинительный акт против Курхая; но я решился на него потому, что он всего ближе ведет к моей цели — показать разницу, существующую между ловами, учреждение которых относится ко времени, когда все правила устанавливались и развивались чисто обычным путем, на основании коренных, всеми разделяемых понятий о пользовании общественною собственностию, сообразно выгодам большинства, от ловов, возникших недавно, но по своей сущности требовавших новых постановлений, которых нельзя было скалькировать с более древних ловов.

При этом я должен добавить, что по моему искреннему убеждению, при установлении правил Курхая, не имелось в виду намеренно покровительствовать немногим богатым на счет большинства. Это сделалось невольно, само собою, вследствие изменений в самом способе казацкого рыболовного законодательства.

Другой вид морского рыболовства — есть подледный лов аханами, — тоже ставными или, правильнее, висячими сетями, ибо они висят в воде длинными порядками на перекладинах, опирающихся на края прорубей. Для него существуют почти те же постановления, как и для Курхаев, и между тем оно не представляет ни одного из их неудобств. 1) Оно нисколько не вредит речным ловам, потому что в январе и в феврале, когда оно производится, рыбе еще рано подниматься в реки. 2) Бакенные линии не имеют тут никакого значения, ибо выгодный лов начинается за 4‑х саженною глубиною, преимущественной же на 6‑ти и 7‑ми саженной, где каждому полный простор к выставке желаемого числа сетей. 3) Для этого рыболовства нужны только сани, лошадь, несколько десятков аханов, самых дешевых изо всех сетей, и запас овса для лошадей; а главное — привычка к лишениям, отважность и находчивость, капиталы, в которых Уральцы не имеют недостатка. 4) Число рабочих тут ограничено соответственно чинам.

По всем этим причинам, нельзя составлять больших номинальных артелей, ибо, каждый, имея возможность ловить на себя, приставая к действительным товарищеским артелям, не пойдет в работники из-за заработной платы. Как для верховых казаков багренье, так для низовых, и в особенности для Гурьевцев, это любимое рыболовство, несмотря на грозящие на нем опасности, может быть даже по причине этих самых опасностей.

В конце декабря или с января, отправляются казаки на санях в море, где проводят около двух месяцев на льду, изредка приезжая в Гурьев, для склада добычи и закупки продовольствия себе и лошадям. Хотя и среди зимы, случается, что льдины с живущими и рыбачущими на них казаками откалываются от сплошной массы прибрежного льда и носятся по морю, но опасности этого рода становятся значительными только с приближением весны. По нескольку недель носятся тогда аханщики по морю, так что у них выходят иногда съестные припасы. Тогда режут лошадей, чтобы их мясом прокормить по крайней мере рабочих из Киргиз, сами же решаются его есть только в последней крайности, считая нечистым.

Заметя, что льдина, носящая их, подтаивая все более и более, грозит распасться, они надувают лошадиные шкуры, снятые через шею по отрезании головы, делают из них бурдюки, прикрепляют их к своим саням, из оглобель делают весла, и на этих особого рода судах предоставляют судьбу свою морю. Таким образом бедствующих аханщиков обыкновенно прибивает к какому либо берегу, или их принимают встречные Астраханцы, идущие на эмбинский лов. Жизнь аханщиков на льду и опасности, которым они подвергаются, весьма живо и верно описаны г. Железновым в статье „Картины аханного рыболовства“, помещенной в 9 № Москвитянина за 1854 год. Я слышал из уст самих бедствовавших подтверждение часто изумляющих случаев, там описанных.

Если из всего доселе сказанного мы бы захотели определить характеристическую черту уральского рыбного хозяйства, относительно добывания предлагаемого природою богатства, то, я полагаю, что мы могли бы определить ее так: достижение наивозможно большого улова при наивозможно легчайших средствах, и по возможности в такое время года, когда добываемый продукт имеет наибòльшую ценность. Следовательно, наивозможно полнейшее пользование дарами природы, то именно, чтò должно составлять стремление всякого разумного хозяйства, если оно ограничивается пользованием, предлагаемым природою, не заботясь о сбережении и увеличении ее производительных сил. Я надеюсь, что мне прежде удалось уже показать, почему эта забота вовсе не могла входить в расчеты и соображения Уральцев.

В самом деле, Уральцами приняты все предосторожности, часто даже преувеличенные, чтобы рыба находила в Урале, до поры до времени, полное приволье и совершенные тишину и покой. В море же против устьев Урала существует заповедное пространство, на котором никогда ее не ловят и где ей совершенно свободный ход. Одним словом, все сделано, чтобы более входило рыбы в Урал, где поймать ее и легче, и дешевле, и доступнее каждому, чем в море. И действительно, все, чтò войдет в него, вылавливается в два срока почти до-чиста. Весною, когда медлить нельзя, она почти вся перехватывается на пути севрюжниками. В это время рыба, правда, дешева, да делать нечего — лова отложить нельзя. Чтò не вошло в реку, вылавливается по возможности в море, вправо и влево от ее устьев. Осенью и зимою Урал исподволь, в несколько приемов, вылавливается в другой раз; что осталось в море, попадает в аханы. Таким образом Урал составляет как бы громадный вентерь, крылья которого — прибрежья моря и ряды сетей вдоль бакенных линий. Что в этот вентерь вошло, уже почти не возвращается, а составляет верную добычу казаков. Урал в отношении к морю то же, чтò запорная старица в отношении к нему. Весною, при большой воде, когда рыбе свободный вход и выход, вылавливают по старицам что могут; но как только спадает вода и откроется возможность отрезать рыбе отступление, делают запоры. Так и в Урале, где место запоров занимают строгое охранение его тишины и собственный инстинкт рыбы. Все лето остается в старицах, как и в Урале, рыба нетронутою и вылавливается зимою. И так, Уральцы вполне достигают целей, которые мы обозначили, как характеристическую черту их рыбного хозяйства: 1) вылавливать наивозможно большее количество рыбы — два раза в год вычерпывая почти всю рыбу из Урала; 2) вылавливать ее самыми легкими, дешевыми и каждому доступными средствами — покровительствуя речному лову охранением речных устьев; наконец 3) оставлять по возможности рыбу как бы в садке до того времени, когда она получит наибольшую ценность, — запрещая летний лов.

Обратимся теперь ко второй точке зрения на устройство уральского рыбного хозяйства, на распределение добычи, получаемой от рыбных промыслов.

На рыболовствах плавных, багренном и аханном, собственно нечего говорить о распределении добычи; тут всякий берет на свою долю, чтò поймает. И для этих рыболовств это самый лучший способ, ибо на них употребляют самые дешевые орудия лова: багор, бударка с недорогою плавною сетью или ярыгою, или несколько еще дешевейших аханов, чтò все по своей цене доступно самому бедному. Следовательно, каждый и берет себе из предлагаемого природою долю, соответствующую его отважности, искусству, неутомимости в работе или счастию, а между тем личное старание поощрено, не убито какою-нибудь искусственною уравнительною комбинациею, чтò весьма важно в таких занятиях, где каждое лицо может составлять так сказать промышленную единицу, не имеющую нужды в посторонней помощи. Только там, где элемент счастия и случайности слишком преобладает, как например в багреньи, для ослабления его введены артели, составляющие в этом случае, так сказать, применение начала средних величин. Во всех этих рыболовствах, богатство имеет весьма мало значения, ибо в названных речных рыболовствах, всякое участие рабочих не войскового сословия строго запрещено; на аханном лове хотя и дозволено, но очень ограничено; наем же работников из казаков на все эти рыболовства затруднителен, ибо всякий из них имеет не только право, но и возможность участвовать в них самостоятельно. И опять, это совершенно разумно и законно, ибо на каком основании давало бы богатство право черпать большую долю из общего достояния, только потому, что оно существует, хотя вовсе не содействует увеличению добычи, да и нет нужды в его содействии?

Совершенно другое дело — в тех рыболовствах, где орудия лова стоят сравнительно дорого, так что не каждый может их иметь. Там справедливо, чтобы доставляющие своими издержками всему войску средства к лову, получили за это и бòльшую долю в добыче. Таковы все неводные ловы, ибо невод стоит не дешево; на черхальском зимнем лове, например, до 1.000 руб. сер. На этих рыболовствах, к тому же, промышленная единица — не отдельное лицо, а неводная артель; поэтому тут и совершенно иные правила дележа уловов. Мы рассмотрим главнейшие их видоизменения по различным рыболовствам.

На осеннем неводном лове, чтò каким неводом вытянуто, то и принадлежит приписанной к нему артели, тянувшей его, и разделяется по паям между ее членами. Хозяин получает за свой невод пять паев, каждый из простых казаков за работу по паю, следовательно и хозяин, если он работал, как всегда бывает. Офицеры, лично участвующие в тяге, получают: обер-офицеры по два, штаб-офицеры по три пая. Наконец, на каждого иногородного работника также полагается по паю, который получает за него, нанимавший его, хозяин. Вообще, на всех неводных ловах офицеры имеют значительные преимущества, получая лишние паи за личное участие, и за иногородных работников, которых могут нанимать в большем числе, чем простые казаки. Это постановление совершенно справедливо, потому что офицеры, как мы видели, несут службу, не получая за нее денежного вознаграждения от войска. На осеннем неводном лове существует постановление, что неводная артель не может состоять меньше, чем из шести человек — еще одна из тех тонкостей, о которых я говорил. Причина тому следующая. Так как никому не запрещается иметь по нескольку неводов, чтò, при ограничении числа иногородных работников, не имеет для прочих казаков никаких вредных последствий, ибо их должны тянуть казаки же из паев; то такому хозяину нескольких неводов, которые должны тянуться последовательно, в порядке доставшихся им жеребьев, а не вдруг, весьма выгодно иметь как можно меньше приписных из паев казаков к каждому неводу; а сим последним выгодно быть товарищами у такого хозяина, получая паи с каждой тяги, даже с некоторою уступкою в пользу его из своей доли. Это было бы, однако же, невыгодно для большинства, так как многие через это вовсе не могли бы участвовать в лове.

Правило, что каждая неводная артель берет то, чтò сама наловила, не имеет на этом рыболовстве никаких неудобств, потому что всем полная свобода приписываться к какому угодно песку, через что на более уловистый приписывается больше артелей, и каждой приходится реже тянуть и наоборот; к тому же, жеребьевый порядок изменяется после каждой дневки.

На зимнем неводном лове дележ добычи совершенно иной. Здесь лов в каждом участке производится сообща, т. е. каждый невод ловит не на себя, а складывают весь улов в общие кучи, называемые урсами. Так как здесь лов идет всеми неводами вдруг в запертом пространстве, куда рыба из других участков зайти не может, то невод, получивший невыгодное место, был бы в большом убытке перед другими. Дележ урсов по паям отличается лишь тем, что хозяева неводов получают здесь по шести паев, вместо пяти, потому что зимние невода стоют дороже осенних; офицерам, лично участвующим полагается здесь без различия чинов по два пая. На невод не должно быть приписано менее 14 человек.

На весеннем Черхальском лове, производимом лишь на небольшом пространстве озера, не более как верст на 15 по берегу, пойманная рыба сейчас же солится, и через несколько дней тяги свозится в одно место и разделяется на равные кучи по числу тянувшихся неводов. Так как их однако совершенно уравнять нельзя, то один из казаков отбирает у хозяев артелей шапки и, перемешав их, кладет по шапке на каждую кучу, — чья шапка, того и куча. Каждая же куча делится по паям, так что за каждые 100 сажен невода получает хозяин пять паев. Прочие правила дележа те же, чтò и на зимнем неводном. При этом надо заметить, что, как невода, здесь употребляемые, очень длинны, то принадлежат обыкновенно нескольким хозяевами, и приходящиеся им на долю паи распределяются в пропорции пяти паев на 100 сажен. Это еще в большей степени относится к зимнему Черхальскому лову.

На этом последнем дележ происходит отдельно в каждой неводной артели, ибо по обширности пространства, занимаемого промышленниками вокруг всего озера, было бы затруднительно соединять улов в одну кучу. Здесь на каждые 100 сажен длины и пять сажен ширины невода полагается хозяевам по шести паев, на части же меньшие — по расчету, потому что зимою невода подвергаются большой опасности зацепиться за льдины и оборваться. Прочие правила те же, чтò и на зимнем неводном. Казаки расписываются по неводам так, чтобы приблизительно на одинаковую длину невода пришлось их по ровну.

На узенях, где, по различному свойству речек и озер, употребляются и невода различной длины и ширины, вознаграждение хозяев их предоставлено взаимному соглашению между членами артелей.

Запорные ловы представляют следующие замечательные особенности: перед началом лова запорщики объявляют о своих расходах на устройство запоров и окарауливание вод, и получают немедленно приходящуюся им за то сумму со всех участников в лове по уравнительной раскладке, т. е. не по числу лиц, а по числу паев, на которые каждый имеет право лично, за рабочих и за невода. Таким образом, если бы в запорной старице и вовсе не оказалось рыбы, то запорщики все же получают обратно свои издержки, и потому, казаки, имеющие денежные средства, ничем не рискуя, не удерживаются страхом убытка от устройства запоров, и безбоязненно могут, так сказать, ссужать войско на расходы для общеполезной цели. Впрочем, иногда запорщики, предвидя хороший улов, сами отступают от этих правил, требуя лишь известного числа паев в вознаграждение за свои издержки. При дележе полагается хозяевам неводов по 5 паев, прочим же — как при зимнем неводном. В каждой старице не дозволяется тянуть более чем 4‑мя неводами, дабы излишним числом неводов, против действительной в них потребности, не увеличить чрез меру числа паев, приходящихся на невода, в ущерб прочим казакам-работникам.

Таким образом, при всех неводных ловах, полагается известное число паев, сверх приходящихся каждому за его труд при тяге, в вознаграждение тому, кто сделал полезные для всех издержки на невод. Однако приняты меры, чтобы вознаграждение это не было слишком стеснительно для большинства.

Определение наибольшего числа неводов, при лове в запорных старицах, или назначение наименьшего числа рабочих при неводе, на осеннем неводном и других ловах, — полагают границу числу или величине паев, приходящихся на долю хозяев неводов, с тем, чтобы паи эти могли доставаться большему числу казаков-работников, участвующих в лове одним своим трудом. Таким образом, богатство допускается здесь к пользованию из общественного источника лишь по мере той пользы, которую оно приносит целому казацкому сословию, общему и нераздельному владельцу всех уральских вод. Неприменение этого принципа к курхайским ловам, где всякий может брать из общего достояния сколько дозволяют его денежные средства, как бы из своей частной собственности, нисколько, или почти не прилагая их к выгодам общим, делает из этих рыболовств совершенное исключение из общего экономического устройства уральского рыбного хозяйства. Несмотря на это единственное исключение, кажется мне, что я в праве буду однако сказать, что характеристическую черту этого хозяйства, относительно распределения уловов, все-таки составляет возможно-равномерное пользование выгодами рыболовства всеми казаками, с отдачею некоторых преимуществ тем, которые несут государственную службу; и что равномерность эта достигается различными способами, смотря по различию в самых способах производства рыболовств, не полагая на всех стеснительного уровня, но давая простор личным усилиям каждого.

Хотя мы далеко еще не исчерпали нашего предмета, я полагаю, однако же, что сказанного довольно, чтобы составить себе довольно определенное и ясное понятие об общинном уральском хозяйстве, признать его самобытность и несомненные экономические достоинства. В заключение представим несколько статистических фактов, которые нам покажут степень значительности уральской рыбной промышленности.

В пятидесятых годах, из уральских вод добывалось, или, правильнее сказать, доставлялось торговле, ибо количество рыбы, потребляемое на месте, неизвестно, до 140.000 пудов красной рыбы, от 800.000 до 900.000 пудов черной, около 14.500 пудов икры и до 300 пудов клею.

В последнее время, количество добываемой черной рыбы весьма усилилось, чтò должно приписать бòльшему вниманию, обращенному на лов ее, вследствие сильного уменьшения в уловах красной рыбы, которые во второй половине тридцатых годов доходили до 270.000 пудов рыбы и до 33.000 пудов икры в год; за то черной рыбы ловилось тогда не более, как от 500.000 до 600.000 пудов.

Общее число уральского населения в 1855 году состояло из 34.779 мужчин и 36.219 женщин. Но в это число включены казаки станиц Илецких и Сакмарских и Башкирского отделения, которые не имеют права на участие в общественной уральской рыбной ловле. Считая только пользующихся этим правом, будем иметь для 1855 года 25.497 лиц мужеского пола. В 1847 году их было 23.139. Из этого числа, действительно участвовало в рыбной ловле, хотя бы в котором нибудь одном промысле, от 6.589 человек в 1854 году (когда война вызвала большое число казаков на действительную службу), до 13.168 человек в 1852 году. Средняя ценность улова за трехлетие от 1851 по 1853 год составляет около 1.150.000 руб. сер., доходившая в 1852 году до 1.200.000.

Принимая в расчет возвышение цен в последнее время, мы найдем, что ценность уловов в последние годы не уменьшилась сравнительно с ценностью их 20 лет тому назад, ибо в 1836 году она составляла 1.170.000 руб. сер. Но, так как народонаселение увеличилось с тех пор на целую треть, то на долю каждого казака приходится теперь меньший доход, который в трехлетие от 1851 по 1853 составлял, однако же, на казака вообще 47 руб. 82 коп. сер., на действительно участвовавшего в лове 115 руб. 64 коп. Доход весьма значительный, если примем во внимание, что он получается только с избытка рыбы, поступающей в продажу, не считая того, чтò потребляется на месте; что, кроме рыболовства, казаки получают немаловажные выгоды, одни от хлебопашества, другие от обширного скотоводства, а некоторые и от перепродажи скота, покупаемого у Киргиз; наконец, что расходы на рыболовство весьма незначительны, ибо каждый казак по большей части сам и хозяин и работник. По самому щедрому расчету, они составят не более 175.000 р. сер. в год, так что чистого дохода от рыболовств в пользу войска остается до 1.000.000 р. сер., — не считая 46.800 руб., поступающих в Войсковую Канцелярию. Из этих чисел видно, к какой значительной отрасли промышленности применено Уральцами самобытно ими выработанное начало общинного пользования. Замечу еще, что начало это господствует у них и во всех прочих отраслях их экономической деятельности, в сенокошении, в пользовании лугами и пастбищами и в землепашестве, хотя, конечно, в других видах, чем для рыболовства. Но так как предметы эти не были мною специально изучены, то я не могу о них говорить, и ограничиваюсь сказанным о рыболовстве.

X.

О МЕРАХ К ОБЕЗПЕЧЕНИЮ НАРОДНОГО ПРОДОВОЛЬСТВИЯ

НА КРАЙНЕМСЕВЕРЕ РОССИИ.

(„Правительственный Вестник“, 1869 г. (Изд. Отдельною брошюрою 4)

Часто повторяющиеся на крайнем севере Европейской России неурожаи (на десятилетие, средним числом, приходится три неурожайных года) и, в особенности, полный неурожай 1867 года, заставили Министерство Внутренних Дел обратить особенное внимание на обеспечение народного продовольствия жителей севера, и преимущественно Архангельской губернии. Министерство не нашло возможным остановиться в этом отношении на мерах, служащих к обеспечению народного продовольствия только во время голода, считая такие меры, при всей безотложной их необходимости в это время, только временными и паллиативными и решилось идти далее, т. е. исследовать коренные условия экономического благосостояния жителей крайнего севера, и заботиться о развитии этого благосостояния в той мере, чтобы само население не имело слишком большой надобности в непосредственной помощи государства на случай столь часто повторяющихся неурожаев.

Поставить жителей крайнего севера России в такие условия представлялось Министерству тем более возможным, что, при климатических условиях Архангельской губернии, жители ее занимаются не исключительно земледелием, а прибегают для обеспечения своего благосостояния к разного рода промыслам, дающим им возможность приобретать покупкою количество хлеба, в значительных размерах недостающее для местного потребления даже и в урожайные годы (количество хлеба, недостающего для местного потребления Архангельской губернии, простирается в обыкновенные годы до 1.000.000 пуд. в год, а в неурожайные — может возрасти до 1.800.000 пуд.). Таким образом, обеспечение народного продовольствия Архангельской губернии зависит не столько от урожая, сколько от соразмерности выгод, получаемых жителями от промыслов, с ценою привозного хлеба.

Вследствие сего, правительственная задача по отношению к жителям крайнего севера России заключается в том, чтобы, исследовав в подробности экономические условия края, с одной стороны, устранить препятствия к развитию всех тех промыслов, которые ныне обеспечивают благосостояние жителей, и способствовать развитию тех, которые, будучи возможны по физическим условиям страны, находятся еще в неразвитии или упадке, а с другой стороны — удешевить цены на привозимый из более хлебородных местностей хлеб, без которого крайний север России ни в каком случае обойтись не может.

Имея в виду выполнение такой задачи, Министерство Внутренних Дел обратилось к Министерству Государственных Имуществ, в ведении коего находятся не только леса и пустопорожние земли Архангельской губернии, но и к предмету ведомства коего относятся заботы об улучшении земледелия и рыболовства, и, по соглашении с сим Министерством, был командирован в Архангельскую губернию служащий в Министерстве Государственных Имуществ, инспектор сельского хозяйства и рыболовства, действительный статский советник Данилевский, столь известный своими исследованиями о рыболовстве Белого моря и Северного океана. Задача, поставленная действительному статскому советнику Данилевскому, заключалась в определении, при помощи местных властей и совершенных уже по инициативе начальника губернии местных исследований, нынешнего экономического положения жителей Архангельской губернии, и тех мер, коими правительство может содействовать развитию местных промыслов в губернии, обеспечивающих благосостояние населения, и уменьшению цен на хлеб, привозимый ежегодно в губернию в весьма значительных размерах.

Действительный статский советник Данилевский возвратился в Петербург в январе 1869 года, и представил ныне отчет свой гг. Министрам Государственных Имуществ и Внутренних Дел. Так как отчет этот выясняет вопрос об экономическом положении жителей крайнего севера России со всех сторон, то „Правительственный Вестник“ представляет извлечение из этого отчета, с изложением различных предположений, как Данилевского, так и местного начальства Архангельской губернии, которые в непродолжительном времени предположено рассмотреть в особой имеющей для сего учредиться комиссии.

В начале своего отчета, прежде нежели приступить к рассмотрению отдельных предметов, касающихся до народного хозяйства жителей Архангельской губернии, действительный статский советник Данилевский старается установить несколько общих точек зрения на предмет, и прежде всего отвечает на вопрос: должно ли считать Архангельскую губернию, по ее естественным средствам, краем богатым или бедным? Поводом к постановке подобного вопроса служит то, что в литературе нередко встречаются указания на естественные богатства края вообще, или некоторых частей его, которым недостает только инициативы правительства и частных капиталистов или компаний для своего развития, которое в скором времени обратило бы Архангельскую губернию в один из богатейших краев нашего отечества. Некоторые даже видят процветание края в более или менее отдаленном прошедшем, кто — в прошедшем столетии, кто — в первой четверти настоящего, кто — даже не далее как в сороковых годах; по мнению же Данилевского, стоит только обратить внимание на медленное возрастание народонаселения Архангельской губернии, чтобы убедиться, что средства ее не могут быть велики. Уже более 700 лет прошло с тех пор, как русская колонизация устремилась в Двинский и Поморский край и все еще население Архангельской губернии не превышает 270.000 душ, между тем как позже начавшая заселяться и в пять раз меньшая по пространству, Вятская губерния достигла в восемь раз бòльшего населения. К тому же заключению придем, если обратим внимание на движение народонаселения в Архангельской губернии за те годы, когда уже стали вести до известной степени аккуратный счет народонаселению, как показывает следующая табличка:

Годы

Число

душ

Общая

прибыль

или убыль

Средняя

годичная

прибыль

или убыль

По

4-й

ревизии . 1782 183.627

111

8

5-й

. 1796 183.516

399

25

6-й

. 1812 183.117

6.114

1.528

7-й

. 1816 177.003

+

29.213

+

1.623

8-й

. 1834 206.216

+

19.585

+

1.152

9-й

. 1851 225.801

+

20.969

+

2.867

10-й

. 1858 245.870

+

7.130

+

1.019

переписи 1865*

253.000

Следовательно, в течение первых 30 лет, население стояло неподвижно; в следующее четыре года убыло тысяч на шесть и затем только стало медленно прибывать, именно — в 50 лет на 76.000 или почти на 44%, между тем как, если бы население увеличивалось на 1% в год, то в 50 лет оно бы должно было увеличиться на 64% т. е. на 113.000.

Истинное значение богатств Архангельского края уясняется из сравнения ценностей главнейших продуктов его между собою, и с однородными продуктами других местностей России. Рыба и лес — вот главные произведения Архангельского края. Ежегодные уловы — Мурманский, Беломорский и Печорский составляют ценность не более как в 1.000.000 рублей, тогда как Астраханская губерния, которую, однако, все еще нельзя назвать богатым краем, доставляет рыбы не менее как на 10.000.000 руб. Ценность вывозимого из Архангельска леса и лесных продуктов не может быть определена более как в 1.400.000 или 1.500.000 руб., но только половина этой ценности доставляется Архангельскою губерниею, как видно из следующего приблизительного расчета. В последние годы вывозилось из Архангельского порта около 160.000 нормальных дюжин досок (standart dozen), чтò, кладя по 5 рублей дюжину, не считая фрахта, дает 800.000 руб.; но только менее половины этого количества доставляется Архангельскою губерниею, другая же, бòльшая половина идет из Вологодской губернии. Из Онежского порта вывозится около 100.000 бревен т. е. на 300.000 или 350.000 руб., но из них не более 20.000 бревен из Архангельской губернии, прочее же количество идет из Олонецкой и, частию, Вологодской губернии, так что отпускаемый за границу строевой лес, вырубаемый в пределах Архангельской губернии, составляет ценность не выше 450.000 или 500.000 рублей. Произведения смолокурения, не могут быть определены, в настоящее время, выше 300.000 рублей, чтò составит около 750.000 или 800.000 руб. В этой сумме заключается доход казны, плата рабочим, фабричные издержки на пилку леса, проценты на капитал, и барыши предпринимателей и торговцев. И так, два главные богатства Архангельского края доставляют не более как на 1.750.000 или 1.800.000 руб. в год. Между тем, хлебопашество Архангельской губернии доставляет в год хорошего среднего урожая около 1.850.000 пудов хлеба, как видно из следующего расчета: в 1867 году посеяно ярового до 57.303 четвертей, озимого — до 14.613: принимая средний урожай в сам-пят для озимого, сам-четыре — для ярового, и отсчитывая по одному зерну для посева, четверть же ржи считая в 9, а ячменя — в 7 пудов 30 фунтов — получим 1.332.000 пудов ячменя и 528.000 пудов ржи, итого 1.860.000 пудов хлеба, могущего идти на продовольствие населения. Принимая дешевую для Архангельской губернии цену в 80 коп. за пуд, все же ценность хорошего среднего годового урожая определится не менее как в 1.500.000 руб. Следовательно, хлебопашество Архангельской губернии, которое по справедливости считается совершенно ничтожным — ибо даже в годы особенно урожайные, как например настоящий 1868 год, оно не может прокормить губернии, — составляет тем не менее главную отрасль ее промышленности, ценность продуктов которой, в годы среднего хорошего урожая, доходит до 6/7 ценности произведений лесных и рыбных промыслов, вместе взятых. Это значение хлебопашества возрастет еще более, если принять во внимание, что доход от земледелия распределяется между лично занимающимися им, без всякого участия посторонних лиц, тогда как доход от лесных промыслов значительною долею остается в руках немногих владельцев лесопильных заводов и заграничных отправителей; да и значительная часть дохода от рыболовства идет в пользу хозяев морских судов, лодок и снастей. Из прочих промышленностей Архангельского края, торговля Архангельского порта представляет собою ценность гораздо высшую, нежели земледелие, рыболовство и лесные промыслы, вместе взятые; но не должно забывать, что значительное большинство предметов этой торговли суть произведения Вятской и Вологодской губерний, и что, по этому, торговля ими, по отношению к Архангельской губернии, имеет как бы транзитный характер. Прочие отрасли промышленности Архангельской губернии, сравнительно с торговлею, земледелием, рыболовными и лесными промыслами, должны быть названы ничтожными; так, например: охота за белкою и дичью, круглым числом, доставляет населению не более 100.000 руб. в год, кожевенный промысел — около 65.000, канатный — до 45.000, солеваренный, в настоящее время — менее 20.000 руб., хотя сей последний может быть еще значительно развит.

Если обратиться непосредственно к естественным условиям Архангельской губернии, к ее климату, почве и произведениям, то нельзя не прийти к тому же результату, на который указывают слабое движение ее народонаселения и сравнительный взгляд на ее промыслы. В самом деле, почва Архангельской губернии, хотя и может давать хорошие урожаи, но не иначе как при усиленном удобрении и самой тщательной обработке, почему, в короткий период северного лета, жителям нельзя обработывать значительного количества земли. Климат позволяет произрастать самым малоценным хлебам — ржи и ячменю: ни лен, ни пенька, ни прочие мануфактурные, ни маслянистые, ни красильные растения, произрастать в губернии не могут. Самые рожь и ячмень часто побиваются морозами. Лес составляет действительно запас неистощимый, но хотя извлечение из него выгод может быть значительно усилено, все же громаднейшая доля его останется на многие и многие годы мертвым капиталом, так что, при необозримости заросших лесом пространств, он составляет теперь, и долго еще будет составлять, не богатство только, но и сильное препятствие к развитию культуры. Рыбные промыслы далеко не так богаты, как обыкновенно себе это представляют и притом не многие из них подлежат дальнейшему развитию. Из рыбных промыслов значительно усилиться могут только: 1) сельдяной лов в Кандалацкой губе, чрез введение лова ставными сетями, совместно с ныне исключительно употребляемыми неводами. При ставных сетях рыбаки будут в состоянии сами отыскивать сельдей на глубине, не ожидая непременно прихода их в мелкие места прибрежья, куда они не всегда приходят; 2) Мурманский тресковый промысел, если произведениям его будет открыт более обширный сбыт в Вятскую губернию, где он может соперничать с произведениями Каспийского рыболовства. Море и соляные источники доставляют сами по себе неисчерпаемый источник соли, но соль, добываемая вываркою из этих рассолов, опять таки может, при наибольшем развитии соляного промысла, удовлетворять только местным потребностям губернии, ибо, по дальности провоза и относительной дороговизне производства, Архангельская соль не может вступить в соперничество, вне пределов губернии, с почти даровою солью, доставляемою соляными озерами Астраханской губернии, и с богатыми Пермскими соляными источниками.

Представленных данных достаточно для доказательства, что Архангельская губерния очень бедна естественными средствами, так что составляет едва ли не самую бедную губернию Европейской России. Отсюда, разумеется, не следует, что и население Архангельской губернии, по необходимости, по самой сущности вещей, должно быть непременно бедным; отсюда следует только, что естественные богатства края, так сказать, разлиты весьма тонким слоем по его поверхности, и что, следовательно, для безбедного существования населения, надо собирать их с большого пространства; а для этого необходимо предоставить населению, по возможности, полную свободу пользования естественными средствами края, ограничивая ее только существенно необходимым, для охранения самого источника богатства, а не общими отвлеченными началами, или требованиями единообразия и симметрии с другими местностями России. То, чтò своевременно, крайне полезно и необходимо в средней России — совершенно рановременно и вредно в Архангельской губернии, которая, по степени населенности и характеру расселения жителей, следующему течению больших рек — Ваги, Двины, Пинеги, Онеги, Мезени и проч., соответствует еще тому состоянию, в котором находился бассейн Верхней Волги столетий семь тому назад. Свободное передвижение русского народа, бродячий характер его приобрел России Двинскую область, Вятку, Пермь, и самую Сибирь. Когда свобода передвижения была приостановлена из-за государственных целей, то закрепление это несомненно принесло огромную пользу в центральной части России, но весьма было бы вредно, если бы оно могло было быть строго проведено и по отношению к ее окраинам. По счастию, оставалось два главных пути, которыми Русский народ продолжал расселяться по привольным степям восточной и южной России: путь легальный — переселение крестьян помещиками, посредством которого преимущественно заселился Оренбургский край, и путь незаконный — бродяжничества и бегов, которым преимущественно заселилась Новороссия. Внутри Архангельской губернии произошло также своего рода закрепление населения, хотя, конечно, по совершенно иным побуждениям, и иными способами. Именно, с одной стороны, ради полицейского благоустройства, был затруднен выход отдельных лиц из одной общины или волости и причисление в другую; с другой же, проведена резкая граница между землею, находящеюся в непосредственном пользовании крестьян, и необозримым лесным морем — специальною собственностнию казны, в которой, следовательно, крестьянин, без особого разрешения и известной платы, не только не может расчищать мест под пашни, луга и пастбища, но из которой не имеет он права даже вырубить нужное ему бревно, жердь или охапку дров. Между тем, это право собственности казны над Архангельским лесным морем, неоспоримое в теории, в действительности есть не более, как юридическая фикция; единственным же настоящим владельцем этого леса остаются разрушительные силы природы: бури, пожары и тление, так как только они одни имеют возможность потреблять этот лес. При таких условиях, только два соображения практического характера могли бы вынудить Правительство к стеснению населения в пользовании лесом, а именно, забота: 1) об охранении лесов от истребления, и 2) об извлечении из леса государственных доходов. Чтò касается до охранения леса, разумея в дальнейших соображениях собственно дровяной лес (ибо только в нем и могут иметь крестьяне нужду в сколько нибудь значительном количестве, как для подсек, так и для смолокурения), то, при настоящей степени населенности Архангельской губернии, леса эти никакими усилиями населения неистребимы, и даже неуменьшимы в сколько нибудь чувствительной степени, а, следовательно, и всякое охранение их излишне. Что они неистребимы, это доказывается следующим примерным расчетом, который, несмотря на то, что он примерный, имеет совершенно такую же доказательную силу, как и основанный на самых точнейших измерениях и вычислениях, потому что все данные его до крайности преувеличены в сторону противную доказываемому здесь положению.

В Архангельской губернии считается, круглым числом, до 31.000.000 десятин лесу (за исключением тундр, болот и вообще неудобной земли). Видевший Архангельские дровяные леса (от 4 вершков в диаметре и ниже) согласится, что, принимая по одному дереву на квадратную сажень, густота Архангельских лесов определится в два или три раза ниже действительности, потому что, по бòльшей части, они составляют непролазную чащу. Но примем для круглого счета только 2.000 деревьев на десятине*. С другой стороны, мужское сельское население Архангельской губернии составляет 115.000 человек; из них половина детей, стариков, больных. Из 57.000 взрослых, отбросим хоть 7.000 на занимающихся постоянно рыболовством, звериными промыслами, стрелянием пушных зверей и птиц, фабричными производствами, извозом, почтовою и обывательскою гоньбою, на живущих в тундре, как, напр. Пустозеров, одним словом на тех, которые не могут иметь прикосновения собственно к лесу. Остающееся 50.000 должны в летнее и осеннее время заниматься хлебопашеством, уборкою хлеба и молотьбою. Откинув праздники, дни с вьюгами и метелью, получается не более 150 дней в году, которые могли бы быть посвящены этими пятидесятью тысячами на лесоистребление. Предположим, что в эти 150 дней все 50.000 рубят лес без жалости, без милосердия, даже без цели,, а как одержимые каким-то лесоненавидением, сильвофобией. Так как большая часть этих 150 дней падает на зиму, с ее короткими 4‑х часовыми днями, то более 100 деревьев, или 15.000 в год, т. е. по нашему расчету, 71/2 десятин, человеку не вырубить. При 30.000.000 десятин лесу на долю каждого пришлось бы кругом по 600 десятин; так что и при этих нелепых преувеличениях вырубалась бы в год только 1/80 часть леса; но лес до 3 или 4 вершков толщины, даже при медленном росте его на севере, все-таки вырастает в 60 лет. Следовательно, лесопотребители не могли бы справиться с ежегодным подростом, и лес вырастал бы у них, так сказать, под ногами, по мере того, как они бы его рубили. Поэтому, истребить, или даже уменьшить в чувствительном размере, леса Архангельской губернии, для теперешнего его населения, дело неисполнимое — это все равно, что наполнить бочку Данаид. На это можно возразить, что во многих весьма лесистых местах лес был однако же в значительной степени истреблен, как например около металлических заводов Пермской губернии. Несмотря на то, что население Пермской губернии в восемь раз превосходит население Архангельской, и что пространство Пермской губернии в 21/2 раза меньше, можно было бы принять в уважение это возражение, если бы не особенность условий, в которых находятся леса этих двух губерний. В Пермской губернии дровяной лес рубится для доставки его на заводы, которые не могут переменить своего места; следовательно, неудивительно, что в окрестностях их лес может быть истреблен; а подвоз его издали слишком увеличивает его ценность. Напротив того, в Архангельской губернии лес может быть рубим только с двоякою целью, или для подсек, или для смолокурения; а для этих двух промыслов лес не доставляется к какому нибудь определенному пункту, а желающий употребить его в дело отправляется туда, где он растет в изобилии, и употребляет на месте, в первом случае обращая тут же золу в удобрение, а во втором, доставляя к местам сбыта не лес, а смолу, которая от семи до десяти раз меньше весом и в несколько раз ценнее употребленных для добывания ее дров, а потому, при прочих благоприятных условиях, может выдержать перевозку отвсюду, где по близости есть небольшая речка, по которой в весеннее время можно сплавить плот. Из этого следует, что рубка леса в Архангельской губернии не может сосредоточиваться, в значительных размерах, в окрестностях одного какого-либо места, а должна по необходимости распределяться, с некоторое равномерностью, по всему необозримому лесному пространству.

Невозможность истребления леса наличными силами населения, ни в Архангельской губернии вообще, ниже в каком-либо из уездов ее, может быть доказана и положительными цифрами отношений числа взрослого мужеского населения к пространству леса, представляемыми следующею табличкою.

Приходится десятин лесу на взрослого мужчину в уездах

Мезенском . . . . . . . . . 1.588 Выше средней

нормыПинежском. . . . . . . . .766Кемском. . . . . . . . .608Онежском. . . . . . . . .346Архангельском. . . . . . . . .210 Ниже средней

нормыХолмогорском. . . . . . . . .188Шенкурском. . . . . . . . .146

Так как весьма трудно предположить, не прибегая к бессмысленной и бесцельной страсти к истреблению леса, чтобы человек мог вырубить с каким-либо разумным основанием и две десятины в год, то должно придти к заключению, что уменьшение леса невозможно и надолго еще останется невозможным, без всяких особых охранительных мер, даже и в самом населенном уезде Шенкурском, тем более, что по южнейшему местоположению его, прирост леса совершается там быстрее, чем в северных частях губернии.

Чтò касается до дохода казны от дровяного леса, то тут надобно отличать два вида его употребления: смолокурение и подсеки. Так как первое есть промысл, дающий непосредственный доход занимающимся им, то ничего нет справедливее обложения его пошлиною, соразмерною с ценностию товара; но далее, при специальном рассмотрении вопроса о смолокурении, будут изложены соображения о том, что уменьшение пошлины и другие облегчительные меры должны в непродолжительном времени усилить доход казны от этой статьи. Чтò же касается до лесных подсек, то на них должно смотреть в Архангельской губернии не как на доходный промысл, а как на устранение естественного препятствия к распространению культуры, — естественного препятствия, которое усиливается еще искусственно взиманием пошлины за срубленный лес, и другими ограничительными мерами. Смело можно утверждать, что, если бы за несколько столетий тому назад, вырубка лесов в средней России была обставлена такими же затруднениями, как ныне в Архангельской губернии, то до сих пор население тянулось бы лишь вдоль Волги, Оки, Клязьмы и подобных значительнейших рек, узкими полосами, разделенными вековыми суземами или тайболами, как в Архангельской губернии называют ее лесные пустыни. Правда, при таком взгляде на этот предмет, казна ничего не будет получать с срубаемого и сжигаемого для этой цели леса, но ведь и теперь она ничего или почти ничего с этого не получает, так как, при существующих правилах, подсек почти не делают. Но с разрешением их, если казна и не получит прямых выгод, то получит весьма значительные косвенные, ибо, с увеличением количества распахиваемой земли, уменьшится надобность в прикупке хлеба, по крайней мере в южной, более благоприятствуемой климатом части губернии, и, следовательно, уменьшатся недоимки и увеличатся косвенные доходы от потребления.

И так, при бедности Архангельской губернии, народонаселение ее может быть зажиточно, при условии более свободного обращения с ее скудными и распределенными на обширных пространствах богатствами, в особенности с лесами. В каком же состоянии находится ныне народонаселение губернии по отношению к зажиточности? На этот вопрос, как и вообще на бòльшую часть вопросов, относящихся к сложным предметам общественной жизни, нельзя отвечать одним ответом. Во-первых, нельзя не заметить, что в Архангельской губернии пропорция зажиточных и даже богатых, обладающих некоторым капиталом крестьян значительнее, чем в бòльшей части других губерний. Особенно относится это к поморью, окрестностям Архангельска и к Печорскому краю. Такое явление весьма естественно там, где крестьянское население живет не одним земледелием, а разного рода промыслами. Ум, искусство, настойчивость, оборотливость, бережливость, счастье, скоро выделяют в таком случае из общего уровня некоторое число семей, в которых раз приобретенная зажиточность обыкновенно передается и усиливается от поколения к поколению, между тем как, при исключительном занятии земледелием, все условия так уравнены, что весьма немногим позволяют обстоятельства выделиться из общего уровня. Но самая эта зажиточность крестьян Архангельской губернии показывает, что гораздо бòльшее число лиц могут достигнуть ее, при усилении развития промыслов. Впрочем, масса народонаселения, по видимому, пользуется в Архангельской губернии бòльшею степенью благосостояния, чем в бòльшей части внутренних губерний; но это, отчасти, одна только видимость, отчасти же, благосостояние здесь особого, весьма ненадежного и шаткого свойства. Кажущаяся лучшая обстановка Архангельского крестьянина зависит от больших чистых изб, или скорее домов, в которых он живет. Обыкновенно дома эти имеют 5, нередко же 6, 7 и 8 окон на улицу, при соответственной боковой длине; одним словом, относительно помещения, Архангельский крестьянин пользуется действительно такими удобствами, о которых в других местностях и помышлять нельзя. Но это результат не особого довольства Архангельцев, а изобилия почти дарового, превосходного строевого леса; так что большой поместительный дом Архангельского крестьянина стоит ему гораздо меньших издержек, чем избушка Курского, Орловского или Тамбовского крестьянина. Не только жилище, но и пища Архангельского крестьянина в урожайные годы вообще разнообразнее и лучше пищи крестьян земледельческих губерний. Между тем как, в сих последних губерниях, пища крестьянина состоит главнейше из хлеба, гречневой или пшенной каши, капусты и небольшого количества молока, к которым лишь очень редко присоединяется мясо, или соленая рыба, Архангельский крестьянин пользуется дешевою соленою морскою рыбою: сайдою, пикшуем, низшим сортом трески, стоющим от 30 до 40 коп. пуд; рыбою из почти повсюду рассеянных озер, которую крестьянин или сам себе добывает, или дешево покупает; крупною и малоценною дичью, глухарями и белыми куропатками, которых в иные годы налавливают на Печоре по 3.000 и по 4.000 штук на семейство, и которые в продажу нейдут; большим изобилием грибов и ягод (брусники, черники, голубики, морошки, клюквы); дешевою олениною и, наконец, молочною пищею, которой, при довольно развитом скотоводстве и хороших породах скота, бывает почти везде достаточно. Конечно, есть местности, как например Корела, где бедность постоянная, хлеб всегда с примесью толченой коры, и, при недостаточном скотоводстве, мало и молока. Но и вообще, в Архангельской губернии неурожайный год изменяет всю эту обстановку. Каким образом неурожай действует на благосостояние Архангельского крестьянина, лучше всяких рассуждений покажет следующий пример. Один зажиточный крестьянин Холмогорского уезда, с 10‑ю душами семейства и работников, должен был прикупить, в конце 1867 и начале 1868 г., 120 пудов муки, платя от 1 руб. 20 коп. до 1 руб. 70 коп. за пуд, кругом же по 1 руб. 50 коп., следовательно издержал 180 руб., чтобы прокормить себя с семейством. В год среднего урожая этому крестьянину приходилось прикупать не более 60 пудов хлеба по 80 коп., т. е. на 48 руб.; следовательно, неурожай увеличил его расход на 132 руб., т. е. в один год пришлось издержать на покупку хлеба столько, сколько хватил�� бы на три года. Зная денежные средства наших крестьян, легко себе представить, в какое положение должно быть поставлено крестьянское семейство таким увеличением расходов; и хотя тот крестьянин, который мне это про себя рассказывал, принадлежит к числу зажиточнейших, однако и он не мог вынести их, не продав части своего скота. А так как неурожаи прежде 1867 года повторялись еще в 1865, 1862, 1857 и 1856 годах, то неудивительно, что они должны были сильно разорить крестьянские хозяйства*. При этом невольно рождается вопрос: каким же образом еще выдерживали крестьяне этот ряд неурожаев? Своими средствами они и не могли вынести их, и задолжали казне с 1855 года 960.000 руб. за хлеб, выдававшийся им в ссуду, да кроме того из запасных магазинов взяли в долг с 1840 года до 135.000 четвертей хлеба.

Из этого следует, что, хотя в урожайные годы обстановка крестьянина в Архангельской губернии и лучше, чем в бòльшей части других губерний, но это положение их очень шатко, и неурожаи, которые по климатическим причинам случаются там часто, грозят ему разорением. При этом надо принять во внимание и то, что запасов из своих урожаев, даже в хорошие годы, Архангельские крестьяне делать не могут, потому что и в эти годы их хватает лишь в немногих местностях на годичное продовольствие.

И так, чтобы обеспечить в будущем население Архангельской губернии, необходимо совокупное действие нескольких родов мер: 1) надо доставить населению возможность добывать бòльшее количество хлеба, в тех, по крайней мере, частях губернии, где по климатическим условиям это возможно, т е. надо увеличить крестьянские запашки. Так как, все-таки, нельзя надеяться, чтобы и при таком увеличении хватило собственного хлеба, не говорю уже в неурожайные, а и в урожайные годы, то 2) надо дать жителям средства прикупать необходимое для их продовольствия количество хлеба, т. е. развить по возможности те промыслы, которые подлежат развитию. Так как, далее, прикупка хлеба, которую должны делать жители Архангельской губернии, бывает весьма значительна, да и другие неотлагательные нужды могут быть удовлетворяемы не иначе, как доходами с этих же промыслов, то 3) необходимо удешевить привозимый в Архангельскую губернию хлеб, т. е. провести такие пути сообщения, которыми хлеб мог бы, в случае нужды, своевременно и дешево доставляться к Архангельску, и притом из такой местности, где он дешев. Разного рода меры двух последних категорий были уже предложены г. Архангельским губернатором, в целом ряде его ходатайств о нуждах Архангельской губернии. С своей стороны, действительный статский советник Данилевский совершенно согласен с большинством из них, и если взгляд его в чем-либо оказывается различным от взгляда местного губернского начальства, то, по бòльшей части, только в той относительной важности, которую следует придавать той или другой мере. Что же касается до мер первой категории, то и они займут не последнее место в ряду прочих, так как нельзя считать Архангельскую губернию чисто промысловою, ибо, как показано было выше, хлебопашество все-таки составляет в ней самую важную отрасль народной промышленности.

Прежде чем перейти к рассмотрению отдельных мер, предстоит еще решить вопрос: упала ли промышленность Архангельской губернии вообще, или только некоторые виды ее, — и если упала, то от каких причин, — для того, чтобы иметь возможность определить, на чтò именно должно быть направлено преимущественное внимание правительства? Желая основать свой взгляд на данных, по возможности точных, действительный статский советник Данилевский собрал за возможно-длинный период времени сведения об отпуске товаров из Архангельского порта, основанные на выписках, которые торговые конторы составляют для самих себя. Данные эти доходят до 1807 года, и могут служить безошибочным указанием на ход развития не только торговли Архангельского порта вообще, но и тех отдельных статей отпуска, которые составляют продукты промысловой деятельности самой Архангельской губернии.

Главнейшие из предметов, отправляемых за границу и, в то же время, составляющих произведения Архангельской губернии, суть: ворванный жир, щипаное перо, смола, пек и строевой лес.

Тюлений жир отправлялся за границу ежегодно, за исключением 1812, 1813 и 1855 годов. Соединяя количества вывозимого жира по десятилетиям, получим следующие средние числа:

С

1807

по

1818*

год

. . . . . . 17.238

1819

1828

. . . . . . 17.528

1829

1838

. . . . . . 18.395

1839

1848

. . . . . . 36.149

1849

1859

. . . . . . 34.816

1860

1868

. . . . . . 31.877

Из этой таблицы видно, что промысл морских зверей в Архангельской губернии постоянно развивался. Слабое уменьшение, замеченное в два последние периода сравнительно с четвертым, могло зависеть, как от преобладания относных, т. е. восточных ветров, неблагоприятных для промысла, так и от того, что, в последний период промышленники стали отчасти продавать тюлений жир непосредственно в Норвегию. Посему вероятно, что замечаемое за последнее время уменьшение — только кажущееся, зависящее от отправки части жира мимо Архангельского порта. Вообще же, по характеру Беломорского тюленьего промысла он быстро развиваться не может. Количество зверей здесь очень велико, и убивать их можно бы в несколько раз более, не опасаясь за оскудение источника промысла; но так как бой тюленя производится на льдинах, то можно убивать зверя лишь столько, сколько шкур с салом в состоянии промышленник тащить за собою сверх лодок на полозьях, которые они также должны за собою тянуть.

Относительно числа поморских судов, отправлявшихся в Норвегию, надо заметить, что оно увеличивалось и уменьшалось не равномерно, а как бы скачками, причины которых легко отыскать в изменениях тех условий, которым эта торговля подвергалась. Поэтому, для обозрения хода этой торговли, мы примем вместо равнодлинных периодов, периоды различной продолжительности, отграничиваемые друг от друга сильным увеличением или уменьшением числа, судов, отправлявшихся в Норвегию.

Годы

Среднее

число

судов

Крайние числа между которыми

колебалось число судов

1806—1811

47

от

24

(1806)

до

77

(1808)

1812—1829

В Норвегию Поморы почти не ходили

1830—1836

41

от

18

(1831)

до

60

(1835)

1837—1842

84

72

(1840)

94

(1839)

1843—1851

111

83

(1848)

126

(1844)

1852—1858*

91

72

(1852)

106

(1854)

1859—1868

196

165

(1862)

218

(1859)

И этого опять видно несомненное сильное развитие каботажной торговли с Норвегией; частые же, довольно крутые, изменения в ее ходе совершенно удовлетворительно объясняются следующим образом. До 1812 года Поморы производили торг с Норвегиею по старому обычаю, начавшемуся еще с половины прошедшего столетия. В 1812 и 1813 годах торговля с Данией, которой тогда принадлежала Норвегия, была, конечно, затруднена войною с Францией, с которою она была в союзе, а с 1814 года вступила Норвегия в соединение с Швецией, и старинная привилегия города Бергена снабжать Финмаркен хлебом возымела свое действие, к величайшему вреду самого Финмаркена, пока 13‑го сентября 1830 года не состоялся в Норвегии закон, дозволявший Русским, с 1‑го июня по 15‑е августа нового стиля променивать на рыбу жителям Финмаркена, без Норвежских купцов, следующие 10 сортов товаров: рыбачью снасть, пеньку, железо, хлеб в зерне, муку, крупу, парусину, смолу, канаты и лес, и притом в произвольном количестве, — и, кроме того, в какое бы то ни было время года, продавать с своих судов привезенные ими товары (без всякого ограничения в количестве) не только местным жителям, но и Норвежским судам: в городах — в течении 4‑х недель, а в прочих гаванях — в течении 2‑х недель со времени прибытия судна в порт. С 1830 года возобновляется, поэтому, старинная торговля Поморов с Норвегиею и усиливается к 1832 году (с 18 и 20 судов до 48), когда это постановление сделалось общеизвестным между Поморами, и они успели приготовиться к расширению своей торговли. Но некоторые пункты этой привилегии весьма неприятны Норвежским купцам, нежелающим, чтобы Поморы вели торг на деньги с местными жителями без их посредства, и посему этот закон оказал еще сильнейшее влияние на развитие нашей Норвежской торговли, когда 11‑го июня 1834 г. эта привилегия, данная Русским — Норвежским законом, была утверждена торговою конвенциею между Россиею и Норвегиею, и когда эта выгодная для обеих сторон конвенция получила общую известность между Поморами, и они успели увеличить число своих кораблей. Новый период усиления Норвежской торговли начинается с 1843 года, и этому опять предшествовала правительственная мера со стороны Норвегии, дозволившей, § 21‑м закона 8‑го августа 1842 года, всем иностранным кораблям продавать, прямо с судов, местным жителям разные товары, в количествах, минимум которых определен, но без ограничения срока. К этому обстоятельству присоединилось еще то, что, после необыкновенно хороших уловов рыбы с 1837 по 1842 год, последовал ряд неуловных годов с 1843 по 1851 год, во время которого рыбу, необходимую для продовольствия Архангельской губернии, приходилось добывать преимущественно меною в Норвегии, а не собственно ловом. За 1851 годом последовал опять ряд годов с блистательными уловами, продолжавшимися до 1859 года, чтò побудило значительное число Поморов обратиться к Мурманскому лову, дававшему большие выгоды. В 1859,1860 и 1861 годах, уловы опять были посредственные, чтò обратило многих к торговле с Норвегиею, усилению которой содействовали еще в более значительной мере новые права, дарованные Поморским жителям Русским Правительством, и состоявшие в том, что им дозволено наравне с купцами вывозить в Норвегию всякого рода товары, тогда как прежде они могли вывозить только муку и крупу, все же прочее возили они от имени купцов, будто бы зафрахтовавших их суда. Таким образом, влияние прав, которые Поморы получали то от Норвежского, то от Русского Правительства, в соединении с периодическими изменениями изобилия рыбы на Мурманском берегу, совершенно удовлетворительно разъясняют изменения в ходе поморской торговли с Норвегией, общим результатом которых было увеличение числа занимавшихся ею судов в 41/2 раза в течении последних 60 лет.

Тоже самое подтверждается и вывозом ржаной муки и крупы, идущих исключительно в Финмаркен. Этот вывоз составлял по пятилетиям:

Годы

ржаной муки крупы

С 1836* по 1839 202.662

1840

1844 222.317

1845

1849 275.419 22.647

1850

1854 329.019 22.994

1855

1859 386.103 24.042

1860

1864 403.582 37.765

1865

1868 465.510 47.267

В Архангельской губернии стреляется много дичи, часть которой, именно глухари и белые куропатки, употребляется самими жителями. Кроме того, убивается много диких гусей. Перо и пух этих птиц шли за границу в следующих количествах:

С 1845 по 1849 сред. числ. по

754

п. в год

1850

1854

1.889

1855

1859

2.021

1860

1864

4.461

1865 „ 1866

776

Из этого видно, что и этот промысел до последнего времени постоянно возрастал, не потому, конечно, чтобы стали все более и более убивать этих птиц, а потому, что перо и пух, которые прежде бросали, стали все в бòльшей степени собираться и отправляться на ярманки и за границу. Уменьшение в последние годы зависит, вероятно, от временного уменьшения количества этой дичи, появление которой всегда бывает периодическое.

Хотя данные, собранные Данилевским, не дают еще средств судить о ходе развития рыболовства, однако же, по мнению его, и в этой отрасли промышленности нельзя заметить признаков упадка, как потому, что число промышленников на Мурманском берегу увеличивается, так и потому, что цена на треску не только не возвышается, но постоянно падает, когда, с увеличением народонаселения и с развитием двинского пароходства, потребление ее хотя медленно, но все таки усиливается. Конечно, это последнее обстоятельство может быть объяснено и уве��ичением мены с Норвегиею. Но эта мена вообще то возрастает, то падает, смотря по уменьшению или увеличению количества рыбы у наших берегов. Поэтому, по временному усилению торговли с Норвегией, которому в некоторой степени соответствует ослабление нашего Мурманского рыболовства, нельзя заключать о падении этого последнего. Обе эти промышленности составляют как бы дополнение одна другой. Так, например, в 1867 и 1868 годах, улов на Мурманском берегу был изобильный; но в 1867 году много промышленников ходило однако в Норвегию, и, так как торг был, по разным причинам — как-то: по небольшому улову рыбы, большому привозу русских товаров и банкротству многих Норвежских домов, не удачен — то уже в 1868 году замечено, что многие обратились от Норвежской торговли к Мурманскому рыболовству.

Обратимся теперь к промыслам другого рода. Отпуск строевого леса в досках составляет исстари значительную статью торговли Архангельска. Эти доски бывают различной длины, ширины и толщины. Для единообразия приводятся они к общей мере, известной под именем нормальной дюжины (standart dozen), каковою должно считать ряд досок в 72 фута длины 11 дюймов ширины и 3 дюйма толщины (или, при толщине в 11/2 дюйма, 144 фута длины). Так как в действительности большая часть досок имеет, при означенных ширине и толщине, 20 фут длины, то я и принял за единицу не нормальные дюжины, а эти, так сказать, нормальные доски, коих приходится на дюжину 3,6.

Количество отпускаемых досок изменялось не случайно, а в известные годы заметно внезапное сильное уменьшение, или увеличение, которыми и характеризуется целый ряд годов, последовавший за этими поворотными годами. Поэтому, я принял в основание деления эти поворотные годы, и таким образом все время, за которое имеются данные, разделилось на 5 восьмилетних, 1 шестилетний и 1 семилетий периоды, причем 1855 год вовсе оставлен без внимания, так как блокады довели отпуск в этом году до совершенно ничтожных размеров. Таким образом получается гораздо более ясное и верное представление о переменах, которым подвергалась эта торговля, нежели при делении по десятилетиям, или вообще по периодам равной продолжительности. Средний годовой отпуск был:

С 1815 по 1822 г.

( 8

лет) 139.000 норм. досок

1823

1830

(—

„ )

363.321

1831

1838

(—

„ )

351.292

1839

1846

(—

„ )

134.389

1847

1854

(—

„ )

136.073

1856

1861

( 6

„ )

226.237

1862

1868

( 7

„ )

532.924

Эта таблица показывает, что к началу двадцатых годов отпуск леса из Архангельска увеличился в 21/2 раза сравнительно с предыдущим восьмилетием, и что этот размер отпуска продолжался до конца тридцатых годов. Принимая во внимание, что в оба восьмилетия этого периода, средний годовой отпуск был почти одинаков, можно прийти к заключению, что он вполне соответствовал тогдашней потребности иностранных рынков и производительным силам края, или, другими словами, что это был нормальный отпуск, — так как малая величина колебаний составляет верный признак равномерности и постоянства силы, производящей явление. Это заключение подтверждается еще тем, во-первых, что разделение этих 16 лет, вместо двух, на три периода, на два в 5 и один в 6 лет, почти не изменит этой равномерности, ибо мы получим для первого пятилетия 354.507, для второго 338.248, и для последнего шестилетия 375.502; во-вторых, что год наибòльшего отпуска 1830 (511.767) превосходит год наименьшего отпуска 1832 (270.664) менее, чем вдвое, тогда как колебание в следующее 16‑тилетие доходило от 63.878 (в 1841 г.) до 206.028 (в 1844 г.), где maximum с лишком в 31/3 раза превышает minimum. В следующее за 1839 годом 16‑тилетие отпуск упадает в 22/3 раза и составляет даже несколько менее, чем в осьмилетие от 1815 но 1822 год. Упавши таким образом, отпуск остается почти одинаковым в первую и во вторую половину периода, что также заставляет предполагать постоянство в причине, произведшей это уменьшение отпуска. Но весьма было бы ошибочно принимать за таковую уменьшение средств края, или ослабление в заграничной потребности на Архангельский лес. Постоянная причина, в такой сильной степени уменьшившая отпуск, заключалась, на этот раз, в более строгом и точном исполнении существовавших, и доселе еще, в законодательном порядке, не отмененных, постановлений об отпуске леса за границу, которое необходимо должно было последовать, после учреждения Палат Государственных Имуществ. После Восточной войны, или собственно с 1858 года, взгляд этот начинает изменяться, и в 1858 году отпуск (256.381) превосходит уже почти вдвое средний отпуск за предшествовавшие 19 лет, и такой размер сохраняет средний отпуск до 1861 года, все еще далеко не достигая размеров отпуска с 1823 по 1839 год. Наконец, в последнее семилетие, отпуск еще увеличивается почти в 21/2 раза и превосходит в полтора раза отпуск с 1823 по 1839 год. На это изменение взгляда правительства имело между прочим влияние — уничтожение Архангельского порта. Беречь корабельные леса оказалось ненужным, и рубка была разрешена даже в корабельных рощах.

Общим результатом хода развития отпуска строевого леса из Архангельского порта, за последние 53 года, будет следовательно то, что эта важная отрасль промышленности, упавши до совершенно незначительных размеров в сороковых и в начале пятидесятых годов, теперь только начинает оправляться. Без стеснительных мер, внушенных напрасным страхом за оскудение лесов в Архангельской губернии еще с 1798 года, и проводимых более строгим образом с 1839 по 1862 год, можно бы было без сомнения ожидать, что в течение этого 22‑летнего периода цифра вывоза постепенно возрастала бы от 357.000 (средний вывоз за 16‑тилетие с 1823 по 1838 год) до 532.000, и что, следовательно, средний вывоз за это время составил бы около 447.000 нормальных досок или 186.000 бревен вместо 57.000, вывозившихся с 1839 по 1854 год, и 20.000 с 1856 по 1861, чтò в совокупности составило бы избыток вывоза в 2.860.000 бревен, который доставил бы жителям Архангельской и Вологодской губерний одними излишними заработками по срубке и сплаву леса около 1.700.000 руб., или с лишком по 70.000 руб. в год.

Отпуск смолы и пека, в средних числах, по десятилетиям представлен в следующей табличке:

Годы

Смола

Пек

Количество

смолы по

приведении

пека в смолу

С 1807 по 1818*

86.975

13.835

116.622

(93.626)

(15.035)

(125.844)

1819

1828

66.879

11.300

91.093

1829

1838

72.223

13.065

100.220

1839

1848

78.681

12.534

105.538

1849

1858**

82.486

9.161

102.117

(74.409)

(8.245)

(92.077)

1859

1868***

91.208

12.545

118.090

(80.986)

(112.992)

Из данных таблицы видно, что смолокурение и пековарение решительно никаких успехов не сделали в течение последних 60 лет, и если в последнее десятилетие отпуск смолы несколько увеличился, сравнительно с первым десятилетием, то лишь потому, что в первое десятилетие входит 1812 год, когда, по военным обстоятельствам отпуск был совершенно ничтожен. С другой же стороны, в последнее десятилетие, смоляное дело получило временное и случайное возбуждение вследствие Американской междоусобной войны, заставившей обратиться за смолой почти исключительно к нам. Ежели же устранить не только оба эти обстоятельства, но одно какое либо из них, увидим, что и последнее десятилетие уступает первому в количестве отпущенной смолы; количество же пека — меньше чем 60 лет тому назад, даже если и не обращать внимания на указанные обстоятельства. Эти выводы не изменяются, если пек обратить с смолу, из которой он выделывается, как это сделано в последней графе таблицы, считая бочку пека в 15 пудов, и 8 пудов смолы на 7 пудов пеку. Из сравнения данных заграничного отпуска тех товаров, которые суть местные продукты промышленности Архангельской губернии, ясно следует, что морские и вообще все те промыслы, которые не подвергались ограничительным правительственным распоряжениям, постоянно развивались, хотя развитие это, но условиям сбыта, и по некоторым особенностям самого производства, должно было происходить довольно медленно. Напротив того, лесные промыслы были, до последнего времени, задерживаемы в своем развитии, главным образом, мерами внушенными правительству опасением истощения лесов.

Обращаясь далее к общему ходу торговли Архангельска, можно заключить, что, собственно говоря, и здесь скорее замечается постепенное развитие, хотя и далеко не столь быстрое как в прочих портах России; так что можно принять только относительный (сравнительно с общим ходом развития торговли в Государстве), а не абсолютный упадок торговли Архангельска.

Следующая табличка представляет средние цифры годичного отпуска и числа отходивших кораблей по десятилетиям:

Годы

Ценность отпуска* Число

отшедших

судов1724

1730

г.

289.642

р.(351.259 р.)311731

1740

343.867

541741

1750

326.610

461751

1760

368.963

491761

1770

699.505

641771

1780

1.467.795

1471781

1790

1.572.445

1201791

1800

1.970.782

1421801

1810

2.745.851

(2.914.110 р.)214 (224)1811

1820

2.810.268

(2.237.773 р.)2351821

1830

1.839.196

2921831

1840

2.790.102

3881841

1850

3.676.520

4921851

1860

4.854.072

(5.370.050 р.)643 (708)1861

1868

6.626.492

678

Рассматривая ход развития Архангельской торговли по этой таблице, можно заметить, что торговля Архангельска во второй четверти прошедшего столетия была совершенно ничтожна, тогда как известно, что в конце XVII века и начале XVIII Архангельск был единственным русским портом. Когда Петр Великий старался поднять Беломорскую торговлю, оборот ее простирался до 1.500.000 р. Этот упадок произошел от того, что с открытием Петербургского порта, Петр стал всеми мерами стеснять Архангельскую торговлю; сначала наложением пошлины на привозные и отпускные товары, затем постановлением, чтобы только 1/3 отпускных товаров возили к Архангельску, а 2/3 к Петербургу, и наконец, в 1722 году, совершенным запрещением привозить товары в Архангельск для заграничного отпуска. В это время, следовательно, из Архангельска отпускались лишь местные произведения, и за два последних года того периода, за который имеются сведения, отпуск составлял лишь 164.117 и 110.076 р. Затем, после смерти Петра, стеснительные правила для Архангельской торговли исполнялись вероятно очень слабо, и сумма отпуска возросла до 350.000 р. и на этом оставалась в течение с лишком 30 лет, до времен Екатерины II, когда в 1762 году были отменены правила, стеснявшие Архангельскую торговлю. В течение первых 20 лет царствования Екатерины, Архангельская торговля так быстро возрастает, что отпуск учетверился, и затем, достигнув, так сказать, своего настоящего уровня, соответствовавшего производительным силам страны и потребностям заграничных рынков в товарах, отпускавшихся из Архангельска, уже медленнее возрастает до начала текущего столетия, сообразно общему ходу промышленного развития. Но в первое десятилетие XIX века Архангельский отпуск получает опять сильный толчок, так как, в период господства континентальной системы, Архангельск сделался временно тем, чем он был в конце XVII столетия, т. е. единственным портом, чрез посредство которого Россия могла вести заграничную торговлю. Но и в это десятилетие был один год. именно 1803, когда, вследствие Английской блокады, отпуск был весьма незначителен. Это положение продолжалось и в следующем десятилетии, когда общее замирение в 1815 году и затем неурожайные в Западной Европе годы 1817 и 1818 тоже необыкновенно усилили отпуск из Архангельска, как и вообще из всех портов России. Но это сильное торговое развитие Архангельска зависело, так сказать, от случайного и искусственного возбуждения, и потому, в третье десятилетие текущего столетия, Архангельский отпуск упадает ниже, чем 30 лет тому назад. Этому упадку должно было содействовать и то, что значительный отпуск товаров, в конце прошедшего десятилетия, должен был произвести в Европе большие запасы русских произведений. Только в следующее десятилетие отпуск сравнивается с тем, который был в первом десятилетии, что уже можно приписать естественному развитию промышленных сил страны, которое продолжается до настоящего времени в три последующие десятилетия.

Однако, в действительности это развитие Архангельской торговли не было столь сильно, как показывает таможенная оценка отпуска, ибо увеличение ценности отпуска не соответствует увеличению количества отпускных товаров. Чтобы прийти к положительному заключению, зависит ли усиление ценности отпуска единственно от вздорожания цен на отпускные товары, так что его должно считать лишь мнимым, или же увеличение отпуска самых дорогих товаров пересилило уменьшение отпуска товаров менее ценных, количество отпускавшихся каждый год товаров было помножено на одни и те же постоянные цены, извлеченные из маклерских отчетов за последние четыре года. Группировка этих результатов, по десятилетиям, начиная с 1809 года, представлена в следующей табличке:

С 1809 по 1818 год . . . 5.360.156 руб.

1819

1828

. . . 3.713.469

1829

1838

. . . 5.450.742

1839

1848

. . . 6.030.845

1849

1858

. . . 7.825.536

1859

1868

. . . 7.331.836

В целом, результаты этой таблицы мало разнятся от тех, которые представляет таблица составленная на основании таможенной оценки по изменявшимся ценам. В обеих таблицах замечается сильный упадок отпуска в двадцатых годах, достижение им в тридцатых годах той же величины как во втором десятилетии, а также и общее постепенное увеличение архангельского отпуска; из чего должно заключить, что увеличение это не мнимое, зависящее единственно от вздорожания товаров, но действительное. Однако же, обе таблицы представляют и немаловажные разницы. 1) Если исключить влияние вздорожания товаров, как это сделано во второй таблице, то усиление отпуска за последнее время окажется далеко не таким сильным, как по первой таблице. По первой — наибольший отпуск в последнее восьмилетие превосходит наименьший в десятилетие от 1821 по 1830 год в 32/3 раза; тогда как по второй таблице, наибòльший отпуск превосходит наименьший всего только в 21/2 раза. Следовательно, развитие архангельской торговли было гораздо менее значительно, чем показывает таможенная оценка, и если не совершенно, то в значительной степени зависело именно от вздорожания товаров. 2) Между тем как ценность отпуска, по таможенной оценке, представляет непрерывное возвышение с двадцатых годов по настоящее время — ценность отпуска, вычисленная по постоянным ценам, достигает наибольшей величины в пятидесятых годах; в последнее же десятилетие уменьшилась средним числом на полмиллиона рублей в год. Из сего следует, что именно в это время произошло наисильнейшее вздорожание товаров, которое замаскировало действительное уменьшение отпуска. Если принять далее во внимание, что в последнее десятилетие чрезвычайно усилился отпуск из Архангельска строевого леса, то окажется, что количество доставляемых к Архангельскому порту прочих товаров, не местного происхождения, значительно уменьшилось. Если специальнее рассмотреть главные статьи отпуска, то окажется, что отпуск льна и льняной пакли в два последние десятилетия почти вовсе не изменился (647.000 и 645.000 пуд.), отпуск овса несколько увеличился — с 235.000 на 290.000 четвертей, отпуск ржи уменьшился с лишком втрое — с 213.000 на 62.000 четвертей, отпуск пшеницы уменьшился с лишком впятеро — с 18.000 на 3.500 четвертей, отпуск льняного семени уменьшился в 11/2 раза — с 143.000 на 97.000 четвертей, отпуск ржаной муки увеличился в 11/4 раза, отпуск овсяной крупы увеличился с 23.000 на 40.000, т. е. почти вдвое. Обратив внимание на происхождение этих товаров, на ценность и на специальное назначение их, можно найти и причину этих явлений. Лен и льняная пакля идут преимущественно из восточной части Вологодской губернии, откуда сбыт в Архангельск очень удобен, и откуда, с другой стороны, сбыт в Петербург весьма затруднителен. Хотя около 2/5 количества этих товаров доставляется из Вятской губернии, но они так ценны, что весьма легко могут переносить неудобства доставки до Лузских пристаней и сплава по Лузе, Югу и Двине. Овес также в значительной мере доставляется из Вологодской губернии, и хотя большая часть, именно около 2/3, идет и из Вятской, но из северной части ее, так что, дабы быть отправленным в Петербург, надо ему спуститься около 500 верст по реке Вятке. Чтò касается до ржаной муки и крупы, то они специально требуются для северной Норвегии, в которую ни откуда не могут быть доставлены дешевле, чем из Архангельска Поморами. Относительно прочих товаров, отпуск которых уменьшился, нельзя принять ни уменьшения потребности на них заграницею, так как из других портов отпуск их усилился, ни уменьшения их производительности в тех местностях, откуда они идут в Архангельск. Поэтому, надо искать причину уменьшения Архангельского отпуска в том, что эти товары нашли себе в последнее время другой, более выгодный, путь сбыта. В самом деле, рожь в зерне доставляется почти вся, за исключением разве 1/5 доли, из Вятской губернии, и притом преимущественно из Яранского уезда; пшеница и льняное семя с мест еще более южных; следовательно, этим товарам, с развитием Волжского и Камского пароходства, с проведением нового Ладожского канала, открылся более удобный и дешевый путь к Петербургу, нежели к Архангельску, и надо ожидать, что с устройством Рыбинско-Бологовской железной дороги, когда эти удобства еще увеличатся, товары эти все более и более будут оставлять Архангельск, ежели не будет проведена железная дорога между Вяткою и Двиною, которая возвратит Архангельску его естественное преимущество для сбыта вятских товаров. Таким образом, одностороннее улучшение средств сообщения, по направлению к Петербургу, может произвести, и отчасти уже произвело, те же следствия, которые имели для архангельской торговли стеснительные меры Петра I‑го.

Обращаясь далее назад, видно, что некоторые товары покинули путь к Архангельску еще прежде. Таковы: поташ, которого с 1843 года ни одного пуда из Архангельска не вывозится, хотя прежде его отпускалось до 30.000 и более пудов в год; говяжье сало, отпуск которого с 200.000 пудов упал до 3.000 или 4.000 пудов; и пенька, отпуск которой в двадцатых и тридцатых годах превышал 60.000 пудов, а в последние годы или вовсе прекратился, или колебался между несколькими сотнями или несколькими тысячами пудов. К этому надо еще присовокупить, что отпуск пшеницы в пятидесятых годах уменьшился уже в 5 и даже в 6 раз, сравнительно с отпуском ее в конце двадцатых и в начале тридцатых годов. Все эти товары, как идущие с Камы или с средней Волги, еще ранее приняли, вместо Архангельска, направление на Петербурга. Изо всего этого должно заключить, что, хотя архангельский отпуск, говоря вообще, увеличился сравнительно с прошедшим временем, но увеличение это было несравненно слабее, чем бы можно было ожидать, если бы пути сообщения, ведущие к нему из того края, который преимущественно питает его торговлю, не так сильно бы отстали от ведущих к Петербургу.

Возвращаясь к той точке зрения, с которой выше рассматривался ход развития как отдельных отраслей промышленности Архангельской губернии, так и торговли Архангельского порта, можно и относительно торговли прийти к тому же общему заключению, что нет основания принимать упадка в торговле Архангельской губернии, и что, хотя она и не так быстро развивалась, как бы можно было ожидать и надеяться, все же это не дает права видеть причину обеднения населения Архангельской губернии в упадке ее промышленной и торговой деятельности. Причина эта заключается в несоразмерности развития промышленных сил ее с теми новыми тягостями, которые в течение последних тридцати лет легли на народонаселение, как вследствие увеличения правительственных нужд, выразившегося в усилении податей и повинностей, так и от вздорожания главных предметов потребления, преимущественно же хлеба, который в значительной мере должен приобретаться Архангельскою губерниею извне.

Это не трудно доказать следующим расчетом. По поручению г. Архангельского губернатора, была составлена записка о ходе увеличения податей, сборов и повинностей с 1839 года по настоящее время. Из нее видно, что в 1839 году государственные крестьяне платили всякого рода денежных сборов 3 р. 851/2 коп.; в 1867 же с них сходило средним числом по 8 руб. 8 коп. Число государственных крестьян по 10‑й ревизии считается 84.856 душ, следовательно сумма взимаемых с них сборов — 685.636 р. 48 коп. Не имея под руками данных о числе государственных крестьян в 1839 г., можно принять, что с этого времени число их увеличилось в той же пропорции, как и податных сословий вообще. Так как эти последние возросли с 97.083 до 116.775 душ, то, без чувствительной ошибки, можно принять число государственных крестьян по 8‑й ревизии в 70.547 душ. Следовательно, вся сумма сходивших с них сборов составляла 271.958 руб. 681/2 к.; поэтому, с государственных крестьян сходит в настоящее время 413.677 р. 791/2 коп., более, чем 30 лет тому назад. Удельных крестьян по 10‑й ревизии считается 24.487 душ мужского пола, а по 8‑й приблизительно было 20.358; с них сходит ныне по 4 руб. разных сборов, не считая поземельного сбора, а тогда сходило только по 2 руб. 55 коп., так что теперь платят они 97.948 р. вместо 52.012 руб. 90 коп., которые платили 30 лет тому назад, т. е. с них сходит теперь 45.935 рублями больше. Вместе же, оба разряда крестьян уплачивают теперь разных податей и сборов на 459.613 р. более, чем в конце тридцатых годов. По приблизительному, самому умеренному расчету, на 273.000 душ действительного народонаселения Архангельские губернии, средним числом прикупается до 1.000.000 пудов муки сверх той, которая производится внутри губернии. Считая 90 коп. среднею ценою пуда ржаной муки в Архангельской губернии, выходит, что этот неизбежный расход составляет до 900.000 руб. в год. В 1839 году на население в 220.000 душ требовалось, по этой же пропорции, не более 800.000 пудов, а так как средняя цена в то время не превосходила 50 коп. за пуд, то население должно было уплачивать, за необходимую для него добавочную муку, только около 400.000 руб. И так за покупкой хлеба переплачивает Архангельская губерния теперь до 500.000 руб. Следовательно, на необходимые издержки, которых невозможно сократить никакою экономиею, Архангельская губерния должна уплачивать в настоящее время на 959.000 руб. более, чем платила 30 лет тому назад, что составляет по 7 р. 30 коп. на мужскую душу, а на взрослого, могущего зарабатывать свой хлеб, почти по 15 руб. Очевидно, что слабое развитее промыслов с этого времени ни каким образом не могло доставить народу такого излишка в доходах, который бы уравновешивал этот обязательный миллион лишнего расхода. Причина народного обеднения очевидна, и надо еще удивляться, что она выразилась только в 800.000 рублей долга за данный в ссуду хлеб, и недоимкою в 430.000 рублей. При определении количества платимых податей, еще не приняты во внимание ни натуральные повинности, из коих одни дорожные и подводные оцениваются в 154.000 руб., потому, что не имеется данных насколько они возросли с 1839 года, когда, без сомнения, они были гораздо легче; ни косвенные подати, ибо уплата их, не будучи обязательною, так сказать, предоставлена произволу каждого. После этого общего взгляда на средства Архангельской губернии, на те условия, при которых народонаселение могло бы пользоваться известным благосостоянием, несмотря на скудость этих средств, на ход развития главнейших отраслей промышленности и торговли Архангельского края, и, наконец, на существенную причину обеднения его, Данилевский переходит к рассмотрению, в частности, тех мер, которыми благосостояние Архангельского края могло бы быть поднято. Эти меры разделяются на три класса, смотря по той ближайшей цели, которая ими достигается, — на меры, служащие: к непосредственному усилению производства хлеба, к усилению средств для приобретения его покупкою, и к удешевлению цены хлеба; т. е. на меры к развитию земледелия, к развитию промышленности и к улучшению путей сообщения. Четыре предложения имеют, по мнению г. Данилевского, первостепенную важность, именно: по первому разряду — увеличение пространства крестьянских полей расширением и облегчением возможности делать подсеки, по второму — развитие смолокурения, и усиление отпуска строевого леса заграницу в виде досок, и по третьему — проведение Вятско-Двинской железной дороги. Все прочие меры или далеко уступают этим четырем по своему значению, или, хотя и весьма важны сами по себе, но могут лишь весьма медленно выказать свое полезное действие, или, наконец, по свойствам своим, таковы, что правительство может иметь на их успех лишь весьма косвенное влияние.

1. Смолокурение

Ограничение смолокурного промысла последовало в первый раз в 1798 году. В изданной тогда обер-форстмейстерской инструкции* между прочим было постановлено: „§ 35. Казенным поселянам, окроме как из пней и из дерев, ветром сломленных или сваленных, сидение смолы и дегтю не производить, под взысканием пени, сколько сход сельский приговорит. § 38. Запрещается в казенных лесах, принадлежащих казенным селениям, делать насечки на деревьях для добывания смолы, или сдирания кожи для сидения дегтя, кроме лесосек, кои на настоящий и на два будущие года для годовой рубки назначены, под взысканием пени вдвое против учиненного вреда и убытка“.

В этом же году последовало ограничение лесного промысла и в других отношениях, чтò принесло бы большое стеснение для народа, если бы в строгости соблюдалось. Но подсечка продолжала тайно производиться, и в делах того времени часто встречаются конфискации смолы и смолья, несмотря на которые в то время добывалось в Архангельской губернии, сплавлялось по Двине и отправлялось за границу более 112.500 бочек в год, конечно, не из одних пней и валежника. В начале царствования императора Александра I‑го, правительство взглянуло другими глазами на это дело, и, по представлению тогдашнего Министра Финансов, графа Васильева, последовал указ 19‑го февраля 1804 года, коим определено: „§ II. По Архангельской губернии, в уездах Шенкурском. Холмогорском и Пинежском, чрез которые протекает река Двина, и в коих как для флота лес, так и смола в заморский отпуск приготовляется при тех только селениях, которые смолокурение производят, сверх лиственичных деревьев, кои повсюду запрещены в пользу флота, отделить для того ж из сосновых лучшие также и для строения коммерческих судов, в расстоянии от судоходной реки Двины сосновые в 50‑ти верстах, а от малых рек, в судоходную впадающих, с сторон на 25 верст. § III. Все остальные сосновые леса, не имеющие такого качества, чтобы могли достигать по свойству грунта в годные на корабельное строение, ни на доски, а только способные на крестьянское строение, на дрова и смолу, т. е. малорослые, низкосучные, раностареющиеся, оставлять на употребление поселянам на их промыслы. § IV. Отделенные корабельные и особо для строения коммерческих судов леса, для лучшего присмотра и различения, отграничить от тех, кои оставлены будут поселянам, где нет живых урочищ, просеками и ложниками. § V. Оставленные на промыслы крестьянские леса ныне не предполагается делить на лесосеки, по неудобности и затруднению. § VI. Хотя известно, что смолокурение производится из соснового валежника, сухого подстоя, пней и корней, и из растущего — низкосучных и малорослых деревьев, а по 38‑му пункту обер-форстмейстерской инструкции запрещено в лесах делать насечки на деревьях, для добывания смолы; но в Архангельской губернии, по изобилию лесов, полагается дозволить и подсочку деревьев на смолокурение, с тем только, чтобы подсачиваемы не были толще семи вершков в поперечнике, считая от земли на шести футах, ибо таковые годятся на хоромное строение“.

Для приведения в исполнение этого указа была назначена особая Комиссия, которая весьма успешно и скоро окончила свое дело, потому, что смотрела на него с самой простой и практической точки зрения. Она отделила только одни строевые рощи, назначенные для кораблестроения, а все остальное пространство, без разделения на участки, сообразно тому, как было сказано в указе, предоставила крестьянам.

Комиссия начала свои действия с Холмогорского уезда, где, выделив 4.457 десятин в корабельные рощи, 819.750 десятин предоставила на употребление крестьянам. Это еще не весь лес Холмогорского уезда, ибо в нем считается, его с лишком 1.300.000 десятин, а только часть, прилежащая к тем местностям, где смолокурение производилось. В Шенкурском уезде предоставлено было под смолокурение более 1.000.000 десятин, остальной же (всего лесу в этом уезде 2.059.000 десятин) не был осмотрен Комиссией. Тогда же повелено было всю конфискованную смолу и смолье крестьянам возвратить. После указа 1804 года последовали самые сильные отпуски смолы, доходившие в 1810 году до 163.166 бочек смолы и 29.784 бочек пеку, которые соответствуют 63.823 бочкам смолы, так что весь отпуск составлял 226.989 бочек смолы; в 1811 году отправлено было 181.701 бочка, а в 1815 году 238.804 бочки, чтò составит наибòльшее количество, когда-либо отпущенное за границу. Самые сильные отпуски в последующее время не достигали даже отпуска 1811 года, именно в 1840 году было отпущено в виде смолы и пека 162.234 бочки, а в 1863 — 151.535 бочек.

Из дел видно, что тогдашнее Лесное Управление не могло скоро свыкнуться с свободою смолокурения, и продолжало запрещать вырубку подсоченного леса, так что нужны были неоднократные подтверждения Лесного Департамента — не препятствовать вырубке этого леса. Но наконец взгляд местного управления получил перевес и в центральном управлении. 15‑го августа 1830 года Архангельская Казенная Палата донесла Министерству Финансов о необходимости ограничить смолокурение. Граф Канкрин потребовал сведений от военного губернатора, который подтвердил донесение Казенной Палаты, взвалив всю вину на Комиссию 1804 года, от образа действий которой будто бы неминуемо должно было последовать настоящее истощение лесов. Но эта фраза, которая потом непрестанно повторялась, не только была совершенно голословна, но прямо опровергалась теми положительными данными о состоянии лесов, которые были доставлены Министру Финансов самою Казенною Палатою, на основании сведений, сообщенных местными лесничими. Эти сведения могли быть окончательно собраны не ранее сентября 1837 года. Из них видно, что в Шенкурском уезде на 1.180.311 десятин леса тех местностей, где смолокурение производилось, пространство подсоченного леса составляло только 36.005 десятин, из коего в то время выкуривалось 51.227 бочек смолы, и что из 40 дач, в которые входят эти 36.005 десятин, 9 находятся в изобильном состоянии, 21 в посредственном и только 10 в скудном. В Холмогорском же уезде, из 767.191 десятины леса, подсочено только 2.880 десятин, из коих выкуривалось 6.763 бочки смолы, и из 12 дач 9 находились в изобильном состоянии и только 3 в посредственном. Из этих сведений видно также, что в Шенкурском уезде крестьяне подсачивали лес даже до 25 верст от своих селений, и что, следовательно, нечего было опасаться оскудения даже ближайших к селению дач; и, хотя они подсачивали деревья не в таких только дачах, где сплошь растет низкосучный и малорослый лес, ибо он почти везде растет совместно с хорошими деревьями, но таковых однако же крестьяне не трогали. Несмотря на это, еще до получения этих сведений, 23‑го октября 1835 г. последовало распоряжение Министра Финансов, сущность которого заключалась в следующем: 1) из лесов Шенкурского уезда, приблизительно в 1.000000 десятин, выделить лучшие сосновые дачи, особенно вблизи рек, 700.000 десятин, приблизительно; 2) затем весь остающийся, для смолокурения, лес разделить, по суровости климата, на 100 частей; 3) каждый год употреблять только один участок и затем запускать; 4) во избежание проволочек, отделить для каждого селения по два годовых участка, а затем отделять по одному каждый год не позже 1‑го августа, участки же отграничивать по глазомеру просеками; 5) по неимению сведений о прочих уездах, где производилось смолокурение, составить и для них правила сообразно вышеизложенному; 6) до приведения же всего этого в исполнение, оставить выкурку смолы на прежнем основании.

На сем основании, Казенная Палата запретила тогда же с 1836 года дальнейшую подсочку .деревьев в Шенкурском уезде, дозволив смолокурение только из подсоченного уже леса, до тех пор, пока не будут выделены годовые участки. Относительно же Холмогорского уезда, Палата приступила к собиранию сведений, главные выводы из которых сообщены выше. По получении этих сведений, Палата заключила, что в Холмогорском уезде, по крайней мере, нет никакого основания принимать какие-либо ограничительные меры и просила разрешения Департамента Государственных Имуществ оставить смолокурение в Холмогорском уезде на прежних основаниях. Но Департамент не уважил представления Палаты, и от 18‑го сентября 1836 года предписал ей немедленно исполнить приказание Министра Финансов, т. е. ввести те же ограничения, чтò и для Шенкурского уезда. На этом основании, в той части Холмогорского уезда, где занимались смолокурением, из 885.411 десятин положено было 311.020 десятин причислить к корабельным рощам; для смолокурения же собственно оставить только 75.000 десятин, разделив их также на 100 участков, и в одном лишь участке в 750 десятин дозволять каждый год смолокурение. До введения же сих участков, „дабы удержать крестьян Холмогорского уезда от истребления лесов, предписать всем Волостным Правлениям внушить крестьянам, чтобы они смолокурение производили в местах, где от местного лесного начальства указано будет, а вновь лесов отнюдь не подсачивали под страхом предания суду“. Временной Совет для Управления Государственными Имуществами, найдя распоряжения Казенной Палаты правильными и согласными с предписанием Министра Финансов, разрешил 11‑го февраля 1837 года привести их в исполнение и в Холмогорском уезде. Этим распоряжением нанесен был смолокурению в Холмогорском уезде смертельный удар. Оно продолжалось еще несколько лет из прежде подсоченных деревьев; но, так как предполагавшиеся участки выделены никогда не были, оно давно уже совершенно прекратилось. Между тем, в Холмогорском уезде выкуривалось еще в 1834 г. 8.697 бочек смолы, что, по средней цене в 3 р. 60 к., составит с лишком 31.000 руб., а за исключением тогдашней пошлины в 33 коп. с бочки — 28.000 руб. ежегодного дохода, которого лишены были жители.

В начале не рассчитывали, конечно, на такой окончательный результат, и старались приступить, как можно скорее, к выделу участков. Но нужные землемеры для этого не находились, и только 11‑го мая 1838 г. были командированы три партии их из Петербурга. В инструкции, данной им уже от вновь образовавшегося тогда Министерства Государственных Имуществ, опять повторяется, что крестьяне, пользуясь данным им в 1804 году правом, истощили во многих местах лесные дачи, выкуривая в год до 50.000 бочек смолы и подсачивая для сего деревья в количестве, превышающем ежегодную пропорцию подроста. Между тем, по предписанию Министра Финансов, разбив смолокурные леса на 100 участков в Шенкурском и Холмогорском уездах, предоставлялось крестьянам по 7.750 десятин в год. Считая по 20 кубических сажен дров на десятине и по 4 бочки смолы с сажени смолья, это пространство соответствовало бы 620.000 бочкам, тогда как в действительности, в те годы, отправлялось за границу не более 100.000 бочек смолы, считая в том числе и выделываемый из нее пек. Несмотря на это, страх истребления неистребимых лесов заставил предпринять нескончаемую работу выделения участков, которые приблизительно должны были равняться 1/100 доли всего количества леса, и каждый должен был быть окружен саженною просекою и иметь, по возможности, форму квадратов и прямоугольников.

Чтобы не заставить крестьян слишком долго ожидать, сначала должно было выделить участки на два года, сообразно с тем, что было предположено в предписании Министра Финансов от 23‑го октября 1835 года. Работы начаты были с Шенкурского уезда, и в течение лета 1838 г. наделено 5.364 души; а так как в Шенкурском уезде считалось в то время с лишком 21.000 душ, то в год наделили 1/4 крестьян участками на два года; следовательно, продолжая таким образом, на третий год, когда приступили бы к наделению третьей четверти, первая уже вырубила бы свои участки и требовала бы нового наделения. Но до этого не дошло; в следующем же году это дело было оставлено, а вместо того землемерам поручено приступить к наделению крестьян 15‑тидесятинною пропорциею земли, во исполнение Высочайшего указа 1804 года, и дабы возможно было размежевать удельных крестьян от государственных. Но и эта мера не скоро могла быть приведена к окончанию, а так как до тех пор никакие меры, относительно смолокурения, не могли быть установлены, подсочка же с 1836 г. была приостановлена, то Архангельская Удельная Контора, 6‑го февраля 1842 года, вошла в сношение с Архангельскою Палатою Государственных Имуществ о дозволении подсачивания лесов в Шенкурском уезде, прежде наделения удельных крестьян узаконенною пропорциею земли, которое, по отзыву начальника землемерных партий, раньше восьми лет не могло быть приведено к окончанию. Удельная Контора подкрепляла свою просьбу теми соображениями, что в Шенкурском у езде смолокурение — главный промысел жителей, что значительная часть тамошних лесов ни на какое другое употребление не годна, и что, при бдительном надзоре лесного начальства и удельного ведомства, можно уберечь надежные леса от подсочек, и предлагала следующие меры к охранению лесов: 1) чтобы нуждающееся в подсочке объявляли на мирском сходе, сколько кому нужно деревьев и в каких местах; 2) чтобы места эти свидетельствовались старшинами, командируемыми Удельными Приказами; 3) чтобы Приказ, удостоверившись, что указанные места ни на что более, кроме подсочки, негодны, доводил о том до сведения лесного начальства; 4) чтобы местный лесничий разрешал новую подсочку, удостоверившись в справедливости донесения Удельного Приказа. Эти предложения нашли полное сочувствие в Архангельской Палате Государственных Имуществ, которая считала полезным не только разрешить на этих основаниях подсочку в Шенкурском уезде, но распространить эту меру и на Холмогорский уезд, и в таком смысле доносила в первый Департамент Государственных Имуществ. Но Департамент, проникшись лесоохранительными идеями, первоначально возникшими у местного управления, вместо разрешения этих мер, потребовал от Палаты Государственных Имуществ, 13‑го марта 1843 г., сведений, действительно ли ненаделенные еще крестьяне имеют недостаток в подсоченном лесе, и в какой мере можно допустить новую подсочку, без истощения дач. Сведения эти могли быть собраны только к августу 1846 года. Из них оказалось, что в Шенкурском уезде средним числом было еще подсоченного леса на 122/3 года на 1.983 хозяина. Так как этот расчет мог быть сделан только по произвольному предположению, что каждый хозяин будет курить ежегодно известную определенную пропорцию, именно по одной яме в год, то, собственно говоря, это означало, что подсоченного леса было еще на 24.523 ямы. Но и яма мера неопределенная. В некоторых сведениях показано, что на яму считается 10 кубических сажен смолья, в других же только четыре кубические сажени, а в бòльшей части вовсе ничего не показано. Приняв высшую пропорцию, и считая по 20 кубических сажен дров на десятину, окажется, что подсоченного леса оставалось 12,260 десятин, т. е. на год по 1.000 десятин, что дает менее 1/2 десятины на хозяина смолокура, т. е. гораздо меньше, чем по скольку намеревались нарезывать в смолокурные участки. Еще новое доказательство, что все дело было поднято по пустому, что вся тревога об истощении лесов была фальшивая. Ежели же лес был подcочен на много лет вперед, то это было тем выгоднее, потому что, чем долее подсоченное дерево стоит на корню, тем смолистее оно становится. Но, ежели так много подсоченного леса в тех дачах Шенкурского уезда, в которых смолокурением занимались удельные крестьяне, то в дачах государственных крестьян как Шенкурского, так и Холмогорского уездов, такие прежде подсоченные деревья уже приходили к концу; именно, их хватило только на 1—4 года для 748 лиц, занимавшихся смолокурением. Весь запас заключался в 1.040 ямах или в 520 десятинах подсоченного леса, чтò дает 7.429 кубических сажен смолья в год. Это количество осмолу соответствовало, вместе у удельных и государственных крестьян, 109,465 бочкам ежегодной выкурки, чем и подтверждается верность всего расчета, так как в сороковых годах среднее количество отпускавшихся за границу смолы и пеку, приведенного в смолу, составляло 105.000 бочек.

Кроме этих данных о количестве подсоченного леса, доставленных в Палату, а Палатою в Департамент, были собраны сведения о том, сколько удельные и государственные крестьяне желали подсочить деревьев для поддержания своих оскудевавших запасов. Удельные крестьяне объявили, что им нужно подсочить 2.388.355 дерев, чтò соответствует, принимая 150 дерев на кубическую сажен и 4 бочки смолы из кубической сажени — 15.926 куб. саженям осмолу и 63.704 бочкам смолы. Так как это просилось на время от пяти до десяти лет, или средним числом на семь лет, то на год выходило только 9.100 бочек смолы, чтò, при обильном запасе подсоченного леса, могло быть достаточным. Государственные же крестьяне просили дозволить им подсочить 1.608.120 дерев в Холмогорском и 534.800 дерев в Шенкурском уездах; всего же 2.142.920 дерев. Это количество просилось для 5.056 ям и 748 хозяевам, т. е., принимая по яме на год, средним числом на 6—8 лет, или, по вышеприведенному расчету, по 2.101 куб. сажени на год, которые могли дать 8.400 бочек смолы, т. е. именно то количество, которое выкуривалось и прежде государственными крестьянами. Относительно бòльшее количество дерев, просимых государственными крестьянами, объясняется значительно бòльшим оскудением их запасов подсоченного леса, чем у удельных крестьян. Собирание всех этих сведений, однако же, не имело еще резулътатов, и в Холмогорском уезде подсочка деревьев остается до сих пор запрещенною, допускаясь лишь в виде исключения некоторым лицам, которым отводится для сего определенное пространство. Только в удельных имениях подсочка возобновилась, потому что тамошние леса были, сообразно первоначальному плану графа Канкрина, разбиты на участки, или так называемые кварталы, которые отводятся не погодно, а на десять лет.

Так как государственные крестьяне не могли быть наделены 15‑тидесятинною пропорциею земли, по обширности пространства и многодельности этого наделения, то и прочие леса, которые оставались бы вне надела, не могли быть разбиты на участки. Поэтому, предположены были Архангельскою Палатою Государственных Имуществ другие меры для спасения лесов от истребления излишним смолокурением. Еще в ответе своем от 22‑го мая 1842 года на предложение Удельной Конторы допустить вновь подсочку деревьев, под известными условиями, Архангельская Палата совершенно справедливо заметила, что все предложения для охранения лесов на вечные времена, как-то: обращение поселян к другим промыслам, надел крестьян узаконенною пропорциею земли, разделение лесов на участки и т. д., лишены практического характера, и что, поэтому, надо изыскать легчайший способ к охранению лесов от совершенного истребления. Этот способ и изложен ею в ответе от 30 сентября 1846 г., на предписание Лесного Департамента, от 13 марта 1843 г., доставить как сведения о количестве имеющегося еще подсоченного леса, так и свои соображения о том, на каких основаниях новая подсочка могла бы быть допущена. Это мнение Палаты было впоследствии повторено, как предложение инспектора межевания казенных земель, генерал-маиора Венцеля, обозревавшего в 1846 г. межевые действия в Архангельской губернии, составленное им по взаимному соглашению с управляющими Удельною Конторою и Архангельскою Палатою Государственных Имуществ и с начальником съемки. Мнение это, кажется, само по себе весьма основательным, и если бы в приложенной к оному таблице не вкрались самые странные ошибки, оно должно бы было до очевидности ясно показать, что смолокурению в Архангельской губернии может быть предоставлена полнейшая свобода, без малейшего опасения за истощение лесов. Оно заключалось в следующем: По наделении крестьян 15‑тидесятинною пропорциею, приступить к приблизительной таксировке остальных частей дач; по окончании же оной, в каждой даче сделать несколько опытов, для определения среднего количества дерев, приходящихся на кубическую сажень смольника, чем определится то количество смолы, которое можно будет в каждой даче ежегодно выкуривать. Следовательно, если строго наблюдать за тем, чтобы более сего количества не сплавлялось, то и не будет предстоять надобности приступать к обременительной работе выдела ежегодных или даже пятилетних участков. Крестьяне сами собою прекратят излишнюю подсочку дерев, потому что она будет для них совершенно бесполезна, когда они не будут иметь права сплавлять более назначенного по смете количества смолы. Но, так как наделение крестьян и отаксирование лесов может продолжаться неопределенное время, а если до того времени запретить подсочку, то запас подсоченного леса может истощиться и, с прекращением смолокурения, крестьяне должны будут лишиться средств к пропитанию, — посему допустить новую подсочку, как только приведется в известность количество имеющегося в запасе подсоченного леса, с следующими ограничениями: составить для каждой дачи приблизительную смету того количества смолы, которое может быть выкуриваемо без истощения ее, принимая в руководство, при исчислении вырубки дерев, циркулярное предписание Товарища Министра Государственных Имуществ от 27 марта 1843 года, которым дозволяется ежегодно вырубать с десяти десятин до четырех строевых дерев и четыре кубические сажени дров, полагая на каждую сажень разнородного дровяного леса до 20 дерев и в том числе только 1/6 часть сосновых. Следовательно, по этому вычислению выходит, что можно срубать с десятины по 1,4 соснового дерева, или по 14‑ти сосновых дровяных дерев с 10‑ти десятин. Для определения же количества выкуриваемой смолы принять в основание сведения, доставленные Удельною Конторою. На сих основаниях была составлена таблица того количества смолы, которое можно дозволить выкуривать в каждой даче, не опасаясь истощения лесов.

Основания для составления этой таблицы приняты, очевидно, самые умеренные — с 10‑ти десятин по 14‑ти сосновых деревьев — и однако мы увидим, к каким неожиданным результатам это нас приведет, если будем вычислять правильно. Для ясности, приводятся итоги таблицы по Шенкурскому и Холмогорскому уездам.

Пространство дач

1.695.801

Число дерев, которое может быть ежегодно вырубаемо.

2.374.121

Число дерев, назначенных крестьянам на домашние

потребности

186.840

Число дерев, остающихся на смолокурение

2.187.281

Количество смолы, могущее выкуриваться из

назначенного числа дерев

58.708

Действительно, если бы ежегодно можно было выкуривать не более 58.708 бочек смолы, между тем как ее выкуривалось в течении последних 60 лет средним числом до 106.000 в год, т. е. почти вдвое, и в том же, по крайней мере, размере выкуривалось и прежде, то действительно пришлось бы позадуматься над участью Архангельских лесов и удивляться, как до сих пор еще так много леса даже в тех местностях Шенкурского и Холмогорского уездов, где курится и курилась смола. Но изумление примет совершенно противоположное направление, если убедимся, что сметное количество смолы уменьшено в 34 раза, частию по неосновательности, с которою таблица составлена, частию по ошибочности применения к Шенкурскому и Холмогорскому уездам оснований, изложенных в предписании товарища Министра 1843 года. В самом деле, вторая графа составлена на основании предположения, что кубическая сажень дров выходит из 20 деревьев, а графа пятая — по сведениям, доставленным Удельною Конторою, что на кубическую сажень дающую 4 бочки смолы, требуется 150 дерев. Следовательно, очевидно, что каждое дерево, которое дозволяется вырубать, сообразно второй графе, содержит в себе 71/2 тех дерев, из которых накалывается смолье для выкурки смолы, или, другими словами, что из 2.187.281 дерева, коих приходится по 20 на сажень, будет выкуриваться не 58.708 а 410.952 бочки, и это совершенно независимо от того, ошибалась или нет Удельная Контора, определив, что кубическая сажень дров выходит из 150 деревьев. Этого перечисления сажень на деревья вовсе не зачем было делать, так как ведь и контролировать предполагалось не число вырубаемых или подсачиваемых деревьев, а количество выделываемой смолы, и если можно вырубать в год 1/5 куб. сажени сосновых дров, средним числом, с десятины, как назначено в циркуляре товарища Министра, и если из кубической сажени этих дров выходит 4 бочки смолы (чтò действительно можно принять за норму для ямной выкурки), то количество смолы, которое можно ежегодно выкуривать будет (1.695.801х4)/15=452.213,6 бочек (разница с вышеприведенным числом происходит от того, что здесь не исключены те деревья, которые должны бы идти на домашние нужды крестьян). Этой огромной ошибки составители таблицы могли бы и не делать; но другая ошибка была, для них, так сказать, обязательна, хотя они могли и даже должны бы были ее оговорить. В циркуляре товарища Министра принято, что сосна составляет 1/6 смешанных лесонасаждений. Может быть для других местностей России это и справедливо, но никак не для Холмогорского, Шенкурского и Пинежского уездов Архангельской губернии. По таксации старшего таксатора Цигры, в Покшенской даче Пинежского уезда, оказывается, что средним числом из 5 пробных площадей на одну десятину приходится на десятине 26,61 куб. сажень дров и, в том числе, не сосновых — только 787 куб. сажен; из чего следует, что сосновые дрова составляют не 1/6, а 7/10, т. е. почти 3/4 здешних лесов, или в 4,22 раза больше, чем принимает инструкция Товарища Министра. Увеличив во столько раз полученное выше число (410.952 бочки), мы найдем, что количество смолы, которое можно бы было добывать из дач Шенкурского и Холморского уездов, составит 1.734.217 бочек в год, а так как наибольший отпуск смолы составлял только 238.804 бочки, т. е. с лишком в семь раз меньше, средний же выкур с лишком в 16 раз меньше, то всякая забота об ограждении лесов от истребления их смолокурением должна быть устранена, и смолокурению может быть дан полнейший простор. Если бы истинные результаты такой приблизительной таксации выяснились, как для Палаты, так и для Министерства, то должно полагать, что всякая мысль, как о таксации, так и о разделены лесов на участки, как о действиях по крайней мере совершенно бесполезных, была бы оставлена, и дело возвращено к тому положению, в которое оно было поставлено указом и действиями Комиссии 1804 года, и из которого его вывело донесение Казенной Палаты от 15‑го августа 1830 года.

Таким образом, результатом всего этого исследования выходит, что не только леса Архангельской губернии вообще, но даже и в тех уездах, где смолокурение производится, оскудеть никаким образом не могут. К этому же выводу можно было бы дойти и гораздо проще. Так как в год отпускается, средним числом, с небольшим 100.000 бочек смолы и пеку, а кубическая сажень смольника дает 4 бочки, то это количество добывается из 25.000 куб. сажен дров (при печном смолокурении даже из 20.000 только). Приняв, что с десятины средним числом нарубается не более 12 1/2 кубических сажен сосновых дров (вместо 18 сажен, как выходит по таксации), в год истребится только до 2.000 десятин лесу, а как его более 1.600.000 в тех дачах двух уездов, где производится смолокурение, то если бы лес не подрастал, то и тогда мог бы он быть истреблен не ранее 800 лет; а так как в 100 лет он уже во всяком случае вырастает до той степени, чтобы годиться на смолье, то на смолокурение употреблялось ежегодно не более одной восьмой части годового подроста.

Но для развития смолокурного промысла в Архангельской губернии еще недостаточно устранения тех мер, которые стесняли его условным или безусловны м запрещением подсочек. Отпуск смолы из Архангельска ограничивается соперничеством с нами Америки и Швеции, так что и то количество, которое нынче выкуривается, в иной год нельзя сбыть за границу по самым дешевым ценам, как например в нынешнем и прошедшем годах, когда цена на смолу составляла от 2 руб. 55 коп. до 2 80 коп. за бочку, а на пек 47 коп. за пуд. На это понижение цены на смолу и ограничение ее отпуска имели влияние следующие обстоятельства: 1) еще несколько лет тому назад, значительное количество смолы употреблялось в Шотландии для обмазывания овец, чем там предохраняли их от каких-то болезней: теперь же, по причине ли худшего качества смолы, слишком густой, или по причине несколько лет продолжавшейся дороговизны, стали для сего употреблять смолу, получаемую из каменного угля, при добывании светильного газа; 2) как причину уменьшения в потребности на смолу выставляют еще значительное количество строящихся в настоящее время железных кораблей, которые не надо смолить, и замен пеньковых канатов и веревок цепями и проволочными снастями. Я думаю однако же, что мореплавание, которое главным образом производится все-таки на деревянных кораблях, так сильно возрастает, что, несмотря на эти причины, уменьшающие потребность в смоле, в настоящее время все-таки гораздо более требуется смолы, чем в начале нынешнего столетия; 3) главную причину, ограничивающую отпуск смолы из Архангельска, составляет, без сомнения, соперничество Америки и Швеции. В Америке смола добывается преимущественно из породы сосны, растущей в Северной Каролине, и потому во время американской междоусобной войны отпуск ее прекратился. В эти четыре года, с 1861 по 1864, отпуск нашей смолы возрос до 108.917 бочек в год (вместо 79.407 бочек, отправленных в остальные 6 лет последнего десятилетия); к тому же, цены за бочку смолы доходили до 7 р. Если бы подсачивание деревьев продолжалось по прежнему в Холмогорском уезде, мы могли бы отпустить гораздо более; теперь же всей потребности должны были удовлетворять одни удельные дачи Шенкурского уезда. Но не мы одни воспользовались закрытием американских рынков и вздорожанием смолы. Швеция стала также в больших размерах приготовлять и вывозить смолу, и по окончании американского междоусобия, конкуренция стала сильнее прежней, и не только уменьшился отпуск, но и цены на смолу упали до такой степени, что, при значительности пошлины, несоответствовавшей выручаемой за смолу цене, промысел этот, в два последние года, почти перестал давать какие-либо выгоды. В этом не трудно убедиться из следующего расчета:

Пошлины за ямную смолу

1

р. 30 к.

бочку, куда наливают смолу — „ 10 „

дрова на выкурку бочки смолы — „ 5 „

плот или видило, на котором смолу

сплавляют, на каждую бочку—„ 5„Расходы на смолу, идущую на доливку, считая

5 бочек на 100—„ 81/2„Цена бочки—„20„Приплав до Архангельска—„20„Разного рода побочных расходов—„111/2„  2р.10к.Цена в Архангельске2р.80к.

Следовательно, с бочки приходится всего только 70 коп. или 9коп. с ведра барыша, и то в том случае, если бы крестьяне сами сплавляли смолу; а то еще из этого значительная часть попадает в руки перекупщиков, так как крестьяне принуждены продавать смолу на местах, для оплаты ее пошлиною и в избежание других расходов, которые им не под силу. При этом еще надо принять в расчет, что крестьянам выдаются билеты на вырубку известного количества осмолу, по определенной норме выхода смолы из осмола, именно по 5 бочек из кубической сажени, не взирая на то, выкуривалось ли столько, или нет. Если же вышел бы перекур, то это нейдет в пользу смолокура, и он у него отбирается и продается с аукциона, ибо предполагается, что перекур может происходить лишь от тайно, верх назначенного количества, нарубленного леса. Наконец, к расходам крестьян, продающим смолу в Архангельске, надо еще присчитать расходы на проживание там и на обратный путь. Много ли после этого ему останется?

Выкурка печной смолы несколько выгоднее, именно пошлина за нее 80 коп. с бочки; прочие расходы те же, что и на ямную 80 коп., итого 1 руб. 60 коп. Печная смола продавалась по 2 р. 55 коп. за бочку, так что тут барыша остается 95 коп. Поэтому теперь и стали, к великому вреду для торговли смолой почти исключительно курить печную смолу; настоящей же ямной, доставляется не более 5.000 бочек в год. Пошлина, собираемая с удельных крестьян и с государственных, по 1‑му Шенкурскому и 2‑му Холмогорскому лесничествам еще 20 копейками выше, как с ямной, так и с печной смолы.

Изо всего вышеизложенного вытекают, как необходимые следствия, два заключения: во первых, должно оставить всякое опасение о возможности истребления или даже оскудения лесов чрез смолокурение из подсоченного леса; во вторых, должно употребить все старания к тому, чтобы победить соперничество Швеции и Америки, и чрез это овладеть смоляными рынками, что, по естественным условиям Архангельской губернии, представляется весьма возможным, если она будет доставлять смолу возможно лучшего качества, по самым дешевым ценам. Для этого представляются следующие средства:

1. По примеру комиссии 1804 года, выделить как строевые леса, так и те, на которые можно надеяться, что они со временем сделаются строевыми; во всех же остальных допустить совершенно свободную и бесконтрольную подсочку, ибо опыт достаточно показал, что излишнего количества крестьяне подсачивать не станут; а чем долее стоит подсоченный лес, тем даст он при выкурке большую пропорцию смолы.

Так как крестьяне пряморастущих, большерослых деревьев сами подсачивать не станут, то выделение запасных строевых рощ может быть полезным в тех только видах, чтобы дать лесу, в настоящее время еще мелкому, но растущему при благоприятных условиях, беспрепятственно достигнуть со временем больших размеров. Поэтому, не предстоит никакой надобности ожидать выдела этих запасных строевых рощ, для разрешения свободной подсочки деревьев: она может и должна быть допущена немедленно. При изо��илии леса, даже и после многих лет подсочки, всегда найдутся дачи нисколько подсочкою не поврежденные, которые и можно будет запустить.

Разделение лесов на участки, или так называемые кварталы, прекратить, как не только совершенно бесполезное, но даже вредное. При полной свободе подсачивания, крестьяне, конечно, выберут для сего те именно деревья, которые вступили в надлежащий для сего возраст, и, таким же точно образом, станут вырубать те подсоченные деревья, которые вполне успели осмолеть. При такой выборочной рубке, совершенное оголение сколько-нибудь значительного участка становится немыслимым; поэтому, без всякой особой заботливости, такие участки будут мало помалу сами собою обсеменяться. При разделении же лесов на кварталы, назначаемые под вырубку на известное число лет, очевидно, что в последние годы крестьяне будут стараться вырубать все до тла, чтò в Шенкурском и Вельском уездах и делается. Дабы такие, значительной величины, пространства не оголялись совершенно, надо принимать искусственные меры для того, чтобы оставлялось на каждой десятине по нескольку деревьев, для обсеменения, за чем уследить, конечно, очень трудно. Кроме этого, вред от разделения на кварталы проистекает и из того, что в последние годы крестьяне станут курить смолу из леса слишком молодого и, следовательно, нарубать лесу больше, чем бы нужно было для выкурки известного количества смолы. Выборочная рубка составляет уже, сама по себе, правильное очередование, основанное на возрасте деревьев; к чему же вводить еще другое чередование по кварталам, очевидно менее совершенное, ибо в кварталах будет вырубаться лес всяких возрастов, и притом совершенно оголяться большие пространства?

4. Покровительство печной смоле перед ямною, наложением на сию последнюю высшей пошлины, должно быть прекращено; ибо, вопреки установившемуся мнению, ямная выкурка во всех отношениях предпочтительнее печной, как это весьма нетрудно доказать.

а) Ямная жидкая смола, по качествам своим, гораздо выше густой печной, и оплачивается 25 коп, дороже. При браковке разделяют смолу в Архангельске на 5 сортов, которые обозначают насечками или рубежами, делаемыми на бочках. Ямная смола составляет высший сорт — однорубежку, которой теперь почти вовсе нет; печная-же составляет дву, трех, четырех и пяти-рубежку. Слава, которую заслужила себе в прежнее время архангельская смола, зависела именно от того, что тогда производилась исключительно ямная выкурка. Достоинство ямной смолы видно из того, что она собственно составляет ту приманку, из-за которой покупается и более густая печная смола. Так, от смолы, идущей в Англию, требуется, чтобы по крайней мере третью часть. партии составляла жидкая ямная смола; одной густой вовсе не покупают, и, за неимением настоящей ямной, эту роль исполняют теперь дву и трех-рубежка; в Голландию же только и берут что ямную смолу однорубежку. Уменьшение доставки смолы в Голландию, в последнее время, поразительно. Между тем как в десятилетие с 1816 по 1825 год отпуск в Голландию составлял более 16% всего отпуска, в десятилетие с 1858 по 1867 год он составлял менее 4%. Неохота, с которою иностранцы берут печную смолу, увеличивается еще тем, что, по причине густоты, браковка ее невозможна, и в нее кладут, для увеличения веса, камни и песок, за чтò в последствии архангельским купцам приходится платить, когда дело раскроется, так называемое одобрение, т. е. возвращать деньги за эту подмешанную смолу. Очевидно, что ежели Архангельск будет отпускать большею частию лучшую ямную смолу не дороже, чем теперь отпускает печную, что весьма возможно при уменьшении пошлины, то весьма вероятно, что наша смола получит в торговле значительный перевес над шведскою и американскою и, следовательно, наш отпуск смолы сильно возрастет.

б) Пек, вываренный из ямной смолы, известный в торговле под именем зеркального — Spigel-pech — блестящий, плотный, без ноздрей внутри, также ценится выше приготовляемого из печной смолы. Но выгоды ямной выкурки не ограничиваются только лучшими качествами ее продуктов.

в) Ямная выкурка не требует никаких инструментов, кроме топора да лопаты, и потому может быть производима всяким самобеднейшим крестьянином, тогда как устройство печи требует затраты рублей 40 капитала, чтò для иного крестьянина очень много. Да так дешево стоит печь, где под руками глина и кирпич дешев; там же, куда нужно кирпич возить издалека, цена эта значительно увеличивается.

г) Когда печка раз устроена, то, конечно, подсачивание деревьев и рубка смолья может производиться только в небольшом расстоянии от печки: иначе подвоз смолья будет затруднителен; а так как устройство печи в новом месте, хотя бы из старого материала, будет стоить денег, то, во избежание этих издержек, хозяин будет вырубать до тла лес в окрестностях печи. Следовательно, печная выкурка содействует оголению значительных лесных пространств, чего именно должно стараться избегать. Напротив того, ямная выкурка может производиться повсеместно.

На все эти существенные преимущества, ямная выкурка представляет только одну невыгоду: из кубической сажени стольника, одинакового качества, выходит, при ямной выкурке, несколько меньше смолы, чем при печной. Это собственно и побудило наложить на ямную смолу 50 коп. лишней пошлины на бочку, и, кроме того, назначить ту же норму выкуриваемого количества смолы для печной и ямной гонки. Но выше было уже объяснено, как неосновательны опасения об истощении леса смолокурением; а при изобилии, можно даже сказать, при неисчерпаемости лесного материала, — покровительствовать, ради его сбережения, способу, дающему худший продукт, едва ли рационально. Поощрять печную выкурку перед ямною то же самое, чтò заботиться, например, о введении такого способа солеварения из морской воды, которым доставлялась бы соль худшего качества, но за то в несколько большем количестве, ради сбережения морской воды.

5. Уравнение пошлин с ямной и печной смолы непременно улучшит качество Архангельской смолы; для удешевления же ее необходимо вообще уменьшить эту пошлину, так как она составляет теперь 561/2% продажной цены для ямной и 421/2% для печной смолы, причем, конечно, очень затруднительно конкурировать с иностранною смолою. Г. Данилевский полагает, что вместо разнообразных пошлин: за смолу, за дрова, употребленные на ее выкурку, за лес на плот для ее сплава, за бочку, в которую она наливается, надо назначить одну пошлину с продажного продукта, т. е. с самой смолы: по 60 коп. с бочки, как ямной, так и печной. В таком случае, если бы ямная смола стала продаваться вместо 2 р. 80 к. дешевле нынешней печной по 2 р. 50 к., то все же выгоды смолокура были бы на 68 коп. с каждой бочки больше, чем сколько он нынче получает, т. е. почти вдвое. Совместные улучшения продукта, удешевление его и увеличение выгод промышленников не могли бы не увеличить в значительной мере сбыта, так что, вероятно, чрез некоторое время, собираемая со смолы пошлина составила бы не меньшую сумму, чем ныне.

6. Однообразная пошлина и устранение мысли об истреблении лесов смолокурением дозволяют отменить всякий учет количества вырубленного смольника и всякую норму для выкурки смолы. Пошлина собиралась бы у Архангельской заставы, после приплава смолы к Архангельску, чтò, опять-таки, чрезвычайно бы облегчило крестьян, и дало бы возможность всякому смолокуру, или нескольким вместе сложившимся, самим доставлять свои продукты в Архангельск и избавило бы их от перекупщиков. Лесное же начальство было бы освобождено от совершенно напрасных хлопот отводить участки, выдавать билеты на вырубку, и от тому подобных, ни к чему не ведущих, формальностей и стеснений. Нельзя, к сожалению, совершенно уничтожить билетов на сплав, ибо необходимо знать место происхождения смолы, для внесения пошлины в удельное ведомство, или в Государственное Казначейство. Но эти билеты должны ограничиться только обозначением числа сплавляемых бочек и места происхождения смолы.

7. Так как смолокурение производится не из одних подсоченных деревьев, а также из пней, корней и сухоподстойного леса, и так как выкурка из них смолы очищает леса, то для этой смолы полезно бы было назначить еще меньшую пошлину — например 20 к. с бочки; но, так как по наружному виду нельзя отличать эту смолу от выкуренной из подсоченного леса; то желающие воспользоваться уменьшенною пошлиною должны доставлять свидетельства от местного лесного начальства, удостоверяющие, что действительно такое-то количество бочек выкурено такими-то из пней и корней.

8. Так как в тех местностях, где смолокурение доселе не производилось, нет подсоченных деревьев, то, дозволив немедленно там подсочку, вырубку подсоченных деревьев можно будет дозволить начать не ранее, как чрез 5 лет. Итак, подсочивание деревьев составляет труд, который начнет окупаться и приносить доход никак не ранее 5 лет; посему, чтобы была охота начать этот промысел, необходима уверенность, что пошлина на смолу не будет увеличена по крайней мере в течение 10 лет. Следовательно, она должна быть назначаема в первый раз на десять, а в последствии по крайней мере на пять лет вперед, и в течение этого времени оставаться неизменною.

С принятием этих простых мер, нельзя сомневаться в том, что смолокурение скоро разовьется по всем уездам Архангельской губернии, и что доход Архангельских крестьян увеличится не на одну сотню тысяч рублей.

Прочие лесотехнические производства весьма мало развиты в Архангельской губернии. Пековарных и скипидарных заводов существует в Шенкурском уезде 12, сажекоптильных в Шенкурском же уезде 3, дегтярных 2 в Архангельском, и 1 в Онежском. По мнению г. Данилевского, есть однако же возможность ввести два новые лесотехнические производства, которые будут весьма выгодны. По словам некоторых лиц, следящих за ходом торговли разными лесными произведениями, в последнее время, под влиянием вздорожания лесных продуктов вследствие Американской междоусобной войны, развилась во Франции новая отрасль промышленности, которая доставляет значительное количество канифоли и скипидара самого превосходного качества. Растущую в окрестностях Бордо и в Ландском Департаменте приморскую сосну (pinus maritima) подсачивают, делая в ней насечки, или просверливая дыры, к которым подставляют или подвязывают черепки, куда собирается чистая смола, из которой приготовляются самые превосходные скипидар и канифоль. Продуктами этими пользуются в период подсочки, а за тем срубают дерево и добывают из него обыкновенную смолу. Это подтвердил г. Данилевскому бывший в тех местах купец Беляев, сын известного лесопромышленника, устраивающий теперь лесопильный завод в деревне Сороке. По его словам, промышленность эта чрезвычайно выгодна, так что находят даже возможным заводить, с этою целию, плантации приморской сосны. Эти канифоль и скипидар добываются уже в довольно значительных количествах, так что начинают составлять предмет заграничного отпуска. Нечто в роде этого делают, правда, и у нас соскабливанием так называемой серы с подсоченных деревьев, но, получаемая этим способом, сера бывает смешана с оскребками коры, и потому, при перегонке, не может давать продуктов столь превосходного качества, как чистая самотечная смола.

Венецианский скипидар составляет также новую отрасль лесотехнического производства, которая могла бы, может быть, ввестись у нас в обширных размерах, при изобилии лиственницы. Этот скипидар, сколько известно, не продукт перегонки, а просто сок дерева, получаемый надрезыванием коры. Но неизвестно, подвергается ли затем этот сок какой-либо обработке, или нет. Несмотря на легкость добывания этого довольно дорогого продукта, у нас не было, однако же, делаемо никаких попыток к его получению. Это объясняется тем, что, до последнего времени, лиственница считалась у нас каким то священным и неприкосновенным деревом.

Для введения в Архангельской губернии этих двух отраслей промышленности, следовало бы удостовериться, могут ли наша обыкновенная сосна и наша лиственница, которые составляют породу отличную от Европейской, доставлять продукты столь же ценные, как приморская сосна и Швейцарская лиственница, или, по крайней мере, близко к ним подходящее. Затем, послать за границу способного человека изучить это дело, не только в техническом отношении, чтò не представит большого труда, но и в экономическом, т. е. разузнать количество получаемых продуктов, стоимость их, употребление, обширность и места сбыта. В случае благоприятных ответов, для введения этих отраслей промышленности у нас всего удобнее было бы, кажется, предоставить желающему заняться добыванием канифоли, обыкновенного и Венецианского скипидара — участок леса, в котором росли бы сосна и лиственница (низкосучная и малорослая), в несколько сот или даже тысячу десятин, с правом, в течении нескольких лет беспошлинно добывать не только означенные продукты в произвольном количестве, но и ��екоторое количество обыкновенной смолы, получаемой из тех деревьев, из которых уже извлекалась смола для канифоли и скипидара. Этому заводу стали бы, вероятно, доставлять крестьяне смолу и из других мест, а по истечении льготного времени, вероятно завелись бы подобные заводы и в других местах.

2. Отпуск строевого леса за границу

Из Архангельска и из Онеги отпускалось, в последние годы, около 325.000 дерев, в виде досок. Но из этого количества, собственно на Архангельскую губернию приходится гораздо менее половины, никак не более 120.000 бревен. Как незначительно это количество, можно видеть из того, что Петербургский порт отпускает около 4‑х раз более, тогда как область, откуда лес свозится в Петербург, составляют только губерния Новгородская, большая часть Олонецкой, и часть Петербургской и Псковской, что составит никак не более 1/5 или 1/6 доли пространства, отпускающего лес чрез Белое море, состоящего из Архангельской губернии, большой и самой лесистой части Вологодской, и из значительной части Олонецкой губернии, и заключающего в себе от 50 до 60 миллионов десятин лесу. Незначительность этого отпуска открывается еще из той малой доли, в которой Архангельская губерния, или, лучше сказать, весь бассейн Белого и Ледовитого морей, в пределах Европейской России, участвуют в снабжении иностранных рынков лесом. По сведениям лиц, ведущих лесную торговлю с Лондоном, в один этот город ежегодно свозится до 12.000.000 досок, Беломорские же порты отправляют только 780.000 нормальных досок, т. е. менее 1/15 доли количества, требуемого одним Лондоном, где, однако же, чрезвычайно высоко ценят доски из Архангельской сосны. Следовательно, дело тут не в недостатке спроса. Относительно отпуска строевого леса, нет надобности побеждать чьего бы то ни было соперничества, его можно увеличивать почти в произвольных размерах. Невозможно также опасаться истощения громадных лесных пространств, покрывающих Архангельскую губернию и северо-восточную часть Вологодской.

Если бы размер отпуска определить соответственно норме, назначенной в циркуляре Товарища Министра Государственных Имуществ 1843 года, считая по четыре дерева с 10‑ти десятин, и из них только 1/6 сосновых, которые одни лишь идут за границу в настоящее время, что составило бы по одному сосновому дереву с 15‑ти десятин, и принять, при 120-ти летнем обороте, только восемь строевых сосновых деревьев на десятине, — то, и в таком случае, из портов Архангельской губернии можно бы вывозить, без малейшего опасения в оскудении леса, от 3.000.000 до 4.000.000 деревьев, или от 10‑ти до 13‑ти раз более нынешнего. Но, как уже показано выше, не может быть сомнения, что сосновые леса составляют гораздо более 1/6 части всех лесных насаждений губернии. Этот расчет приводится г. Данилевским с целию отстранить всякое опасение о возможности оскудения Архангельских и Вологодских лесов отпуском из них лесу за границу.

Как по смолокурению, так и по отношению к отпуску леса, 1798 год положил основание неоправдываемым действительною надобностию стеснениям, которые стали мало по малу отменяться только в последнее время. В указе 10‑го сентября 1798 года сказано: „Видя крайнее уменьшение лесов, нужных для кораблестроения, от небрежного смотрения, и от разных в чужеземные места выпусков происшедшее, повелеваем: 1) во всех казенных дачах, нужные к кораблей и судов строению, леса, как-то: дуб, лиственницу, вяз, клен, ильм, ясень, чинар, граб и бук, ни под каким видом и ни на какое гражданское строение отнюдь вырубки чинить не дозволять; на обывательские же постройки и другие надобности употреблять ель, ольху, осину и прочие к судовому строению ненужные леса; но и то с крайним рассмотрением; 2) из всех портов и прибрежных мест Империи нашей, всякого рода лесам отпуски в чужеземные места пресечь, и без особенного от нас Указа ни единого древа не выпускать, кроме положенного Указом числа досок, по пропорции отпускаемого железа“.

Этот указ и до сего времени служит основанием нашего действующего законодательства по заграничной торговле лесом. В 1804 году, при отмене стеснительных правил для смолокурения, он не был отменен, а указом 1810 года еще подтвержден. В § 23‑м сказано: „Запрещенную, Высочайшим указом 1798 года, продажу казенного леса за границу оставляя во всей силе, разрешить токмо продавать накопившийся в огромных количествах валежник, в граничащих с Пруссией лесных дачах“. Из этого последнего разрешения видно, в каком строгом смысле принималось запрещение вывозить лес за границу. Это еще положительнее оказывается из ничтожных отпусков леса из Архангельского порта, в первые годы нынешнего столетия. С 1807 до 1811, в те именно года, когда Архангельск был единственным портом, из которого могли вывозиться русские продукты, лесного отпуска вовсе не производилось. В 1811 году отпущено 17.988 досок, в 1812 — 2.890, в 1813 — 27.702, и в 1814 — 29.314 досок, чтò приблизительно соответствует 7.495, 1.204, 11.543 и 11.797 деревьям. Что такое стеснение в отпуске леса не имело основанием надобности в лесе на строение как казенных, так и частных судов, доказывается тем, что из дел, возникших по случаю указа 1804 года о смолокурении, видно, что для Адмиралтейства употреблялось тогда всего только 20.000 лиственничных и сосновых деревьев в год (именно: лиственничных от 10 до 32-дюймовых около — 7.000, сосновых мачтовых от 21 до 30-дюйм. — 280, большемерных той же толщины — 2.800, строевых от 10 до 21-дюйм. — 10.000), да на купеческие суда — 7.000 сосновых деревьев.

Это запрещение отпуска леса за границу и до сих пор осталось в нашем законодательстве, так что весь производящийся отпуск составляет как бы исключение. В ст. 669, т. VIII, ч. I, сказано: „отпуск леса из казенных дач для продажи за границу воспрещается, с нижеследующими, однако же, изъятиями: 1) пильным заводам Олонецкой губернии разрешается отпускать из С.‑Петербургского и Кронштадтского портов доски, выпиливаемые на сих заводах; 2) из казенных лесов Архангельской и Вологодской губерний разрешается отпускать 50.000 дерев ежегодно частным людям, для распиловки в доски и отпуска, из Архангельского порта, за границу (а как из сего количества дерев должно выходить разных размеров досок и батенсов, по приведении оных в Английские численные доски, толщиною в 11/2 дюйма и длиною в 12 футов, до 38.000 дюжин, то сим и ограничивается ежегодный отпуск за море досок, выпиливаемых в казенных лесах): в последствии это количество было еще увеличено, специально для Вологодской губернии, „в предохранение казенных лесных доходов Вологодской губернии от упадка, по избыточному в ней количеству лесов“, на 25.000 деревьев. И это количество, соответствующее 183.600 нормальным доскам, во все время, с 1840 по 1855 год, было только два раза превзойдено, раз на 23.400, а в другой на 2.800 досок. Весь теперешний, далеко превосходящий эти размеры, отпуск основывается единственно на применении к нему примечания к 669‑й статье, в котором сказано, что иногда разрешается временно продавать лес из казенных дач за границу, по особым Высочайшим повелениям.

Такой взгляд на дело не мог, конечно, содействовать развитию отпуска леса из Архангельской губернии, и неудивительно, что она так слабо участвует в снабжении лесом стран, в нем нуждающихся. В настоящее время, конечно, взгляд этот начал, мало по малу, изменяться. Было разрешено устроить лесопильные заводы в Кеми покойному купцу Кардакову, а затем и купцу Беляеву разрешено доставлять от 30.000 до 50.000 дерев, по р. Выгу в Сороку, и распиливать там на доски. По изложенным основаниям, со своей стороны могу только заявить, что усиление отпуска леса из Архангельской губернии составляет самое верное и быстрое средство доставить народонаселению Архангельской губернии хорошие заработки, и тем поднять уровень его благосостояния в весьма значительной степени. Всего же важнее развить лесной отпуск в таких местностях, где его до сих пор не было, между тем как естественные условия его допускают. На первом плане стоит в этом отношении Мезень.

Из громадных лесов этого уезда, пространство которых превосходит все прочие леса Архангельской губернии, не отпускается теперь и не отпускалось, на памяти людской, леса, за исключением небольшого количества дерев, сплавляемых вверх по Кулою и переталкиваемых, по короткому волоку, в р. Пинегу. В последнее время было, однако, сделано два предложения устроить лесопильные заводы на устье Мезени, и завести там отпуск леса за границу, в виде досок. Одно из них было сделано купцом Мейером, участвующим в Архангельском заводе Фонтейнеса, а другое — компаниею Кларка и Моргена, в руках которых находится лесная торговля Онежского порта, и которые имеют лесопильный завод и в Архангельске.

Устройство лесопильных заводов на устье Мезени можно считать истинным благодеянием для Мезенского края, жители которого почти совершенно лишены заработков, а, по северному положению, почти не могут заниматься земледелием. Единственный промысел их есть охота за морскими зверями, которая, при всей своей опасности и затруднительности, на долю Мезенцев не может доставлять более 50.000 руб., и представляет ту невыгоду, что по характеру своему более или менее случайна; к тому же требует еще значительных затрат на лодки, снасти, пищу во время промысла, так что только половина ценности добытого зверя достается, по правилам покрута, беднейшему классу народа — работникам, а половина идет относительно более зажиточным — хозяевам. Между тем, вырубка и доставка деревьев, равно как и самые работы на заводе, не требуют от работника ничего кроме здоровых рук да топора, и весь заработок идет в пользу самого работника. Сверх сего, лесной промысел — совершенно постоянный, и не зависит ни от каких случайностей. Наконец, и сумма денег, которую он должен пустить в оборот между беднейшими классами населения, гораздо значительнее, составляя никак не менее 100.000 руб. в год, как видно из следующего расчета: за вырубку и сплав лесов крестьянам придется, средним числом, с дерева 60 к.; за выкатку леса в гору, подвозку к заводу, отвозку распиленных досок, опилок, горбылей и проч., уборку в штабели, с дерева до 15 коп.; за браковку и сортировку досок, укладку и уборку, нагрузку в корабли, укладку на кораблях, также с дерева до 15 к. Наконец, за прочие работы, совершаемые простыми работниками, как-то распиловку в доски машинными силами, топку печей под паровиками (за что на заводе г. Фонтейнеса по контракту приходится работнику по 61/2 к. с дерева), караул, жалованье слесарям, кузнецам, пилоставам, и другим, высшего разряда рабочим — никак не менее 10 к.; следовательно, с каждого дерева придется кругом по 1 руб. в пользу крестьян работников, или 100.000 руб. на все количество деревьев.

В этот расчет не входит то жалованье, которое переплатится лицам, занимающим, так сказать, высшие должности, при доставке и распиловке леса, прикащикам. приемщикам, браковщикам, которые нанимаются из народа же. К этому надо присоединить те выгоды, которые должны произойти от открытия нового портового города. Приход иностранных кораблей оживит глухую местность, породит множество мелких побочных промыслов и доставит сбыт многим произведениям, теперь или решительно не имеющим цены, или очень дешевым, как-то: маслу, говядине, птице, яйцам, свежим овощам и т. п. — которые потребуются на продовольствие экипажей, во время их стоянки, и на провизию в обратный путь.

По этим соображениям, кажется, что если бы даже казна сама по себе ровно никаких выгод не извлекла бы из отпуска леса из Мезени, то вышеприведенные основания могли бы уже побудить правительство облагодетельствовать край бедный и пустынный новою отраслью промышленности. Уже одно прекращение или, по крайней мере, уменьшение недоимок, да избавление от расходов, которые, так или иначе, а придется же делать правительству, в случае повторения неурожаев, подобных неурожаям 1862 и 1867 г., которые, конечно в Мезенском крае не заставят себя долго ждать, составили бы для казны немаловажную выгоду.

Весьма желательно было бы также, если бы нашелся кто нибудь, кто взял бы на себя ведение дела по распиловке и отправке леса из Кеми, приобретя совершенно устроенный уже там завод.

Весьма жаль, что изо всех деревьев, составляющих леса Архангельской губернии, действительное богатство составляет только одна сосна, прочие же хвойные породы — ель и лиственница, в экономическом отношении, все равно что не существуют. Причина этого, относительно ели, по крайней мере, заключается в слишком большой на нее пошлине. Лучшим доказательством сему служит то, что еловые доски ни из Архангельска, ни из Онеги не отправляются, хотя опыты и были делаемы. В 1864 году было отправлено из Архангельска около 12.000 или 15.000 дюжин еловых досок, по результат был неблагоприятный, и потому заготовка ели была брошена. Местные торговцы объясняют это так: за границею ценность еловых досок 1‑го сорта — немногим выше ценности сосновых досок 2‑го сорта, доски же 2‑го сорта, на которые, в настоящее время, цена в Англии 5 фунтов стерлингов за нормальную сотню, между тем как за первый сорт цена 8 фунтов 10 шиллингов, приходились бы в убыток, если бы отправлялись в большем количестве, как самостоятельный товар, отдельно от досок первого сорта. Но фрахт и все расходы, кроме пошлины, на еловый лес будут совершенно те же, что и на сосновый; следовательно, заготовлять еловые бревна, распиливать их на доски и отправлять за границу было бы возможно, полагают они, если бы пошлина с ели была не выше 20 копеек с дерева. Справедлив ли этот расчет или нет, во всяком случае необходимо сбавлять пошлину с ели до тех пор, пока не начнут заготовлять и отправлять ее за границу. В самом деле, какая польза, что в контрактах значится на нее высокая такса, когда по ней ничего не покупается, и огромные количества этого дерева совершенно напрасно растут и гибнут от естественных причин, не принося никакой пользы? Всякая самая ничтожная пошлина, или даже отсутствие всякой пошлины, предпочтительнее этого. Если бы ель не давала дохода казне, то по крайней мере давала бы заработки народу; теперь же — ни того, ни другого.

Наконец, в правилах, по которым производится отпуск леса из Архангельских дач заграничным отправителям, было бы полезно уничтожить некоторые излишние стеснения.

а) Леса разделены на дачи, дачи распределены на три разряда с различною попенною таксою, смотря по удобствам рубки и доставки леса. Понятно поэтому, что вырубка лесу не в той даче, где назначено лесным начальством, ведет за собою судебное преследование и штраф. Но дачи, в свою очередь, разделены на урочища, не различающиеся между собою разностью цен на лес; и, однако же, вырубка леса в одном урочище вместо другого также точно влечет за собою конфискацию нарубленных деревьев и двойной противу попенной таксы штраф. При этом надо обратить внимание, что вырубка леса не в тех урочищах, где указано, не представляет никакого интереса самому лесопромышленнику, а делается рубщиками в виду больших для них удобств, или даже по неясности границ урочищ. Следовательно, в этого рода проступках, со стороны лесопромышленника, нет никакой злой воли; большею частию, ее нет даже и у лесорубов. С другой стороны, весьма трудно усмотреть, в чем именно заключается вред для интересов казны, или для обеспечения сохранности лесов, тут так строго преследуемый. Единственною целию правительства в этом деле может быть только облегчение контроля над количеством вырубленного леса до спуска его в воду, а также возможность следить за срубленными, но оказавшимися негодными для распиловки, так называемыми фаутовыми деревьями. Кажется, поэтому, что вполне было бы достаточно, за вырубку леса в назначенной даче, сверх взыскания попенных денег по тому разряду, к которому дача принадлежит, брать еще процентов 20 штрафа, собственно за произведенный беспорядок. Чтò же касается до распределения лесных порубок по урочищам, то таковое совершенно уничтожить, а вместо сего определить: 1) чтобы лесопромышленники приплачивали известный определенный процент за срубленные ими фауты; 2) чтобы места рубки леса внутри дачи были совершенно предоставлены выбору самих промышленников но чтобы 3) когда рубка уже окончена, в конце зимы или в начале весны, перед сплавом, местà, где сложен срубленный лес, были объявляемы лесному начальству, дабы оно имело возможность поверить его; 4) за скрытие таких мест должно быть налагаемо строгое наказание, как за явный и злонамеренный обман.

б) Совершенно излишним представляется также таможенный надзор на заводах, который должен следить за числом отправляемых досок, и тем контролировать, не провезено ли и не распилено ли на доски деревьев, неоплаченных попенными деньгами. Надзор этот и прежде был чисто мнимый, потому что, при разных размерах досок в длину, ширину и толщину, проверить, столько ли отпущено нормальных дюжин, сколько показывает заводчик, чрезвычайно затруднительно; теперь же, контроль этот сделался совершенно невозможным, ибо, при взыскании попенных денег. не обращается более внимания на толщину деревьев, а следовательно, даже точно сосчитав число отправляемых нормальных дюжин, нельзя судить, какому количеству бревен оно соответствует.

в) В правилах, ежегодно объявляемых на заготовку леса к Архангельскому порту, и даже в контракте с Онежскими лесопромышленниками, находится статья, которою запрещается рубить деревья в полосах, окаймляющих большие реки, как, например: Двину, Пинегу, Онегу на 5 верст, а по меньшим — на 21/2 версты от каждого берега. Если это делается с тем, чтобы сохранением лесов вдоль рек предохранить эти последние от обмеления, то в этом отношении может иметь важность сохранение леса в вершинах рек, речек и притоков, а не вдоль их течения. Чтò же касается до этих вершин, то в Архангельской губернии они выходят из болот, лежащих в самой глуби лесных трущоб, и об обсыхании их пока еще, слава Богу, заботиться нечего. Другая причина сбережения леса вдоль рек могла бы заключаться еще в том, чтобы чрез оголение берегов не усиливалась подмывка и осыпка их, когда почва не будет более сдерживаться переплетающими ее корнями. Но для этого нет никакой надобности, чтобы лес, растущий вдоль реки, был бы строевой; надо, напротив того, чтобы он был по возможности густ, а этому условию всего лучше удовлетворяет мелкий дровяной лес. Поэтому, кажется, что и это стеснение могло бы с пользою для дела быть уничтожено, тем более, что с растущего в столь близком расстоянии от больших судоходных или сплавных рек леса можно бы назначить несколько высшую пошлину, которую вероятно с охотой согласились бы уплачивать промышленники.

г) Было бы весьма полезно, если бы правила и условия на заготовку лесов там, где она производится не на основании долговременных контрактов, не составлялись бы каждый год вновь, а утверждались на несколько лет, хотя, например, на три года вперед. Это дало бы возможность промышленникам лучше располагать своими делами, рассчитывая их на более продолжительный срок, и не было бы замедления в найме рабочих, как теперь, когда, вследствие несвоевременности объявления правил нередко упускается время самое благоприятное для найма рабочих и заготовления леса.

Изложив свои мысли о том, как должны бы быть устроены те промыслы, которые могут доставить крестьянам Архангельской губернии наибòльшее количество заработков, а следовательно и средств для своего пропитания, г. Данилевский переходит к тем мерам, который должны непосредственно усилить производство хлеба в тех частях губернии, где хлебопашество в довольно значительных размерах еще возможно и обещает некоторый выгоды.

3. Подсеки и расчистки лесов

Тою же обер-форстмейстерскою инструкциею 1798 года, которою запрещено было подсачивание деревьев для смолокурения, ограничена и свобода расчистки лесов. § 31 запрещает „без дозволения Волостного Правления очищать лесные угодья на пашни и паствы“. Этим, можно, сказать, преждевременным ограничением свободы расчистки лесов, была остановлена, или, по крайней мере, ослаблена деятельность народоселения, стремившегося к увеличению количества пахотных, сенокосных и пастбищных мест насчет леса, — деятельность, которая не только тогда, но даже и теперь должна бы считаться в высшей степени полезною и благодетельною для такого края, как Архангельский, который почти весь занят одною сплошною лесною пустынею. Лучше всего доказывает это следующая таблица, в которой поуездно показано: количество лесов разного рода, количество обработанных земель, и отношение общего количества всех земель, состоящих под разного рода культурами, к лесу и к числу мужского народонаселения.

Уезды

Количество

леса

Отношение культурных

земель к лесу

Дес.

Саж.

Саж.

Архангельский

1.529.496

901

1: 36Холмогорский

1.301.137

1.507

1: 44Шенкурский

2.059.603

2.036

1: 32Пинежский

3.949.113

2.288

1:130Мезенский

14.908.236

974

1:805Онежский

2.315.629

59

1:86Кемский

4.754.683

1.613

1:160

30.817.899

2178

1:133

Уезды

Количество

пахотной

земли

Сколько

приходится

на душу

Количество

лугов

сенокосов

и пастбищ

Сколько

приходися

на душу

Количество

земли под

усадьбами

Общее

количество

всех земель под

культурою

Сколько

приходится

на душу

культурных

земель

Дес.

Саж.

Саж.

Дес.

Саж.

Дес.

Саж.

Дес.

Саж.

Дес.

Саж.

Дес.

Саж.

Архангельский

10.733

148

1.775

27.179

1.826

1

1.404

1.692

26

39.608

2.000

2

1,747

Холмогорский

13.016

2.162

2.256

14.344

2.025

1

87

1.320

278

28.681

2.065

2

171

Шенкурский

29.527

2.030

2.507

33.086

978

1

397

1.237

1,462

63.851

2.079

2

599

Пинежский

6.988

728

1.638

21.515

1.261

2

206

489

1.826

28.993

1.395

2

2.923

Мезенский

4.185

1.336

543

11.623

2.298

1.490

449

506

16.259

1.740

1.082

Онежский

7.240

1.462

1.039

18.128

187

1

877

707

438

26.075

2.087

1

2.314

Кемский

11.075

1.279

1.708

16.444

245

1

123

1.160

84

28.680

1.608

1

2.001

82.771

1.954

1.732

142322

1.600

1

577

7.055

2.220

232152

974

2

56

В губернии, где все простра��ство земель — пахотной, луговой, пастбищной и усадебной — составляет только 1/133 долю лесов, где на душу приходится 2/3 десятины пахотной земли, да и всей, состоящей как под жилищами, так и под земледелием и скотоводством, — по две десятины на душу: все, чтò отнимается от леса, должно считаться самым существенным и желанным приобретением для культуры; следовательно, должны быть принимаемы все меры, могущие тому способствовать. Лучшее и даже единственное средство побуждать крестьян подчищать леса и обращать их в пашни, луга и пастбища, заключается в отдаче им подчищенного пространства в долговременное личное и потомственное пользование, чтò и делалось до последнего времени, когда подчищенные пространства предоставлялись в 40‑летнее пользование крестьян. Но с 1865 года эта система была оставлена под влиянием двух соображений: 1) что крестьяне должны быть наделены 15‑тидесятинною пропорциею земли, которая и должна будет поступить в общинное пользование. Следовательно, если расчищенное пространство, отданное в личное владение на 40 лет, придется внутри пространства, имеющего поступить в надел, то должно будет произойти столкновение права общинного землевладения с правом личного пользования; 2) что вся земля, оставшаяся за крестьянским наделом, составляет полную государственную собственность, из которой крестьяне не должны ожидать прибавок к полученному ими наделу.

На сих основаниях, подчистки леса допускаются теперь лишь на том пространстве, которое должно оказаться внутри крестьянского надела, при отмежевании оного, но с предоставлением права личного или семейного пользования, не на 40 лет, а на неопределенный лишь срок до этого отмежевания, после которого и эти подчищенные участки должны поступить, на одинаковом основании с прочими частями надела, в общинное пользование. Всякая же подчистка на пространстве, остающемся за наделом, положительно запрещена. При этих новых условиях, почти никто не принимается за подчистки, опасаясь напрасно затратить свой труд и капитал. Со времени возникновения мысли о 15‑тидесятинном наделе, т. е. с 1804 года, уже прошло 64 года; а надел произведен только в части Шенкурского уезда. Весьма вероятно, что и еще пройдет более 40 лет, прежде чем наделятся все Архангельские крестьяне землею, так что собственно говоря, как опасения крестьян не решающихся начинать подсечки, так и опасения администрации, на деле едва ли осуществятся.

Совершенно такой же теоретически отвлеченный характер носит на себе и второе основание запрещения подсек и подчисток. Все действительно важное и необходимое, по отношению к охране принципа государственной собственности, заключается лишь в том, чтобы народ не возымел ложной мысли, что лес составляет его собственность, которою он может пользоваться по праву, как ему угодно. Но такого понятия народ себе и не составляет. Чтобы не дать ему возникнуть в будущем, достаточно того, чтобы, для производства подсек, каждый желающий должен бы был испрашивать разрешения лесного начальства, и платил бы за это дозволение самую ничтожную копеечную сумму, которая служила бы лишь напоминовением, что он пользуется не своим правом, а делаемою в уважение его нужд льготою.

Чтò касается до того, что эти мелкие клочки крестьянских новин испестрят казенные леса, и произведут чересполосность, то это неудобство относится только до планов, а не до действительности. Если образуются довольно значительные клочки, на которых будут стоять по привольным местам, вдоль речек, или по берегам озер, хутора и усадьбы, которыми изредка прорешетится сплошная громада лесов, то это будет явлением в высшей степени утешительным. Эти мелкие поселки составят зародыши будущих более обширных деревень и сел; а таким только образом и может проникать культура в недосягаемую ныне чащу лесов. Народонаселение распределялось, в Архангельской губернии, в виде весьма слабо разветвленного дерева, главный ветви которого соответствуют большим рекам. ее орошающим. Только допущением полной свободы выселков можно будет достигнуть дальнейшего разветвления этого дерева, по второстепенным и третьестепенным речкам, вливающимся в главные. Немногие существующие теперь такие выселки, которые г. Данилевский имел случай посетить, во время поездки на Печору, отличались благосостоянием, как потому, что крестьяне в них имели много скота, штук до 15, а некоторые даже до 50 и до 100, так и потому, что промыслы лесных зверей и дичи были у них под руками. Суровость климата не позволяла там тратить слишком много труда и времени на земледелие; но, если бы такие выселки образовались в более южных уездах, как например в Холмогорском, в Онежском, то и хлебопашество составило бы для них значительную отрасль хозяйства. Культурные отношения народа к стране, им населяемой, находятся в Архангельской губернии на той же степени, на которой во внутренних частях России оно стояло за несколько сот, и даже за тысячу лет тому назад. Применение к ним порядков XIX века не может привести ни к каким полезным результатам, и только задержит естественный ход развития. Поэтому, г. Данилевский полагает;

1. Пока, совершенно отложить мысль о наделе крестьян определенною пропорциею земли, так как этим приковалось бы население к ныне занимаемым им местам, а все остальное пространство губернии на век осудилось бы оставаться лесною пустынею. Эта мысль долго служила, и до сего времени еще служит препятствием к развитию смолокурения; неужели должна она служить препятствием и к развитию земледелия и культуры вообще? Понятно, что точное определение границ владений различного рода собственников есть существенное условие благоустроенного хозяйства там, где должны возникать столкновения от стремления каждого расширяться на счет своего соседа. Но какая надобность в этом размежевании там, где мелкие крестьянские участки, так сказать, исчезают в целом море собственности государства, которое не может извлекать из нее никакой другой выгоды, как позволяя тем же крестьянам ею пользоваться, в том или другом виде? Никаких столкновений ни крестьян с казною, ни крестьян между собою тут произойти не может, и само размежевание является тут совершенною роскошью.

2. Дозволить крестьянам, на праве сорокалетнего пользования, расчищать участки леса там, где они пожелают, по отводу лесного начальства, если только эти места но составляют дач строевого леса и запущенных под него, а также мест, где производится смолокурение, если подсоченный в них лес еще не срублен.

3. Если избранные для подчистки участки составляют удобные места для новых поселений земледельческих или скотоводных, то дозволять крестьянам селиться по оным, оказывая им те же содействия, которые назначены для переселенцев вообще, только в меньших размерах: дозволением беспошлинно рубить лес на постройки, освобождением на некоторое время от податей, и т. п. Таким образом, будут переселяться люди зажиточные или предприимчивые; но и оставшиеся на прежних местах почувствуют, при общем малоземелье, значительное улучшение своего быта; ибо их пашни и сенокосы увеличатся участками переселенцев. Этим, кажется, может быть удержано народонаселение Архангельской губернии от переселения в другие местности России, после 1870 года, ибо переселение направится, таким образом, внутрь самой же губернии.

4. При дозволении делать расчистки, не должно брать никакой пошлины с срубаемого и сжигаемого леса В самом деле, лес этот надо рассматривать как препятствие, которое предстоит победить немалым трудом, а не как материал промышленного производства, доставляющий выгоды. Если сожженный лес и служит удобрением почвы, то это лишь отчасти вознаграждает за понесенные, при расчистке, труды. В этом очень легко убедиться, сообразив, что если бы находилась не занятая лесом десятина земли, то никто не стал бы для удобрения ее рубить лес с соседней десятины и возить на нее; ибо, гораздо менее труда и издержек стоило бы удобрить ее иными способами, как например, торфом, употребляемым для этой цели в Шенкурском и Холмогорском уездах. Следовательно, удобрение золою и углем срубленного леса есть как бы вынужденное необходимостию избавиться от срубленных деревьев, и хотя отчасти вознаградиться за труд расчистки.

Но, каким бы успехом ни увенчались предложенные доселе меры, конечно невозможно надеяться, ни того, чтобы Архангельская губерния стала производить столько хлеба, чтобы могла им прокормиться, ни даже того, чтобы ряд неурожаев не потряс снова ее благосостояния, если цены на хлеб в эти неблагоприятные годы будут также высоко держаться, как ныне. Единственное средство предупредить это бедствие, которое возвышает обыкновенные расходы крестьянина втрое и даже более, и тем уничтожает все его хозяйственные расчеты, заключается в соединении Архангельской губернии хорошими путями сообщения с хлебородными местностями.

4. Проведение новых путей сообщения

Как ни важно для Архангельской губернии проведение такого железного пути, который обеспечил бы ей подвоз дешевого хлеба, даже в случае самого сильного местного неурожая, железные дороги составляют, однако, столь дорогие сооружения, что трудно, кажется, было бы решиться на постройку северной дороги, если бы, кроме своей особой цели, она не требовалась в то же время и общими экономическими интересами государства. Следовательно, вопрос сводится к тому, существует ли такое направление для предполагаемой железной дороги, которое удовлетворяло бы обоим вышеприведенным условиям. Чтобы решить этот вопрос, г. Данилевский обращает сначала внимание на общую его сторону, и предварительно считает полезным высказать несколько простых и очевидных начал, применение которых к данному случаю, как он надеется, прямо укажет на направление, которое должно избрать.

1. Направление железной дороги должно быть так соображено с физическими и экономическими условиями страны, чтобы никакая последующая дорога, в каком бы направлении она ни была проведена, не могла бы уже лишить ее значения в будущем. Такое направление можно назвать естественным. Если направление не так выбрано, то или должны пропасть труд и издержки, на дорогу употребленные, или же опасение этой потери будет служить препятствием к проведению нового пути, более соответствующего истинным потребностям страны. При проведении северной железной дороги следует избегать неестественного направления; причем, в более или менее близком будущем, другая, удачнее выбранная, линия убила бы ее.

2. Железные дороги должны доставлять сообщение дешевое, и потому длина их имеет свои границы, определяемые степенью населенности, обработанности и промышленности страны, по которой они проходят. В стране населенной, обработанной и промышленной, дорога служит соединением не двух только крайних пунктов, между которыми проведена, но и всех мест вдоль и в некотором расстоянии от нее лежащих. Поэтому, среднее расстояние, на которое провозится по ней каждый пуд товара, будет всегда в несколько раз меньше всей ее длины, и потому, можно рассматривать ее как бы состоящею из нескольких отдельных участков, равняющихся длиною среднему расстоянию, проходимому каждым пудом товара, участков, из которых, следовательно, каждый сам себя может окупать, и дорога, поэтому, может быть произвольной длины. Не то в стране малонаселенной. Если бы железная дорога соединяла два пункта, разделенные между собою пустыней; то очевидно, что весь провозимый по ней товар проходил бы ее во всю длину. Следовательно, чем страна менее населена и обработана, тем проводимая чрез нее дорога будет более подходить, по своему характеру, к этому крайнему случаю. Длина такой дороги обусловливается ценностию товаров, имеющих по ней везтись. Если товар дешев, то, при известной длине дороги, он уже не выдержит издержек провоза, и дорога не только не будет окупаться, но товар, для перевозки которого она преимущественно построена, вовсе по ней не будет возиться. Примером может служить хлеб. Едва ли он может выдержать провоз в 2.000 верст сплошь по железной дороге, ибо провозная плата по нашему тарифу составила бы около 5 руб. с четверти. Поэтому, невозможно, например, провозить таким путем сибирский хлеб к портам Черного, Балтийского, или даже Белого морей. В таких случаях, надо обращаться к более дешевым средствам сообщения, т. е. к рекам и озерам, между которыми железные дороги должны являться лишь в качестве соединительных путей, ибо, в большинстве случаев, они имеют преимущество перед каналами, которые и не везде возможны, и чрезвычайно удлиняют путь, проводясь большею частию между верховьями рек, которые, к тому же, всегда мелководны.

3. Все считают самым выгодным такое расположение рек в стране, при котором все части ее имеют в них удобное средство для доставления своих произведений к ближайшим портам. При этом, жизненные соки, так сказать, равномерно распределяются во все части государственного организма. Очевидно, что выгодное распределение железных дорог должно носить тот же характер, и они должны исправлять недостатки в направлениях рек. В России, и водяная сеть, и сеть железных дорог, на сколько она успела выясниться, говоря вообще, хорошо удовлетворяют этим требованиям. Середина России, и водяными, и железными путями, имеет сбыт к Петербургу; северо-западная — к Риге, и вероятно в непродолжительном времени будет иметь его к Либаве; юго-западная — к Ростову, Таганрогу или вообще к Азовскому морю. Но восток и северо-восток пока не имеют своего пункта сбыта, и направляют свои произведения к Петербургу, более или менее окольными путями.

Бросим теперь взгляд на карту Европейской России, имея в виду только что изложенные общие основания. Три залива врезываются в огромную материковую массу России: Финский, Двинский и Таганрогский. Из них Двинский более других подходит к самой континентальной, наиболее удаленной от морей, части Европейской России, т. е. к среднему Уралу и к соседним с ним губерниям: Пермской, Вятской и северной части Уфимской, составляющим бассейн Камы. Эта бòльшая близость Камского бассейна к Двинскому заливу усиливается уже тем, что, как водяные пути, так и железные дороги, уже существующие или предполагаемые, ведущие к Финскому заливу, весьма значительно удаляются от прямолинейного направления, загибаясь к северу или к югу, тогда как естественные водяные пути ведущие к. Двинскому заливу, именно реки Вятка и Двина, лежат в прямолинейном направлении от устья реки Вятки к Архангельску. В том же направлении лежит и та линия железной дороги, которою эти реки могут быть соединены, между городом Орловым или Котельничим на Вятке, и устьем Вытегры на Двине.

Устье реки Вятки составляет общую исходную точку всех путей, по которым Камские грузы могут идти, как к Петербургу, так и к Архангельску. Считая провозную плату с пуда за 100 верст по железным дорогам в 21/2 коп., по рекам буксирными пароходами вверх по течению, высшую — в 11/4 к., а низшую — в 1 к.; вниз же по течению: высшую — в 3/4 коп., а низшую — в 2/3 коп., получим следующие расстояния и следующие цены, за провоз пуда товаров от устья реки Вятки:

I. К Петербургу

1) чрез Нижегородскую и Николаевскую железные дороги —

Вер.

Р.

К.

Р.

К.

Камою

200

1

50

1

33

Волгою до нижнего

460

5

75

4

60

Железною дорогою

1.014

25

35

25

35

Итого

1.674

32

60

31

28

2) чрез Рыбинско-Осеченскую железную дорогу —

Вер.

Р.

К.

Р.

К.

Камою

200

1

50

1

33

Волгою до нижнего

920

11

50

9

20

Железною дорогою

610

15

25

15

25

Итого

1.730

28

25

25

78

3) по Мариинской системе

вверх по течению Волгою,

Шексною и другими реками

до шлюзов

Вер.

Р.

К.

Р.

К.

1.397

17

46

13

97

пошлюзованною частью

системы

103

1

29

1

03

вниз по течению Камы,

Вытегры, Невы и каналами

675

5

06

4

05

Итого

2.175

23

81

19

05

II. К Архангельску:

Рекою Вяткою до Орлова

450

5

62

4

50

Железною дорогою

325

8

13

8

13

Рекою Двиною

585

4

39

3

90

Итого

1.360

18

14

16

53

следовательно, путь от устья Вятки к Архангельску был бы короче и дешевле путей к Петербургу:

По Нижне-Николаевской

Вер.

Р.

К.

Р.

К.

дороге на

314

на 14

46

на 14

75

По Рыбинско-Осечанской на

370

„ 10

11

„  9

55

По Мариинской системе на

816

„  5

67

„  2

97

Итак, путь на Архангельск был бы, для всех Камских грузов, по крайней мере на 3 к. с пуда дешевле самого дешевого провоза в Петербург по Мариинской системе. Но этот расчет еще не верен, потому что, при исчислении расходов провоза по Мариинской системе, не приняты в расчет издержки при проходе чрез шлюзованную часть ее, которые нельзя положить менее чем в 21/2 коп., так что Архангельский путь был бы дешевле даже Мариинского никак не менее чем на 51/2 коп. Если обратить внимание на скорость доставки, то и в этом отношении преимущества Архангельского пути будут огромны. Считая 300 верст в сутки среднею скоростью доставки товаров по железным дорогам, 150 верст — буксирными пароходами, вниз по течению, и 100 верст — вверх по течению, товар с устья Вятки мог бы быть доставлен (не принимая в расчет перегрузок, перевалов и ожиданий очереди на железных дорогах и у шлюзов): по Нижегородско-Московскому пути 91/4 суток, по Рыбинско-Осеченскому — в 121/2 суток, по Мариинскому — в 191/4 суток (если бы везде было возможно тянуть баржи пароходом), по Вятско-Двинскому же пути в Архангельск — в 91/2 суток. Следовательно, по скорости доставки, только один Нижегородско-Московский путь имел бы на четверть суток преимущество пред Вятско-Двинским. Рыбинско-Осеченский уступал бы ему на трое, а Мариинский — на десять суток. В действительности же, этот последний путь гораздо медленнее, ибо, даже при содействии буксирных пароходов везде, где только это возможно, путь этот от Рыбинска не может быть совершен скорее 25‑ти дней да до Рыбинска он потребует не менее девяти дней.

Единственная невыгода, которой должны подвергнуться товары, имеющие идти за границу чрез Архангельский порт, заключается в том, что фрахты из Архангельска несколько дороже, чем из С.‑Петербурга. Именно, по фрахтам нынешнего года, и при курсе 1 р.=33 пенсам, эту разность можно принять: для хлебов — в б1/6 к. с пуда, а для льна, пакли и т. п. товаров — в 41/4 к. в пользу Петербурга. Приняв в расчет этот более дорогой фрахт, найдем, что отправка за границу, чрез Архангельск, хлеба из Камского бассейна все-таки будет выгоднее на 81/2 к. с пуда, чем по Нижегородско-Московскому пути; на 3 коп. — чем по Рыбинско-Осеченскому; и только на 1 к. обойдется дороже самой дешевой доставки по Мариинской системе, чтò с избытком вознаграждается своевременностью и быстротою доставки. Но, если фрахт из Архангельска в Англию, в настоящее время, от 4 до 6 к. дороже, чем из Петербурга, то отчасти это зависит от того, что в Архангельск корабли приходят исключительно с балластом; с проведением же Вятско-Двинской железной дороги откроется и для заграничных товаров более прямой и дешевый путь в Прикамский край и в Сибирь через Архангельск, чтò необходимо должно удешевить из него фрахты.

Таким образом, благодаря счастливому направлению рек Вятки и Двины, Вятско-Двинская железная дорога представляет наивыгоднейшие условия для доставки за границу произведений всего Камского бассейна с населением в 5.000.000 душ, и поэтому должна оказать значительное влияние на усиление производительности этого обширного края. Кроме сего, эта дорога сократит и для всех произведений Сибири путь к морю, по крайней мере, на 800 верст. Но Вятско-Двинская дорога не только превосходит все прочие, ныне существующие пути, для доставки к морю произведений с Камы, а невозможно даже придумать другого, который мог бы сравниться с ним дешевизной и в сколько-нибудь значительной мере превзойти его скоростью. Если бы даже построилась железная дорога, непосредственно ведущая из Перми, чрез Вятку, на Рыбинск, к Петербургу, то она не могла бы иметь менее 1.650 или 1.700 верст длины, следовательно провоз по ней обходился бы с лишком 40 коп. с пуда, т. е. с лишком вдвое против цены провоза по Вятско-Двинскому пути, и мог бы производиться только четырьмя днями скорее его, чтò для товаров, в большинстве случаев, не имеет никакого значения. Напротив того, всякая дорога, которая была бы проведена от Перми к Вятке, или из Сибири в Пермь, только усилила бы значение Вятско-Двинской железной дороги и, в свою очередь, усиливалась бы ею в своем значении. Даже, если бы исходною точкою Сибирско-Камской дороги был бы принят Сарапуль, то все же дальнейший путь для доставленных ею товаров лежал бы на Архангельск по Вятско-Двинской дороге. Следовательно, грузы из Камского бассейна навсегда обеспечены этой дороге, да и сами сибирские грузы, направляющиеся к морю, могли бы быть у нее отняты только соединением железною дорогою Оби с Печорою, что, конечно, не представит затруднений, ибо, волок между рекою Сосною, притоком Оби, и Печорою, близь границ Архангельской и Вологодской губерний, составляет всего 160 верст, и пролегает по местности почти совершенно ровной, как показала нивелировка, произведенная г. Васильевым на Печоре, и южною оконечностию горы Сабли, отрога Урала. Но и эта дорога, которая со временем непременно должна осуществиться, немного повредит значению Вятско-Двинской дороги, так как она имеет свою самостоятельную и обширную область сбыта, и рассчитывает главнейше не на сибирские, а собственно на камские грузы. И так, в последнем результате, всякое соединение Оби с Камою, какие бы ни были избраны для этого пункты, послужит в пользу Вятско-Двинской дороги. Соединение Перми с Вяткою послужит ей еще в бòльшей степени. С другой стороны, эти сибирско-камские дороги могут достигнуть своего полного значения только при существовании Вятско-Двинской; ибо, при значительной длине, сокращение дальнейшего пути к морю, по крайней мере, на 300 верст, будет для них очень важно. Напротив того, всякая дорога, проложенная прямо к Петербургу, будет ли то от города Вятки на Рыбинск, или вообще из какой бы то ни было местности Камского бассейна, убьется Вятско-Двинскою дорогою, как путь неестественный и дорогòй, путем естественным и дешевым.

Если обратить, теперь, внимание на специальное значение северной железной дороги — обеспечить продовольствие севера Европейской России и развить его благосостояние, то не трудно убедиться, что Вятско-Двинская дорога, и только она одна, может это исполнить. В самом деле, дорога из Перми на Вятку в Рыбинск, Ярославль, или Кострому, для крайнего севера, т. е. для губерний Архангельской и северо-восточных уездов Вологодской, не только никакого значения иметь не может, ибо их и не коснется, но еще ухудшит их положение, отвлекая в другую сторону хлеб из Вятки, идущий ныне в Архангельск сухим путем, реками: Лузою, Югом и Двиною. Дорога из Ярославля в Архангельск доставляла бы к этому порту, тысячеверстным железным путем, тот камский и средне-волжский хлеб, который уже прошел более половины пути по направлению к Петербургу, и вместо 18 коп. провоза, если бы пошел к Архангельску по Вятско-Двинскому пути, обойдется по 36 коп. за пуд, т. е. как раз вдвое.

Наконец, для обеспечения продовольствия Архангельской губернии, предлагают еще канал, который должен соединить Онежское озеро с Онежским заливом. Путь этот пролегает по мелким озерам и порожистым рекам и перерывается волоками, которые нужно бы было перекопать каналами, самые же речки сделать судоходными, посредством нескольких систем шлюзов. В настоящее время проезжают на карбасах от селения Сороки и от Сумского посада до города Повенца следующими путями:

1) От селения Сороки рекою Выгом до деревни Вонцы, на протяжении 70 верст. Устья Выга, хотя и усеяны порогами, но по ним можно подниматься и спускаться в карбасах; пороги же Маткожня, в 8 верстах выше Выг-Острова, и Шаван, в 7 верстах выше деревни Парандова, из которых первый простирается на полторы, а второй на три версты в длину, совершенно недоступны для плавания, и их обходят волоком. У деревни Вонцы также большой порог в версту длиной, который обходят волоком. Выг-Озеро, дающее начало реке Выгу, имеет в длину 80 верст и на всем пространстве удобно для плавания в карбасах. Из Выг-Озера едут рекою Теликиной 40 верст до села Теликина, откуда идет волок на 2 версты до озера Масельского длиною в 10 верст, которым едут в лодках до деревни Масельки. От этой последней переезжают волоком на протяжении 5 верст значительную возвышенность, лежащую между озером Масельским и Узкими озерами. Узкими озерами едут до деревни Вол-Озеро, на пространстве 19 верст; отсюда же берегом до города Повенца 9 верст, по совершенно ровному месту. Итак, весь путь от села Сороки до города Повенца составляет около 235 верст, из коих 22 версты проходят волоком.

2) От Сумского посада дорога идет рекою Сумою на 10 верст, озером Пустовским — 5 верст, опять рекою Сумою до деревни Лапиной — 5 верст. От нее до деревни Сум-Острова 10 верст волоком; откуда едут Сум-Озером на протяжении б верст до села Воренжи. От села Воренжи водяной путь пролегает системою мелких озер, соединенных частию между собою протоками, а именно: 1) Пал-Озером полверсты, 2) Мард-Озером — 1 верста, 3) Кедр-Озером, 4) Мостовою-Ламбиною, 5) Тала-Ламбиною, 6) Катк-Озером, 7) Тетр-Озером, 8) Собачьей Ламбиною, 9) Ша-Озером, 10) Малг-Озером, 11) Матко-Озером, и 12) Корос-Озером, самым большим во всей системе — 7 верст. Эти озера, особенно носящие названия Ламбин, очень малы, и путь по ним, частию водою, частию же волоком по разделяющим их перешейкам, составляет 37 верст до деревни Корос-Горы, лежащей на берегу Корос-Озера. От этой деревни 25 верст волока до Выг-Озера и 5 верст озером до села Выг-Озера и 60 верст озером же до р. Телекиной. Наконец — 40 верст рекою до села Телекина, где этот путь соединяется с идущим от села Сороки. Таким образом, от Сумского посада до города Повенца 247 верст: 190 верст — водяным путем, и 57 верст — волоком. Не говоря о технических трудностях, которые надо бы было побороть, дабы сделать один из этих путей годным для сплава судов больших размеров, нежели карбасы, достаточно заметить, что и по устранении этих трудностей, большими усилиями и значительными издержками, судам все-таки предстояла бы четверократная перегрузка: раз на морские суда для плавания по Онежскому озеру, от устья Вытегры к Повенцу; в другой раз — на плоскодонные барки, для прохода по каналам и мелководным порожистым речкам; в третий раз — опять на морские суда, для доставки из Поморья в Архангельск, и наконец, в четвертый раз — на речные суда, для развозки по Двине и Пинеге нуждающемуся населению. Все эти издержки и затруднения вели бы только к тому, чтобы доставлять к Белому морю хлеб, который у Вытегры уже совершил более 3/4 своего пути к Петербургу, т. е. уже сделал такой крюк, который длиною своею значительно превосходит прямой путь от Камы к Архангельску. Можно смело ручаться, что если бы эти каналы были прорыты, то все-таки по ним пойдет очень мало хлеба в Архангельскую губернию, даже и в том случае, если Вятско-Двинская дорога не будет построена, ибо Вятский хлеб обойдется дешевле в Архангельске, если везти его так, как он теперь везется сухим путем, Лузою, Югом и Двиною, чем хлеб, доставленный Онежскими каналами. В январе текущего года, по сведениям, имеющимся у Архангельских купцов, рожь в Орлове стояла 50 коп. пуд, в Рыбинске же — 78 коп. Провоз из Орлова до Архангельска обойдется копеек в 25. Следовательно, купцу, закупившему хлеб в Орлове, он может обойтись к началу навигации 1869 года копеек в 75 пуд, или не дороже, чем он теперь в Рыбинске; доставка же из Рыбинска до Онежского-Озера обойдется не дешевле 9 коп. с пуда; Онежским-Озером и предполагаемыми каналами, с перегрузками до Онежского залива, — уже никак не менее 6 или 7 коп., да морем до Архангельска — от 4 до 5 коп., т. е. провоз составит не менее 20 коп. Наконец, не надо упускать из виду, что, тогда как несравненно полезнейшая Вятско-Двинская железная дорога может быть сооружена на акционерные, капиталы, с чисто номинальною гарантиею правительства, — не в пример менее полезные гидротехнические работы по соединению Онежского озера с Онежским заливом надо бы было предпринимать на казенный счет, без всякой надежды на возвращение употребленного капитала в несколько миллионов рублей.

Имея в виду выгоды, представляемые Вятско-Двинским путем, нельзя иметь ни малейшего сомнения в том, что дорога эта будет иметь достаточное количество грузов для перевозки; но, чтобы несколько определить то количество, на которое она смело может рассчитывать в первое время своего существования, посмотрим на данные, которые представляет торговля Архангельского порта в настоящее время. Из главных товаров, отпускаемых Архангельском, идут из Вятской губернии: вся пшеница, почти вся ржаная мука и овсяная крупа (за исключением разве 1/10 части), 4/5 ржи, 3/4 льна, льняной пакли и рогож. Принимая в основание расчета эти данные, мы найдем, что в 1868 году было доставлено из Вятской губернии Архангельску около 4.175.000 пудов означенных товаров. Но, в последнее время замечается, что, не считая местных Архангельских произведений, отпуск из Архангельского порта возрастает, или, по крайней мере, не ослабевает, только для ценных товаров, каковы лен и льняная пакля; отпуск же более дешевых и тяжелых товаров, каковы зерновые хлеба, в особенности же рожь и пшеница, уменьшается, чтò, без сомнения, должно приписать тому, что доставка чрезвычайно возвышает их цену. Поэтому, мы вправе заключить, что, после устройства железной дороги, количество этих товаров, которое направляется к Архангельску, по крайней мере сравняется с тем, которое шло туда в лучшие годы хлебного отпуска. В эти же годы доставлялось из Вятской губернии для заграничного отпуска товаров:

В

1857

году

с лишком

6.000.000

пуд.

1856

5.800.00

1852

около

5.550.000

1847

до

6.550.000

К этим количествам товаров можно смело прибавить до 500.000 пудов разного рода зерна, муки и крупы, идущих для внутреннего потребления Архангельской губернии, так что в эти годы привоз из Вятской губернии составлял средним числом около 6.500.000 пудов в год. Если же обратиться к еще более давнему времени, именно к 20‑м и 30‑м годам нынешнего столетия, то увидим, что из Архангельска отправлялось в то время более нынешнего: около 100.000 четвертей или 1.000.000 пудов пшеницы, около 150.000 пудов сала, около 50.000 пудов пеньки, до 600.00 пудов железа, и до 25,000 пудов поташа, — товаров, которые теперь, вместо Архангельска, обратились к Петербургу, потому что улучшение ведущих к Петербургу водяных и сухопутных средств сообщения удешевило провоз в этом направлении, в ущерб Архангельску. Поэтому, можно смело рассчитывать, что с возвращением Архангельску, постройкою железной дороги, его естественных преимуществ, как месту заграничного отпуска для товаров Прикамского края, — к нему возвратится то, чтò шло к нему лет 30 или 40 тому назад, т. е. около 1.300.000 пудов товаров. При этом еще не принимается в расчет то естественное развитие, которое должна была получить производительность Прикамского края в эти 30 или 40 лет. Следовательно, можем принять, что в первые же годы, по Вятско-Двинской дороге, будет отправляться не менее 7.800.000 пудов. Присоединив к этому до полумиллиона пудов трески, палтусины, сельдей, семги и других рыбных товаров, которые пойдут в малорыбную Вятскую губернию, мы получим, для общего движения грузов по железной дороге, до 8.300.000 пудов товаров, опять-таки не принимая в расчет тех иностранных произведений, которые пойдут по Вятско-Двинской дороге в Вятку, Пермь и Сибирь. Наконец, пассажирское движение, хотя и не очень значительное, может быть, без сомнения, приравнено, по его ценности к 200.000 пудам клади, так что все движение дороги выразится цифрою в 8.500.000 пудов. Считая по 10 коп. с пуда, на первое время, когда отправка товаров не достигнет еще всего своего развития, дорога должна дать не менее 850.000 валового дохода, чтò даст до 510.000 чистого дохода, полагая 40% на издержки производства. Капитализируя этот доход по 5%, получается сумма в 10.200.000 руб., на которую может быть дана пятипроцентная гарантия, без всякого опасения. Такой суммы с излишком будет достаточно на постройку дороги от Орлова до впадения Вычегды в Двину, при селении Котлосе, ибо, по местным условиям, дорога эта может быть проведена чрезвычайно дешево. В 1867 году, по приглашению г. Архангельского губернатора, было сделано исследование направления этой дороги, на сумму собранную Архангельским купечеством, инженером Шмитом, в отчете которого говорится, между прочим, следующее: „Вся местность от Орлова до Котлоса удобна для постройки железной дороги, тем более, что по всей линии не встречается никаких, так называемых, препятствий. Дорога эта во всех отношениях может быть построена дешевым способом. Мосты и трубы, станции, водокачальни с резервуарами, поворотные круги, навесы, мастерские и вообще все постройки могут быть деревянные. Земляные работы могут быть исчислены только приблизительно, пока не будет сделано настоящей нивелировки; однако предварительное исследование дает нам возможность составить смету, в основание которой принято 1.250 кубических сажен земляной работы на версту. Между Шульдуком и Лальском (185 верст, т. е. почти 3/5 всей дороги) есть места, где не потребуется никаких земляных работ, так как шпалы можно укладывать непосредственно на пни деревьев. Этот способ постройки очень дешев и прочен“. Этими обстоятельствами объясняется, почему г. Шмит мог вычислить стоимость дороги только в 5.400.000 руб. или по 16.000 руб. за версту. Трудно сказать, не имея данных, на сколько основательна эта смета, но во всяком случае можно, не опасаясь неудач, затратить и двойную против сметы сумму, — не принимая даже в расчет несомненного увеличения притока товаров к Архангельскому порту, и не рассчитывая на развитее торговли Архангельска с Прикамским краем иностранными товарами, а предполагая лишь, что, с устройством дешевого и удобного сообщения, возвратится Архангельскому порту то, чтò ушло от него, как по причине дороговизны и неудобности сухопутных зимних дорог до Лузы и Юга, так и по кратковременности (лишь в течение каких-нибудь двух или трех недель) и опасности сплава по этим рекам, а также по мелководию Двины, от Устюга до устья Вычегды.

5. Развитие мореплавания и кораблестроения.

Кораблестроение и мореплавание составляют такие отрасли промышленности, развитию которых нельзя назначить никаких пределов и которые, поэтому, одни могли бы обеспечить население гораздо бòльшее, нежели то, которое живет в Архангельской губернии. Целые страны, как Норвегия и Греция, извлекают из мореплавания, т. е. из морского извоза, главные свои доходы. Если же, со всем тем, этот промысел в Архангельской губернии отнесен здесь к имеющим второстепенную важность, то это только потому, что развитие его зависит весьма косвенным образом от мер правительственных, и что, даже в случае успеха, оно может развиваться и расширяться лишь весьма медленным и постепенным образом. Впрочем, говоря о судостроении и мореплавании, в применении к Архангельской губернии, надо различать строение больших судов и торговое мореплавание в отдаленные страны, с целью получить доход от фрахтов, ��т судостроения и плавания Поморов. Поморское мореплавание, совершаемое вдоль берегов Архангельской губернии и Северной Норвегии, может быть названо каботажным Но, кроме того, существенный отличительный характер его заключается в том, что оно имеет в виду не фрахт, а или разные виды рыбной и звериной промышленности, или мелкую торговлю с Норвегиею, причем хозяин судна есть вместе с тем и купец, продающий, выменивающий и покупающий товар.

Чтò касается до первого вида мореплавания и до строения больших судов, то должно сознаться, что весьма мало надежды, на их развитие, в ближайшем, по крайней мире, будущем. Постройка больших судов, как с целию плавания на них под Русским флагом, так и для продажи, начиналась в Архангельске несколько раз со времени Петра Великого: Бажановыми, Поповыми, Брандтом, обеими беломорскими компаниями и другими; но все эти начинания не оправдали возлагавшихся на них надежд и оставлялись, за невыгодностию дела. Главная причина неудачи Архангельского судостроения заключается, по видимому, в том материале, из которого строились здешние суда. Опыт показал, что сосновые суда годны только для плавания в северных морях; в южных же они не выдерживают долее двух лет. Очевидно, что суда, только отчасти удовлетворяющие своему назначению, которые должны отказываться от фрахтов, назначаемых в теплые страны, как бы они ни были выгодны, могут конкурировать с дубовыми судами только при своей крайней дешевизне. Но дешев в Архангельске только один лес; все же прочие необходимые для судостроения материалы, мастеровые, рабочие, машины — очень дòроги, Чтò касается до мореплавания, то едва ли Русский народ оказывает к нему большую склонность и охоту. Этому, конечно, содействует отчасти наша паспортная система, при которой, например, Архангельского матроса, прибывшего, после долгих странствований, в наш Черноморский порт, отправляют по этапу на место его родины, за просроченный паспорт. Но не в этом, можно полагать, главная причина слабого развития нашего мореплавания, ибо, даже в таких морях, как Каспийское и Азовское, где не было бы надобности в долгих отлучках, весьма мало матросов из Русских. Самые Поморы, привыкшие к морю, охотно подвергаются всем опасностям и трудностям морской жизни на три или четыре месяца в году, две же трети года имеют в виду провести дома, в кругу своих семейств и знакомых, и весьма бы неохотно согласились на постоянную скитальческую жизнь настоящего моряка. Такие склонности образовались, должно быть, под влиянием долговременного отчуждения России от моря, и тех климатических условий, при которых даже приморские жители должны были спешить возвращаться зимовать домой. Надо еще принять во внимание, что в Англии, с которою мы всего более ведем торговлю, ремесло матроса так обыкновенно, что там матрос есть поденщик. Шкипер, приходящий в Английский порт, сейчас же распускает своих матросов, оставив одни лишь кадры экипажа, будучи уверен, что ко времени его отправки всегда найдутся в избытке желающее пополнить его экипаж. У нас, напротив того, матрос есть специалист, которым шкипер или хозяин должны дорожить. От одного этого обстоятельства фрахты на наших судах, с Русскими матросами, должны быть дороже, чем на Английских, и вообще иностранных. Вообще, сословие матросов, в значительных размерах, может образоваться только там, где существует значительное бездомное население, как в Англии, или где мореплавание составляет почти единственное средство для пропитания, как в Греции и Норвегии.

Выставляя на вид все эти соображения, которые препятствовали и до сих пор препятствуют развитию у нас мореплавания, г. Данилевсний не заключает, однако же, чтобы мы не могли иметь своего торгового флота, а утверждает только, что на это существуют весьма большие препятствия, побороть которые можно лишь при употреблении весьма сильных мер. В таких же обстоятельствах находилась прежде наша мануфактурная промышленность. Чтобы победить противостоявшие ей препятствия, надо было прибегнуть к строгой покровительственной системе. Только подобная же мера может развить и наш купеческий флот. Когда Англии нужно было бороться против, опередившей ее развитием торговли, Голландии, она приняла знаменитый навигационный акт. Если Россия хочет иметь значительный торговый флот, то и ей остается только последовать примеру, увенчавшемуся таким блистательным успехом.

В отношении к поморскому судостроению и мореплаванию, задача гораздо легче, ибо тут предстоит не создавать вновь, а только поддерживать и развивать уже существующее. Прежде всего, г. Данилевский опровергает то возражение, которое, по видимому, представляется самобытным развитием, хотя и небольшого, поморского флота, против выраженной им мысли о покровительственной системе, как о единственном условии, при котором может развиться Русский торговый флот. Если развилась активная торговля Поморов с Норвегиею, то не должно думать, чтобы это произошло без покровительства, и при том покровительства двоякого рода, — естественного и искусственного. Естественное покровительство, давшее возможность Поморам завладеть рынками Северной Норвегии, заключается в том, что ни откуда не может быть доставлен в Финмаркен хлеб столь дешево, как Поморами из Архангельской губернии. Но и это естественное преимущество Поморов начало приносить свои плоды только тогда, когда к нему присоединилось искусственное покровительство, оказанное Поморам Норвежским законом 13‑го сентября 1830 года и Русско-Норвежским торговым трактатом 11‑го (23‑го) июня 1834 года, с которых поморская торговля и начала собственно развиваться. В чем заключаются эти существенно важные привилегии Поморов, было изъяснено выше. Но уже теперь Финмаркенский рынок становится тесен для Поморов, и им необходимо расширение его. Некоторые из них, хотя еще и весьма немногие, начали уже расширять свои обороты. Мурманскую треску возят они в Петербург, и, продавши ее там, отправляются в Англию, где из первых рук закупают соль и снасти, дозволенные к беспошлинному привозу на Мурманский берег. Существенным средством для развития поморской торговли послужит удешевление хлеба в Архангельске, с проведением Вятско-Двинской железной дороги, чтò, может быть, даст им возможность доставлять хлеб не в один Финмаркен, но и в другие Норвежские порты. Но таким удешевлением хлеба в полной мере воспользуются только богатейшие из Поморов, те, которые в состоянии приобретать его на чистые деньги. Те же, которые принуждены брать его в долг, должны будут платить за него 15 или 20% дороже. Чтобы дать им возможность покупать хлеб на чистые деньги, необходимо доставить им дешевый кредит, устройством банков или вспомогательных касс, в двух главных центрах Поморья: Кеми и Суме. Мера эта была предложена Данилевским еще в 1860 году, в отчете экспедиции об исследовании северного рыболовства. Министерство Финансов не нашло тогда возможным привести ее в исполнение, по той причине, что имущества Поморов слишком малоценны, дабы служить обеспечением ссуд, под залог их. Однако, такая вспомогательная касса была учреждена, впоследствии, в Астрахани, для вспомоществование тамошним рыбопромышленникам, ассигнованием на это 150.000 руб., между тем как имущество, под залог которого разрешено выдавать ссуды Астраханским ловцам, именно промысловые лодки, гораздо малоценнее поморских морских судов, которые стоят от 400 или 500 руб. до нескольких тысяч рублей. Но, сомнения Министерства Финансов относительно обеспеченности ссуд, выдаваемых под залог судов, могли бы, кажется, быть устранены другою мерою, также уже предположенною г. Архангельским губернатором, именно введением между Поморами взаимного страхования судов, для которого уже и составлен проект правил. Но известно, как неохотно Русские крестьяне соглашаются платить деньги, столь трудно им достающиеся, не имея в виду, от такой уплаты, прямой и непосредственной выгоды. Если, по сему, предоставить это предложение своему естественному ходу, то едва ли можно будет скоро дождаться осуществления этой полезной меры. С другой стороны, не считая возможным прибегать к обязательному введению взаимного страхования судов, г. Данилевский полагал бы избрать для этого следующей путь: пригласить из главных центров Поморья: Кеми, Сумы, Сороки, Керети и проч., депутатов от хозяев больших, средних и малых судов, для совещания в Архангельск о правилах взаимного страхования; объяснить им его пользу, и постановить устройство вспомогательных касс или банков в зависимость от их согласия на введение у себя взаимного страхования; в облегчение же уплаты им страховой премии, прекратить сборы, которые они платят в Архангельске в пользу города, именно 5 руб. с судна, поднимающего более 2.000 пудов, и 3 р. с судна, поднимающего менее этого груза, каждый раз как они приходят в Архангельск из Русских портов, и 28 к. с ласта с судов, приходящих из Норвегии, или вообще из-за границы. Эта последняя мера введена была под предлогом уравнения прав иностранных судов с Русскими. Но, так как поморские суда принадлежат к числу каботажных, совершающих лишь береговое плавание, хотя бы они заходили и в Норвегию, то от этого отяготительного для них сбора можно бы было их избавить, не нарушая нисколько прав, присвоенных иностранным судам. Таким образом, поморам пришлось бы весьма немного приплачивать для страхования своих судов, и в виду обещания устроить у них вспомогательные ссудные кассы, если они введут у себя взаимное страхование судов, нет сомнения, что они согласятся на эту меру. Страхование грузов могло бы быть предоставлено желанию каждого. Ссуды, выдаваемые банком под залог судов, были бы таким образом достаточно обеспечены. Но, так как банки, кроме помощи, которую они окажут торговле Поморов, должны бы еще содействовать развитию рыбной промышленности на Мурманском берегу, то, дабы удовлетворять и этой существенно важной цели, должны бы они выдавать ссуды и под взаимное поручительство, как это установлено относительно Астраханской вспомогательной для ловцов кассы. Особенности Мурманского рыболовства требовали бы однако некоторых изменений в этих правилах. В отчете г. Данилевского о Мурманском рыболовстве подробно изъяснено, что хозяин, начинающий промышлять на Мурманском берегу, не имея запасного капитала, в том только случае может ожидать благоприятных результатов от своего дела, когда начало его предприятия совпадет с хорошими уловистыми годами; в противном же случае он должен потерпеть сильные убытки. Поэтому, для рыбопромышленников необходима ссуда не на один год, а на более продолжительный период времени, примерно до 4 лет, с тем, чтобы каждый год уплачивалась часть занятого капитала с процентами за ту долю, которая еще остается в долгу, так что, например, за 400 р., занятых на четыре года, пришлось бы в первый год заплатить 124 р., во второй 118, в третий 112 и в четвертый 106 руб. Сумма, которую правительство согласилось бы выдать заимообразно на учреждение этих банков, должна бы быть разделена на две части, с тем чтобы, примерно, 2/3 ее шло на кратковременные ссуды, сроком не долее года, для содействия торговле Поморов, а остальная треть — на ссуды в помощь рыбопромышленникам, которые могли бы производиться, по желанию заемщиков, на срок от 8 месяцев до 4 лет.

Третья мера, столь же, если еще не более, важная, чем устройство банков и взаимное страхование, заключается в доставлении молодым людям из Поморов элементарного морского образования.

В этом отношении остается только сослаться на прекрасный и вполне выработанный проект г. Архангельского губернатора относительно устройства мореходных классов в Кеми, Суме и Архангельске, и мореходного училища в Архангельске. С своей стороны г. Данилевский полагал бы в этом проекте сделать лишь следующие изменения и дополнения: 1) В Архангельское училище торгового мореплавания допускать, на слушание курса, не иначе, как по экзамену, или по свидетельству об окончании курса в одном из трех морских классов. 2) Так как ознакомление с правилами кораблестроения весьма важно для Поморов, то, дабы иметь хорошего преподавателя кораблестроительного искусства, следовало бы назначить корабельному инженеру бòльшее жалованье. В проекте г. Архангельского губернатора предположено корабельному инженеру выдавать меньшее жалованье, чем младшему преподавателю морских наук. Г. Данилевский полагает совершенно наоборот, ибо легче найти штурманского офицера способного занять должность младшего преподавателя морских наук, чем хорошего преподавателя кораблестроения. 3) Бессрочные паспорта должны быть выдаваемы тем только, которые уже получили звание штурманского помощника, т. е. совершили по крайней мере четыре рейса, ибо желательно, чтобы выпущенные из училища ученики поступали на Русские суда и на них практиковались, а не уходили на иностранные суда, после чего нередко и совсем остаются за границей.

4) Для защиты интересов Поморов в Норвегии необходимо, чтобы в один из чет��рех городов Финмаркена, посещаемых русскими: Тромсе, Гамерфест, Вардегус, или Вадсе, назначен был консул из Русских, а не из местных Норвежских купцов, от которых Поморы решительно не видят никакой защиты своих интересов, так что, в этом случае, они совершенно предоставлены произволу тамошнего местного начальства, вообще не слишком дружелюбного к Русским, и честности тамошних купцов. Случается, что наши Поморы судятся в Норвегии за какие-либо проступки, и наказываются по норвежским законам. Не имея ни желания, ни повода набрасывать какую либо тень на беспристрастие и справедливость норвежских судов, нельзя не заметить, однако же, что у Поморов, не имеющих к кому обратиться за защитой, образовалось мнение, что многие из наших невинно приговорены к более или менее тяжелым наказаниям. Поморы жалуются также, что Норвежцы, приходящие ловить к нашим берегам, при неизбежных ссорах и столкновениях там, где скучено много ловцов, угрожают нашим отмщением, когда они явятся для торга в Норвегию. Это также показывает, что, и по понятиям Норвежцев, Поморы в Норвегии беззащитны. Главное же неудобство заключается в том, что, в случае споров с норвежскими купцами, тяжб и т. п., Поморы действительно не имеют к кому обратиться за помощию, ибо невозможно ожидать, чтобы норвежский купец горячо принял сторону русского мужика против своего товарища, друга или соседа. Поэтому, существенно необходимо, чтобы на летнее время, по крайней мере от мая до октября, командировался в северный Финмаркен консул, который был бы из русских, с жалованьем от правительства, так как один сбор, наложенный в пользу консулов, составляет слишком ничтожную сумму.

Русский консул не из норвежских купцов, кроме защиты интересов торгующих в Норвегии Поморов, мог бы оказывать еще ту существенную услугу, что извещал бы в Архангельск, по телеграфу, раньше отправления Поморов в Норвегию, о том, какие именно товары в настоящем году более требуются в Финмаркене, каковы уловы рыбы и, вообще, виды на торговлю. Эти сведения должны быть сообщаемы чрез каждые две недели, в первую половину лета, на чтò должна бы назначаться особая небольшая сумма, сверх содержания консула. Без такого своевременного извещения, Поморы принуждены отправляться в Норвегию на авось, часто с такими товарами, в которых там не чувствуется надобности, или с излишним количеством их, как это, например, случилось в 1867 году.

5) Наконец, для развития поморского судостроения, которое с году на год делает замечательные успехи, и для доставления возможности заводиться собственными судами лицам с самыми небольшими средствами, было бы полезно совершенно уничтожить взыскание попенных денег с леса, идущего на судостроение. Сумма, получаемая с этого леса казною, совершенно ничтожна — от 3 до 4 тысяч рублей в год, а между тем, если бы даже Поморы стали строить суда не только для собственного употребления, но и на продажу в Норвегию, где сосновые суда, преимущественно небольшого размера, могли бы еще найти себе сбыт, то водворение этого рода промышленности, при котором лес получил бы гораздо значительнейшую ценность, чем в сыром виде, должно бы считаться в высшей степени желательным.

Кроме этих мер, которые должны содействовать развитию поморской торговли, весьма важным облегчением для Поморов было бы разрешение иметь на судах огонь, во время пребывания в Архангельске. Запрещение это сделано ради безопасности от пожаров; но пожаров на поморских судах до сих пор никогда не было, и притом, в Архангельске поморские суда стоят так редко, что, даже в случае пожара, большие несчастия совершенно невозможны. В Гамерфесте, например, где поморские суда стоят чрезвычайно тесно, в перемежку с судами других наций, употребление огня всем дозволено, и никогда еще там пока несчастий от огня не происходило. Между тем, запрещение иметь огонь на судах, в холодные и сырые сентябрьские и даже октябрьские дни, чрезвычайно вредно в гигиеническом отношении, и бывает причиною сильных простуд и других болезней. Для варения пищи принуждены Поморы отправляться на берег, где устроены кухни; но в бурную погоду часто бывает вовсе невозможно попадать на берег, и они должны довольствоваться сухим хлебом; не могут даже согреваться чаем, потому что запрещено греть самовары. Поневоле придется обращаться к водке. Даже и в тихую погоду, обед, привозимый на судно из береговой кухни, успевает уже совершенно остыть, а паужина, к которому все привыкли, и вовсе не позволяется готовить в береговых кухнях. Употребление огня на поморских судах, с некоторыми, конечно, ограничениями, было бы тем возможнее и справедливее допустить, что иностранные суда, стоящие на Архангельском рейде, пользуются этим правом, которое, без всякого основания, не более пяти лет тому назад отнято у Поморов, ибо никакою неосторожностью, или даже случайным несчастием, они к тому не подали повода.

6. Рыбные промыслы и колонизация Мурманского берега

Рыбные промыслы Архангельской губернии разделяются на пять разрядов: 1) Океанские промыслы трески, сайды, палтусины, производимые на Мурманском берегу, 2) Беломорский сельдяной промысел, производимый в Кандалацкой, Онежской, Унской и Двинской губах, а также лов наваги и камбалы по берегам Белого моря; 3) семожий промысел, производимый по рекам впадающим в Белое море и Северный океан, а также по морскому прибрежью Белого моря, вблизи рек в него впадающих; 4) печорские промыслы семги и разных сиговых пород (нельмы, омулей, пеляди и чиров); 5) озерные и речные промыслы сигов, налимов, щук и других пород пресноводных рыб.

Усиление рыболовства желательно только для первых двух разрядов, так как они имеют своим предметом рыб, не только живущих в море, но и мечущих там икру, и запас которых, может, поэтому, считаться неисчерпаемым. Относительно лова семги, которая идет метать икру в реки с чистою водою и каменистым дном, и из всех пород рыб наименее сильно распложается, по причине крупности ее икрянок и продолжительности времени развития икры, выметываемой в холодное время года, необходимы даже некоторый ограничения, которые и были предложены в отчетах экспедиции, исследовавшей северное рыболовство, и состоят в запрещении устраивать вновь заборы в тех реках, где таковых доселе не устраивалось, и в оставлении промежутков для свободного прохода рыбы в 1/3 ширины реки, там где есть население по реке выше забора, и в 1/8 там, где нет такого населения. Печорский лов также не может быть увеличен в сколько-нибудь значительной степени. Чтò касается до лова по мелким рекам и озерам, имеющего значение только для продовольствия местного населения, то надо заметить, что наши мелкие северные реки вовсе не рыбны. Озера заключают в себе довольно много рыбы, но лежат в отдаленных от жилых мест лесных пустынях, и могут доставить бòльшее количество рыбы только при расселении жителей по удобным местностям, лежащим среди лесов. И так, сколько-нибудь значительному развитию подлежат только сельдяной лов и Мурманский тресковый промысел. Но и сельдяной лов не везде может быть усилен. Наибольшая масса сельдей добывается в Сороцкой губе позднею осенью и в начале зимы, куда они к этому времени приходят громадными стаями. Здесь лов производится неводами и сетками, всеми силами прибрежного населения, по мелким местам. Огромное количество налавливаемых сельдей с избытком удовлетворяет всем нуждам не только местного населения, но и приезжающих за ними из Олонецкой и Вологодской губерний, так как, даже при таком значительном требовании, цена на сельдей упадает иногда до 1 рубля за целый воз. Напротив того, лов в Кандалацкой губе мог бы быть значительно увеличен; а главное, жители берегов этого залива могли бы быть в значительной степени обеспечены от постигающих их в иные годы, как например прошлый 1868, совершенных неуловов, если бы между ними распространилось употребление ставных сетей. При лове неводами, рыбаки принуждены ожидать, пока сельди подойдут к берегам, где они могли бы их затягивать, по мелким местам, неводом; лов же на глубине этим орудиям не доступен. Напротив того, ставными, или, лучше сказать, висячими сетями, которые устанавливаются на произвольной глубине, удлинением или укорачиванием веревок, привязанных к бочонкам, на которых висит сеть, можно бы ловить среди залива, как в Норвегии ловят на значительной глубине в океане. В отчете экспедиции, исследовавшей рыболовство в северных морях, были уже предложены меры к введению этого способа лова в Кандалацкой губе.

Мурманское рыболовство, вместе с выменом трески и сайды в Норвегии на муку и другие товары, вполне и даже с излишком удовлетворяет потребностям того рынка, который может в настоящее время снабжаться этою рыбою, как это доказывается дешевою ценою на треску и сайду, в последние годы, в Архангельске. Поэтому, единственное, средство усилить Мурманский лов заключается в расширении области сбыта его продуктов, чего можно достигнуть только проведением Вятско-Двинской железной дороги, которая, дав возможность дешево провозить Мурманскую рыбу в безрыбную Вятскую губернию, доставит ей по крайней мере 1.000.000 новых потребителей, т. е. более того, чем сколько ныне употребляют ее. Так как торговля с Норвегией развилась до значительных размеров только в последние три или четыре десятилетия, а прежде сего Архангельская губерния снабжалась рыбою преимущественно с Мурманского берега, то многие полагают, что вымен Норвежской рыбы повредил развитию нашего рыболовства, и потому видят в ограничении нашей торговли с Норвегией, наложением пошлины на привозную рыбу, меру, которая подняла бы наш Мурманский промысел. Этим, действительно, можно бы было усилить несколько наше Мурманское рыболовство, но не иначе, как насчет потребителей рыбы, составляющей для Архангельской губернии потребность не менее насущную, чем самый хлеб, ибо весьма сомнительно, чтобы сверх того количества рыбы, которое доставляет Мурманский берег в настоящее время, он мог бы доставить и то количество, которое привозится теперь из Норвегии, если бы даже все Поморы, ходящие ныне в Норвегию, обратились к Мурманскому рыболовству. Это можно заключить из того, что естественные условия Мурманского берега далеко не так благоприятны для рыболовства, как берега Финмаркена; число же Поморов, которые, оставив торговлю с Норвегиею, обратились бы к Мурманскому рыболовству, далеко не столь значительно, как число Финманов (Норвежских Лопарей) и Норвежцев, которые занимаются финмаркенским рыболовством и сбывают нам свою рыбу. Из этого следует, что всякая мера, которая стесняла бы Норвежскую торговлю Поморов, необходимо повлекла бы за собою вздорожание трески и сайды на Архангельском рынке. Но этого мало. Пошлина, наложенная на норвежскую рыбу и, вообще, всякое стеснение норвежской торговли заставили бы Норвежцев, которые в настоящее время не имеют в Финмаркене другого сбыта для рыбы летних уловов, как нашим Поморам, или искать себе других путей сбыта, или же совершенно прекратить этот промысл. В обоих случаях, как Архангельская губерния, так и часть Вологодской и Олонецкой, рисковали бы в иные годы совершенно остаться без рыбы, чтò равняется для них неурожаю хлеба, ибо на Мурманском берегу иногда несколько лет сряду, как например с 1832 по 1836 год и с 1844 по 1850 год, бывают совершенные неуловы.

Наконец, в случае проведения Вятско-Двинской железной дороги, всякое стеснение торговли с Норвегиею было бы бесполезно, даже и для привлечения бòльшего числа ловцов к Мурманскому лову, ибо, и без того, увеличение сбыта трески должно послужить более в пользу Мурманского лова, чем в пользу меновой торговли с Норвегией, потому что эта последняя уже, так сказать, близка к своему насыщению. Количество товаров, получаемых норвежскими рыболовами, взамен их рыбы, и теперь уже удовлетворяет их потребностям, так что значительнейшие из наших поморских торговцев, уже в настоящее время, бòльшую часть своего торга ведут на деньги с норвежскими купцами, а не меною с рыбопромышленниками. Следовательно, большая часть рыбы, которая понадобится на удовлетворение нового рынка, имеющегося открыться с устройством Вятско-Двинской дороги, должна будет доставляться не Норвегиею, а Мурманским берегом.

Кроме проведения Вятско-Двинской железной дороги, составляющего главное условие для развития Мурманского рыболовства, могли бы быть приняты еще следующие меры меньшей важности, которые содействовали бы той же цели: 1) Со времени поселения Норвежцев в значительном числе на западной части Мурманского берега, стали приходить к этим же местам норвежские промышленники и производить лов рыбы у самых наших берегов, что стесняет наших ловцов и ведет к многочисленным ссорам и столкновениям. По норвежским законам, нашим промышленникам дозволяется производить лов рыбы не ближе норвежской мили, т. е. 10 верст, от берега. Следовательно, для уравнения прав наших промышленников с Норвежцами, следовало бы или воспретить Норвежцам лов рыбы ближе 10 верст от русских берегов, или же войти в соглашение с норвежским правительством о том, чтобы подданным обоих государств было дозволено производить лов рыбы близь берегов, как Норвегии, так и России: Русским до Вардегуса например, а Норвежцам до входа в Кольскую губу. Для наблюдения за этим, также как и для. охранения выгод наших торговцев, необходимо бы было иметь в северной Норвегии русского консула из русских подданных. 2) Дальнейшая колонизация Мурманского берега Норвежцами должна быть приостановлена. Эти поселенцы только временно поселяются на Мурманском берегу, и живут там не как оседлые жители, а как люди, имеющие в виду возвратиться к себе домой, несколько улучшив свое положение, или при первой невзгоде. Между тем, они занимают лучшие становища и самые привольные места, и тем или стесняют наших рыбопромышленников, или отнимают те места, в которых всего лучше могла бы основаться русская колонизация. Свой образ мыслей относительно колонизации Мурманского берега г. Данилевский высказал уже в отчете экспедиции исследовавшей северное рыболовство („Исследов. о рыбол. в России“, т. VI, стр. 243 и след.). По его мнению, одно или несколько небольших поселений на Мурманском берегу, состоящие частию из Русских, частию же из Норвежцев, могли бы принести для рыболовства ту же пользу, которую приносят для земледелия образцовые фермы, т е. могли бы указать нашим промышленникам, как на новые отрасли рыбной промышленности, только еще начинающие входить у нас в употребление (наприм. акулы и сайды), так и на новые способа лова, например удочкою на поддев. Но заселение Мурманского берега Норвежцами далеко уже перешло ныне за те пределы, в которых оно могло бы быть полезным. Едва ли удобно населять сопредельную с Норвегиею пустынную местность, удаленную от центров административной и народной деятельности, Норвежцами, находящимися в непрерывных сношениях с их соотечественниками, живущими по соседству, даже в зимнее время, когда прекращается всякое сообщение со всею Архангельскою губерниею, и даже с соседнею Колою. Казалось бы, поэтому, своевременным прекратить теперь же выдачу дозволений на новые поселения Норвежцев на Мурманском берегу. 3) Относительно заселения Мурманского берега Русскими, г. Данилевский продолжает придерживаться того мнения, что и оно может иметь только частный успех; что собственно Поморам, особливо состоятельнейшим из них, нет никакой выгоды оставлять Поморье, для выселения на Мурманский берег. Два главные обстоятельства, приводимые в пользу поселения на Мурманском берегу: а) лов рыбы в течение более продолжительного времени, нежели это возможно для временных ловцов, приходящих на Лапландский берег в конце марта и удаляющихся оттуда в конце августа или начале сентября, и б) климат более мягкий, сравнительно с прибрежьем Белого моря, — не могут доставить никаких существенных выгод. Постоянные поселенцы, как показывает пример Колян, могут продолжать лов какими-нибудь 11/2 или 2 месяцами долее пришлых ловцов, потому что в зимнее время этому препятствуют сильные холода, короткость полярного дня и частые бурные погоды, при которых, в совершенно открытой местности, невозможно выезжать в море. Более же мягкий климат зависит единственно от менее низкой температуры зимы, ибо морозы, от утепляющего влияния океана, редко превосходят 20 градусов; но за то летняя температура, которая одна только и полезна для растительности, на Мурманском берегу гораздо ниже, чем по прибрежьям Белого моря. Даже и несравненно умереннейший климат Финмаркенского прибрежья, где, как например в Гамерфесте, осьми-градусные морозы составляют феноменальную редкость, по недостатку летней теплоты, уступает в отношении растительности как нашему Беломорскому краю, так и тем частям Норвегии, который лежат в глубине фиордов.

Невыгоды поселения на Мурманском берегу в экономическом отношении были изложены г. Данилевским в отчете экспедиции, исследовавшей рыболовство в северных морях (см. стр. 240—243. VI т. „Исследований“), и те, которые полагают, что наш Мурманский берег может сравниться в рыболовном отношении с северною Норвегиею, весьма ошибаются. Как климатические, так топографические и экономические условия Финмаркена всегда дадут ему значительный перевес над нашим Лапландским прибрежьем.

Со всем тем, г. Данилевский не отвергает безусловно мысли о заселении Мурманского берега Русскими, и преимущественно западной его части, где ныне основались норвежские поселения, а находит, что, в небольших размерах, оно может принести действительную пользу для жителей тех местностей Архангельской губернии, которые обижены природою, в особенности для Корелов. Они населяют полосу земли между Финляндией и Беломорским прибрежьем, занятым Поморами. Страна их представляет весьма мало средств к жизни, кроме хлебопашества; хлебопашество же в суровом климате в весьма слабой степени обеспечивает жизненные потребности. Поэтому, рыболовный промысел, которым могли бы заняться Корелы на Мурманском берегу, хотя бы и несамостоятельно, а в зависимости от Поморов, доставил бы им более безбедное пропитание, чем их теперешние промыслы. Самая промысловая зависимость Корелов от Поморов, в которую они непременно впадут, поселившись на Мурманском берегу, гораздо предпочтительнее того нищенства, которому значительная часть их предается теперь по поморским деревням. Поэтому, г. Данилевский вполне сочувствует тем мерам, которые предложены г. Архангельским губернатором для развития колонизации на Мурманском берегу, если, как и должно ожидать, предлагаемыми льготами преимущественно воспользуются Корелы Кемского уезда. 4) К числу мер, долженствующих содействовать развитиию Мурманского рыболовства, причисляют еще учреждение пароходного сообщения между Архангельском и Норвегиею. На эту меру указывают, как наш генеральный консул в Норвегии, г. Михелин, так и Архангельский губернатор. Что касается до г. Михелина, то он имел преимущественно в виду пример Норвегии, где пароходство вдоль ее берегов чрезвычайно содействует народному благосостоянию. Но в Норвегии, по крайней мере в северной ее части, от Дронтгейма до русской границы, все население расположено вдоль морских берегов, и, при трудности и даже невозможности устроить на этом пространстве сухопутные сообщения, чрез скалы, ледники и глубоко вдающиеся внутрь страны фиорды, должно необходимо иметь сообщение морем, никогда здесь незамерзающим Этой насущной потребности и удовлетворяет пароходство, производящееся здесь на счет правительства. Сообразно с этой потребностью, пароходство это почти исключительно пассажирское. Собственно же к рыболовству оно имеет весьма мало отношения. Промышленники, как на Лофоденский тресковый, так и на Бергенский сельдяной лов, отправляются и теперь, как и до учреждения пароходства, на собственных своих судах и ёлах. Огромные грузы Лофоденской рыбы свозятся, из Вестфиорда, также на парусных судах; а пароходы даже и не доходят к тем островам, у которых производится Лофоденский лов. Очевидно, что у нас пассажирского движения от Архангельска до Норвежской границы никакого быть не может, как потому, что бòльшая часть северных берегов Белого моря совершенно пустынна, так и потому, что промышленники, отправляющееся на Мурманский берег, идут туда еще зимою, когда Белое море покрыто льдом, возвращаются же осенью, большею частью на судах своих хозяев. Поэтому Архангельское начальство, которому местные условия лучше известны, нежели г. Михелину, имеет главнейшим образом в виду не пассажирское, а товарное движение. В пользу устройства пароходного сообщения между Архангельском и Норвегиею, с казенною субсидиею, приводятся главнейше следующее доводы: 1) Рабочие, занимающиеся промыслами на Мурманском берегу, отрезаны от всего окружающего мира, во все время производства промыслов, от чего должны страдать промыслы, ибо рабочие, оставаясь без хозяйского и полицейского надзора, дурно производят работы. 2) Пароходы, заходя в становища и забирая заготовленные в них продукты, будут доставлять их в Архангельск, где, следовательно, запасы рыбы не будут скопляться исключительно в сентябре месяце, во время Маргаритинской ярмарки, а будут доставляться исподволь, и, по мере доставки, развозиться вверх по Двине. 3) Пароходы, заходя в Норвегию, будут доставлять сведения нашим промышленникам, как об успешности норвежских рыбных промыслов, так и о товарах, в которых нуждаются Норвежцы, тогда как теперь наши Поморы идут туда совершенно наобум. 4) Пароходы могли бы сообщать в становища: где находится в большом количестве наживка, а следовательно и треска, дабы промышленники, следуя этим извещениям, могли переходить из мест неуловистых в уловистые.

Из всех этих доводов некоторую силу имеет, по мнению г. Данилевского, только второй. Время, проводимое рыбопромышленниками на Мурманском берегу, разделяется на два периода: первый — от прихода их в становища, в конце марта, до начала или первой половины июня, т. е. до прихода судов из Поморья с хозяевами, которые или остаются на своих промыслах, или же отправляются в Норвегию, для производства торговли, а на промыслах по бòльшей части оставляют своих сыновей, родственников, или вообще доверенных лиц. Второй период продолжается от половины июня до половины или конца августа, когда промышленники возвращаются на хозяйских или нанятых судах в Архангельск, а потом в Поморье. В первый период, в который происходят главнейший лов и приготовление самой ценной — сухой — трески, промышленники действительно отчуждены от всего мира; но этой отчужденности ни мало не пособит и учреждение пароходства, ибо пароходы раньше конца мая или начала июня из Архангельска и Белого моря выйти не могут. В последние же два месяца своего пребывания на Мурманском берегу, промышленники и теперь не находятся вне хозяйского надзора, если хозяева сами желают быть на своих промыслах. Пароходство послужит, в этом отношении, только некоторым богатым промышленникам, которые, не желая оставаться всего времени в становищах, хотели бы посещать их от времени до времени, если бы пароходное сообщение доставило им для этого все желаемые удобства. Г. Данилевский лично видел Мурманские промыслы и приготовление тамошней рыбы, и смело утверждает, что мурманская треска, соленая и сушеная, приготовляется на столько хорошо, на сколько это требуется от сего товара, и качеством своим нисколько не уступает лофоденской, а норвежскую треску летнего улова, как приготовляемую нашими Поморами, так и норвежского посола, значительно превосходит. Старательность Поморов как в лове рыбы, так и в приготовлении ее, засвидетельствованная, еще в начале нынешнего столетия, знаменитым Леопольдом фон Бухом, в его путешествии по Норвегии, совершенно естественно объясняется организациею этого промысла, при которой рабочие покрутчики получают не определенную заработную плату, а долю из суммы, вырученной за продажу приготовленной ими рыбы, так что они участники в выгодах и невыгодах предприятия. Если же, со всем тем, старательность покрутчиков с того времени уменьшилась, то этого нельзя приписать ничему иному, как усилившемуся пьянству, вследствие усилившегося контрабандного ввоза из Норвегии рома и других крепких напитков, о чем будет говорено ниже.

Доставление своевременных сведений о ходе норвежского рыболовства и о торговых потребностях Норвегии может действительно принести много пользы занимающимся торговлею с этою страною; но для этого нет еще надобности в пароходстве, а учреждение настоящего русского консульства в Финмаркене, которому было бы поручено доставлять торговый и промышленные телеграфические известия в Архангельск, принесло бы в этом отношении гораздо более пользы. Такие телеграфические известия могли бы послужить в пользу даже самым ранним судам, отправляющимся в Норвегию, которым пароходы еще никаких сведений сообщить не могут.

Чтò касается до извещения промышленников о местах, где в изобилии появляется наживка, а за нею треска, то надо принять во внимание, что для лова трески употребляется наживка двух сортов: мойва и песчанка. Первая рыба появляется временно, то там, то сям, и извещение о местах, где она находится, действительно могло бы принести пользу. Но мойва приближается к берегам только в первую половину лова, никак не позже Петрова дня, т. е. в то время, когда пароходы еще не могут начать своих рейсов, или только во время первого рейса. Песчанка же постоянно живет в определенных местах, при устьях рек, впадающих в песчаные губы, и сообщать о появлении ее нечего.

Подвоз рыбы с Мурманского берега в Архангельск пароходами — исподволь, дабы рыба эта могла, в течение всей навигации, препровождаться далее вверх по Двине, может действительно принести некоторую пользу, при существовали Вятско-Двинской железной дороги и успешном ходе колонизации Мурманского берега, если пароходы сами будут скупать Мурманскую рыбу и тем доставлять возможность местным промышленникам выгодно сбывать свои уловы. Но, и в этом отношении, нельзя слишком преувеличивать надежды на пользу от пароходов, ибо и в настоящее время, часть рыбы привозится в Архангельск, с самого открытия навигации, на так называемых раньтинах, т. е. небольших палубных судах, остающихся зимовать на Мурманском берегу, с тем, чтобы при первой возможности доставить в Архангельск свежепросольную треску весеннего улова, которая своим качеством значительно превосходит летнюю треску. Кроме этого, надо и вообще заметить, что, в течение всего навигационного времени, Архангельск никогда не остается без мурманской рыбы свежего подвоза; если бы, по этому, открылась бòльшая потребность в постоянной доставке ее к Архангельску, то нет сомнения, что этим занялись бы и парусные суда, на чтò и должно надеяться, после открытия Вятско-Двинской железной дороги.

Но, если устройство пароходного сообщения между Архангельском и Норвегиею и не доставит особенно значительных выгод для развития мурманского рыболовства, оно имеет чрезвычайную важность для административных целей, особенно если примется мурманская колонизация. При частых сообщениях вдоль Мурманского берега, как полицейское, так и таможенное начальство могло бы с бòлыпим успехом следить за искоренением, или, по крайней мере, за уменьшением контрабанды ромом, которая гибельно действует на нравственность рабочих. Посему г. Данилевский полагал бы полезным, вместо субсидии в 28.000 р., о которой ходатайствует г. Архангельский губернатор, назначить на первое время 10.000 или 11.000 руб. для выдачи из оных премий по 1.000 руб. за каждый рейс до 15‑го августа, и по 1.500 руб. за рейс после этого срока. Этой суммы хватило бы конечно только на один пароход. Но этого было бы совершенно достаточно на первое время для опыта, который показал бы, в какой мере пароходное сообщение вдоль западного берега Белого моря и Мурманского берега, соответствует нуждам населения и развитию мурманского рыболовства.

Значительное скопление промышленников, в некоторых становищах, обратило внимание местного начальства на улучшение гигиенических условий, в течение 5 или 6 месяцев, которые они проводят на Мурманском берегу. Для этой цели, приняты меры к доставлению промышленникам необходимейшей медицинской помощи, и предположено облегчить их, беспошлинным отпуском леса, в устройстве больниц по главнейшим становищам, и в возобновлении жилищ, бань и кладовых для посола рыбы, так как большая часть этих строений пришла уже в ветхость. Для доставления помощи заболевшим, несколько фельдшеров и доктор, живущий в Коле, обязаны делать разъезды по становищам. В этих отношениях — пишет г. Данилевский — остается только согласиться на то, чтò уже сделано, или предложено г. Архангельским губернатором; с своей стороны замечает лишь: а) Что отпуск леса для строений без взыскания за него попенных денег не может быть произведен в один год или несколько лет, так как в короткое время невозможно построить вновь и исправить большого количества строений в более нежели 30 становищах. Число этих построек в каждом становище должно быть определено, и на каждый род постройки должна быть составлена предварительная, по возможности умеренная, смета. На основании этой сметы и могло бы быть отпускаемо то количество леса, которое ежегодно потребуется желающими возвести то или другое строение, в том или в другом становище. Дабы побудить промышленников скорее воспользоваться этой льготою, должен быть определен срок в 10 или 12 лет после которого беспошлинный отпуск леса должен прекратиться б) Относительно подачи медицинской помощи, объезд 30 или 40 становищ, расположенных на пространстве 600 или 700 верст, одним доктором и несколькими фельдшерами, должен оказаться во многих случаях недостаточным и обратиться в пустую формальность. Но, так как главная болезнь, которой Поморы подвергаются, во время пребывания на Мурманском берегу есть цинга, то было бы не бесполезно, если бы Медицинский Департамент составил краткую инструкцию, как пользоваться от этой болезни без помощи доктора: тогда могло бы быть вменено в обязанность всем хозяевам промыслов ежегодно брать и отправлять с промышленниками известное количество самонужнейших противоцинготных лекарств.

Для установления порядка в становищах, предположено устроить в них полицейское управление из выбранных самими промышленниками старост. Разбросанность временного населения Мурманского берега по значительному числу становищ, при которой нигде не бывает слишком большого скопления народа, позволяла до сих пор обходиться без особого полицейского надзора. Если в настоящее время стала чувствоваться в нем надобность, то это происходит единственно от усилившейся контрабанды ромом и другими крепкими напитками, привозимыми из Норвегии. Эта торговля крепкими напитками вводит нередко промышленников, там, где нет самих хозяев, в соблазн выменивать их на рыбу и тресковый жир; а пьянство ведет к ссорам и небрежному лову. Поэтому, если назначение старшин должно принести пользу, то главная обязанность их должна заключаться в недопущении привоза и продажи крепких напитков. Но и эта мера сделается совершенно бесполезною, если дозволено будет устраивать по становищам питейные домá, ибо пьянство, ныне все-таки случайное, обратится тогда в постоянное и нормальное. Г. Данилевский полагал бы, поэтому, что продажа крепких напитков, как иностранного привоза, так и внутреннего приготовления, должна быть совершенно запрещена, подобно тому как, например, запрещен ввоз их в Самоедскую тундру. Кроме сего, дабы учреждение в становищах полицейского надзора принесло действительную пользу, необходимо, чтобы, сверх надзора за недопущением торговли крепкими напитками, обязанности старость ограничивались: а) недопущением ссор и драк, и разбором возникающих между промышленниками взаимных жалоб; б) чтобы выборные старосты несли свою службу бесплатно, дабы не отягощать промышленников новыми поборами. Для вознаграждения же старост за их труды, могли бы быть установлены почетные награды медалями и т. п., для тех из них, которые, будучи выбираемы несколько раз, будут безупречно исполнять свои обязанности, подобно тому, как это установлено для старост выбираемых ловцами в баконных полосах, пред устьями Волги; в) чтобы старосты эти и прочие полицейские чины не вмешивались в надзор за соблюдением гигиенических условий. Лица, незнакомые с характером рыбной промышленности, как за границею, так и в разных местах нашего отечества, приходят в ужас от зловония на Мурманских становищах, происходящего от того, что остатки от чистки рыб гниют в окрестностях их. Но это зловоние, как свидетельствует г. Данилевский по личному опыту, далеко не так сильно как, например, по низовьям Волги, или по берегам Кубанских лиманов в Черноморьи, где, от бòльшей скученности народа, несравненно бòльших заловов рыбы и более жаркого климата, зловоние гораздо сильнее, и, тем не менее, не производит однако же чувствительного влияния на здоровье промышленников. Дурной запах — неизбежный спутник рыбной промышленности; и на рыбном рынке, в Архангельске и в других городах, он гораздо сильнее, чем в Мурманских становищах, где, при освежающем влиянии морских ветров, холодном климате и весьма умеренном количестве налавливаемой рыбы, от него не может происходить ощутительного вреда. Болезни, которым подвергаются промышленники, суть главнейшим образом горячка, ревматизмы и цинга. Они зависят вовсе не от дурного воздуха, будто бы заражаемого гниением рыбных остатков, а первые две происходят от простуд, неизбежных, когда в холодное и сырое время года вытягиваются яруса, и одежда ловцов промачивается морскою водою, температура которой гораздо ниже нуля. Чтò касается до цинги, то ею заболевают те, которые, после трудов пешеходного перехода от Кандалакши до Мурманских становищ, предаются бездеятельности и лени, в первое время после прихода, до начала лова. Кроме этих причин, производящих болезни, условия, в которых находятся ловцы во время Мурманского промысла, весьма благоприятны для здоровья, и ловцы возвращаются обыкновенно с Мурманского берега пополнев и разрумянившись, так что это составляет даже поговорку в Поморье. Наконец, удаление остатков, после чищения рыбы, решительно неудобоисполнимо. Зарывание этих остатков в землю, на Мурманском берегу, по причине скалистой ночвы, решительно невозможно. Отвозить их в открытое море, часто довольно удаленное от становища, всегда расположенного при более или менее вдавшейся в материк губе, нельзя, по отсутствию лошадей. Выбрасывание этих остатков в губу ни к чему не ведет, ибо каждый прилив снова выбросит их на берег. Этого мало. Если бы даже возможно было принять эти меры, то зловоние все же не уничтожилось бы, ибо тресковые головы продолжали бы сушиться на солнце по окрестным скалам, а следовательно отчасти и гнить; также точно, нельзя запретить и гноения печенок, для добывания жира, которое порождает не малое зловоние. Но известно, что неудобоисполнимые требования составляют только постоянно открытый предлог для всевозможных придирок и всякого рода противозаконных поборов. Поэтому-то необходимо, чтобы наблюдение за удалением остатков от чистки рыб, за сушением тресковых голов в отдалении от становищ и т. п. меры не были включаемы в число обязанностей как старост, так и вообще полицейского надзора за мурманскими становищами. Вред от такого вмешательства полицейского надзора в промысловые дела может еще усилиться тем, что невозможно назначить точных границ такому вмешательству, без чего нередко могут быть делаемы такие требования, которые совершенно не соответствуют своей цели. Так, например, было высказано мнение, что качеству трески вредит то, что в амбарах, где ее солят до прибытия судов, нет полов. Но под рыбу всегда подстилают рогожи, которые всякий раз стелются новые; между тем, пол, пропитавшись рассолом, служил бы постоянным источником гниения и зловония.

7. Морские звериные промыслы

Во время пребывания г. Данилевского в Архангельске, доходили до него с разных сторон слухи о том, что новые правила Устьинского промысла морских зверей, заключающиеся Высочайше утвержденном мнении Государственного Совета, 23‑го мая 1866 года, весьма стес��ительны для промышленников. В последствии было сообщено ему г. Архангельским губернатором всеподданнейшее прошение крестьян деревни Койды, препровожденное из Хозяйственного Департамента Министерства Внутренних Дел, для доставления по оному отзыва. При посещении города Мезени и деревень Немнюги и Лампожни, г. Данилевский обратил на этот предмет особенное внимание, и из расспросов, как Мезенских, так и Койденских и Долгощелинских промышленников, убедился, что жалобы эти во многих отношениях совершенно основательны.

Общие основания новых правил Устьинского промысла изложены в составленном г. Данилевским втором отчете об исследованиях рыбных и звериных промыслов на Белом и Ледовитом морях; но, будучи дополнены мнениями местного губернского начальства, они повели к принятию чересчур стеснительных мер излишним вмешательством во внутреннюю организацию промысла. В прежние времена, Устьинский промысел производился одною общею артелью, и такой порядок, имея на своей стороне многие преимущества, состоял главнейше в том, что все отправлялись в море одновременно с одного места, и никто не спугивал зверя, напромышляв нужное для себя количество, ибо дележ производился поровну между всеми хозяевами лодок, составлявшими одну артель. Такой порядок расстроился от нескольких причин: 1) Увеличение числа промышленников, в два или три раза, сделало то, что действие одною общею артелью стало неудобным. 2) Большое число промышленников с Зимнего берега стало принимать участие в Устьинском лове, и из этих-то промышленников образовалась, главнейшим образом, деревня Койда. Противоположность интересов между этими новыми промышленниками, поселенными у входа в Мезенский залив, и прежними (мезенцами, семжонами и проч.), занимавшими самый кут или угол залива, породила множество споров и столкновений. 3) Многие из хозяев перестали сами ходить на промысел, а покрутчики, менее заинтересованные в удаче промысла, ибо издержки оного лежат не на них, не прилагали уже такого старания, надеясь, что, при общем дележе добычи, им все-таки достанется какая-нибудь часть. Принимая во внимание все эти обстоятельства, и понимая, как трудно восстановить однажды нарушенный общинный порядок, г. Данилевский считает необходимым ограничиться, для восстановления прежнего устройства Устьинского лова, только тем, чтобы все участвующие в промысле собирались, к определенному дню, в известное место, и отправлялись оттуда не иначе, как вместе и с общего согласия, когда соберется полный комплект рабочих. Восстановление же одной артели и общего дележа добычи, хотя и считал весьма желательным, не предлагал, не надеясь на осуществление этой слишком радикальной меры, при тех недружелюбных отношениях, которые существуют между Койдянами, выставляющими половину всех лодок, и прочими промышленниками. Для надзора за исполнением этого постановления, было предложено им выбирать особых промысловых старость из главнейших селений, принимающих участие в Устьинском промысле, и от Мезенского мещанского общества. Но, во 2‑м § вновь утвержденных правил, городу Мезени было предоставлено слишком сильное в этом деле влияние, выбором двух старост, тогда как число мезенских промышленников почти вдвое меньше койденских. Такое устройство промыслов повлекло за собою множество неудобств. Не желавшие подчиняться промыслу одною артелью замедляли дело, не являлись к сроку и даже упускали добычу, чтобы, как они говорили, не трудиться для других, жалуясь, что многие отставали от промысла и раньше срока возвращались на берег, в надежде все-таки получить долю из общей добычи. Другие, в той же надежде, запасались недостаточным количеством провианта и, под предлогом пополнения его, возвращались домой. К этому присоединилось еще то, что местное уездное начальство, в своей излишней ревности, расширило, по недоразумению, смысл новых правил, запретив отправляться раньше срока назначенного для Устьинского промысла на Канутин мыс, где бой морских зверей обыкновенно начинается уже с Алексеева дня (17‑го марта), и к Устьинскому промыслу, который начинается не ранее начала апреля, вовсе не относится. От этого запрещения — отправляться своевременно на Канутин мыс — многие промышленники потерпели значительные убытки.

В бытность г. Данилевского в Мезени, где находились в то время промышленники из Койды и Долгой-Щели, он старался сговориться с ними относительно такого устройства Устьинского промысла, которое было бы, по возможности, для всех безобидно, и ему удалось убедить как Койдян, так и Мезенцов к взаимным уступкам. Невыгоды одной общей артели так выяснились для всех, двухлетним опытом, что на сохранении ее не настаивали даже Мезенцы, которые прежде особенно сего желали. Гораздо труднее было согласить различные притязания промышленников разных местностей относительно самого существенного вопроса, — назначения места и времени для выхода в море, так чтобы одни не имели преимущества перед другими. Наиболее центральный пункт для сбора промышленников есть Неринский мыс, лежащий с левой стороны устья реки Кулоя, откуда в прежние времена вся артель и отправлялась на промысел. Но, с другой стороны, Абрамов мыс, откуда желали отправляться Койдяне, имеет то преимущество, что с него, при наибòльшем числе румбов ветров, гораздо скорее можно попасть на льды, где залегают тюлени. Но эта местность слишком удалена от Мезени и Семжи, и, так как большинство промышленников из этих местностей не имеют оленей, то, при бездорожьи, было бы им очень трудно попадать туда, с лодками на полозьях. Хотя Койдяне и не требовали, чтобы Щеляне, Мезенцы и Семжане непременно собирались на Абрамов мыс, а предоставляли им право спускаться в море где для них удобнее; но, при отправлении на промысел не ранее назначенного дня, невыгоды тех, которые не имели средств собираться на Абрамов мыс, были слишком очевидны, чтобы большинство Мезенцев и Семжан могло на это согласиться. В видах уравнения для всех вероятностей добычи, было предложено г. Данилевским, чтобы тем, которые будут собираться на Неринский мыс, было предоставлено право спускаться в море несколькими днями раньше собирающихся на Абрамовом мысу, на что все охотно согласились.

Так как участие разных местностей в бое морских зверей весьма различно, то вместо выборных старост, по одному с каждой из этих деревень и двух от города Мезени, гораздо справедливее будет назначить по одному старосте с известного числа отправляющихся в море лодок. Наконец, весьма важно, чтобы срок для отправления в море был всегда назначаем заблаговременно, так чтобы никто не имел отговорки, что срок этот им слишком поздно объявлен. Чтò касается до промысла в Мезенском заливе на стрельных лодках, о котором в отчете Экспедиции ничего не было упомянуто, по причине его незначительности, так как он производится на талой воде за отдельными зверьми, собственно же Устьинский лов — на льду за стадами отдыхающих лысунов; то между ними нет ничего общего, и первый, по удостоверению всех промышленников, никакой помехи последнему не делает. Посему и запрещение его излишне. На этих основаниях, правила для устьинского лова могли бы быть изложены следующим образом.

1. Под Устьинским промыслом разумеется бой лысунов, производимый на льдах Мезенского залива.

Примечание. Границею Мезенского залива, к которому только и должны применяться нижеследующие правила, принимается прямая линия, идущая от мыса Воронова к Канутину, чрез юго-восточную оконечность острова Моржовца.

2. Как производство Устьинского промысла, так и дележ добычи, одною или несколькими артелями, предоставляется желанию самих промышленников.

3. Для назначения времени начала промыслов и наблюдения за порядком производства оных, избираются на каждое трехлетие промысловые старосты от города Мезени, деревень Койды, Нижи, Долгой-Щели, Семжи, Лампожни и Каргополя. На каждые20 лодок полагается по одному старосте. Для сего избрания соединяются Койда с Нижею, Долгая-Щель с Каргополем, Мезень с Семжею и Лампожнею, и если в таком обществе, сверх 20 лодок, или кратного от этого числа, окажется еще более десяти лишних лодок, то и на такой излишек избирается староста; на излишек же меньше десяти лодок особого старосты не выбирается.

4. Старосты собираются в г. Мезень, около двадцатых чисел марта, и назначают день, в который промышленники должны спускаться в море. День этот должен быть непременно назначен и объявлен в деревнях, поименованных в 3‑й статье, не позже Благовещенья (25‑го марта).

5. Местом для отправления на Устьинский промысл назначаются Абрамов мыс, или Неринский мыс, куда желающие и собираются к назначенному дню.

6. Время для отправления на Устьинский промысл, с Неринского мыса назначается всегда четырьмя днями раньше срока, назначенного для отправления с Абрамова мыса, так что, если, например, с Абрамова мыса назначено отправиться 10‑го апреля, то с Неринского мыса можно уже пускаться на промысл 6‑го апреля.

7. Отправление на Устьинский промысл ранее назначенного срока запрещается, под страхом взыскания 25 руб. штрафа, с каждой нарушившей это правило лодки, и отобрания всей добычи.

8. Во время производства промыслов, строго запрещается раскладывать огонь на ветре от залежек зверя, так как это может спугнуть его и заставить удалиться. Уличенные в намеренном разложении огня, или вообще в намеренном спугивании зверя, подвергаются штрафу в 25 руб. с каждой лодки, к которой принадлежал нарушивший это правило промышленник, и отобранию всей добычи.

Относительно промысла морских зверей было сделано г. Данилевским еще одно предложение, имевшее своим предметом не Устьинский, а выволочный промысл, на Зимнем берегу, которое до сих пор не было приведено в исполнение. Именно, он полагал запретить выход на зимнебережный промысл ранее 15‑го февраля. Причины, побудившие его сделать это предложение, в подробности изложены на стр. 95‑й и 96‑й VI т. исследований о рыболовстве. В нынешнее его посещение Мезенского края, многие промышленники снова обращали его внимание на важность этой меры.

Наконец, г. Данилевский упоминает о пошлине, которую платят тюлене-промышленники, хотя и весьма ничтожной, но тем не менее для них стеснительной. Небольших легких лодок, с которых стреляют зверей на воде, и которые приспособлены к тасканию по льду, выходит из одного дерева от четырех до пяти штук. За такое дерево платится не более 30 коп. попенных денег, так что на каждую лодку приходится только от 6 до 8 коп. пошлины. Но, для обозначения, что пошлина с дерева, из которого выстроена лодка, уже уплачена, требуется освидетельствование лесничего и наложение на лодку клейма. Между тем, лесничий не во всякое время может посетить разные приморские местности, где делают такие лодки; промышленники же часто не имеют возможности дожидаться лесничего для спуска лодок в море, и платят за это 1 руб. 20 коп. штрафу с каждой лодки, т. е. от 15 до 20 раз больше попенных денег. В виду ничтожности этого попенного сбора, г. Данилевский полагал бы возможным, или совершенно его отменить для лодок употребляемых на охоту за морскими зверями, или, по крайней мере, уменьшить штраф за неимение клейма, до 20 коп. вместо 1 руб. 20 коп. с лодки.

Новоземельские промыслы имеют своим главнейшим предметом также морских зверей. Сведения, собранные г. Данилевским об них, как в прошлые, так и в настоящую его поездку в Архангельск, вполне подтвердили замечания г. академика Бэра об их периодическом характере. 1859 и 1860 годы, в которые производились исследования северного рыболовства, приходились именно в период величайшего их оскудения, так как на Новую Землю отправлялось тогда не более 5 или 6 судов. В настоящее время, промысл этот снова начал подниматься; в прошлом (1868) году ходило на Новую Землю уже 17 судов, и результаты их промыслов были весьма удовлетворительны. Для удобства промышленников, и в гигиенических видах, г. Архангельский губернатор ходатайствовал об устройстве, в главных становищах этого острова, избушек и бань, так как прежде там находившиеся уже давно совершенно разрушились. Г. Архангельский губернатор предполагал устроить до 22 изб с амбарами и 12 бань, которые при даровом отпуске леса, стоили бы казне от 7.000 до 8.000 р. В ответ на ходатайство его, г. Министр Финансов полагал достаточным ограничиться бесплатным отпуском леса из казенных дач, предоставив постройку означенных строений самим промышленникам. Я убежден, что такая полумера не привела бы решительно ни к каким результатами Время, в которое возможно посещение этой полярной страны, так коротко, что оно должно быть все употреблено на промысл зверей и лов гольцев (род семги), и ни один промышленник не будет иметь возможности заняться, в течение его, постройкою изб, не отказавшись совершенно на этот год от добычи, т. е. не затратив, совершенно непроизводительно, довольно значительного по своим средствам капитала на снаряжение судна. Этого мало. Так как все работники нанимаются из покрута, т. е. суть пайщики предприятия, то хозяева, которые вздумали бы взять на себя постройку избушек и бань, должны бы были, кроме всех напрасных расходов на снаряжение судов, выплатить из своего кармана ту долю, которая, по примерному расчету, пришлась бы на пай покрутчиков, на чтò очевидно никто не решится. Если, посему, правительство желает оказать некоторую помощь нашим Новоземельским промышленникам, то должно принять все расходы по постройке изб и бань — на свой счет. В виду возможного сокращения казенных издержек, число избушек может быть уменьшено. Именно, по словам самих Новоземельских промышленников, можно бы ограничиться постройкою 12 изб и 8 бань в следующих 4 становищах, где пристает наибольшее число судов: в Петухах, в Логиновых-Крестах, у Маточкина-Шара и в Баренце (лежащем уже на северном острове). Издержки, которые сохранились бы чрез это, могли бы быть, с большою пользою, употреблены на устройство изб в других пустынных местах, именно: 5 изб вдоль пути, которому следуют Поморы, отправляясь зимою из Кандалакши на Мурманский берег, в которых могли бы они отогреться и хотя несколько отдохнуть от утомительного пути. Остальные затем 5 избушек полезно бы было построить на самой оконечности Канина носа, называемой Тонким (точно также, как и оконечность Арабатской косы в Азовском море), как с беломорской, так и с океанской стороны, по одной избушке, и далее по одной же избе: на острове Корге, лежащем в 70 верстах от берега Канинской тундры, против Кòлгуева; у Микулкина носа, при завороте в Чешскую губу, в 80 верстах к востоку от Корги; и на западном берегу Чешской губы на Лудоватом мысе, верстах в 60 от Микулкина мыса. Устройство этих избушек было бы весьма полезно, как для промысла лысунов, идущих вдоль Канинского берега в Белое море, и тем же путем выходящих из него в океан, так, может быть, и для лова трески, которой довольно много у Канина мыса, и куда Мезенским промышленникам было бы гораздо удобнее отправляться, чем на отдаленный Мурманский берег. В недавнее время, лет 35 тому назад, в этих местностях, именно в Тарханове, верстах в 8 к югу от Канина носа, а также в Волове, в 20 верстах к северу от мыса Канутина, и даже на Кòлгуеве, были поселения раскольников, где они жили зиму и лето, занимаясь промыслами зверей и рыбы. В Архангельске была тогда Контора от раскольничьего Данилова монастыря Олонецкой губернии. В эту Контору сбывали они продукты своих промыслов, а Контора доставляла им снасти и продовольствие. Раскольничьи поселения, на столь отдаленном севере, приносили конечно большую пользу в промышленном отношении; по пустынности же места жительства едва ли могли приносить какой либо вред в религиозном отношении. Но Архангельская Контора была уничтожена, и оседлые поселения по берегам Канинской тундры исчезли, оставив лишь едва заметные следы бывших тут человеческих жилищ.

Так как Канин нос и берег, простирающийся от него на восток, имеют бесплодную каменистую почву, то невозможно надеяться, чтобы кто-либо добровольно на них поселился, не имея на то каких-либо особых причин, как например жившие тут раскольники; поэтому постройка избушек в указанных местах, так как они могут служить лишь для временного пристанища промышленников, должна быть непременно сделана на казенный счет. Но на поселения в менее негостеприимных местностях, по северо-восточному берегу Мезенского залива и по восточному берегу Белого моря, к северу от Канутина мыса, есть и ныне охотники, которые не потребовали бы от Правительства ничего, кроме дарового отпуска леса и тех временных льгот, которые даны желающим поселиться на Мурманском берегу. Наиболее удобными для сего местами считаются устья рек Шойны и Кии, впадающих в Белое море на Канинском берегу, и реки Яжмы, впадающей в северную часть Мезенского залива. Во время посещения г. Данилевским города Мезени, ему указывали, как на желающих поселиться, на мещан: Федора Калинцова и Павла Окладникова на Кие, Андрея Тихонова на Шойне, Михаила Коткина на Яжме, а также на некоторых крестьян селения Семжи. Устья названных рек изобилуют превосходными лугами и пастбищами, сами реки рыбою, а море доставляет удобства для звериных промыслов. Поэтому, должно надеяться, что эти поселения, пользуясь большим привольем, скоро достигли бы значительной степени благосостояния, подобно теперешним поселениям на Индиге, впадающей в Чешскую губу. Препятствием к этим поселениям служит опасение, чтобы они не стеснили Самоедов, собственностью которых считается тундра. Но, поселившись при устьях рек, для разведения скота, поселенцы, пользуясь лугами и пастбищами, не причинили бы никакого вреда Самоедам, так как для оленей нужен мох, а не трава поемных лугов. Если бы, однако, поселенцы захотели завести и оленей, то на них можно бы было наложить небольшую покопытную подать в пользу Самоедов. О важности таких поселений на отдаленном севере нечего много распространяться; ибо, кроме общей пользы от расселения народа по обширным пустынным пространствам Архангельской губернии, о которой было говорено выше, достаточно обратить внимание на важность образования поселков, вдоль пустынных берегов северных морей, для терпящих крушение мореплавателей. Так в прошлом году, одно английское судно потерпело крушение, возвращаясь с устьев Печоры. Из спасшегося на берег экипажа, двое погибли от голода и холода; погибли бы и остальные, если бы не были найдены Зырянами, пасшими в тундре оленей. Поселения вдоль Канинского берега Белого моря и по Тиманскому берегу тем желательнее, что они в настоящее время совершенно пустынны, между тем как на противоположных Терском и Мурманском берегах существуют уже деревня Поной и заштатный город Кола, а в летнее навигационное время все становища наполняются промышленниками.

Вероятно найдутся охотники селиться не у устьев только трех названных рек, но и в других привольных местах тундры. Посему, весьма полезно общее постановление, которое разрешало бы такие поселения всякому, где кто пожелает, с тем лишь, чтобы поселенцы были обязаны уплачивать известный покопытный сбор, если пожелают, между прочим, заниматься и оленеводством.

В бытность г. Данилевского в Мезени, он расспрашивал также промышленников о Чешской губе, и они все подтвердили ему справедливость сведений, доставленных Поповым, как об изобилии там зверей, так и об удобствах боя их на льдах, ибо воды там тихие. По несчастию, в тот год, когда там был Попов, господствовали относные ветры, чтò соответствовало удачным промыслам на Зимнем берегу. Переезд на оленях на Чешскую губу, через Канинский перешеек, не затруднительнее, чем например переезд из Мезени на Канутин мыс. Но небогатые промышленники не рискуют туда отправляться, боясь, погнавшись за новым и неизвестным, упустить старое и известное, так как промысел на Чешской губе должен производиться в то же время, как и на Зимнем берегу, или в Мезенском заливе. Посему, всего полезнее было бы, по мнению г. Данилевского, отдать безденежно зимние и весенние звериные промыслы на Чешской губе, лет на пять или на шесть, в исключительное содержание какому-либо купцу или богатому промышленнику, который пожелал бы этим заняться. Мезенские промышленники утверждают, что это никого бы не стеснило, что многие стали бы наниматься на Чешские промыслы из покрута, а по окончании пяти или шестилетнего срока, привыкнув к новым промыслам, вероятно и сами стали бы заниматься ими, уже на свой счет и страх. Лов белуги, стрельня зверя на воде и рыбные промыслы, которыми занимаются немногие поселенцы по рекам, впадающим в Чешскую губу, должны бы оставаться по-прежнему свободными и при отдаче в исключительно содержание боя зверей на льдах, в зимнее и весеннее время.

Относительно Новоземельских промыслов должно еще прибавить, что в два последние года стали и туда являться норвежские суда и даже пароходы, которые стесняют наших промышленников, тем более, что употребляют огнестрельное оружие для боя морских зверей, чего наши не делают. Эта стрельба пугает зверей. Посему, промышленники просят, чтобы Норвежцам запрещено было ходить на Новую-Землю, на чтò они никакого, кажется, нрава не имеют. Если Новоземельские промыслы не могут выдержать долговременной охоты одними нашими промышленниками, а периодически уменьшаются, то тем более оснований не допускать туда иностранцев.

8. Солеварение

Вследствие ходатайства г. Архангельского губернатора, как Министерством Финансов, так и Министерством Государственных Имуществ, сделано несколько облегчений и льгот в пользу солеварения в Архангельской губернии, пришедшего в последнее годы в совершенный упадок, по невозможности соперничать с иностранною солью, которая пользовалась многими облегчениями сравнительно с солью, привозимою в прочие порты Империи. Так как центральное правительство разделяет, в этом отношении, взгляды местного губернского начальства, г. Данилевский ограничивается немногими замечаниями, имеющими целью показать, что льготы, дарованные архангельской соляной промышленности, недостаточны и, подобно всем полумерам, не могут достигнуть своей цели. Облегчения, которыми пользовалась иностранная соль при ввозе в Архангельскую губернию, заключались в следующем:

1. На Мурманский берег беспошлинный ввоз соли был допущен в неограниченном размере, между тем как русская соль этою привилегиею не пользовалась. На это было обращено внимание еще экспедициею, исследовавшею северное рыболовство, так как влияние этой меры не ограничивалось стеснением нашей соляной промышленности; но, за недостатком конкуренции, не содействовало даже, в настоящей мере, удешевлению соли на самом Мурманском берегу.

2. В Беломорские порты был разрешен беспошлинный привоз 21.000 пудов иностранной соли, также в видах облегчения рыбной промышленности. Но, так как эту соль, в каждой местности, скупал какой-либо один торговец и потом перепродавал по произвольной цене, то и эта соль не дешево обходилась рыбопромышленникам.

3. Вся иностранная соль, ввозимая в порты Архангельской губернии, платила только 22 к. пошлины с пуда, вместо 35 к., которыми обложена иностранная соль в прочих русских портах.

Министерство Финансов согласилось на следующие изменения этих мер.

1. Соль, вывариваемая в Архангельской губернии, освобождена от акциза при вывозе на Мурманский берег, с тем, чтобы каждый раз отпускалось с солеварень не менее 1.000 пудов. Это ограничение в значительной степени ослабляет полезное действие самой меры. Удешевление соли на Мурманском берегу могло бы тогда иметь место, когда бы она привозилась несколькими судами, в каждое, или по крайней мере в главнейшие становища. Но редкий промышленник, отправляясь на Мурманский берег, захочет нагрузиться одною солью, как потому, что значительная часть груза может остаться у него на руках непроданною, так, еще более, и потому, что почти каждый из них, заезжая в Мурманские становища, отправляется потом в Норвегию, куда должен брать муку, крупу, лес и вообще такие товары, которые мог бы там сбыть, или выменять на рыбу. При небольших же размерах поморских судов, которые, по бòльшей части, поднимают не более 2.000 и даже только 1.500 пуд., груз соли в 1.000 пуд. будет для них слишком велик. Посему, размер безакцизного отпуска соли на Мурманский берег следовало бы уменьшить до 300 пудов. Так как, далее, Печора находится совершенно в таком же положении, относительно затруднительности получения соли для посола рыбы, как и Мурманский берег, то безакцизный отпуск соли следовало бы распространить и на Печору. Это имело бы еще то полезное влияние, что многие Поморы, имея товар, который могли бы сбывать на Печоре, стали бы отправлять туда свои суда и забирать семгу и другую рыбу. Чрез это возникла бы конкуренция между ними и Чердынцами, единственными покупателями Печорской рыбы весеннего и летнего уловов, и рыба, превосходная по своим качествам, но дурно солимая. стала бы лучше приготовляться и увеличилась бы в своей ценности.

2. Беспошлинный привоз 21.000 пудов соли в порты Белого моря отменен. Эта мера, конечно, полезна, но недостаточна: можно опасаться, что чрез это вздорожает соль, употребляемая для посола сельдей, семги и вообще рыбы, ловимой в Белом море. В виду этого, разрешено соль, вывариваемую в Архангельской губернии, при употреблении оной на местах производства на посол рыбы, освободить от акциза, также как и ту, которая вывозится на Мурманский берег. Но при этом рождается вопрос, что должно разуметь под посолом рыбы на местах производства соли, и как велик будет район этого местного производства? Может ли, например, соль, вываренная в Керети, идти на посол рыбы в Умбе, или нет? Если принимать этот район в тесном смысле того населения, или даже той волости, в которой соль варится, то для многих заводов тут никакого облегчения не будет. Например, лучший завод для выварки морской соли, Красногорский, принадлежавший полковнику Никитину и ныне не действующий, или Кулойский, никакого облегчения от этого не получат, так как в непосредственной близости их рыба не ловится; с другой стороны, в большинстве случаев, рыбная промышленность никакой пользы от этой меры не получит, ибо не везде, где ловится рыба, удобно построить солеваренный завод.

Если же, напротив того, район местного производства расширить на все Белое море, или даже только на целый уезд, то весьма будет трудно уследить, действительно ли на посол рыбы, а не на другое употребление, идет безакцизно отпускаемая соль, так что пришлось бы может быть и всю соль отпускать без акциза, чтò, конечно, было бы весьма полезно для Архангельской губернии, но может быть не соответствует видам Министерства Финансов. Выйти из этого затруднения можно, по мнению г. Данилевского, не иначе, как назначив вместо определенного количества иностранной соли, допускавшегося к беспошлинному ввозу, определенное же количество соли внутреннего приготовления, для безакцизного отпуска на посол рыбы. Это общее количество должно бы уже распределяться местным начальством между отдельными варницами, смотря по значительности рыболовства в соседних с нею местностях. Имея в виду усиление рыболовства, это количество могло бы быть определено, вместо 21.000, в 30.000 пудов, и распределение их между заводами должно бы производиться на несколько, например на пять лет вперед, по истечении которых должен бы делаться новый передел, так как в это время могут возникнуть новые заводы.

Но, и в таком виде, меры эти не поведут еще к значительным результатам, ибо иностранная соль, платя только 22 к. пошлины с пуда, и пользуясь почти даровым провозом в виде балласта, в состоянии убить выварку соли, идущей на другое употребление, чем на посол Мурманской, Печорской и Беломорской рыбы. Чтобы соль внутреннего производства имела возможность конкурировать с иностранною, необходимо обложить эту последнюю, если не тою же пошлиною, какая взимается в прочих портах Империи, то по крайней мере в 30 коп., вместо 22 к., с пуда. В самом деле, если на посол рыбы будет допускаться безакцизная русская соль, то трудно отыскать причину на продолжение привилегии, которою пользуется иностранная соль в Архангельской губернии, к ущербу соляной промышленности в местностях, где так настоятельно необходимо развитие всякого рода промыслов. Что касается до попенного сбора за дрова, употребляемые при выварке соли, то дозволением, данным г. Министром Государственных Имуществ, взимать его вместе с акцизом, вопрос этот получил уже, кажется, совершенно удовлетворительное решение.

9. Охота за белками, птицами и некоторые новые отрасли промышленности,

которые могли бы быть заведены на севере

Собственно охота за белками и дичью не требует никаких особенных мер со стороны правительства, ни для своего развития, ни для охранения животных, составляющих предмет ее. Изобилие белок зависит почти исключительно от урожая шишек на хвойных деревьях. Если нет шишек, белки перекочевывают в Сибирь, при урожае же их, снова населяют Архангельске леса. Чтò же касается до дичи, то только две породы ее составляют предмет торговли: рябчики и тетерева. Постоянного уменьшения этих птиц опасаться нечего, как по обширности лесов, в глубь которых охотники проникают не более 50 или 60 верст от мест их жительства, так и потому, что в течение всего лета, в то время, когда птицы высиживают яйца и подрастают молодые птенцы, охоты за ними не бывает. Она начинается не ранее конца сентября, когда холодное время позволяет уже сохранять набитую дичь, а оканчивается около Рождества, когда глубокие снега затрудняют хождение по лесам. Единственное средство увеличить количество набиваемой птицы, без всякого опасения за оскудение ее, заключается в увеличении числа поселений среди лесов, по берегам речек, в удобных для скотоводства или земледелия местах (см. выше), которые сделаются новыми центрами для отправления охотников. Но, если нельзя быстро увеличить количества убиваемых ценных пород дичи, тетеревей и рябчиков, можно зато извлекать гораздо больше пользы из пород диких птиц менее ценных, которые и ныне убиваются в значительных количествах, но не составляют предмета торговли. Таковы, в особенности, белые куропатки и дикие гуси. На Печоре, в иные годы, так много бывает белых куропаток, что, не зная чтò с ними делать, жители валят их до 30 и 40 штук разом в котел. Одно перо идет в продажу, и выше мы видели, что за границу отпускается лишь до 8.000 пудов так называемого полуперья, т. е. пера, смешанного с пухом; всего же закупалось Архангельскими купцами, в некоторые, годы, до 12.000 пудов этого пера. Так как 300 куропаток дают пуд пера, то это количество соответствует 3.600.000 куропаткам; а как, конечно, не все перо с убитых птиц поступает в продажу, иное бросается, иное употребляется самими крестьянами на набивку перин и подушек, то можно положить, не опасаясь преувеличения, что в такие изобильные годы налавливается до 4.000.000 куропаток. Охота за куропатками производится, по крайней мере зимою так что мясо их идет в неиспорченном виде на пищу человека. С гусями же поступают гораздо хуже. Во время линяния гусей на тундрах, сгоняют их, когда они не могут летать, стадами вдоль речек в главную реку, куда те впадают, и так до самой Печоры. Здесь убивают их десятками и сотнями тысяч. Охота эта была неоднократно описана путешественниками на Печору. Количество убитых гусей бывает так велико, что с ними не успевают убираться, ощипывать, чистить и солить, да притом жалеют и соли. Поэтому, продают этих полугнилых гусей за бесценок. Огромное количество гусей собирается также на Кòлгуев, где с ними поступают таким же образом. Из сказанного видно, как важно было бы приготовлять это огромное число птиц таким образом, чтобы они могли выдержать дальнюю перевозку, или извлекать из них какие либо ценные продукты. Если правительство желает оказать свое содействие новой отрасли промышленности, которая могла бы возникнуть на отдаленном севере, то в настоящее время представляется для этого весьма благоприятный случай.

В числе лиц, сосланных за последнее Польское восстание в отдаленные местности России, некто Клечковский, человек очень искусный и предприимчивый, попал в город Пинегу. Здесь устроил он, с самыми небольшими средствами, в малом виде завод, на котором приготовляется бульон из дичи самого превосходного качества, бульон из тресковых голов, от которых он нашел даже средство отбивать неприятный запах, свойственный сушеной треске, и копченые оленьи языки, а из остатков варятся клей и мыло. Предметы эти нашли себе сбыт даже в Варшаве. В последствии Клечковский получил разрешение ехать на родину, куда и отправился. Но, не желая бросить начатого им производства, он просил дозволения возвращаться в Пинегу, для личного надзора за своим заведением, чтò и было ему разрешено. Завод Клечковского представляет благоприятный случай осуществить одно из предложений, сделанных г. Данилевским еще в качестве начальника экспедиции для исследования рыбных и звериных промыслов на Белом и Ледовитом морях. Во время посещения Печорского края, г. Данилевский убедился, что многие Печорские рыбы, как то: чиры, пеляди, в особенности же нельмы и омули, принадлежащие к сиговому роду, а также семга, не смотря на превосходные их природные качества, теряют, от дурного приготовления, все свое достоинство; тогда как в копченом виде могли бы с успехом соперничать: омули — с знаменитыми Невскими и Ладожскими сигами, нельма — с Волжскою белорыбицею, а Печорская семга — с Рижскою копченою семгою. Для этого г. Данилевский предлагал тогда устройство небольшой компании, которая занялась бы приготовлением этих продуктов; но в течение девяти лет, протекших со времени этого предложения, не нашлось никого, кто пожелал бы его осуществить. Если бы г. Клечковский согласился перенести свою деятельность на Печору, то не только предложение г. Данилевского получило бы надлежащий ход, но к этому присоединились бы производства, которые в будущем могли бы получить еще бòльшую важность. Г. Клечковский, как видно из его докладной записки, и сам имел намерение перенести свою деятельность на Печору, где она могла бы получить несравненно обширнейшие размеры, нежели в Пинеге; но от этого удерживали его — сначала положение ссыльного, а теперь недостаток денежных средств. Просимые Клечковским 5.000 р. взаймы, без процентов на 5 лет, составляют весьма умеренную сумму, которая по всем вероятностям, с избытком вознаградится тою пользою, которую должна принести его деятельность в столь пустынном и отдаленном краю, как Печорский. Для сбыта продуктов, которые стал бы добывать г. Клечковский, могла бы с большим удобством служить Пинежская Никольская ярмарка, куда и в настоящее время свозится много продуктов Печорского края, и которая начинает приобретать все бòльшее и бòльшее значение. Во время поездки г. Данилевского на Печору, Пинежская ярмарка была еще чисто местным торгом, а в настоящее время на нее уже приезжают многие купцы из Вологодской губернии, и запасаются там не только специальными продуктами крайнего севера, но скупают уже и такие предметы, как коровье масло, для отправки его в Петербург. В несколько лет, количество масла, туда свозимого, увеличилось уже втрое и составляет не менее 3.000 пудов (на 18.000 р.). Самый вид города с того времени значительно улучшился; в нем уже несколько каменных строений, чтò весьма много для уездного города Архангельской губернии.

К сказанному г. Данилевский присовокупляет, что Императорское Вольное Экономическое Общество и Медицинский Департамент Министерства Внутренних Дел, которым были представлены некоторые продукты, выделываемые г. Клечковским, отзываются об них весьма одобрительно; с другой же стороны, г. Архангельский губернатор свидетельствует о полной благонадежности г. Клечковского.

10. Устройство Печорского края

Во время управления Архангельскою губерниею князем Гагариным, обращено было внимание и на отдаленный Печорский край, и с этою целию снаряжена была особая экспедиция, представившая подробный отчет о своих действиях.

На основании сведений, доставленных этою экспедициею, и других соображений, сделаны г. Архангельским губернатором два существенно важный предложения: 1) соединение всего Печорского края, разделенного ныне между тремя губерниями, в одно административное целое — особый Печорский уезд Архангельской губернии, и 2) обращение Печорского порта, не получившего еще до сих пор юридического существования, в порто-франко.

Печорский край составляет совершенно особенную местность, ограниченную с севера океаном, с запада обширным, почти не заселенным пространством верст в семьсот, с юга также почти двухсотверстною незаселенною страною, с востока же обширными тундрами и Уральским хребтом. При такой замкнутости и затруднительности сообщения Печорского края с окружающими его местностями, сам он прорезывается, во всю длину, огромною судоходною рекою, по которой и расположены все заселенные места, чтò чрезвычайно облегчает внутренние сообщения края. Такая обособленность края делает из него как административную, так и экономическую единицу: поэтому ничего не может быть основательнее, как образование из него особенного уезда. В этом отношении, г. Данилевский считает необходимым сделать одно только замечание. Образование особого Печорского уезда необходимо должно повлечь за собою уничтожение Мезенского уезда; ибо, за выделением Печорского края, остающаяся часть будет слишком мала для того, чтобы составить отдельный уезд, и ее предположено присоединить к Пинежскому уезду. Но, с обращением Мезени в заштатный город, как Мезенские мещане, так и жители окрестных деревень, потеряют не малую часть и без того скудных средств к существованию; ибо уездная администрация все-таки доставляла некоторые заработки окрестному населению, потребляя многие продукты местного производства. Выше предложенная мера — устройство лесопильного завода — должна оживить как самую Мезень так и весь 1‑й стан уезда (не входящий в состав Печорского края) в несравненно сильнейшей степени, нежели сколько местность эта потерпит от упразднения в ней уездного центра. В интересах бедного средствами населения Мезени и его окрестностей, было бы весьма важно, чтобы упразднение Мезенского уезда последовало не прежде, чем приступлено будет к устройству Мезенских лесопильных заводов.

Чтò касается до устройства порто-франко, то беспошлинный привоз товаров не может ограничиваться одним портом в низовьях Печоры, куда будут приставать корабли, так как, какая бы местность для сего ни была избрана, малолюдность ее совершенно уничтожила бы всю пользу, которой можно ожидать от этой меры для развития торговли с Печорою. Поэтому, в порто-франко должен быть обращен весь Печорский край, и притом без всякого наблюдения за непровозом иностранных товаров внутрь России. По сему, эта мера может быть приведена в исполнение только отчасти; ибо, как ни затруднительны сообщения Печорской области с окружающими ее частями губерний Архангельской, Вологодской, Пермской и Тобольской, многие мануфактурные товары представляют столь значительную ценность в малом объеме, что провоз их в прочие местности России был бы выгоден, не смотря на затруднительность сообщений. По этому, г. Данилевский полагал бы возможным допустить беспошлинный ввоз на Печору только колониальных товаров и предметов продовольствия, а не продуктов фабричной промышленности. Кроме этой меры, для усиления и облегчения торговых сношений Печорского края, необходимо озаботиться точным снятием и наложением на карту устьев Печоры; ибо, частые крушения кораблей, идущих в Печору, показывают, что меры, принятые, в этом отношении, Печорским товариществом, совершенно недостаточны. Между тем, опасности, которым подвергаются суда идущие на Печору, не только увеличивают фрахт, но могут совершенно отбить охоту предпринимать это плавание, которое, в сущности, мало чем затруднительнее плавания к устьям Двины или Онеги. Совершенно необходимо было бы, также, обязать Печорское товарищество, взамен предоставленных ему правительством льгот и привилегий, содержать на устьях Печоры облегчительные средства для прохода судов чрез бар, для ввода их в реку, и обратно вывода из нее, как то: камели, или по крайней мере разгрузные суда, пароходы и хороших лоцманов.

Комиссия, посещавшая Печорский край, указывает еще на важность устройства путей сообщения между верховьями Печоры и Чердынью, так как этим путем доставляются все продовольственные. средства на Печору. Для этой цели, почитает она необходимым устроить зимний путь между Цидвинским селением и Устьяловскою пристанью на реке Березовке, принадлежащей к системе Камы, и летний путь между этой пристанью и Явшинскою пристанью на Печоре, Так как пути эти пролегают по Пермской губернии, то г. Архангельсний губернатор не мог внести устройства их в число проектов, имеющих целью усиление производительности Архангельской губернии. Г. Данилевсний не высказывает решительного мнения по сему предмету, потому что местные потребности и нужды верховьев Печоры ему совершенно неизвестны, и полагает необходимым войти об этом предмете в сношение с местными властями Пермской губернии. Печорская компания сообщает, между прочим, что один купец, Константин Юргасов, брался устроить на свой счет зимнее сообщение между селом Цидвиным и Устьяловскою пристанью, проведением на расстоянии 100 верст просеки в 3 сажени шириною, постройкою 22 мостов чрез ручьи и речки, и казарм с навесами для остановки ямщиков с лошадьми, и устройством фашинника чрез болота в 31/2 версты близь самой Устьяловской пристани, обязываясь, кроме того, запасать фураж для корма лошадей. За проложение этой дороги он выговаривал себе следующие условия: а) чтобы в продолжение 12 лет со времени устройства дороги, на которое он полагает 3 года, торгующие с Печорским краем обязаны были платить ему по 20 коп. с воза товаров, провозимых из Чердыни на Якшу и обратно в Чердынь; б) чтобы вырубленный с просеки лес был беспошлинно предоставлен ему, для постройки казарм, мостов, труб и проч.; в) чтобы ему дозволено было беспошлинно расчищать сенокосы по рекам и ручьям вблизи дороги, и косить на них сено для заготовления фуража; и г) чтобы в течение этих 12 лет был запрещен проезд и провоз тяжестей по другим дорогам. На все эти меры, кроме последней, г. Данилевский полагал бы возможным согласиться, дабы не обременять казну расходами.

11. Добывание минеральных богатств.

В Архангельской губернии есть руды железные, медные и даже серебряные, а также признаки нефти. Железные руды разрабатывались некогда в Корелии, и ныне жителям этого края разрешено беспошлинное употребление леса для выплавки чугуна из тамошних руд. В Кемском же уезде, а также по течению реки Цильмы, находятся медные руды. На первые являются желающие устроить заводы для их обработки. Серебряные руды находятся на Медвежьем острове, лежащем близь северного берега Кандалацкого залива. Содействовать разработке этих руд может правительство одним лишь беспошлинным отпуском, как строевого леса на устройство заводов, так и дровяного для выплавки руд; а за сим все должно быть предоставлено частной предприимчивости.

В заключение своего отчета, г. Данилевский замечает, что если меры, в нем предложенные, будут удостоены внимания правительства и в возможно непродолжительном времени приведены в исполнение, то можно смело надеяться, что жители Архангельской губернии получат значительное облегчение, и положение их, мало по малу улучшаясь, достигнет со временем значительной степени благосостояния; но очевидно, что на это потребуется не мало времени. До тех же пор, нельзя не опасаться, что неблагоприятные годы, как в отношении урожаев, так и относительно промыслов, могут поставить жителей в бедственное положение. Посему, кажется необходимым улучшить быт крестьян Архангельской губернии немедленным облегчением лежащих на них податей и повинностей, и образованием особого капитала, насчет которого в неурожайные годы могли бы быть делаемы им ссуды хлебом, для пропитания и для посева.

Относительно облегчения податей и повинностей, г. Данилевский, соглашаясь вполне с проектом г. Архангельского губернатора, ограничивается лишь перечислением тех из этих мер, которые кажутся ему наиболее существенными: 1) Привлечь к участию в земских повинностях все промышленные и торговые заведения. 2) Включить в число предметов обложения казенные и удельные леса, обложив их пошлиною, например в 2 процента с валового годового дохода. 3) Подвергнуть сбору на земские повинности земли удельного и казенного ведомств, в соразмерности с доходностью их. 4) Обложить сбором местные крестьянские промыслы, как то: звериные и рыбные промыслы, смолокурение и т. п. 5) Уменьшить государственный земский сбор с 40 на 10 коп. с души. 6) Отнести содержание всех почтовых дорог, пролегающих вне крестьянского надела, по казенным или удельным землям, на государственный земский сбор. Имея в виду, с одной стороны, малонаселенность губернии и огромное протяжение этих дорог, простирающихся на 1.750 верст, а с другой, что содержание их в исправности еще более важно в общегосударственном отношении, чем для нужд местных жителей, нельзя не прийти к заключению о необходимости и справедливости этой меры. Надо принять только во внимание, что крестьянам приходится иногда отправляться, для исправления дорог, за 400 верст от места жительства. 7) Отнести, по крайней мере, содержание станций для полицейских управлений также на государственный земский сбор, ибо и подводная повинность, исправляемая на пространстве 6.000 верст, не под силу населению губернии.

Чтò касается до продовольствия губернии, то, соглашаясь, в принципе, с мнением губернатора, что даровое кормление народа вредно по своим последствиям, и что оно никоим образом не может лежать на обязанности правительства, г. Данилевский тем не менее полагает, что в виду особых условий, в которых находится Архангельская губерния, недовольно еще, чтобы всегда имелся во всех местностях ее достаточный, для продовольствия жителей, запас хлеба, продаваемого не по торговой, а по той цене, по которой обошлась его заготовка. Неурожаи в такой степени увеличивают расходы населения на приобретение хлеба, что оно становится ему не под силу. Посему, необходимо повсеместно образовать ссудные хлебные магазины, из которых каждое общество могло бы выдавать членам своим, заимообразно, необходимое количество хлеба, взыскивая розданный в ссуду хлеб в те годы, когда он дешев. Общественные запашки, как совершенно основательно замечено г. Архангельским губернатором, могут иметь место только в южной части губернии, и то только в том случае, если крестьянам дана будет для сего земля от казны и от удела, по 1/8 десятины на душу, и расчистка этой земли произведена будет на общественный счет, преимущественно неисправными плательщиками податей. Чтò же касается до северных частей губернии, то общественные запашки к ней не применимы. Всего полезнее было бы принять общую для губернии меру — наложение на вино, при отпуске его из складов, по 50 к. с ведра, сверх акциза. Получаемая от сего сумма должна бы идти первоначально на образование ссудных хлебных магазинов, начиная с местностей наиболее в сем нуждающихся. По удовлетворении этой насущной потребности, этот сбор можно бы продолжать взимать для образования капитала сельской благотворительности. Если бы общественная запашка, на данной для сего казною и уделом земле, в южных частях губернии, была введена совместно с наложением 50‑ти копеечного сбора с ведра вина, то необходимый для образования ссудных хлебных магазинов и сельской благотворительности капитал мог бы составиться в довольно непродолжительное время, ибо один налог с вина дал бы ежегодно не менее 70.000 руб. С усилением промысловых средств губернии, с усилением ее хлебопашества, с удешевлением хлеба посредством проведения Вятско-Двинской железной дороги, как общественные запашки, так и сбор с вина, могли бы быть прекращены, и, в случае возможности, даже хлеб из ссудных магазинов мог бы быть продан, для усиления благотворительного капитала тех обществ, для которых миновала бы опасность разорения от неурожаев.

XI.

О СПОСОБАХ БОРЬБЫ С ФИЛЛОКСЕРОЮ.

Доклад председателя филлоксерной комиссии действ. ст. сов. Н. Я. Данилевского.

(„Сельское хозяйство и лесоводство“, 1882 г. май, есть отдельные оттиски)

Бороться с филлоксерою можно тремя способами:

1. Стараться уничтожить самый очаг заразы и все успевшие уже отродиться от него второстепенные гнезда, так чтобы поставить виноградную местность в то же положение, в котором она находилась до занесения в нее заразы.

2. При невозможности достигнуть этого результата, потому что зараза уже слишком распространилась ко времени начатия борьбы, — стараться отыскать способ продолжать прежнюю культуру винограда, невзирая на существование грозного врага, ослабляя его деятельность в такой степени, чтобы культура приносила еще достаточную выгоду, несмотря на увеличение издержек производства, или, другими словами, стараться найти modus vivendi с филлоксерой. Сюда относятся все способы лечения виноградников от филлоксерной болезни.

3. Наконец, если очаги заразы почему-либо не могут быть уничтожены, если не применимы почему-либо способы лечения, не дают удовлетворительных результатов, или слишком дороги, ничего другого не остается, как, бросив прежнюю виноградную культуру, перейти к возделыванию других растений, соответствующих климату и почве, обещающих наибольший доход. Какие это будут растения, — совершенно ли иные, не имеющие ничего общего с виноградом: фруктовые деревья, табак и т. п., или же другие виды винограда, оказывающиеся достаточно устойчивыми против нападений филлоксеры, — с экономической точки зрения совершенно безразлично, ибо в обоих случаях капитал, употребленный на культуру погибшего или обреченного на гибель винограда, одинаково пропадает, и для извлечения выгод из почвы, прежде занятой, требуется вложить в нее новый капитал.

Уже из одного поименования этих трех способов борьбы с филлоксерою вытекает до очевидности ясным образом, в какой последовательности, когда и где должно прибегать к первому, второму или третьему способу. Очевидно, что, если зараза сосредоточена в одной местности на сравнительно небольшом пространстве, то должно стараться искоренить в ней заразу, сделать все возможное, чтобы пресечь и предупредить ее дальнейшее распространение. Найдя в подозрительной местности новое гнездо заразы, было бы безумием ограничиться его лечением, при котором насекомое никогда не уничтожается вполне и продолжает, как естественным, так и искусственным путем, заражать все новые и новые местности, вместо того, чтобы употребить все усилия для совершенного искоренения заразы, т. е. как самого насекомого, так и винограда, его питающего. Еще страннее было бы оставить все своему естественному ходу, т. е. предоставить виноградники несомненному заражению, что стало бы лишь вопросом времени, с перспективой заменить их впоследствии американскими лозами, и, таким образом, решиться пожертвовать многомиллионным капиталом и употребить новый, по меньшей мере, столь же значительный, для возобновления дохода.

Если мы обратимся за примером к странам, прежде нашего имевшим несчастие подвергнуться филлоксерной заразе, то найдем, что и там следуют именно этому порядку. Где болезнь успели захватить своевременно, там стараются уничтожить самые очаги заразы, как в Швейцарии, частию и в Германии, и хотя нигде еще борьба не кончена, но в поименованных странах она ведется с надеждою на успех, и можно сказать, что положение в них улучшается, зараза не только не распространяется, но круг заражения стесняется с каждым годом. Напротив того, там, где своевременный захват болезни был невозможен по той ли причине, что поздно ознакомились с сущностью болезни, как во Франции и Португалии, или потому, что климатические условия слишком благоприятствуют размножению насекомого, не прерываемому даже в зимние месяцы, как в Андалузии, или, наконец, потому, что время для радикальных мер было упущено по недостаточности отпущенных на это средств, как в Австро-Венгрии, — болезнь распространяется неудержимо, захватывая все большие и большие пространства, и угрожает конечною гибелью виноградников в этих странах. Относительно Франции это свидетельствуют карты филлоксерного заражения 1878—1881 годов.

Уже один этот пример показывает с достаточною ясностью, какой методы должно держаться у нас для борьбы с филлоксерою, какая метода имеет наибольшие шансы на успех. Чтò желательнее: находиться ли в положении Швейцарии, где, не смотря на то, что филлоксера открыта уже 8 лет тому назад, а существует уже не менее 12 или 13 лет, болезнь остается ограниченной немногими, недалеко друг от друга лежащими местностями Женевского и Невшательского кантонов, где соседний с Женевским — Водский кантон, главная винодельная местность Швейцарии, продолжает быть свободным от заразы, где, наконец, и в самых зараженных кантонах, подлежащие уничтожению куски вместо целых гектаров, как то было в начале, ограничиваются небольшими пятнами в несколько десятков квадратных метров, — или в положении Австро-Венгрии, где болезнь уже разбросана в одной Венгрии в 20 комитетах и занимает собою уже тысячи гектаров?

Все возражения, приводимые против методы борьбы с филлоксерою посредством совершенного уничтожения зараженных виноградников, в сущности приводятся к тому, что нельзя быть вполне уверенным, что мы уничтожим действительно все больное, и что где-нибудь не ускользнет от наших глаз какая-нибудь затаившаяся искорка заразы. Но это возражение общее против всех без исключения дел человеческих. Действительно, ни в чем, нигде и никогда нельзя ручаться, что не сделано того или другого упущения, и, если б дело шло об уничтожении филлоксеры непременно сразу, то, действительно, трудно бы было решиться взяться за это дело; но, по счастию, такое невозможное условие никому и ни при каком деле, и всего менее при борьбе с таким врагом, как филлоксера, и не ставится в обязанность. В большинстве случаев, всякий успех достигает постепенным приближением к конечному благоприятному результату. И это все, на что можно разумно надеяться, все, за что можно браться без дерзости и легкомыслия.

Как ни странно требование, чтобы борьба с филлоксерой, посредством уничтожения зараженных виноградников, удалась сразу, в один прием, тем не менее, однако, оно было сделано. Некто г. Павловский, изучающий агрономию в земледельческой школе в Монпелье, возражая[2] на мою статью „Сравнение методов борьбы с филлоксерою“, между прочим говорит: „Но заметим, что обыкновенно называют радикальным средством такое, которое, будучи раз употреблено, избавляет от необходимости прибегать снова или к нему, или к какому бы то ни было другому средству“. Признаюсь, такое определение радикального средства встречается мне в первый раз. До сих пор я считал радикальным такое средство, которое избавляет вполне от болезни, совершенно не зависимо от того, сколько раз и в течение какого времени приходится его употреблять. Если болит зуб, то, вырвав его, мы избавляемся от зубной боли, но если болело два зуба, а ми вырвали только один, то это не значит, чтобы вырывание больного зуба не было радикальным лекарством от зубной боли. В сущности, к этому и приводятся возражения против той методы борьбы с филлоксерной заразой, которая основана на искоренении больных виноградников. Само собою разумеется, что, уничтожив одно гнездо заразы, мы тем самым нисколько не обеспечили себя от существования где-либо другого такого гнезда. Но это относится одинаково, как к искоренению больных виноградников, так и к лечению их, ибо в обо их случаях необходимо тщательное исследование виноградников с целью отыскания пунктов заразы. Я охотно допускаю, что в этом отношении разведение американских лоз имеет большое преимущество, ибо оно избавляет от необходимости прибегать к столь трудным расследованиям. В самом деле, к чему налагать на себя этот труд, если мы решились пользоваться своими виноградниками пока Бог попустит, а затем, когда они настолько пострадают от филлоксеры (чтò, рано или поздно, непременно случится), что доход с них не будет соответствовать издержкам, то перекопать их и засадить более устойчивыми американскими лозами. Конечно, это преимущество, — но в чем же оно, в сущности, заключается? Не в ином чем, как в отказе от борьбы, в решимости пожертвовать огромным капиталом. Но такая решимость может быть оправдана лишь в одном случае, — в том, если мы пришли уже в совершенное отчаяние в возможности сохранить этот капитал, пришли к убеждению в полной безнадежности и бесполезности всех способов борьбы. Но такое отчаяние и такая безнадежность оправдываются ли фактами, доселе проявившимися, как за границей, так и у нас? Нисколько. Я уже говорил, как энергическая борьба в Швейцарии в течение 8 лет предохраняла доселе соседний с Женевским Водский кантон от заразы, как в самих Женевском и Невшательском кантонах, с уничтожением найденных очагов заразы, с каждым годом уменьшались вновь находимые гнезда ее. Совершенно подобное видим мы и у нас в Крыму. В первую осень открытия заразы (окт. 1880) только мы двое, г. Порчинский и я, нашли до 14 десятин зараженного пространства. На весну 1881 года, хотя число расследователей увеличилось до ста слишком человек, найдено было уже не более 5 зараженных десятин в пяти отдельных кусках. Притом, если на большой части этого пространства, именно на половине Абиль-бахского виноградника, не было найдено заразы в первую же осень, то единственно потому, что рано наступившие морозы заставили прекратить всякие разыскания. Наконец, при третьем расследовании, осенью 1881 года найдена была новая зараженная местность только на десятине с небольшим. На Кавказе зараза была найдена в окрестностях Сухума на небольшом пространстве, и все культурные виноградники, даже в окрестностях этого города, не оказали пока никаких следов заражения.

Конечно, рассуждая теоретически, мы можем предположить заразу везде: в одной местности с таким же вероятием, как и во всякой другой. Но, по счастию, на деле это не так.

Как у нас, так и заграницей, зараза была занесена первоначально только туда, куда были выписываемы из зараженных местностей укоренившиеся виноградные дозы. Так было это и в Крыму, в имении Тессели, так и на Кавказе, в саду г. Введенского. Но, по счастию, такая выписка укоренившихся лоз составляет редкое исключение, так сказать, фантазию или каприз, которые не часто повторяются и, по самому существу своему, составляют редкое исключение. Надобности в этом нет никакой, так как в Никитском саду есть столько сортов винограда, что он может удовлетворить всем требованиям самого прихотливого любителя. Наконец, даже и те, которые желают завести обширные плантации, засадить их лозами непосредственно из знаменитейших заграничных винодельных местностей, довольствуются выпискою чубуков, покупка, привоз и посадка которых гораздо дешевле и удобнее, чем укоренившихся лоз. А чубуками, как показывают все сделанные доселе наблюдения завести заразу почти невозможно. Из этого мы видим, что совершенно невероятно опасение открытия многих самостоятельных центров завоза болезни.

Чтò касается до разнесений заразы из существующих и известных уже центров ее, то и в этом отношении не должно предаваться излишним опасениям, представлять себе дело окруженным непреоборимыми затруднениями. При сравнении Крыма, я полагаю, что можно сказать и Кавказа, пока там заражение не будет открыто в других местах, кроме окрестностей Сухума, с Швейцарией и вообще с местностями Западной Европы, только в одном отношении борьба с филлоксерой, посредством искоренения всех очагов заразы, представляет бòльшие затруднения у нас, во всех же других отношениях она легче и представляет больше шансов на успех. Затруднительнее она тем, что, кроме культурных виноградников, у нас есть виноград дикий или одичалый, растущий в лесах и садах. Выбивка его, по обширности распространения корней, по плотности и каменистости почвы, очень затруднительна; но, однако же, и тут есть обстоятельство, которое может успокоить нас на счет успешного исхода борьбы. Это то, что многочисленные наблюдения в Крыму показали нам, что из дикого или одичалого винограда оказывалась зараженными только те кусты, которые растут по близости от зараженных культурных виноградников, именно, не более, как на несколько десятков сажен от них. Все же кусты вдали от этих центров заразы постоянно оказывались здоровыми. Из отчета гг. Геевского и Ходжаева о работах, произведенных ими в окрестностях Сухума, я заключаю, что в главном то же самое относится и к этой местности.

Выгодными же обстоятельствами должно считать:

1) То, что по южному берегу Крыма виноградники тянутся узкою полосою между морским берегом и стеною скал и гор — Яйла, на которой, по ее высоте, виноград уже не растет; а так как доселе, единственным пунктом, откуда зараза распространялась, оказывается исключительно западная оконечность этой полосы, то зараза могла подвигаться, по крайней мере, естественным путем, только в одном направлении — с запада на восток. Но, и относительно искусственного распространения, заносом рабочими и т. п., по местным условиям, заразе остается также этот один путь, потому что, за горами, в Байдарской долине и в прилегающей к ней степи, культурой винограда не занимаются. Из упомянутого отчета гг. Геевского и Ходжаева, как кажется, видно, что и в окрестностях Сухума виноградники расположены также неширокою полосою вдоль берега моря. Здесь замечается еще одно обстоятельство, само по себе вовсе не благоприятное, но которое, относительно распространения заразы, имеет весьма полезное влияние, как бы в доказательство поговорки, что нет худа без добра. Разорение Сухума и окрестностей турками в 1877 году, т. е. вскоре после заноса туда болезни, имело своим результатом заброс виноградной культуры в этой местности, так что распространение заразы искусственным путем, при перекопке, обрезке и других работах, работниками, переходящими из одного виноградника в другой, было приостановлено.

2) Господство северо-восточных, северных и северо-западных ветров на южном берегу препятствует естественному распространению заразы, унося крылатых насекомых в море.

3) Вообще, действие заразы на виноград и ее распространение происходит на южном берегу Крыма очень медленно. После, по крайней мере, 8‑летней заразы в Тессели, на опытном поле, — том самом, на котором были посажены заграничные лозы, занесшие заразу, еще более половины кустов имели хорошее облиствление, а некоторые цвели и завязали ягоды. В других местностях, как на Абиль-бахе, куда зараза была занесена позднее, но все же от 3‑х до 4‑х лет перед его уничтожением, плодоношение было изобильное и кусты в хорошем состоянии. С другой стороны, во всех виноградниках в Абиль-Бахе, Мшатке и Мухалатке, не находящихся в непосредственной связи с Тессели, в которых была открыта зараза, можно было указать на особые причины, по которым зараза была им сообщена, как то: на пересадку деревьев, росших на зараженных виноградниках, употребление инструментов, перед тем употребленных на зараженных местностях, вероятный занос рабочими. Между тем такие местности, которые по своему местоположению должны бы оказаться зараженными при естественном разносе заразы, остались совершенно здоровыми. Одним словом, по всем сделанным доселе наблюдениям, оказывается, что распространение заразы разлетом, разносом ветром, водными течениями и другими естественными путями, имело место только на пространстве одного и того же виноградника и в непосредственном, или в очень близком с ним, соседстве.

Все это, т. е. медленное действие филлоксеры на виноградные кусты и слабое распространение ее естественным путем разлета, может быть объяснено только сравнительно небольшим числом филлоксеры на нашем винограде, размножению которой должно препятствовать какое-либо неблагоприятное для нее обстоятельство.

Это неблагоприятное для размножения филлоксеры и благоприятное для устойчивости виноградных кустов обстоятельство на южном берегу Крыма заключается в том, известном всем здешним хозяевам, факте, что корни винограда на южном берегу имеют очень мало боковых разветвлений, и что эти разветвления не представляют густой корневой волосатости (le chevelu). В этом всякий мог убедиться и ранее раскопок, делавшихся с целью филлоксерных разысканий, из тех сотен и тысяч отводков, которые делались ежегодно на всех тщательно содержимых виноградниках, — отводков, для которых виноградные корни откапываются на глубину 10 и 12 вершков. Так как филлоксера преимущественно нападает именно на молодые корешки этих волосатостей, то, конечно, с одной стороны, редкость разветвлений, образующих их, составляет неблагоприятное условие для размножения филлоксеры, а, с другой, виноградный куст, который лишь в слабой доле извлекает свое питание из почвы этими боковыми корнями, главнейшим же образом питается идущими в глубь корнями, легче может переносить лишение второстепенных для него органов питания — боковых корней, гибнущих от уколов филлоксеры. Посему вероятно, что только постепенно сообщаемое корню гниение наконец приводит и у нас кусты к гибели.

Но, так как куколки или нимфы, которые превращаются в крылатых, происходят именно из яиц тех насекомых, которые живут на корневых раздутиях, то очевидно, что, при слабом развитии корневой волосатости, число нимф, а следовательно и крылатых, не может быть велико; а так как разнос заразы крылатыми вдаль, на виноградники более или менее отдаленные, разделенные друг от друга различными препятствиями, стенами скал, лесистыми холмами и т. п., есть чистая случайность и, при том, вообще, редкая, то вероятность такого случая обусловливается лишь очень большим числом крылатых и становится тем менее, чем вообще меньше число их.

Относительно окрестностей Сухума есть, кажется, другая причина, обусловливающая и там слабое распространение заразы. На эту причину указывают гг. Геевский и Ходжаев. Именно, вследствие сильных дождей, бывающих зимою, тамошние виноградники ежегодно как бы подвергаются естественному лечению затоплением, которое должно уничтожать огромное количество зимующих филлоксер.

Из этого обзора наших виноградников видно, что весьма невероятно нахождение новых центров самостоятельного завоза болезни из-за границы, сношение с которою у нас вообще не велико, и что распространение заразы естественным путем из существующих уже центров происходит весьма медленно; вероятность же искусственного распространения также ослабляется по мере удаления от существовавшего центра заразы. Но, с уничтожением всех известных зараженных виноградников, уже совершенно уничтожается на будущее время эта возможность разнесения заразы. По всем этим причинам, дальнейшие шансы борьбы, путем искоренения всех зараженных виноградников, представляются у нас в благоприятном свете и обещают успех, конечно, под условием упорного и неослабного труда, который должен заключаться: 1) в тщательном расследовании виноградников, с целию отыскания новых пунктов заразы, буде таковые есть, и 2) в строгом наблюдении за уничтоженными уже культурными виноградниками и за выбитым диким виноградом на пространстве бывшей зараженной местности.

Но, кроме этих общих возражений против употреблявшейся у нас доселе методы борьбы, есть одно специальное, которое имело бы гораздо более веса, если бы можно было на нем основываться с полным доверием. Это возражение приведено г. Саломоном в его брошюре: „Филлоксерный конгресс в Бордо“. Оно заключается в том, что даже совершенно уничтоженный зараженный виноградник представляет еще опасность распространения заразы посредством филлоксеры, сохраняющейся в почве и затем превращающейся в нимфы и крылатые. Вот это место, которое выписываю текстуально: „Касательно живучести филлоксеры и трудности уничтожить ее окончательно, интересно явление, замеченное на уничтоженном винограднике в Клостернейбурге, близ Вены. Кусты были вырваны и сожжены, земля перекопана и дезинфекцирована весьма сильными дозами сернистого углерода и затем на второй год засажена табаком: тем не менее, на второй год на нижней поверхности табачных листьев было найдено большое количество крылатых насекомых. Что это были окрылившиеся нимфы, вышедшие из почвы, а не новое заражение крылатыми насекомыми из другой местности, служить доказательством то обстоятельство, что ни одного насекомого не было найдено на верхней стороне листьев“.

В приведенном факте, т. е. в том, что на нижней стороне листьев табака, посаженного на второй год после уничтожения Клостернейбургскаго виноградника, нет ни малейшей возможности сомневаться, и он имел бы поразительное, страшное значение, если бы при этом были установлены еще следующие два обстоятельства: 1) что в окрестностях Клостернейбурга нигде не было зараженных филлоксерою виноградников и 2) что Клостернейбургский виноградник был столь тщательно уничтожен, — что виноград на нем не прорастал из оставшихся в почве корней. Но без совокупности этих двух обстоятельств, факт этот, в моих глазах, не имеет ровно никакого значения. В самом деле, если виноград не был хорошо выбит и корни не были выбраны из почвы, то мы очень хорошо и давно знаем, что на этих корнях долго может жить филлоксера, а на пробившихся вновь кустах и всегда. Но это не значит, чтобы филлоксера могла жить в почве без частей виноградного растения. Из только что приведенной выписки, кажется, можно однако с полным основанием усумниться, чтобы работы в Клостернейбурге были произведены тщательно. В самом деле, в ней говорится: кусты были вырваны и сожжены, земля перекопана и проч.; если эти слова выражают действительную последовательность работы, то не может оставаться ни малейшего сомнения в том, что очень много виноградных корней осталось в почве, которые и должны были прорасти. Виноград не должно вырывать, иначе большое число корней непременно оборвется и останется в почве вместе с находящеюся на них филлоксерою, и дальнейшая перекопка только перемешает в ней эти обрывки корней, а не извлечет их из нее. Извлечение корней из почвы должно быть результатом самой перекопки. У нас ни один корешок намеренно не вырывался, и если еще сидел в земле, то извлекался из нее ударами кирки с боку. Может быть, поэтому и работы шли у нас относительно медленно, и стоили дорого; но в такой работе и заключается вся сущность дела. Сам в Клостернейбурге я не был, но должен сказать, что слышал, что, после уничтожения тамошнего виноградника, там находилось много проросших кустов, которые продолжали быть зараженными филлоксерою. Но если бы и тщательно были произведены клостернейбургские работы, но окрестность оставалась зараженною, — а это несомненный факт, ибо в окрестных виноградниках, в окружности 14 верст (2 миль) в диаметре, зараза распространена, то источник, откуда бралась на табачных листьях крылатая филлоксера, ясен, и нет надобности прибегать к странному и невероятному факту — сохранения филлоксеры в почве, очищенной от виноградных корней.

Чтò касается до нахождения крылатой филлоксеры исключительно на нижней стороне табачных листьев, то это обстоятельство ровно никакого значения в моих глазах не имеет. Иначе оно и быть не могло, как сейчас увидим, если бы табачные листья отделялись от ствола под прямым углом и если бы крылатая филлоксера поднималась с земли прямо вверх, как отпрыгивающий мячик, упавший на землю в вертикальном направлении, то я бы понял, что, ткнувшись о нижнюю поверхность листа, она на нем бы и осталась. Но ведь нет ни того, ни другого: листья отделяются от табачного ствола приблизительно под углом в 45°; окрылившаяся филлоксера, вероятно, поднимается косвенно вверх, и притом нет никакой необходимости, чтобы филлоксера, сидящая на почве под каким-либо табачным растением, села непременно на листья именно этого самого растения, а не дру��ого какого либо спереди, сзади или сбоку растущего. Поэтому-то, как для почвенной филлоксеры, так и для со стороны прилетевшей или занесенной ветром, — шансы сесть на нижнюю или на верхнюю поверхность табачного листа совершенно одинаковы, и нет никакого основания, из нахождения ее на нижней или на верхней стороне, заключать о месте ее происхождения. Стоит только представить себе это в воображении, чтобы в этом убедиться.

Затем, все-таки остается, по-видимому, странным факт, что все филлоксеры без исключения были найдены на нижней стороне листьев, для объяснении чего и придумана собственно невероятная теория, —происхождение ее непременно из почвы уничтоженного виноградника. Я уже сказал, что иначе ни в каком случае, откуда бы ни происходила филлоксера, оно и быть не могло.

Мы знаем, что крылатая филлоксера кладет свои яйца, из которых выходят половые насекомые, всегда на нижней стороне виноградных листьев; почему она это делает, потому ли, что более волосистая и неровная нижняя поверхность представляет в углах нервов лучшие точки прикрепления, или потому, что нижняя поверхность более затенена, или по другой какой причине, нам неизвестно, но факт остается фактом. Чтò же может быть естественнее, что, напав случайно не на виноградный лист, крылатая филлоксера продолжает следовать своему инстинкту и остается на нижней стороне табачного листа, если прямо на него попала, или перебирается с верхней стороны на нижнюю, если первоначально попала на первую? Соединяя эти два обстоятельства, 1) угол отделения табачных листьев от ствола, при котором ни та, ни другая ее поверхность не представляет крылатой филлоксере, все равно, извне ли она прилетела или поднялась с почвы, бòльших удобств усесться на которой либо из них, и 2) инстинкт насекомого класть яйца именно на нижней стороне, — мы необходимо приходим к заключению, что только ту филлоксеру можно бы было найти на верхней стороне листа, которая, попав на нее, не успела еще перебраться на нижнюю, на чтò, всякий согласится, очень мало шансов, и что, во всяком случае, из нахождения филлоксеры на нижней стороне листьев, нельзя сделать никакого правильного заключения о месте ее происхождения, а тем более нельзя принять столь невероятного объяснения — для весьма просто объясняемого факта, — как жизнь насекомого в течение двух лет в среде, не представляющей ему никакого питания.

Из сказанного доселе, кажется мне, можно заключить, что единственный рациональный способ борьбы с филлоксерой в тех обстоятельствах, которые представляются нам в Крыму и на Кавказе, заключается в тщательном расследовании виноградников и в уничтожении всех пунктов заразы по мере их нахождения.

При этом уничтожении, какие же средства должны мы употреблять, какому пути следовать? Операция уничтожения зараженных виноградников состоит из двух частей: 1) из возможно тщательного извлечения из почвы и сожжения виноградных кустов, до мельчайших корешков, чтобы избежать прорастания этого живучего растения из оставшихся в почве частей и, уничтожением корешков, уничтожить вместе с ними могущую на них находиться филлоксеру, которая может очень долго жить и на отдельных корешках и затем обратиться в нимфы и окрылиться и, может быть, распространить заразу. Для достижения этой цели, извлечение корней должно быть произведено самою перекопкою, а не вырыванием корней из почвы, при чем обрывание корней неминуемо, а отыскание их впоследствии, при перекопке, затруднительно и просто недостижимо. Эта операция должна делаться зимою, когда нет ни нимф, ни крылатых, когда насекомые находятся в состоянии спячки, собраны на толстых корнях, на которых крепко держатся. Следовательно, при работах, в это время года, очень мало шансов разнести случайно заразу, и гораздо более ручательства с корнями уничтожить и всю филлоксеру, так как всего легче не заметить и оставить в почве мелкие корешки, и потому, для успеха дела весьма благоприятно то обстоятельство, что на этих корешках зимою нет филлоксеры или, если и есть, то как редкое исключение. Эта часть операции самая главная и существенная, и потому должна быть произведена с возможною тщательностию.

2) Другая часть операции заключается в дезинфекции посредством веществ, действующих на филлоксеру как сильный яд. Употребление этих ядовитых веществ имеет троякую цель и, соответственно этому, должно быть производимо в три различные периода времени:

а) Перед перекопкою зараженного виноградника, в тех видах, чтобы убить предварительно всех насекомых, или, по крайней мере, большую их часть, чтобы иметь, по возможности, дело уже с мертвыми экземплярами их, и тем уменьшить шансы разноса.

б) После перекопки и извлечения корней, отравляется дно вырытых канав, чтобы убить те корни, с могущими на них находиться филлоксерами, которые углубляются глубже дна канав и, при копке, могли остаться незамеченными. Само собою разумеется, что при копке не должно ограничиваться раз определенною глубиною, а рыть и гораздо глубже, там, где такой уходящий в глубь корень будет замечен. По окончании же перекопки и выборки корней, поверхность виноградника также должна быть отравлена, дабы убить насекомых, которые могли остаться на невыбранных мелких корешках. Употребление дезинфекционных веществ с этою целью есть как бы дополнение к перекопке, исправление неизбежных при ней недосмотров и упущений.

в) Наконец, третий вид употребления дезинфекционных веществ имеет место, когда, во время осмотра виноградников, который может быть производим с успехом только в летнее время, будет найдено зараженное место. Немедленное употребление веществ, убивающих насекомых, необходимо здесь для того, чтобы предупредить распространение заразы в течение промежутка времени до зимнего уничтожения нового очага заразы, как переползанием и перелетом, так и искусственным разнесением при происходящих на винограднике работах.

Есть и еще употребление веществ, убивающих насекомых, это — дезинфекция обуви и одежды работников и инструментов, при переходе с зараженного виноградника на предполагаемый здоровым, и вообще, при окончании ежедневных работ, — дезинфекция, которою никогда не должно пренебрегать.

Из множества веществ, гибельных для насекомых, с надеждою на успех могут быть употребляемы только те, которые легко испаряются и убивают их газами или парами, а не непосредственным только прикосновением в жидком виде. Необходимость этого условия явствует из того, 1) что нет никакой возможности до такой степени пропитать всю почву, какою бы то ни было жидкостью, чтобы она пришла в соприкосновение с каждым из бесчисленных корешков, в ней разветвляющихся; 2) что при прикосновении жидкости к корешку, иди вообще к твердому, и в особенности к тонко-разветвленному телу, часто образуются воздушные пузырьки, а как раз под этим-то именно пузырьком может находиться филлоксера, которая и будет предохранена от влияния жидкости слоем воздуха. Этим обстоятельством и объясняется, что затопление виноградников, как средство лечения от филлоксерной заразы, должно продолжаться в течении 40 или 50 дней, и что, при всем этом, оно не уничтожает насекомых до последнего.

Если таково действие воды, покрывающей глубоким слоем почву в течение многих недель, то, конечно, весьма мало можно ожидать от всякого другого жидкого вещества, которое, по необходимости, пришлось бы употреблять в сравнительно очень умеренных количествах.

При этом случае, я позволю себе заметить, что отчасти употребленное в окрестностях Сухума затопление зараженного виноградника г. Введенского, не в видах лечения, а в видах уничтожения его, кажется мне мерою рискованною. Оно может иметь успех в таком случае, если вода будет столь долго, не зимою только, но и весною и летом, держаться на затопленном винограднике, что он совершено погибнет. Если же, по спуске воды или по высыхании ее, кусты отродятся, то можно опасаться, что спасшаяся где-нибудь, под воздушным пузырьком, филлоксера, снова размножась, заразит виноградник. Вообще, кажется, можно принять за правило, что филлоксеру окончательно уничтожает только то, чтò убивает самый виноград, так что, ко всякому ядовитому веществу, для полного и абсолютного его действия, должен быть призван в союзники — голод.

Из всех бесчисленных веществ, предложенных для убивания филлоксеры, остановились, во всех странах Европы, собственно только на двух: на сернистом углероде и на серноуглеродистом калии, из коих первый впрыскивается в чистом виде в почву, посредством специально изобретенного инструмента, а второй, хотя и употребляется в водном растворе для поливки кустов, но главным образом действует также посредством отделяющихся от него при разложении, вредных для насекомых, газов. Серноуглеродистый калий был предложен собственно в видах более постепенного и менее разрушительного действия на виноградное растение, нежели действие сернистого углерода, и это бесспорно имеет свое преимущество в некоторых условиях, когда имеется в виду лечение виноградников; но, когда дело идет об уничтожении их, то чем сильнее и разрушительнее действие, тем лучше. В этом отношении, сгущенная в жидкость сернистая кислота, которая также была с успехом употреблена в Швейцарии, имела бы преимущество и пред сернистым углеродом, если бы употреблению ее не препятствовала значительная дороговизна, и еще то обстоятельство, что влажность почвы и содержание в ней извести препятствуют ее успешному действию. Сернистый углерод, и по умеренной цене своей (40 франков 100 килограммов), и по сильному действию на насекомых, не оставлял бы желать ничего лучшего для нашей цели, если бы также не имел одного недостатка, в котором мы имели случай убедиться многочисленными наблюдениями. Именно, рассеиваясь, пары его, по мере приближения к поверхности, в значительной степени ослабляются, смешиваясь с воздухом, и, вообще, по причине своей тяжести, уменьшаются в количестве, начиная от уровня их впрыскивания кверху. Поэтому, некоторое число филлоксер на ближайших к поверхности частях корней остаются живыми, несмотря иногда на очень значительные дозы употребленного вещества, — дозы, которые в некоторых случаях доходили до 700 и 800 грамм (2 фунта) на куст или на 1/4 квадратной сажени. В виду этого обстоятельства, при летнем отравлении кустов на Абильбахе и в мшатских татарских виноградниках, мы прибегали к совместному действию сернистого углерода и серноуглеродистого калия, именно, после впрыскивания первого поливали кусты густым раствором последнего. При этом, даже употребляя значительно меньшие дозы сернистого углерода — от 180 до 240 грамм на куст, мы ни разу не находили ни одного живого экземпляра филлоксеры, или ее яиц. Такое усиление действия этих веществ, от совместного их употребления, легко объясняется как тем, что смоченная жидкостью глинистая почва наша представляет более препятствий для выхода паров сернистого углерода, так еще более тем, что раствор серноуглеродистого калия, соприкасаясь непосредственно с поверхностными филлоксерами и действуя на них отделяющимися газами, убивает их.

Впрыскивание сернистого углерода лучше производить в два приема, через промежуток от 6 до 8 дней, для убиения и тех насекомых, которые при первом впрыскивании были еще в состоянии яиц, на которые отрава действует слабее, чем на самое насекомое.

В окрестностях Сухума были у нас употреблены и некоторые продукты перегонки нефти. Я не могу сказать, на сколько действие их было успешно. Но, во всяком случае, едва ли может подлежать сомнению, что эти вещества уступают по своей действительности сернистому углероду, потому что, упругость паров, даже наиболее легко испаряющихся из них, значительно уступает упругости паров сернистого углерода и, следовательно, они не столь сильно рассеиваются, диффундируют в почве. По этой причине, если употребление их может быть допускаемо, то только в почвах рыхлых, удобопроницаемых, при высокой летней температуре, и при выборе тех из этих продуктов перегонки, которые имеют самую низкую точку кипения. Во всяком случае, желательно, чтобы рассеиваемость паров их в почве, при различных обстоятельствах, была подвергнута опытному исследованию.

Говоря о борьбе с филлоксерою посредством радикального уничтожения всех очагов заразы, должно иметь в виду еще следующие обстоятельства, которые существенно изменяют характер борьбы. Пока можно надеяться, что зараза существует в одной лишь ограниченной и определенной местности, как это было, например, в Крыму до открытия заражения в Мухалатке, для большей верности успеха можно и должно было уничтожить целые виноградники, в которых найдено было несколько пунктов заразы, или даже только один пункт. Мало этого, даже соседние виноградники могли быть предаваемы уничтожению в видах предосторожности. Такая роскошь предупредительных мер оправдывалась здесь еще тем, что присутствие дикого винограда, между которым также были найдены больные кусты, заставляло опасаться, что зараженный куст дикого винограда мог быть пропущен или недостаточно тщательно выбит и зараза от него могла перейти и на культурный участок. Но этот метод не может быть продолжаем, коль скоро будет открыто заражение в более или менее отдаленной местности, ибо невозможно предать уничтожение все виноградники, лежащие в промежуточном пространстве. В этом случае, ничего другого не остается, как уничтожить только то, чтò действительно заражено, с достаточно широким поясом здорового винограда. Ширина этого пояса всего лучше может быть определена так, чтобы сделать ее равною наибольшему промежутку между отдельными пятнами заражения, т. е. так сказать, наибольшим скачкам, которые делала зараза в своем распространении по винограднику. То, чего мы лишаемся в обеспечении при этой, менее строгой методе действий, должно быть вознаграждено тщательностью расследования.

О второй методе борьбы с филлоксерою, посредством лечения больных виноградников, я распространяться не стану, потому что мне не случалось ни читать, ни слышать мнений, которые советовали бы предпочесть методу лечения методе радикального уничтожения очагов заразы. Все, сколько мне известно, согласны с тем, что время для лечения наступает лишь тогда, когда утвердится убеждение в невозможности окончательно справиться с гибельным врагом и в необходимости прилаживаться к нему, так сказать, разделять с ним пользование виноградом, лишь бы часть, остающаяся на нашу долю, была не слишком мала. Поэтому относительно лечения виноградников я ограничусь лишь некоторыми замечаниями.

Уже было замечено, что из всех средств, употребляемых для лечения зараженных виноградников, остановились собственно только на двух — на сернистом углероде и серноуглеродистом калии. Из отчета г. Саломона о конгрессе в Бордо я в первый раз узнал еще о третьем средстве — сернистом калии, который был с успехом употреблен в Монпелье в виноградниках Мас-де-ла-соре. К сожалению, единичный опыт не дает еще возможности судить о действии этого средства. Если бы, впрочем, оно оказалось полезным, то, по легкости его употребления, ему можно бы отдать преимущество перед всеми прочими, так как оно не требует для своего применения ни особых инструментов, как сернистый углерод, на что нужны и опытные работники и значительные издержки для пробивания и заколачивания дыр, ни воды, как для серноуглеродистого калия, ибо сернистый калий употребляется в сухом виде. Не имея достаточных сведений об этом последнем средстве, мы принуждены ограничиться сравнением двух остальных в применении к нашим условиям.

Серноуглеродистый калий имеет то преимущество, что действие его на растение менее сильно, чем сернистого углерода, и что он заключает в составе своем кали, служащее удобрительным веществом для винограда. С другой стороны, он имеет те невыгоды, что стоит значительно дороже и требует для своего употребления огромного количества воды, именно от 16. 000 до 24. 000 ведер, т. е. от 400 до 600 бочек, на десятину, — воды, которой большею частью на наших южнобережных виноградниках достать негде, или доставка которой была бы столь дорога и сопряжена с такими затруднениями, что из-за одного этого пришлось бы отказаться от лечения этим веществом. Чтò касается того преимущества серноуглеродистого калия, что он действует менее вредным образом на растительность виноградного растения, то, не думая отвергать его вообще, в применении к некоторым почвам и в некоторых особенных случаях, я смею утверждать, на основании многочисленных наблюдений, что у нас, на Южном берегу Крыма, это опасение слишком сильного действия слабых доз сернистого углерода — от 20 до 30 грамм на 1/4 квадратной сажени или на куст — решительно не может иметь места. Мы употребляли, при отравлении форосского, абильбахского, мелких татарских виноградников и отчасти Тессельского, не такие дозы. Минимум был 180 грамм на куст, большею же частью 240 и 360 грамм, а иногда 780—800 грамм, и притом, как зимою, так весною и среди лета, и совершенно убить куст этим огромным количеством отравы нам едва ли когда удавалось. К этому надо прибавить, что значительная часть этих кустов была уже сильно ослаблена многочисленными нападениями филлоксеры. Даже в тех случаях, когда были употреб­лены самые высокие дозы в летнее время, при вполне распустившихся листьях, и притом так, что два отверстия из 6, при всяком отравлении, делались непосредственно у самого кутюка, кусты, повидимому совершенно убитые, через несколько недель оживали, давали новые побеги и листья. Там же, где мы ограничивались 180 граммами на куст в начале весны, большею частью листья вполне развивались, цветы распускались и ягоды завязывались, и только сравнительно в небольшом числе случаев, именно у более молодых кустов, листья несколько запаздывали и были несколько меньше, но впоследствии и это стремилось сравняться. Причину такого слабого действия сернистого углерода на виноградное растения приписываю я тому же указанному выше обстоятельству, по которому и действие филлоксеры у нас менее сильно, чем бы можно было ожидать по климатическим условиям Южного берега, — именно, слабому развитию боковых корней и корневой волосатости и значительному углублению корней в почву.

Так как мое внимание было обращено на этот вопрос мнением г. Саломона, что сернистый углерод, как средство лечения винограда — „может быть употребляем в весьма исключительных случаях, что для успешного его действия нужно совместное существование массы благоприятных условий, относительно температуры, влажности, свойств почвы и т. п., что значение его, как антифиллоксерного средства крайне умаляется и риск его употребления весьма значителен“, то я со вниманием прочел полученный недавно отчет г. профессора Мориона об употреблении сернистого углерода для лечения винограда в течение 1880 и 1881 годов. Отчет этот большею частью состоит из свода с лишком двадцати отчетов и заметок разных владельцев виноградников, употреблявших это вещество. Из этих документов я вывел следующие убеждения: 1) что многие неудачи напрасно приписываются употреблению сернистого углерода, так как они в сущности зависели от неблагоприятного для роста цветения и плодоношения винограда состояния погоды в течение 1880 и 1881 годов, чтò доказывается тем, что и соседние виноградники, в которых сернистый углерод вовсе не употреблялся, пострадали точно в такой же степени.

2) Что употребление сернистого углерода не обещает успеха в почвах мелких, с непроницаемою подпочвою, и в этом случае представляет некоторую опасность, потому что пары его сосредоточиваются на малом пространстве.

3) Что сернистый углерод вредно действует на куст, если сама жидкость приходит в непосредственное соприкосновение с корнями винограда, чтò с некоторою вероятностию может случиться лишь при впрыскивании в отверстие, сделанное у самого кутюка.

4) Что сернистый углерод вредит винограду, когда почва совершенно размокает от сильных зимних дождей; напротив того, умеренная влажность благоприятствует его действию.

Перечисляя эти условия неудачи употребления сернистого углерода во Франции, я имел в виду собственно этот 4‑й пункт, с целью показать, что у нас сернистый углерод, при самой сильной влажности почвы, при совершенном проникновении ее водою, не имеет того же вредного влияния на виноградный куст. Через один из форосских виноградников протекает ручей, высыхающий только летом. Он образует неширокую долину, которая в апреле и мае 1881 года была совершенно залита водою. Как раз в это время, росший в этой долине виноград был отравлен 180 граммами на куст, и именно в этом месте кусты имели самый лучший и свежий вид после отравления. Это было в такой степени поразительно, что в представленном мною отчете я счел возможным поместить в числе причин, ослабляющих вредное действие сернистого углерода на виноград, сильную степень сырости и мокроты почвы, приписывая это тому, что вода, составляя непроницаемый слой для действие паров сернистого углерода, предохраняет от действия их глубокие корни, которые могли углубиться гораздо ниже слоя, пропитанного водою.

По характеру почвы, должно полагать, что не одни только виноградники южного берега, но и большей части Крыма вообще, а также и Кавказа вынесут те слабые дозы сернистого углерода, которые требуются для лечения винограда, если бы, чего избави Бог, нам пришлось к нему прибегнуть.

Но едва ли справедливо, и в применении к Франции, мнение, что сернистый углерод может быть употребляем, как средство лечения, только в весьма исключительных случаях. Судя по фактам, кажется, справедливее будет противоположное мнение, что исключительны случаи, когда применение его было бы вредно или, вообще, неудобно. Факты эти заключаются в том, что из всех употребляющихся доселе средств для лечения и восстановления виноградников во Франции, как-то: затопления, разведения винограда в песках, лечения серноуглеродистым калием и, даже, разведения американских сортов, — лечение сернистым углеродом наиболее распространено и применение его возрастает всего быстрее.

Вот эти факты: лечение сернистым углеродом по усовершенствованному способу началось с 14 апреля 1877 года и с этого времени употреблявшееся количество его возрастало в следующей пропорции:

в

1877

году

. . .

108,500

килограмм.

1878

. . .

238,200

1879

. . .

423,000

1880

. . .

890,700

1881

. . .

1.415,000

Это количество было употреблено в 42 департаментах, т. е. почти во всех, зараженных филлоксерою. Кроме того, сернистый углерод требовался в 6 иностранных государств: в Италию, Германию, Португалию, Швейцарию, Грецию и Россию, а в Португалии завели свою фабрикацию его. Как велико все пространство виноградников, которое подвергалось этому лечению, из имеющихся у меня статистических данных непосредственно не видно. Но, по французским законам, владельцы виноградников, желающие получать субсидию правительства, должны соединяться в общины, называемые синдикатами. Они начали образовываться лишь с 1879 года, когда в 4 департаментах 153 общника с 390 гектарами виноградников получили 46937 франков субсидии. Через год, в 1881 году, уже 6414 общников в 19 департаментах с 17125 гектарами получили 1.162966 фр. субсидии. Если предположить, что и владельцы виноградников не соединившиеся в синдикаты, употребляли средним числом то же количество сернистого углерода на гектар, то мы увидим что в 1881 г. этим способом лечилось уже почти 18700 гектаров. Между тем, в 1880 году американскими лозами были засажены всего еще только 6441 гектар, затопляемо было 8093 гектара. Но и этим дело не ограничивается. В отчетности железнодорожного общества отправление сернистого углерода потребителям разделяется на два периода: с 1 октября по 31 декабря одного года и с 1 января по 30 сентября следующего года. С 1 октября по 31 декабря 1880 года (из общего числа этого периода, 1.415000 килограммов) было отправлено 471,000 килограммов, а уже с 1 октября по 31 декабря 1881 г. отправлено 915,900 килограммов, т. е. почти вдвое. Так что, если предположить, что та же прогрессия будет продолжаться и в остальную часть периода 1882 года, то должно ожидать, что количество употребляемого сернистого углерода дойдет до 2.750,000 килограммов, а число лечимых гектаров до 36,000 с лишком, чтò далеко превосходить пространство, на котором вообще производится во Франции борьба с филлоксерою каким бы то ни было способом.

Из всего этого, я прихожу к тому заключению, что и по примеру Франции, и, в особенности, по тем наблюдениям, которые мы имели случай сделать над действием сернистого углерода на виноградное растение, на Южном берегу Крыма, — лечение этим веществом есть наиболее дешевое, наиболее удобное, ибо не зависит от того, имеется ли или нет достаточное количество воды на винограднике, и у нас, по крайней мере в Крыму, а вероятно и на Кавказе и в Бессарабии, не представляет никакой опасности для самого винограда. После употребления этого вещества, для поправления винограда требуется удобрение почвы, но это требуется одинаково и при других способах лечения: и при сажании винограда в песках, и при затоплении, и при употреблении серноуглеродистого калия, и только в этом последнем случае одно из удобрительных веществ может и отсутствовать, потому что оно предлагается уже в достаточном количестве в самом лекарстве. Мало этого, удобрение требуется и для совершенно здоровых виноградников, если почва уже долго находилась под виноградной культурой. Впрочем, принимая во внимание слабое развитие у нас корневой волосатости и, вообще, боковой корневой системы, которая одна только и может пострадать от употребления сернистого углерода, можно полагать, что это вещество будет приносить у нас пользу даже и без содействия удобрений, хотя, конечно, и не столь значительную. Вот, впрочем, факт, который не должен быть оставлен без внимания в этом отношении. Г. Тиольер де Лиль (Thiolliere de l’Isle), бывший инженер путей сообщения, на основании опытов, произведенных в Дромском департаменте, на знаменитом эрмитажном холме, говорит: „По местному обычаю, не употребляют сильного унавоживания, излишек которого вредит качеству вина и, даже, самому растению в наших сухих и тощих почвах. Я уже сказал прежде, что употребление необычных удобрений, которые составляют причину значительных издержек, не казалось мне необходимым для возрождения виноградников посредством сернистого углерода. В самом деле, мой управляющий предпочел воздержаться от них, и успех дела нисколько от этого не пострадал в течение трех лет“. Прибавлю еще, что как г. Тиольер, так и многие другие употребляли с полным успехом сернистый углерод для лечения или предупреждения заражения совершенно молодых виноградников, однолетних и двухлетних, которые должны бы быть более чувствительны к действию этого вещества, чем старые, уже хорошо укоренившиеся лозы.

Но, если, вообще, не настаивают на предпочтении метода лечения перед методом коренного уничтожения заразы там, где, благодаря небольшому еще распространению заразы, успех последнего метода еще вероятен, — то многие, как заграницей так и у нас, в виду больших затруднений, сопряженных с обоими этими методами, которые они полагают непреодолимыми, считают всякую непосредственную борьбу с филлоксерою тщетною и советуют прямо перейти к постепенной замене предназначенных к неизбежной гибели наших прежних сортов винограда устойчивыми американскими лозами, которые должны в будущем служить или непосредственными производителями винограда, или дичками для прививки западно-азиатских и европейских сортов.

Мы уже видели, на сколько это мнение преувеличено. Да если бы было доказано, что борьба с филлоксерою тщетна, при всех обстоятельствах и во всех случаях, тогда, конечно, ни чего бы не оставалось, как прибегнуть к замене европейских лоз американскими, но и это в том лишь случае, если бы сами американские лозы или, по крайней мере, некоторые из них, представляли полное ручательство в их устойчивости, ибо без этого можно ли с спокойным сердцем предоставить гибели огромный капитал, с тем, чтобы, употребив на замену его капитал столь же, или еще более значительный, подвергнуться риску уничтожения и этого капитала через более или менее продолжительный срок? Признаюсь, что при такой неопределенности, при таком риске, мне казалось бы предпочтительнее совершенно отказаться от культуры винограда, заменив ее чем-либо другим.

Но таково ли действительное положение дела, как представляют его рьяные приверженцы американских лоз? Выше я уже показал, что дело вовсе не находится в таком безнадежном положении ни у нас, ни в тех заграничных странах, которые ведут радикальную борьбу с филлоксерою.

Я не принадлежу к безусловным противникам американских лоз, а полагаю только, что каждому положению дела, каждому фазису борьбы есть и приличествующая форма — метод этой борьбы.

Где враг до того усилился, зараза до того распространилась, что остается только выбор между лечением виноградников и заменою менее устойчивых сортов сортами более устойчивыми, там, полагаю я, не может быть и речи об исключительном выборе одного из этих средств. Дело решается местными удобствами и экономическими соображениями. Если виноградники еще хороши и стоят поддержки, если почвенные и другие условия, как например, присутствие или отсутствие воды, представляют возможность применения того или другого способа лечения с надеждою на успех, то, конечно, следует предпочесть лечение, т. е. сохранение капитала, хотя и с некоторым уменьшением приносимых им процентов. Там же, где капитал уже погиб или гибель его неизбежна, конечно, придется как можно скорее заменить его новым источником дохода, т. е. прибегнуть к американским лозам, даже и в том случае, если обеспечение, ими представляемое, и не абсолютно, а если только можно надеяться, что вложенный вновь в землю капитал успеет окупиться, что в свою очередь зависит от того, как велик этот капитал, чего стоит засаждение вновь известного пространства американским виноградом.

Таким образом, казалось бы, что в таких странах, к числу которых принадлежит Франция и Португалия, следовало бы предоставить каждому свободный выбор того средства, которое он считает наилучшим. Оно и было бы так, если бы не было одного обстоятельства, в известных случаях говорящего сильно против распространения американских лоз и которое побудило французское правительство допустить беспрепятственное разведение американских лоз только в тех округах (arrondissment), где виноградники уже совершенно пропали, или где, по крайней мере, гибель их неизбежна, швейцарское правительство — совершенно их запретить, а итальянское — допустить их разведение только на маленьком острове Монте-Кристо, для подготовления питомников на будущее время, если бы прочие средства борьбы с филлоксерою оказались несостоятельными. Обстоятельство, заставляющее так действовать, заключается в том, что, при филлоксерном заражении, совместное разведение американских и европейских сортов винограда представляет для этих последних значительную опасность распространения и усиления заразы.

Опасность эта заключается в следующем: на американских сортах винограда находится форма филлоксеры, живущая на листьях, которая размножается гораздо быстрее корневой. Именно, между тем, как эта последняя кладет от 20 до 40 яиц, листовая кладет их несколько сотен, до 400 и даже до 600. Так как и листовая филлоксера спускается к осени на корни, то и размножение насекомого, и вред, им приносимый, значительно через это усиливаются. Далее, разнесение листьев ветрами и искусственно человеком гораздо вероятнее и чаще должно случаться, чем разнесение насекомых только на корнях, внутри почвы живущих.

Г. Саломон сообщает в своем отчете, что, по наблюдениям Валери-Майе в Жиронде, зимнее яйцо кладется, по преимуществу, на кору американских сортов. Наконец, некоторые наблюдатели утверждают, что они находили нимф в коростинках, так что листовая форма, при некоторых обстоятельствах, производила бы непосредственно крылатую. Можно ли, после этого, считать разведете американских сортов винограда среди европейских безвредным и безопасным? Не могу не цитировать здесь слов г. Саломона из не раз упомянутого отчета его, тем более заслуживающих внимания по своему беспристрастию, что автор принадлежит, по-видимому, к приверженцам американских лоз. „В виду этих фактов“, — говорить он, — „понятно стремление правительства задержать распространение культуры этих (американских) сортов в департаментах, где существует еще, хотя тень надежды на спасение, и упреки, высказанные на конгрессе, как правительству, так и высшей филлоксерной комиссии, будто бы стремящимся, в угоду самолюбия некоторых личностей, как например Дюма, или даже в угоду матерьяльных выгод фабрикации сернисто-углеродистых препаратов, задержать распространение американских сортов, — по меньшей мере не заслужены и главным образом объясняются желанием некоторых производителей чубуков американских сортов открыть новые места сбыта, так как производство это, при существующих ценах на чубуки, от 800 до 100 франков за 1000, принадлежит к крайне выгодным“. К этому прибавлю, что производство сернистого углерода не представляет даже непосредственных выгод, потому что он отпускается железнодорожным обществом, взявшим все дело в свои руки, по цене, по которой он ему самому обходится. Выгода общества в усилении провоза вина. Достигается ли это посредством сернистого углерода, для общества решительно все равно.

Но, возразят мне, — может быть, что опасность от американских лоз может существовать лишь в том случае, когда они будут разводимы, как непосредственные производители винограда; если же они будут употребляемы как дички для прививки, то ведь только корни будут американские, а листья европейские. — Во-первых, чтобы привить европейские лозы, нужно сначала посадить американские и оставить их расти года два до прививки и давать свойственные им листья. Во-вторых, не все прививки примутся, и в плантаже будет не малая доля вполне американских. Наконец, ведь от корня или, точнее, подземного ствола идут побеги, которые будут чисто американские. Их нужно тщательно срезывать и срезанные сжигать. Можно ли ожидать, что это будет тщательно исполняемо, а с другой стороны, можно ли ожидать, чтобы самая эта обрезка или пасынкование достаточно тщательно производилась и достаточно часто повторялась в сколько-нибудь обширном винограднике? А чтò будет в виноградниках, дурно обрабатываемых, или совершенно заброшенных? Одним словом, если только будут посажены американские сорты винограда, хотя бы только как дички для прививки, недостатка в американских листьях, а, следовательно, и в листовой форме филлоксеры, не будет.

Но вот еще возражение. В своей статье, г. Павловский говорит (стр. 596): „Листовая форма, которая так часта в Америке, очень редка в Европе. Найти листовую форму на американских виноградниках здесь — работа кропотливая, которая обыкновенно не увенчивается успехом“. Далее излагаются факты, доказывающие эту редкость. Факты можно только принимать, или отвергать, доказывать их рассуждениями нельзя; поэтому и я, с своей стороны, представлю факты. Вот листья с филлоксерными коростинками в спирту, в одной банке — с американского сорта из Америки, в другой — с американского из Европы. Банки эти принадлежат к коллекциям энтомологического института г. Бланкенгорна, которые продаются всем желающим их купить и которых распродано, конечно, уже не одна тысяча экземпляров. Следовательно, при составлении этих коллекций не чувствуется особого затруднения для добывания столь редких, будто бы, в Европе зараженных листьев американского винограда. Г. Фасио показывал мне целую банку, наполненную такими же листьями в спирту, с еще большим числом покрывающих их коростинок. Все они были собраны в виноградниках Эрмитажа. При этом г. Фасио рассказывал мне, что спутники, его сопровождавшие, срезывали ветки с такими зараженными листьями, и целыми пучками носили их за плечами, так что он не мог надивиться беспечности и неосторожности, с которыми они, так сказать, рассеивали болезнь. Наконец и у нас в Сухуме, как только была открыта филлоксера в виноградниках г. Введенского, где росли американские сорты, так на другой же день нашли на листьях этих последних (сорты Clinton, Dawenport, Halifax) листовую форму филлоксеры. „Кроме корневой филлоксеры“, — говорят в своем отчете гг. Геевский и Ходжаев: „была в значительном количестве и листовая в бородавочках на нижней стороне листьев. Галлы эти на более старых листьях были уже без яиц, между тем как на молодых были наполнены яичками, числом до нескольких сот, и тут же сидела сгорбленная филлоксера, более значительных размеров, чем корневая. Число галл на листьях колебалось от 3 до 20 и более“. Г. Саломон сообщает, что и он видел филлоксерные коростинки на листьях американского винограда в большом количестве во Франции. Как же тут быть при таком разноречии фактов? Не остается ничего другого, как принять, что есть обстоятельства, при которых и в Европе бывает много листовой филлоксеры на листьях американских сортов, как в Эрмитаже, в Сухуме, в тех виноградниках, откуда добывает их г. Бланкенгорн и в том, которые видел г. Саломон, хотя есть другие обстоятельства, когда их бывает немного. Но эти обстоятельства нам до сих пор не известны, и, следовательно, и не известно, много ли или мало будет листовой филлоксеры на тех американских лозах, которые мы бы решились посадить у себя. Вот, следовательно, по моему мнению, вполне достаточная причина, по которой многие европейские правительства, даже в странах, где уже исчезла всякая надежда совершенно избавиться от филлоксеры или совершенно запрещают, или, по крайней мере, ограничивают известными местностями разведение американских лоз. Для нас все эти причины сохраняют полную силу по крайней мере в такой же степени, как, например, для Швейцарии, и в гораздо большей, чем для Франции. Но для нас существуют еще и другие причины. Мы сказали выше, что где капитал, заключающийся в виноградниках, уже погиб или близок к несомненной гибели, там есть основательный расчет сделать новую затрату капитала, в особенности если расходы не велики, хотя бы это употребление капитала и не было вполне обеспечено от последующей гибели, если только можно с некоторыми основаниями надеяться, что новый виноградник просуществует достаточно, чтобы окупить себя, принося в течение этого времени достаточный доход. Но такой расчет был бы непозволительно рискованным и весьма плохим, когда капитал еще цел и невредим, когда не только не исчезла, но даже и не умалилась, а скорее еще возросла надежда отстоять его. Предоставить все это богатство верной гибели (буде филлоксера еще есть в стороне) в том расчете, что, когда он погибнет, мы заменим его таким, которого тля не точит, — такой расчет, говорю я, был бы уже безумным, подобным, например, тому — если дурно выстроенный город лишить всякой охраны от пожаров, в видах выстроить лучший, когда он сгорит дотла. Но как же назвать расчет — если даже нет уверенности в том, что вновь вложенный, для разведения новых виноградников, капитал вполне обеспечен от той же гибели, которой мы предали старый? Нам необходимо, следовательно, строго и тщательно рассмотреть, обеспечены ли американские сорты винограда от филлоксеры.

Прежде всего возникает следующее теоретическое сомнение, которое многими было выражено: американские винограды, считаемые противостоящими филлоксере, суть или дикие породы, — и эти именно наиболее устойчивы, —или очень недавно подвергнуты культуре, между тем как европейский или, точнее, кавказский виноград культивируется уже в течение тысячелетий. Между тем не подлежит сомнению, что культура изменяет все части растений, ей подвергнутые: плоды, цветы, листья, стволы и корни, чему можно бы представить столько же примеров, сколько есть культивируемых растений. При этом влияние культуры, доставляющей растениям более обильную пищу, более рыхлую и глубокую почву, больше влажности, заключается преимущественно в увеличении размеров частей, в сообщении тканям их большей сочности и рыхлости и, вследствие этого, и в ослаблении силы противодействия растений различным вредным внешним влияниям. Уже из этих общих соображений рождается вопрос —не произойдет ли то же с американскими сортами винограда в течете более или менее продолжительного влияния на них интенсивной культуры? В пример такого влияния культуры, именно на корень растения, я привел в моей брошюре — „Сравнение методов борьбы с филлоксерой“ — морковь, которая дико растет по лугам почти всей России и, в этом состоянии, имеет тонкий, плотный, деревянистый корень, с характеристическим морковным запахом и вкусом, между тем как корень моркови огородной, не только увеличивается в объеме, но получает такие нежность и сочность, что становится съедобен даже в сыром виде, как какой-нибудь плод. На этот пример г. Павловский делает следующее замечание, почерпнутое из слышанного им рассуждения г. Планшона об опытах Вильморена над морковью: из дикой моркови Вильморен избрал такую, корни которой подходят всего ближе к корням огородной, и разводил ее; ему удалось превратить дикую морковь в огородную. Что в этом случае и гибридация с видом огородной моркови играла большую роль, это видно из того, что всякий раз, как только возможность гибридации была устранена, опыты не удавались, как это было доказано опытами при агрономической станции в Монпелье.

Что же из этого следует, спрошу я в свою очередь? Что гибридация влечет за собою соединение признаков обоих родителей и что этим путем, т. е. повторением гибридации, довольно скоро можно получить в потомках свойства, принадлежащие одному из родителей. Да, это несомненно. Но дело совершенно не в этом. Первая огородная морковь ведь как-нибудь же произошла, но гибридацией произойти не могла, потому что не с чем ей было гибридироваться, так как в природе ее не существует, и если г. Павловский назвал огородную морковь видом, то без сомнения только по ошибке. Следовательно, в конце концов, хотя и не та огородная морковь, которую удалось получить г. Вильморену из дикой, а та, которую во всем свете разводят в огородах, произошла из дикой, никак уже не путем гибридации, а путем более или менее продолжительного влияния культуры. Следовательно, что же нас обеспечивает, что нечто подобное, — т. е. разрыхление ткани корней, уменьшение в ней деревянистых элементов, —не произойдет и с американскими виноградными лозами, при более или менее продолжительной культуре?

Впрочем, я охотно соглашаюсь: одни эти теоретические соображения, подкрепленные только аналогиями, взятыми от других растений, не имели бы большого практического веса. Но дело в том, что несмотря на недавность культуры американских сортов винограда, многие из считавшихся противостоящими нападениям филлоксеры уже успели выказать свою несостоятельность в этом отношении. Первый и наиболее внимания обративший на себя пример представляет сорт клинтон, который я привел в моей брошюре; и г. Павловский говорит, что клинтон много повредил репутации американских виноградов, но потому только, что настоящая причина гибели не всеми понимается. В чем же заключается эта настоящая причина? По объяснению г. Павловского и всех приверженцев американских лоз, она может быть выражена следующим приводимым им афоризмом: следует делать большое различие между устойчивостью американских лоз против филлоксеры и способностью их приспособляться к почве. Если б этот афоризм имел тот смысл, который приверженцы американских лоз желают ему придать, то дело должно бы обстоять так: в некоторых почвах американские лозы плохо росли бы, подвергались бы разным болезням, от которых бы и гибли, но филлоксере все-таки бы противостояли, сохраняли бы свое основное качество, точно так же как и наоборот, — сорты европейских лоз, также ведь неодинаково растущих на разных почвах, тем не менее, на всех, даже и на наиболее благоприятствующих их росту, все-таки от филлоксеры погибают. Так и желает представить это дело г. Павловский. Что филлоксера играет при этом второстепенную роль (т. е. при гибели клинтона) говорит он, — „было доказано множеством опытов, которые заключались в том, что больное растение пересаживалось в другую почву, и, к концу первого года после пересадки, растение не представляло никаких признаков болезни“. Но мы приведем другие опыты, и, во-первых, самый первоначальный опыт г. Лалимана, родоначальника всех приверженцев американских лоз. 11 лет прекрасно рос у него клинтон, я говорю — прекрасно, ибо иначе, ни он, ни вслед за ним г. Планшон и другие не рекомендовали бы этого сорта, — и в той же почве клинтон погиб именно от филлоксеры, иначе незачем бы было г. Лалиману столь открыто и благородно сознаваться в своей ошибке, нечего бы было и г. Планшону так негодовать на него, что он принужден был даже оставить залу лионского конгресса. Но этого мало. Гибнут, хотя и не безусловно и единственно от филлоксеры, а от влияния этой последней, при помощи некоторых свойств почвы, не один клинтон, а очень многие сорты рекомендованные сначала, как устойчивые. Вот пример. Упомянутый уже г. Тиолльер из Эрмитажа сообщает: „Прививка была распространена на клинтоны; но куст, заключающий эти прививки, продолжает получать применение сернистого углерода, которое с 1879 года сделало необходимым жалкое состояние (dépérissment) клинтонов. Нортонова-виргиния и цинитиана, вторично испробованные, и на этот раз пропали. Чтò же касается гербемонтов и кунингамов, то они продолжают свое существование, лишь представляя признаки пропадания от филлоксеры. Так как отчеты высшей комиссии признают, что эти различные сорты подвержены нападениям паразита и не противостоят ему, мне не остается ничего прибавлять“.[3]

К этому добавим, что, из числа названных сортов, и клинтон, и гербемонт, и кунингам включены в список сортов, перечисляемых г. Павловским по различным почвам, в которых они оказываются устойчивыми, и из числа их кунингам оказывается годным для всех перечисляемых им почв. Это заслуживает тем большого внимания, что список предлагается г. Павловским не от своего имени, а он предпосылает ему следующие слова: „считаю не лишним привести следующую таблицу, заимствованную мною из недавно вышедшей книги профессора Фекса Manuel pratique de viticulture pour la reconstitution des vignobles meridionaux. Следующие американские лозы дают хорошие результаты“. И так, с одной стороны г. Павловский и г. Фекс, с другой стороны г. Тиолльер с своими опытами и высшая филлоксерная комиссия. Вот другой пример[4]. Г. Жофре, владеющий виноградником в Палюстране и Вело в департаменте Устьев-Роны, расположенном в долине с наносною (аллювиальною) почвою необычайного плодородия d’une fertilité exceptionelle), говорит: „Я прибавлю несколько слов об опыте, произведенном мною над несколькими кустами американских лоз клинтонов и кунингамов“ (опять кунингам, якобы приспособляющийся ко всем почвам), „привитых сортом кореньям весною 1877 года“.

„Изумив меня своим роскошным (exubérante) ростом, эти прививки с прошлого года начали слабеть. Я удостоверился, что молодые корешки были покрыты филлоксерою и вздутиями, и, хотя я признаю, что корни были в гораздо лучшем состоянии, чем были бы корни французских сортов при таком нашествии, все-таки мне было трудно не приписать филлоксере относительно плохое состояние этих лоз“.

„В нынешнем году рост их стал еще слабее: побеги короткие и тонкие, листья, едва достигающие размеров монеты в 20 су, несколько ничтожных кисточек, — вот что оставалось от изумительного роста 1877 и 1878 годов“. (Значить для роста почва была пригодна, и без филлоксеры они бы росли отлично).

Я решился применить в июле сернистый углерод в количестве 40 граммов, распределенных в 8 отверстиях вокруг куста, и, через немного дней после этого, замечательное улучшение произошло в растительности; скоро новые побеги оказались покрытыми листьями с яркою зеленью и нормального развития; несколько кисточек, висевших на этих кустах, достигли зрелости; одним словом, все в этих кустах было для меня новым доказательством действительности сернистого углерода“. (Значит, дело опять-таки не в почве, которую сернистый углерод ведь не изменил, а в филлоксере, которую он убил).

Это происходило в 1880 году. Тот же г. Жофре приводит еще следующее о других своих виноградниках. Зимою с 1880 на 1881 год он лечил сернистым углеродом 14 гектаров виноградников, в том числе 1/2 гектара, засаженного американскими лозами, привитыми французскими. Плантация американского винограда, которая в прошлом году оставляла очень многого желать, сильно поправилась после двухкратного применения сернистого углерода. Из этого, кажется мне, справедливым заключить, что эти лозы чувствительны к нападениям филлоксеры, но могут быть, как и наши туземные лозы, лечимы с успехом. Приведу еще несколько примеров, заимствованных из другого источника, происхождение которого ручается за его беспристрастие. Филлоксера, подвигаясь во Франции с юга на север, достигла наконец до богатых виноградников Бургундии. Центральный филлоксерный комитет департамента Сены и Луары, угрожаемого в главном источнике своего благосостояния, склонялся к мысли, что единственное спасение заключалось в насаждениях американских лоз, и потому послал в 1880 году делегацию из трех лиц, — гг. Бернара, Бриана и Милло, исследовать насаждения американских лоз в юго-восточной Франции. Очевидно, что лица эти не имели причин быть ни за, ни против этих лоз; их цель была доставить легчайшее и действительнейшее средство для избавления их родины от опасности, ей угрожавшей. Из отчета, представленного членом этой делегации г. Милло, я представлю еще несколько фактов: „Насаждение клинтона в Кужане, принадлежащее г. Ги, на шестой (1880) год стало слабеть, имея довольно много филлоксеры на корнях, так что сделалось нужным лечить их сернистым углеродом, дабы сохранить в хорошем состоянии“[5].

„Сорт, который считали сначала устойчивым, объявляется ныне непригодным и его вообще оставляют“.

„Так, клинтон и тайлор[6] уважают ныне гораздо менее, чем вначале, потому что, во многих местах они оказали ясные признаки ослабления (dépérissement) или даже совершенно погибли, и вообще их оставляют“.[7]

„В Валотре у г. Тюренна мы видели сорт жаке в довольно дурном состоянии. Мы осмотрели корни; они имели очень развитые вздутости и были покрыты филлоксерами, — и действительно кусты гибнут, хотя почва, в которой они посажены, чрезвычайно плодородна. Г. Молинье также удостоверился, что жаке гибнет довольно скоро, и он считает его мало устойчивым, чтò — мы должны это сказать — противоречит мнению большинства“.[8]

„Гербемонт казался нам везде здоровым, кроме Валотра, где он разделял судьбу жаке“. „Г. Молинье, напротив того, не мог сохранить куннингама, который он выписал из Америки“. „Мы видели, что оба эти сорта гибнут в Эрмитаже. Сорт виргиния-Нортона в Пиньяне погиб вместе с кунингамом и цинтионой“.[9]

„Цинтиону, также как и виргинию-Нортона, причисляют к типам, устойчивость которых сомнительна; она не удалась ни у г. Тюренна, ни у г. Пажези. Тайлор, который в начале разделял блистательную славу с клинтоном, разделяет, по-видимому, теперь его неудачи“.[10]

„Конкордия, подобно двум предыдущим, оставлена бòльшею частью виноделов; она не устояла у г. Тюренна. Посаженная в 1873 г. у г. Пажези (большого приверженца американских лоз), она погибла в 1878 г. в части его владений“.[11]

И так, не один только клинтон, а еще гербемонт, куннигам, цинтиона, виргиния-Нортона, конкордия, тайлор, жаке, — итого 8 сортов, в том или другом месте, погибали от нападения филлоксеры.

Какой же должны мы из этого сделать главный вывод? Он навязывается сам собою. Поименованные сорта американского винограда гибнут не от неспособности их применяться к некоторым почвам: мы видели, что во многих из них они растут не только отлично, но даже роскошно, а если, тем не менее, гибнуть, то только потому, что, в этих почвах, по крайней мере, корни их теряют свойство устойчивости, вначале им присущее, и притом, чтò весьма важно, теряют не вдруг, а постепенно, после нескольколетнего влияния на них. Чтò же нам ручается за то, что и другие сорта, долее их противостоящие, наконец, также не подвергнутся этому влиянию, и далее, чтò нам ручается за то, что сорта, которые мы выбрали, будут пригодны для нашей почвы? Считая необходимым обратить здесь внимание на то обстоятельство, что простой опыт хорошего и здорового роста известного сорта в известной почве ровно ничего не докажет. Да, без филлоксеры он в этой почве растет отлично, а при филлоксере погибает. Чтò же, нарочно заражать его ради опыта? Таких дерзких опытов никто и нигде не делал; не думаю, чтобы у нас на это осмелились, и при том без нужды.

Посмотрим, однако, и на те сорта, которые доселе, по крайней мере, сохранили свою полную устойчивость. Во главе их стоить дикий Vitis viparia, который годного плода не дает, и потому должен быть прививаем; он и хорошо принимается, и легко прививается, хотя имеет только недостаток, что дает очень тонкие, нитеобразные побеги, к которым невозможно прищеплять толстых побегов; а такие именно и бывают у сортов, отличающихся плодородием, — качество, которое мы преимущественно ищем для наших виноградников. Причину устойчивости Vitis viparia одни видят в полном почти отсутствии филлоксеры на корнях этого вида; другие приписывают ее, так сказать, крепости его сложения, чтобы не сказать его дикости, потому, что Vitis viparia в буквальном смысле дичек.[12]

Ни та, ни другая причина не представляют большого ручательства за будущее. В самом деле, вот мнения некоторых компетентных лиц, которые извлекает из того же отчета г. Милло. „Сорта американского винограда“, — говорить г. Ги, — „тем лучше противостоят филлоксере, чем меньше ее на них; если же, напротив того, она живет на них в значительном количестве, в особенности, если вздутия становятся крупными и многочисленными, эти лозы умирают, если не прийти к ним на помощь с сернистым углеродом, как и для простых французских лоз“. Но эти сорта, как замечено многими наблюдателями, всегда имютъ больше филлоксеры после их привоза из Америки, чем сколько было ее на них прежде.[13]

Это же утверждаетъ и г. Пажези.

Если же устойчивость Vitis viparia зависит от того, что это еще дикий вид, еще почти вовсе не подвергшийся влиянию культуры, то это именно и заставляет опасаться ее влияния. Впрочем, мне кажется, что оба эти мнения в сущности сливаются в одно. Несколько лет после ввоза чубуков из Америки, потому именно и появляется на корнях их более филлоксеры, что корни эти, под влиянием культуры, становятся пригоднее для жизни и питания этого насекомого.

Согласимся, наконец, с мнениями приверженцев американских лоз, что причина гибели многих из них заключается именно в их неприспособлении к почве. Но понятие, выражаемое словом почва, вообще столь сложно, что описать словами качества почвы, пригодный для такого-то и такого-то сорта, невозможно; это будут одни общие места. Для этого надобны и химические анализы почвы, и точное обозначение ее физических свойств, и это последнее условие еще гораздо труднее выполнить, чем первое, ибо оно не допускает такой определенности. Но ни того, ни другого, сколько мы знаем, доселе еще серьезно сделано не было; никто еще не определил, что такой-то сорт растет хорошо и не боится филлоксеры, если почва имеет такой-то состав и такие-то определенные физические свойства. Да и сделать это очень трудно. Но ведь и это было бы мало. Дело усложняется еще влияниями климатическими, ибо известно, что почва, соответствующая дикому растению в одном климате, совершенно для него не пригодна в другом. Пусть же все это будет решено теми, которые находятся в необходимости решить эти вопросы, прежде, чем приступят к насаждениям американских лоз, для нас же эта необходимость еще не наступила и, смеем надеяться, Бог даст, и не наступит.

Г. Саломон, в упомянутом уже мною месте своего отчета, выражает мнение, что для успешного лечения сернистым углеродом требуется редкое совпадение условий почвы и климата, и что, поэтому, оно применимо лишь в исключительных случаях. Мне кажется, что было бы гораздо справедливее применить это мнение к успешности разведения американских лоз, с ручательством за сколько-нибудь продолжительный успех этого дела. Но, однако, вот некоторые условия, довольно определенные, выставляемые некоторыми знатоками дела. Г. Пишар, директор агрономической станции в Авиньоне, полагает: „Вопрос о приспособлении важен в том отношении, что степень устойчивости того же сорта не одинакова во всех почвах, и что физические свойства их — проницаемость, плотность, глубина, свежесть и проч. имеют значительное влияние“. Он думает, например, что в почве сильно глинистой (а у нас в Крыму все они глинисты), всякая американская лоза кончит тем, что погибнет, если заражена филлоксерой (а если не заражена, то в такой лозе и надобности нет). Она будет противостоять более или менее долго, смотря по сорту, но окончательно все-таки погибнет; он думает, напротив, что в почвах легких и свежих, устойчивость будет очень продолжительна, может быть безгранична. Наконец, по его мнению, необходимо вообще искать для американских лоз почвы свежие, проницаемые, глубокие, и никогда не сажать их в почве, заключающей в себе менее 45% песку. Есть же у нас такие почвы. На подобных почвах, если еще прибавить процентов 20 песку, можно бы сажать, несмотря на филлоксеру, и обыкновенные европейские лозы, для которых тоже есть такая почва, в которой они филлоксеры не боятся.

Всеми этими приведенными фактами, повторяю еще раз, я вовсе не имею в виду доказать, чтобы американские лозы не имели никакого значения ни при каких обстоятельствах. Совершенно напротив, я думаю, что в тех странах, где значительная часть виноградников уже погибла под ударами филлоксеры, есть прямой расчет заменять их насаждениями американского винограда, как во всяком случае более устойчивого, чем европейский, и потому, даже если же и не будет в состоянии противостоять филлоксере сам но себе — самою своею устойчивостью, но также потребует помощи сернистого углерода или, вообще, веществ, убивающих насекомых, то успешное его лечение будет более обеспечено, чем лечение европейских сортов.

Но дело принимает совершенно другой оборот для тех стран, где заражение находится в самом начале, где, следовательно, есть основательная надежда вполне совладать с врагом, где, если б это даже не удалось, виноградники еще слабо поражены и могут быть поддерживаемы лечением. В таких странах, мне кажется, очевидно, что все усилия должны быть направлены к тому, чтобы сохранить и поддержать тот капитал, который заключается в здоровых еще или слабо пораженных виноградниках, между прочим уже и потому, что американские сорта винограда не представляют полного ручательства в том, что они окажутся вполне устойчивыми, что капитал, употребленный на их насаждение, может в свою очередь погибнуть, или, по крайней мере, будет требовать такого же увеличения расходов лечением, какие мы употребляли бы на сохранение тех насаждений, которые уже существуют.

Поэтому, нам следует обратить внимание на то, чем мы рискуем, если допустить погибнуть наши теперешние виноградники, как велики должны быть те издержки, которые пришлось бы употребить на замену прежних виноградников новыми, состоящим из американских лоз. Такой расчет был уже раз мною представлен в моей брошюре „Сравнение методов борьбы с филлоксерою“. Г. Павловский обвиняет его в очень сильном преувеличении. Соглашаюсь отчасти с справедливостью этого упрека, именно, цены американских чубуков, принятые по имевшимся тогда у меня данным, слишком высоки. Я оценил количество чубуков на засаждение десятины, смотря по сортам, от 1.075 до 1.334 рублей. По данным, сообщаемым г. Павловским, это будет стоить только около 300 рублей. Но, если отбросить худшие сорта, клинтон, тайлор, конкордию, стоящие от 1,50 до 4 франков за сотню, заведомо гибнущие при многих обстоятельствах и посадка которых уже оставлена, почему они между прочим и стоят так дешево, то прочие сорты стоят от 8—12 франков за сотню, т. е. от 320 до 480 рублей на десятину. Следовательно, мы не ошибемся, если примем ценность чубуков, потребных на засаждение десятины, — в 400 рублей. Г. Павловский считает 20% неудачи при посадке; это составит 480 рублей. Прививку г. Павловский оценивает по французскими ценам в 150 рублей за десятину, чтò составило бы немногим более 1½ к. с куста. Всякий, знакомый с ценами работ у нас, согласится, что это невозможно. Отводки нельзя положить у нас менее 4 к. с куста, но сделать прививку с оголением и закапыванием куста, с обвязкою прививки, — не легче, чем отводку, а поэтому едва ли возьмутся у нас за эту работу дешевле. Но положим только по 3 коп., что составит 288 руб. и 20% надбавки — 57 руб., итого 344 руб., т. е. вместе с чубуками и посадкой —824 руб. К излишкам расхода я причисляю еще проценты за все издержки производства, за лишний год замедления плодоношения посредством прививки. Может ли это быть отрицаемо — вот в чем вопрос? Очевидно, — нет, и г. Павловский этого не делает, но уверяет нас, что привитый американский виноград начинает приносить плоды с третьего года, а на четвертый иногда дает урожай настолько значительный, что оплачивает все издержки. Но тут дело идет не об иногда, т. е. не об исключительных случаях, а о нормальном урожае. Всем нашим хозяевам известно, что на третий год можно у нас получить только несколько кистей и что раньше пятого года нельзя рассчитывать на окупающий издержки и дающий настоящий доход урожай, и что, следовательно, при прививке он должен потерять год. Что это так и во Франции, — вот не подлежащее сомнению свидетельство. В журнале „Vigne americaine“, органе приверженцев и защитников американских лоз, в августовском № 1880 года, помещена статья г. Улиса Молина о причинах, почему при значительных уже насаждениях американского винограда, почти нет вина, только чубуки для продажи. „Между владельцами виноградников, засаженных американскими лозами“, — говорит он, — немногие привилегированные могут говорить о сборе винограда, но большая часть должна сознаться, что они собирают лишь надежды и что, если сердца их полны ими, то бочки их пусты“. В числе причин этого явления г. Молин приводить и следующую: „потому что американская лоза дает нормальный урожай только на пятый год, как и простая французская лоза“. К этому г. Милло прибавляет следующее рассуждение. „Да, нужно довольно значительное время, чтобы как американская, так и французские лозы были бы в состоянии доставить полный урожай; для первых нужно даже гораздо более времени, чем для вторых: в самом деле, для этих последних, коль скоро они принялись, все уже сделано, но для первых это еще только половина работы. Не только после того, как саженцы примутся — надо их привить, что представляется нам весьма крупным и серьезным делом, но надо еще охранять прививки от различных влиянии, могущих причинить их гибель; надо также остерегаться, чтобы они не укоренились, ибо иначе дичек погибнет, и у нас останется обыкновенная французская лоза, с которою филлоксера скоро справится“.

То обстоятельство, что, несмотря на значительное количество, засаженных уже американскими лозами плантаций, вина от этих лоз получается очень мало, приводит меня к убеждению, что, в отношении времени, в которое насаждение американскими лозами начинает давать полный урожай, — опыт г. Павловского не может быть велик, хотя он и живет в южной Франции. Поэтому, я остаюсь при своем утверждении, что ранее 6 года на такой урожай рассчитывать нельзя; следовательно, процентов за лишний год с 3000 руб., т. е. 180 руб. мы отбросить не можем. Некоторые из наших цифр должны быть изменены, но не столь сильно, как полагает г. Павловский. Именно, проценты с цены чубуков, т. е. 480 руб. мы сохраним за все 6 лет, что составить 173 руб., проценты за прививку с 344 руб. за 4 года, если привьем на втором году — 83 р. Также мы должны сохранить и издержки обработки и ухода за виноградником за лишний год — 125 руб. итого 1365 руб. излишка при насаждении американского винограда против насаждений европейских сортов. Но при этом мы принимаем, что все прививки удались, чего быть не может; при самом лучшем уходе многие пропадут, их надо будет перепрививать; затем, в конце концов, все-таки останутся плешинки, которые нельзя будет заменить отводками. Так ли это?

Вот г. Пажези, приверженец американских лоз, разведший их к 1880 году уже 50 гектаров, при прививке к клинтону сорта арамон, не мог, в конце концов, получить на 1200 при витых кустах более 1000 окончательно привившихся. Эти плешинки при винограднике, засаженном привитыми американскими лозами, нельзя после иначе заместить, как укоренившимися, положим, уже привитыми в питомнике лозами, что требует у нас поливки, иногда невозможной, всегда же дорого стоящей. Положим на эти излишние расходы только 115 руб., чтобы получить круглое число в 1600 руб., и мы увидим, что проценты с этой суммы уже будут равняться издержкам на ежегодное лечение сернистым углеродом виноградника с европейскими лозами. Но что же, если и с такими издержками заведенный виноградник на американских корнях также придется поддерживать тем же сернистым углеродом, что далеко не невозможно, ибо выше мы представили несколько тому примеров?

Итак, возвращаясь к нашей точке отправления, мы приходим к тому выводу, что перспектива замены наших теперешних виноградников американскими вовсе не привлекательна: именно, не представляя даже полного ручательства в их окончательной устойчивости против филлоксеры, она, во всяком случае, угрожает нам потерею огромного капитала, лежащего в теперешних виноградниках и необходимостью истратить вновь капитал приблизительно в полтора раза более значительный, чем тот, который требуется для разведения обыкновенного виноградника. Неужели не должно бороться всеми силами, чтобы избежать подобной необходимости?

Но, если, вместо прививки европейскими сортами, мы будем иметь в виду те американские сорта, которые дают непосредственно вино, то это будет стоить значительно дешевле. Это правда, дешевле, но все-таки дороже обыкновенного винограда. Но зато лучшие из этих сортов жаке, гербемонт и кунингам, не вполне устойчивы, и мы видели пример в Эрмитаже, в Волотре, в Пон-Рояле, у г. Жоффре, что эти сорта гибли от филлоксеры (хотя бы и в союзе с почвою, к которой они не могут примениться), или требовали лечения сернистым углеродом для своего сохранения. Но что же мы получим от этих сортов? От жаке, по словам г. Саломона, превосходного свойства красное вино, весьма алкоголичное и сильно окрашенное. Эти последние качества подтверждает и г. Милло. „Вино жаке», — говорит он, — „очень окрашено и содержит от 11 до 15% алкоголя“, — и прибавляет к этому: — „отвратительного вкуса“. — „Il est vrai que le gout de ce vin est détestable“; „слово это покажется, может быть, жестоким“, — продолжает он, — „жителям юга, которые полны снисхождения к своему баловню, как они сами называют жаке; но мы совершенно убеждены, что нет ни одного бургундца, который не был бы нашего мнения“. Как же примирить эти два мнения — и то, что за жаке во Франции платят довольно дорого (около 2 рублей ведро)? Мне кажется, примиряется это тем, что во Франции, по словам г. Саломона, вино это идет для купажей с винами, получаемыми с наводняемых виноградников, которые очень слабы. Но такое вино может с успехом производится там только, где, по свойствам климата и почвы, урожаи его очень велики, ибо никогда не дадут хорошей цены за такие вина, которые употребляются на подделку других вин. Если на Южном берегу Крыма сбыт на вино не обеспечен, то именно потому, что главные покупатели вина хотят иметь материалы для их операций, а не чистое вино, а за такой материал дорого платить не желают. Покупатели и без того находят, что наше вино не довольно похоже на французское; каково же будет оно, если станет получаться от жаке и, вообще, от американских сортов? Каков будет сбыт на вина, подобные жаке, которые и не могут быть употребляемы иначе, как на подделку? Очевидно, что разведение этого сорта может быть выгодно лишь там, где урожаи его будут огромны. Но для местностей с более холодным климатом жаке не годится, как свидетельствуют лозы жаке с авиньонской агрономической станции, которым для созревания их побегов нужен ноябрь с исключительно хорошей погодой. Но на такой ноябрь мы редко можем рассчитывать и на Южном берегу, климат которого никак не теплее авиньонскаго. Следовательно, сорт этот уже не годится для северного Крыма, северного Кавказа, Бессарабии и Дона. Но, кроме этого, он боится еще сырости, ибо в сырых климатах подвержен атраккозе, следовательно, не годится и для черноморского побережья Кавказа. Сказанное об этом сорте относится более или менее и ко всяким разновидностям вида Vitis aestivalis, единственно годных для непосредственного производства вина.

Мне кажется, что всех приведенных фактов и рассуждений достаточно, чтобы показать совершенную неприменимость у нас разведения американских виноградников в видах борьбы с филлоксерою, при том фазисе развитая филлоксерной заразы, в котором мы находимся в настоящее время. Надо ясно представить себе те цели, те перспективы, те надежды, которых мы можем иметь в виду достигнуть, употребляя ту или другую методу борьбы против филлоксеры: 1) При радикальном уничтожении очагов заразы, как это делается в Швейцарии, континентальной Италии и у нас, в случае успеха надеются ценою единовременных, более или менее значительных издержек сохранить в целости весь огромный капитал, заключающийся в виноградных странах; 2) при лечении виноградников каким бы то ни было способом имеется в виду сохранить капитал ценою уменьшения доставляемых им процентов, т. е., другими словами, решаются на более или менее значительное уменьшение его ценности; 3) наконец, какую перспективу представляют американские лозы? — уничтожение в более или менее длинный срок всего капитала, лежащего в виноградниках, с обещанием возможности восстановить его, употребив на это капитал, превосходящий в полтора раза тот, который погиб, и застраховав его уже совершенно от филлоксеры. Ведь вот все, чтò могут нам обещать американские лозы, и даже на последнюю часть обещания, самую важную, т. е. на полное застрахование, вполне нельзя положиться. Я понимаю, что в крайности можно решиться прибегнуть и к этому последнему средству из-за того единственно, что оно обещает возможность к восстановлению источника дохода, хотя и дорогою ценою; —но только в крайности, когда других шансов на спасение не останется.

Но, скажут нам, к чему исключительность, почему не вести борьбы всеми средствами, которые имеются под руками, применяя где радикальное уничтожение, где лечение тем или другим способом, где засаждение американскими лозами? По нашему мнению, потому, что при настоящем положении нашем, способы эти несовместимы, что они противоречат, противодействуют друг другу и в результатах своих и в средствах для их достижения.

1) Или мы уничтожили уже на Южном берету и в Сухуме очаги заразы, и в таком случае ничего не остается лечить и нечего засаживать американскими лозами, продукты которых без прививки хуже получаемых от европейских лоз, и с прививкою гораздо дороже их обходятся.

Или мы их еще не уничтожили, и существуют еще неизвестные нам зараженные виноградники, болезнь которых окажется впоследствии. В таком случае, американские лозы представляют большую опасность — и усиления болезни, и быстрейшего распространения, а лечение, при котором виноградники всегда подвержены реинфекции, парализировало бы наши усилия исторгнуть болезнь с корнем.

2) Радикальное уничтожение очагов заразы, также как лечение, при которых нужно захватить заразу как можно раньше, предполагают и требуют самого тщательного осмотра, самого строгого исследования виноградников; засаждение американскими лозами, напротив того, не требует никаких предварительных исследований, ибо это было бы напрасною, весьма значительною издержкою. Болезнь, если она есть, окажется сама собою значительн��м уменьшением плодоношения, а раньше этого никто же не согласится уничтожить приносящий еще доход виноградник, для засаждения его американскими лозами.

3) Где вся страна заражена, где гибель того или другого виноградника есть только вопрос времени, нет никакого препятствия одному прибегнуть к лечению, другому — к разведению нового американского виноградника, потому что первый и без этого считает его подверженным реинфекции, а второй заражения не боится (по крайней мере не должен бы бояться), и оба не помышляют об искоренении заразы. Совершенно другое дело в стране, где надежда на окончательное избавление не исчезла; там и то, и другое, и лечение, и засаждение американскими лозами находятся в прямом противоречии с этою надеждою и с этою целью, и нужно избирать одно из двух — продолжать истребительную войну против врага, или капитулировать, вступить с ним в переговоры, в компромиссы, чтобы, так сказать, сообща пользоваться виноградом. Как соединить оба эти образа действия, я не понимаю.

Наконец, существует еще мнение, что, хотя и есть надежда на одоление врага в Крыму, но так как, кроме Крыма, есть в России и другие винодельные местности, где по топографическим условиям, борьба с заразою будет труднее, то, поэтому, в видах подготовления к будущему, — тем более, что занос возможен даже при соблюдении самых строгих карантинных мер, как доказывает пример Швейцарии, где, несмотря на все меры предосторожности, зараза распространилась на нескольких пунктах невшательского кантона, —было бы полезно создать в каком-либо месте, уединенном от виноградных насаждений, питомники американских сортов, для испытания их, подготовки чубуков и образования людей, хорошо знакомых с прививкою, словом сделать то, что сделала Италия на острове Монте-Кристо. Этою мыслью оканчивает г. Саломон свой интересный отчет о филлоксерном конгрессе в Бордо.

Я не смотрю так пессимистически на занесение филлоксерной заразы как-нибудь случайно, и у нас, и везде, куда была заносима до сих пор зараза, средствами заноса были всегда только укоренившиеся лозы, от которых, думаю, можно уберечься таможенными мерами, а также, думаю, можно же рассчитывать и на благоразумие самих гг. садовладельцев, что, после столь очевидных опытов в Крыму и на Кавказе, они сами не станут подвергать ни себя, ни других грозной опасности. Чтò касается до примера невшательского кантона, то он совершенно не верен. Откуда и когда была занесена зараза в этот кантон, известно: из питомника Аннаберга, близь Бона. Заражение оставалось долго незамеченным и потому успело распространиться на многие местности, которые были открыты не все вдруг; но ни о каком новом заносе ни в одном из отчетов о тамошних работах не упоминается. Напротив того, мне кажется, что Швейцария представляет утешительный пример того, что хорошо принятыми мерами можно оградить себя от заносов даже в местности, столь невыгодной в этом от ношении как ЮЗ. Швейцария, с одной стороны которой лежит энский департамент, зараженные виноградники которого подходят на 20 или 25 километров к швейцарской границе, с другой стороны тоже зараженная Савойя; но, вместе с тем , не было до сих пор констатировано ни одного случая заноса из этих, столь близко соседних, местностей. Не гораздо ли безопаснее положение Крыма, Кавказа, Астрахани, Дона и даже Бессарабии? Со всем этим, я не имел бы никаких теоретических причин отвергать предложение г. Саломона; соображения, по которым я тем не менее с ним не согласен, совершенно практического характера. Я думаю, что создание такого питомника будет бесполезно и, стоя довольно дорого, отнимет средства от более полезного их употребления. К сожалению, мы не имеем также и такого удобного места для опытов, как Италия. В самом деле:

1) Зачем тратить деньги на произращение американских лоз, в которых, с одной стороны, может быть вовсе не ощутится надобности, а с другой, если бы таковая ощутилась, то их легко было-бы получить из той-же Франции, где они должны дешеветь год от году, так как до сих пор цель французских разводителей состояла не столько в получении вина, сколько в размножении чубуков, в случае действительной в них надобности; посадив их на погибшие от филлоксеры виноградники, мы очень скоро получили бы все то количество, в котором можем нуждаться, подобно французам, обратив вначале все наше внимание на разведение чубуков, а не на добывание плодов, и это стоило бы гораздо дешевле, чем заблаговременное подготовление питомников, которые еще, Бог знает, когда потребуются, да и потребуются ли.

Опыты, которые мы можем произвести в нашем питомнике, будут, по необходимости, весьма ограниченны, ибо будут производиться в одной почве и при одном климате, между тем как опыты, которые производятся во Франции, делаются в самых больших размерах и при разнообразных условиях, и в свое время, когда мы в этом почувствуем нужду, кто мешает нам воспользоваться этими даровыми для нас опытами?

3) Все посевы и насаждения, которые мы теперь произведем, легко могут оказаться через несколько лет напрасными, не тех сортов, которые бы следовало сеять и сажать, чтò уже раз случилось со всеми производителями американского винограда. Лет пять, шесть тому назад, для преимущественного разведения были бы, конечно, избраны клинтон и тайлор, и это было бы потерянное время и труд, ибо, как теперь говорят во Франщи, on n’en veut plus. И у нас в Магараче, бывший директор г. Цабель посеял именно сорт тайлор, выбрав, конечно, тот сорт, который в то время, 7 лет тому назад, наиболее рекомендовался. Мимоходом будь сказано, что вот уже 7 лет, как он растет, но еще ни разу плода не давал. Вот, например, касательно этого же предмета мнение г. Молина, уже раз упомянутое мною. Между прочим и потому до сих пор американские виноградники не дают, по его мнению, вина, что „первыми нашими прививками были новые американские разновидности для исправления первоначальных наших ошибок“.[14] Кто-же ручается, что не придется перещеплять и теперь находящиеся в славе сорта для получения чубуков других сортов, которые их заменят в свою очередь, как они заменили клинтон и тайлор? Не лучше-ли, следовательно, подождать и, ежели нам придется со временем прибегнуть к американским лозам, то прибегать к тем сортам, на стороне которых будет самый продолжительный опыт в их пользу? И этот опыт, опять-таки, нам может доставить Франция и, вообще, другие страны, без всяких с нашей стороны издержек и разочарований.

4) Остается одна цель, которую и я признаю полезною и существенною, —это приготовление работников, хорошо знакомых с прививкою, ибо, если можно получить чубуки из-за границы, то прививщиков оттуда достать нельзя; но для этого нет, кажется, надобности производить опыты непременно над американским виноградом. Это всего удобнее сделать в Никите и в Магараче, где, во-первых, есть уже американский сорт тайлор, который можно прищеплять, и где, наконец, есть много сортов европейского винограда, которые с выгодою можно заменить другими, или плодороднейшими, или в другом отношении лучшими. Почему не производить, для доставления практики, опытов прищепы по английскому способу?

Наконец, примем во внимание, чтò заставило саму Италию завести питомник на о-ве Монте-Кристо. Из всех стран, пораженных филлоксерою, Италия придерживается самой строгой карантинной системы: не только в нее запрещен ввоз всех живых растений, но даже и плодов; тем более строго запрещен в нее ввоз всех частей винограднаго растения. Но требования публики, всегда склонной критиковать правительственные меры, заставили правительство снизойти к ее желаниям, имея в руках очень безопасный для этого способ в разведении американских лоз на соседнем маленьком острове, какого мы под руками не имеем.

Из всех представленных здесь мною фактов и рассуждений, кажется мне, с достаточною ясностью вытекает тот окончательный вывод, что, при настоящем положении филлоксерного заражения наших виноградников, как в Крыму, так и на Кавказе, все усилия должны быть направлены на то, чтобы уничтожением очагов заразы совершенно избавиться от постигшей виноградники наши болезни, а для этого необходимо: 1) Тщательно следить за уничтоженными культурными виноградниками и выбитым диким виноградом, дабы сейчас же уничтожать всякое виноградное растение, как только оно начнет прорастать в этих местах, все равно — из оставшихся в почве частей корней, или даже из семян. 2) Тщательный осмотр виноградников с целью открытая новых пунктов заразы, буде такие новые имеются.

——————

Н. Я. ДАНИЛЕВСКИЙ

XII.

О НИЗКОМ КУРСЕ НАШИХ ДЕНЕГ

и новых источниках

ГОСУДАРСТВЕННЫХ ДОХОДОВ

Издание Меркурия Комарова.

С.ПЕТЕРБУРГ

Типография М. М. Стасюлевича, Вас. Остр., 2 л., 7

1886

Предлагаемое читателям исследование покойного Н. Я. Данилевского было напечатано в „Русском Вестнике“ (1882 г. №№°8 и 9) и издается отдельно по просьбе и желанию многих лиц, интересующихся и предметом, и чрезвычайною важностью мыслей автора, изложенных с свойственною ему ясностью и основательностью.

В конце присоединена небольшая статья: „Питейное дело, как источник поправления наших финансов“ П. Н. Семенова, содержащая подтверждение мнений Н. Я. Данилевского цифровыми данными и развитие его плана. Статья эта была просмотрена Н. Я. и заслужила его одобрение.

Ред.

НЕСКОЛЬКО МЫСЛЕЙ

по поводу

НИЗКОГО КУРСА НАШИХ БУМАЖНЫХ ДЕНЕГ

И НЕКОТОРЫХ ДРУГИХ

ЭКОНОМИЧЕСКИХ ЯВЛЕНИЙ И ВОПРОСОВ

Н. Я. Данилевского.

Пред Крымскою войной наш бумажный рубль был вполне и совершенно равнозначащ рублю металлическому, ибо они совершенно свободно менялись друг на друга не только в казначействах и банковых учреждениях; но и всяким частным лицом. С того времени размен стал затрудняться, цена кредитных денег падать, и хотя временно иногда и возвышалась, но в общем постоянно становилась все ниже и ниже, а металлические деньги вовсе исчезли из внутреннего обращения. Это явление постоянно обращало на себя общее внимание, и можно утвердительно сказать, что едва ли есть в России одна газета или один журнал, если они не совершенно специального содержания, которые бы по нескольку раз в год не возвращались к этому предмету.

Мнения разделились на два резко противоположные лагеря: одни, правоверные экономисты, приписывают падение курса бумажных денег излишнему их выпуску, тому, что количество их, находящееся в обращении, превосходит действительную в них потребность; другие, большею частию практики, утверждают, что не только находящихся в обращении денежных знаков не слишком много, а напротив того, что их не хватает для экономических оборотов страны, а что если курс их низок, то единственно вследствие невыгодности нашего торгового баланса, понимая под этим последним не одно отношение между вывозом и ввозом товаров, но вообще отношение между всеми международными расплатами. Другими словами: первые в низком курсе бумажных денег видят самостоятельную болезнь, которую следовательно и лечить можно и должно прямо, непосредственно устраняя их излишество как единственную причину их низкой цены; вторые же видят в этом низком курсе только симптом другой более общей болезни, более общего расстройства экономического порядка вещей, которое не допускает прямого непосредственного лечения, состоящего в уменьшении количества денежных знаков, находящихся в обращении.

Которое же из этих двух мнений справедливо, кто прав и кто не прав? Вопрос самой существенной важности, от правильного решения которого зависит экономическая, а следовательно в значительной мере и политическая будущность России.

При размышлении об этом предмете мне представились соображения, которые, казалось мне, освещают этот спорный вопрос до такой ясности и очевидности, что сомнения в правильном его решении быть не может. Этот общий вопрос разлагается на несколько частных, а именно: В чем заключается сущность низкого курса денег и того специального вреда, который он приносит стране? От каких причин может он происходить вообще и какие именно действуют в настоящее время у нас? И, наконец, какие должно употребить средства для излечения нашего экономического недуга? Но эти частные вопросы находятся в такой взаимной связи, что, хотя я и постараюсь дать ответы на каждый из них, однако же считаю неудобным рассматривать их в строгой раздельности. Так как я пишу не для присяжных экономистов, а для публики вообще, в журнале с неспециальным, а с общим содержанием, то считаю необходимым входить иногда в объяснения самые элементарные, которые лицам, специально знакомым с предметом, должны показаться скучными, общеизвестными и излишними, но из которых однако же, не смотря на их общеизвестность, выводятся часто самые неправильные заключения.

I

С общей теоретической точки зрения, обе означенные причины, то есть и излишек денежных знаков в обращении, и невыгодный торговый или, точнее, расчетный баланс, могут привести к невыгодному низкому курсу. Чтоб уяснить себе этот вопрос и определить, которая же из этих причин в данном случае действует, надо вникнуть, каким именно образом каждая из этих причин влияет на понижение ценности денег. Положим, что 800 миллионов рублей было бы вполне достаточно для всех денежных оборотов в пределах Русской Империи и что каждый рубль при данных условиях мог обернуться средним числом десять раз в течение года. Годовой оборот был бы тогда в 8 миллиардов рублей (число это очевидно слишком мало, но мы им пользуемся только в виде примера). Но пусть в действительности находится не на 800, а на 1.000 миллионов рублей денежных знаков. Тогда каждому рублю приходится средним числом обращаться только восемь раз вместо возможных десяти раз, следовательно каждый рубль производил бы только 4/5 той работы, к которой он способен, или 1/5 времени будет лежать непроизводительно, не принося владельцу своему пользы, т. е. дохода, или 1/5 всего числа рублей, т. е. 200 миллионов, сделавшись излишними, перестанут обращаться. Но, так как на деле ни то, ни другое невозможно, то происходит третье, т. е., что все 1.000 миллионов будут стремиться упасть на 1/5 своей цены, то есть обратиться из 1.000 в 800 миллионов. Все обозначенное здесь точными цифрами на деле далеко не имеет такой точности, и падение ценности может произойти и в гораздо сильнейшей, и в гораздо слабейшей пропорции, по причинам, которые будут изложены ниже. Но, как бы то ни было, лишних бесполезных работников, будут ли то люди, скот, машины или деньги, никто держать не захочет и постарается от них отделаться возможно для себя выгодным образом. Людей (невольников, крепостных) отпустят на оброк, скот и машины продадут, а рубли, если они металлические, препроводят за границу — конечно не даром, а купив на них или разные полезные продукты, или приносящие доход бумаги; если же они кредитные неполноценные и хода за границей не имеющие, именно потому, что они лишние, то положат в банки, чтоб они приносили проценты. Но и банкам с ними делать нечего; им нельзя будет их выпустить в оборот, как полноценные рубли, чтоб они что-нибудь зарабатывали, потому что в них не ощущается потребности. Следовательно, банк будет стараться всеми мерами избавиться от притока этих лишних рублей, на чтò имеется только одно средство — убавить платимый за них процент. Следовательно, если в стране лишнее количество таких денежных знаков, которые не могут уходить за границу, как полноценные единицы, то банковый процент должен понизиться. Но если в стране есть действительно лишние денежные знаки, они, не смотря на понижение процента, все-таки будут скопляться в банках, и казне не трудно будет приобрести излишек в свои руки с уплатой низких процентов, и потому она будет иметь возможность обратить беспроцентный долг в процентный на выгодных для себя условиях, как говорят, консолидировать его по весьма низкому проценту, и тогда с устранением причины должно бы устраниться и следствие, то есть кредитным билетам должна бы вернуться их полная ценность.

Существует ли у нас что-нибудь подобное, скопляются ли деньги в банках, низок ли банковый процент? Совершенно наоборот. Проценты высоки, и банк находил нужным в недавнее еще время выпускать новые кредитные билеты, дабы удовлетворять нуждам торговли в денежных знаках, а теперь считается необходимым уплата казной в течение 8 лет, ежегодно по 50 миллионов Государственному Банку, дабы он имел возможность оказывать должное содействие торговле, и промышленности.

Из сказанного следует:

1) Что излишний выпуск денежных знаков может действительно понизить их ценность.

2) Что при таком излишестве денежных знаков банковый процент должен понизиться.

3) Что происходящее от этой причины падение цены бумажных денег есть в сущности болезнь не очень опасная и тяжелая, и, если только не выпускается беспрерывно новых кредитных билетов, то вылечивается сама собою, скоплением излишних бумажных денег в руках правительства, которое имеет полную возможность уничтожить этот излишек, обратив часть своего беспроцентного долга в процентный за невысокий процент.

4) Что этих признаков излишества денежных знаков в настоящее время в России не существует, и что уже по одному этому должно искать других причин упадка ценности нашего кредитного рубля.

Можно еще другим образом доказать, что количество обращающихся у нас денежных знаков не только не излишне, но что оно недостаточно и далеко не удовлетворяет потребности в них. Практические люди чувствуют это непосредственно, так сказать, чутьем или инстинктом, но теоретики не хотят с этим согласиться, ибо по их теории им кажется, что иначе нельзя себе объяснить падения ценности наших кредитных билетов. Не принимают они в расчет и признаков, прямо указывающих на недостаток денег, как, например, что купоны разных процентных бумаг начинают ходить как деньги. Если имеется достаточное количество какого-либо предмета потребления, станут ли прибегать к его суррогату, заменяющему его с большею или меньшею невыгодой? Если довольно чистой муки, станут ли подмешивать в нее толченую древесную кору? Если б у нас было достаточно золота, прибегли ли бы мы к кредитным билетам? Но если это так, то точно также, если у нас достаточно кредитных билетов, не станут прибегать для восполнения их к купонам процентных бумаг, которые во всех отношениях худшие заместители денег, чем кредитные билеты.

Но это только к слову, доказательство же мое состоит в следующем:

Во Франции приходится кругом металлических денежных знаков по 200 франков на душу и сверх того обращается еще значительное количество банковых билетов, которые разменны франк на франк и в которых следовательно не чувствуется излишества. Сумма этих обращающихся билетов доходит до 2.800 миллионов франков, чтò еще составит по 76 франков на душу. Но оставим эти последние без внимания. Какое же количество денежных знаков приходится на душу в России? Кредитных билетов у нас на 90.000.000 населения 1,400 миллионов рублей. Для сравнения надо перевести рубли на франки. Во сколько же франков считать рубль? Ведь рубли наши кредитные неполноценны, и четырех франков не стòят; по курсу рубль равняется 2,60 фр., но стоимость их на внутреннем рынке выше, как покажем в последствии; хотя точно определить эту ценность невозможно. Мы примем поэтому среднюю величину, ту, которая лучше соответствует круглым цифрам, в 3,20 франков. Если тут и есть ошибка, то не большая и для нашей цели не имеющая значения. Таким образом, количество находящихся у нас в обращении денежных знаков выразится приблизительно суммой в 4 миллиарда 500 миллионов франков, чтò даст всего 50 франков на душу, т. е. в четыре раза менее, чем звонкой монеты во Франции. На это возразят, что сумма годичных оборотов во Франции гораздо больше нашей. Совершенно справедливо, но за то обращение денежных знаков у нас гораздо медленнее. Теоретически количество потребных в стране денежных знаков может быть выражено так: оно должно равняться сумме годичных оборотов 8, деленной на среднее число обращений денежной единицы n, то есть =(8/n) . Это количество будет тем больше, чем больше числитель дроби, или чем меньше ее знаменатель. Числитель, очевидно, во Франции значительно больше, чем в России, но за то знаменатель в России гораздо меньше. Как велика роль этого знаменателя, показывает сравнение между количествами денежных знаков во Франции и в Англии. Во Франции приходится, как мы сказали, 200 франков на душу, а в Англии только 80 франков, между тем как сумма оборотов в Англии гораздо больше, по крайней мере вдвое, чем во Франции. Итак необходимо, чтобы в Англии денежная единица обращалась в пятеро быстрее, чем во Франции. Но не очевидно ли, что средняя быстрота денежного обращения в России сравнительно с Францией будет медленнее в сильнейшей пропорции, чем во Франции сравнительно с Англией? Чтоб убедиться в этом, вникнем несколько в условия, определяющие быстроту денежного обращения. Прежде всего, величина страны, от которой, конечно, зависит пространство, пробегаемое средним числом денежною единицей (как при торговых оборотах, так и при других расплатах), замедляет денежное обращение; то же самое делает и меньшая плотность населения. Но Франция только вдвое больше Англии, население же ее менее чем вдвое реже английского, а пространством одна Европейская Россия в десять раз превосходит Францию, население же ее раза в три или четыре реже. Но ведь и Сибирь, по крайней мере южная, и Закавказье, и Туркестанский край требует денег; но как медленно они туда доходят, как медленно там обращаются, как медленно оттуда возвращаются! Затем, очевидно, что быстрота денежного обращения находится в обратном отношении с развитием путей сообщения (железных дорог и пр.) и путей сношения (телеграфов, почт). И в этом отношении Россия в сильнейшей степени уступает Франции, чем Франция Англии. Заметим, что и самые климатические условия имеют в этом отношении у нас замедляющее действие. Так, например, наши холодные и снежные зимы, которые в былое время ускоряли и улучшали наши сообщения (следовательно и денежное обращение) теперь замедляют их, оковывая реки и некоторые наши моря льдом и препятствуя движению по железным дорогам заносами. Еще более важное значение имеют разного рода учреждения, имеющие своею целью облегчать и ускорять денежное обращение. Таковы, например, банки, расчетные конторы (так, думаю, можно перевести слово clearing house), употребление чеков. Насколько это важно, видно, например, из того, что в английских clearing house одним перечислением сумм из рук в руки, почти без помощи звонкой монеты, совершается ежегодно оборотов на поражающую сумму 150 миллиардов франков. Правда, что этот последний способ ведения денежных расчетов до сих пор не употребляется не только у нас, но и во Франции, но за то сколько других ускорительных средств, которых мы не имеем, уже употребляются там. Во Франции каждый маленький городок имеет свой банк. Кроме значительных коммерческих домов, кто имеет у нас привычку расплачиваться чеками или переводом денег из одного места в другое через посредство банков? Бòльшая часть все еще пересылает по почте, а как почты медленны и неаккуратны, с какими процедурами сопряжены и отправка и получение денег вдали от почтовых контор! Сначала получится повестка, затем ждут оказии, чтобы поехал верный человек, которому можно поручить деньги и т. п. Кто из простого народа (кроме евреев и кулаков), да и из лиц других не богатых сословий, не занимающихся торговлей, пускают деньги в оборот, помещают в банки? Все эти десятки миллионов людей хранят попавшую в их руки бумажку, запрятав подальше на черный день, насколько нужда позволит хранить. Как медленно совершаются обороты, приуроченные к большим нашим ярмаркам: Нижегородской, Ирбитской! Если вникнуть во все это, то нельзя не согласиться, что быстрота наших денежных оборотов уступает в большее число раз быстроте оборотов во Франции, чем в этой последней сравнительно с Англией. Постараемся же, чтобы фиксировать наши мысли, придать этому нашему рассуждению, в справедливости которого едва ли можно сомневаться, приблизительное числовое выражение. Допустим, что сумма денежных оборотов (наш числитель s) во Франции в шестнадцать раз превосходит таковую же в России — щедрее уже нельзя быть (16, а не 15 или 17 берем ради круглоты наших приблизительных чисел) и примем, что быстрота обращения денежной единицы происходит у нас настолько же медленнее, чем во Франции, во сколько во Франции она медленнее, чем в Англии, т. е. в пять раз. Мы получим (200 фр./16) = 62,5 фр., т. е., что ежели для Франции, при ее условиях денежных оборотов, потребно 200 фр. на душу, то у нас, по крайней мере, нужно бы иметь 621/2 франка на душу, дабы количество денежных знаков удовлетворяло действительной в них потребности при наших условиях обращения*.

Но мы видели выше, что у нас приходится их только 50 фр. на душу, и следовательно это количество смело может быть увеличено на целую четверть, т. е. на 350 миллионов рублей. Но предположено, что быстрота денежного обращения в России лишь во столько же раз медленнее, чем во Франции, во сколько это последнее медленнее, чем в Англии, в высшей степени невероятно; гораздо вероятнее, что в России оно медленнее в более значительной степени. Но, если мы уменьшим эту быстроту в России только на единицу, т. е. примем, что она не в пять, а в шесть раз медленнее, чем во Франции, то уже получим 75 фр., потребных на душу в России, а это значило бы, что количество денежных знаков в России должно бы быть увеличено в 11/2 раза, т. е., что без опасения их излишества, можно бы еще выпустить на 700 миллионов кредитных билетов, которые не понизили бы нашего денежного курса против теперешнего, если бы не было другой причины для этого понижения. Теперь обратимся к исследованию этой другой причины, т. е. к тому, может ли, и каким именно путем, невыгодный торговый баланс понизить денежный курс?

II

Для большей простоты и ясности предположим, что некоторая страна находится с иностранными государствами исключительно в торговых сношениях в теснейшем смысле этого слова, т. е., что она вывозит некоторое количество своих товаров за границу, некоторое количество ввозит, что в ней нет никаких процентных бумаг, которые иностранцы могли бы покупать, и сама она их не покупает, что она не имеет внешнего долга; наконец, что в той стране нет вовсе драгоценных металлов, или, по крайней мере, что вывоз драгоценных металлов из нее абсолютно запрещен, и все обороты совершаются при посредстве кредитных бумажных денег. Пусть торговый баланс этой страны, с такими упрощенными оборотами, находится в абсолютном равновесии: насколько товаров вывозится, на столько и привозится, положим на 300 миллионов рублей. Все деньги, которые она употребит на покупку иностранных товаров, вернутся в нее обратно, как плата за товары из нее вывезенные, причем, конечно, нет надобности предполагать, чтобы сначала все 300 миллионов ушли за границу на покупку чужих, а затем бы вернулись за продажу своих товаров. Довольно, чтобы только расчет на них производился, хотя бы переход самих денег за границу и обратно производился в самых малых размерах. Я говорю, что бумажные деньги этой страны ходили бы за границей al pari, потому что, хотя и не разменные на золото и серебро, они были бы для принимающих их купцов разменными рубль за рубль на товар. Конечно, если бы такие ассигнации попали за границей в руки лиц не ведущих торговых операций с нашей страной, особливо в местах удаленных от центров этой торговли, то они не имели бы полной цены, потому что эти лица не могли бы употреблять их непосредственно как монету, а должны были бы разменивать у этих купцов, или чрез посредство банков, имеющих с ними сношения, чтò неудобно; но это понижение курса могло бы составить лишь несколько процентов.

Но пусть теперь обстоятельства изменятся, и наша страна, продолжая вывозить на триста миллионов, начнет ввозить на четыреста. Три четверти из них продолжают быть разменными рубль за рубль на товар, а одна четверть, т. е. 100 миллионов обратятся в простую, никакой ценности не имеющую бумагу, и очевидно, что в глазах иностранцев, эти мнимые четыреста миллионов будут иметь значение только трехсот действительных, или, другими словами, за ту же цену иностранцы будут отпускать только три четверти того количества товаров, которое отпускали прежде, или соответственно этому вздорожают иностранные товары не вообще, а только для этой страны. Но не может же в самом деле купец продавать товары дороже или дешевле, смотря по тому, кому он их продает — гражданину одного или другого государства, для него может быть важно лишь то, какими деньгами ему платят. Следовательно, деньги нашей страны потеряют четверть своей цены, каждый их рубль обратится в 75 копеек.

Конечно, в действительности, дела происходят гораздо более сложным образом, чем в нашем примере, но в том же смысле и в том же направлении. Часть излишка ввоза уплачивается драгоценными металлами, часть долговыми обязательствами, т. е. процентными бумагами, часть уступкой недвижимой собственности, или некоторых прав на нее (как в нашем обществе поземельного кредита) и т. п. Но драгоценных металлов может и не хватить на приплату по торговым счетам, как напр., при теперешних обстоятельствах России, когда 2,000 пудов добываемого золота (чтò составляет приблизительно 26 миллионов рублей) далеко не хватает на уплату процентов по внешним государственным займам, а на покупку процентных бумаг всегда явится достаточно и заграничных покупщиков, и внутренних продавцов, так что всегда останется значительная доля излишка ввозимых против вывозимых товаров, которая ничем не может быть уплачена, как только вздорожанием предметов ввоза и удешевлением предметов вывоза, чтò и выражается в упадке денежного курса; и притом, как скоро увидим, упадок этот должен быть значительнее, чем бы ему следовало быть по арифметическому отношению между дебетом и кредитом страны.

Но какое же влияние должен оказать этот упадок ценности бумажных денег заграницей на их ценность внутри государства, при предположении, что внутренних причин к падению их курса не существует, т. е., что в них нет излишка? Каждый кредитный билет, очевидно, представляется обладателю его с двойственным характером: полноценным для всех платежей внутренних и неполноценным для всех платежей заграничных (покупки заграничных товаров, поездок заграницу и т. д.), как если бы на одной стороне его было написано 1 рубль, а на другой 65 копеек (по курсу 1 р. = 2 фр. 60 сант.), а средняя его ценность была бы 821/2 копейки.

Но это было бы арифметически верно только в том случае, если бы среднее число предстоящих употреблений рубля по внутренним расплатам было бы равно среднему числу их по расплатам внешним. А это далеко не так; первые во много раз превосходят последние. В самом деле, большинство наших потребностей, за удовлетворение которых мы платим деньги, доставляются нам тою страной, в которой мы живем. Почти вся пища и напитки, приобретение которых составляет главный расход, большая часть одежды и обуви и все приготовление ее, мебель и квартира, наем рабочих и прислуга, уплата государственных и других повинностей, все это требует платежей внутренних, так что едва ли десятый рубль придется употребить на уплаты заграничные. Говоря десятый рубль, мы еще много преувеличиваем значительность уплат по заграничным предметам потребления, в чем легко убедиться, припомнив, что большая часть народа, за исключением разве чая и небольшого количества кофе, ничего заграничного не потребляет. Итак, вместо того, чтобы предполагать, что каждая наша рублевая бумажка есть рубль только с одной стороны, а с другой 65 коп., мы будем гораздо ближе к истине, если предположим, что из 10 рублей 9 суть настоящие рубли, как имеющие израсходоваться на внутренние платежи, и только десятый, которому придется идти на платежи заграничные, стоит лишь 65 копеек. Таким образом, 10 рублей составили бы не 1.000, а только 965 коп., и средним числом цена рубля на внутреннем рынке должна бы равняться 961/2 копейкам. Из этого выходило бы, что влияние невыгодного торгового баланса на ценность бумажных денег внутри государства самое ничтожное, и не это ли, может быть, заставляет большинство наших экономистов так презрительно относиться к торговому или вообще расчетному балансу в вопросе о денежном курсе? Но сделанный нами вывод будет приблизительно верен только арифметически и совершенно неверен экономически. Чтобы доказать это, считаю нужным войти в некоторые общие рассуждения о значении экономических законов.

Политико-экономы гордятся, что, среди всех нравственно-политических и общественных наук, только одной их науке удалось установить законы явлений, т. е. такие общие формулы, которые объемлют собою обширный круг фактов, представляющихся уже как необходимый из них вывод, совершенно так же, как в области наук физико-математических и отчасти естественно-исторических или биологических. И такая гордость отчасти справедлива, но только отчасти, потому что между действительно заслуживающими этого названия законами наук положительных, законами природы, и законами экономическими есть огромное и самое существенное различие. Законы природы, открытые положительными науками, суть законы вместе качественные и количественные, а законы экономические суть только законы качественные. Именно, эти последние выражают собою только характер и направление явлений, тогда как первые определяют не только характер и направление явлений, но еще и их меру. Так, например, Ньютонов закон тяготения говорит не только, что все тела взаимно притягиваются и что это притяжение бывает сильнее при больших массах притягивающих тел и ослабляется с их удалением; но говорит точно, до грана веса и до миллиметра расстояния, в какой степени оно увеличивается или уменьшается с массой и с расстоянием тел. Разберем с этой точки зрения основную политико-экономическую формулу об изменении цены по условиям требования и предложения, и разберем на конкретном примере.

Пусть какая-нибудь страна производит нормально столько хлеба, сколько нужно для потребления ее жителей, и торговле достать его не откуда. Является неурожай, по которому не хватает 1/26 доли количества хлеба, потребного для пропитания ее жителей. Какие может произвести это результаты? Возможны троякие: 1) Все население будет питаться полными хлебными порциями в течение 50 недель, а в течение двух недель должно сидеть без хлеба, следовательно, будет заменять его разными суррогатами питательными и малопитательными. От этого некоторая часть помрет с голода, а другая истощает, и масса во всяком случае потерпит в своем здоровьи. 2) Или двадцать пять частей населения будут иметь все необходимое им количество хлеба в течение всего года, а одна двадцать шестая часть вовсе его иметь не будет, т. е. в большинстве помрет с голода. 3) Или, наконец, все убавят свою ежедневную порцию на 1/26 часть, т. е. по нескольку золотников, и в таком случае почти ни мало не потерпят. Некоторые, может быть, немного похудеют, лишившись малой части своего жира, что в иных случаях даже и хорошо; но по большей части и этого даже не произойдет, потому что потребляемые нормальные порции хлеба, как и всякой другой пищи, не так уже аккуратно отмерены, чтобы лишение какой-нибудь ничтожной их части могло иметь ощутительное влияние на силы и здоровье. Итак, при таком возможном благоприятном исходе дела, и цена хлеба имела бы причины возвыситься только на 1/26 часть, т. е., если пуд хлеба стоил прежде рубль, то ему следовало бы стоить в нашем, для примера взятом, году — 1 р. 4 копейки.

Но ведь наперед неизвестно, который из трех возможных случаев осуществится на деле, или, точнее, на деле должны осуществиться все эти три случая в различных мерах и комбинациях. Так как мы предположили, что в нашей стране царствует полная экономическая свобода, дабы закон предложения и требования имел полный простор для обнаружения своего действия, то никому не хочется попасть ни в первую категорию, которой предстоит говеть в теч��ние двух недель, ни, чего избави Бог, во вторую. В этом опасении всякий, производящий хлеб, оставляет из него для себя и для своих полный годовой рацион, да еще и с запасцем; каждый, покупавший хлеб для собственного потребления, поспешает сделать как возможно больший, по его потребностям и средствам, запас хлеба, и каждый торгующий хлебом, оптом и в розницу, постарается его попридержать. Следовательно, и требование возрастет ненормально, и предложение ненормально уменьшится, и в результате хлеб вздорожает, может быть, в полтора или в два раза, вместо того, чтобы вздорожать только на 1/26 долю нормальной цены. В какой же именно мере он вздорожает, этого никто вычислить не может именно потому, что экономический закон определяет только характер и направление явлений, а не меру его. Что все это нами не выдумано, что все это бывает не в нашей только гипотетической стране, отлично доказывает прошедший 1881 год. Неблагоприятный урожай, далеко не угрожавши ни голодом, ни сильным уменьшением вывоза заграницу, ни остановкой производства выделываемых из хлеба продуктов (хлебного вина, например), под влиянием слухов, усиленных газетною агитацией, произвел некоторую панику, и хлеб вздорожал в сильнейшей степени, чем бы следовало по действительному уменьшению урожая. Совершенно обратное может случиться при сильном урожае, когда всякий боится остаться с непроданным остатком; и тут может быть своего рода паника, удешевляющая предмет сверх меры, вне всякого расчета.

Возьмем другой пример. Разносится слух, что дела крепкого банкирского дома несколько пошатнулись, слух, может быть, даже и недостоверный. Благоразумный, хладнокровный человек рассуждает: если и вправду дела банка пошатнулись, то, дав, ему время оправиться, собрать свои долги, привести дела в порядок, я могу еще надеяться продолжать получать проценты и вернуть свой капитал; если же броситься вытребовать свои вклады, то банк лопнет, даже если дела его и хороши. Но такое рассуждение справедливо лишь в том случае, когда и все будут рассуждать как я; но этого наверно не будет. Следовательно, если я буду придерживаться своей системы благоразумия, то наверно попаду в число тех, которые лишатся своего капитала; если же поспешу его вытребовать, то, может быть, еще успею и попаду в число счастливых. Вследствие такого рассуждения, даже людей благоразумных и хладнокровных, — прочие вовсе не рассуждают, а действуют под влиянием паники, — требование возрастает до ужасной степени, которому никакое предложение удовлетворить не может, и разражается крах, который без этого легко мог бы благополучно разрешиться. Словом, во всех этих и подобных случаях происходит в мире экономическом совершенно тоже, чтò с несчастными зрителями Венского театра во время недавнего пожара. В некоторой степени этот элемент паники, совершенно не подлежащий никакой мерке, имеет долю участия чуть ли не во всех экономических явлениях, нарушает их стройность и поднимает или удешевляет цены выше той нормы, которая должна бы иметь место по увеличению или уменьшению производства, по увеличению или уменьшению действительной потребности в продуктах.

Несправедливо было бы, однако же, упрекать экономистов за то, что законы их науки имеют только характер качественный, ибо нельзя открыть того, чтò не существует. Все дело в том, что напрасно говорят о каких то особых экономических законах, ибо все экономические законы суть только законы психические, в применении к мене товаров и услуг. В самом деле, ведь не происходит же никаких движений и явлений в экономических объектах без того, чтобы они не приводились в движение человеком, сообразно с нуждами и потребностями, которыми, ведь, управляет не иное что, как законы психические. Вообще основные самобытные законы явлений могут быть отнесены только к трем категориям, так как есть только три категории явлений, неподводимых или, по крайней мере, до сих пор неподведенных одни под другие. Это 1) явления и законы мира материального: механические, физико-химические и физиологические, 2) явления и законы психические, к числу которых относятся не только явления и законы логического мышления, но явления и законы проявления чувств, аффектов и страстей, и 3) наконец те, которые я назову крипто-психическими, объемлющие собою явления, которые хотя и коренятся в человеческом духе, но вполне или в значительной степени не подлежат его сознанию; таковы, например, явления и законы строения человеческих обществ или вообще исторические; законы строения языков, лингвистические, и явления и законы художественного творчества, эстетические.

Возвращаюсь к нашим бумажным деньгам. Я получил 1.000 рублей, которые арифметически должны бы, сообразно нашему предположению, что только десятый рубль идет средним числом на заграничные расплаты, составлять 965 рублей. Но я не знаю, применим ли к моим специальным надобностям этот средний расчет, не знаю, не случится ли мне крайняя надобность или просто непреодолимая охота поехать заграницу; тогда почти все эти 1.000 рублей придется истратить заграницей, и из 965 они обратятся в 650 рублей. Не знаю, не придется ли мне сделать, опять-таки по необходимости или по охоте, бòльшие, чем обыкновенно, затраты на покупку заграничных продуктов. Так как в таком положении нахожусь не я один, а очень многие, и притом именно те, которые могут иметь наибольшее влияние на ценность рубля придаваемым ими ему значением, — ибо сила сосредоточенная всегда оказывает гораздо большее влияние, чем сила раздробленная, хотя бы эта последняя и много превышала ее своею численностью, — кредитный рубль должен упасть в своей ценности внутри страны в гораздо сильнейшей степени, чем того требовало вышеприведенное арифметическое отношение. Поэтому ценность нашего рубля и внутри страны скорее приблизится к 81/2 копейкам (по предположению, что каждый рубль имеет среднюю ценность между полноценностью и внешним курсом), чем к 9б1/2 копейкам.

Заметим здесь кстати, что только что приведенными соображениями о значении экономических законов может быть объяснено и то, что сам внешний курс кредитного рубля может упасть ниже, чем бы это следовало по расчетному балансу.

Какова бы ни была действительная ценность нашего кредитного рубля на внутреннем рынке — точно определить ее нет никакой возможности — остается несомненным (если даже и есть излишек в денежных знаках), что при невыгодности торгового баланса непременно должна существовать разность в ценности рубля на внутреннем рынке и в ценности его на рынках иностранных (так называемая курсовая ценность), и что эта последняя ценность всегда будет ниже первой. В этой-то разности и заключается как вся сущность, так и главный экономически вред низких курсов. Вред этот состоит в том, что, как мы видели в нашем гипотетическом примере, за товары, ценностью в 400 миллионов, иностранцы дают своих товаров только на 300 миллионов, т. е., что наши товары, по отношению к заграничным, дешевеют, что за известное их количество дают нам, взамен иностранных товаров, менее, чем бы следовало по действительной стоимости наших товаров.

Если бы это было не так, если бы не существовало этой разницы в ценности денежной единицы на внутреннем и на иностранном рынках, если бы ценность ее и на внутреннем рынке упала до ее курсовой ценности на иностранных рынках, то иностранцы не получали бы никаких премий при покупке наших товаров, как бы ни был низок денежный курс, и мы получали бы за известное количество наших товаров то самое количество товаров иностранных, которое следовало бы получить по действительной нормальной сравнительной их стоимости. В этом легко убедиться из следующего расчета. Пусть ценность кредитного рубля будет и на внутреннем рынке та же самая, что и на иностранных, т. е. пусть рубль, стоящий по заграничному курсу 2 фр. 60 сант., имел бы и внутри России соответственную стоимость, т. е. равнялся бы 65 коп. Пусть нормальная средняя цена четверти пшеницы была бы 10 р. при полноценном рубле, равном 4 фр. При падении рубля до 65 коп., четверть пшеницы вздорожала бы до 15 р. 38 к., ибо условия производства пшеницы остались те же, чтò и прежде, и ей нет резона подешеветь потому только, что рубль подешевел. В таком случае, иностранному купцу, платившему прежде 40 фр. за 10-тирублевую четверть, пришлось бы заплатить те же 40 фр. для промена их на 15 р. 38 к., упавших в цене денег, чтобы купить на них четверть пшеницы. Но если бы ценность кредитного рубля на внутреннем рынке была, как мы выше предположили, 821/2 коп., то четверть пшеницы стоила бы только 12 р. 12 к., и иностранный купец, покупая наши кредитные билеты по заграничному курсу (или получая их за проданный нам товар) употребил бы только 31 фр. 51 сант, и следовательно получил бы барыша или премии8 фр. 49 сант. при покупке каждой четверти нашей пшеницы, и совершенно столько же терял бы наш купец при покупке соответственного количества иностранных товаров.

Из сказанного до очевидной ясности видно:

1) Что невыгодный торговый, или общее, расчетный баланс не только может, но и должен произвести падение цены бумажных денежных знаков.

2) Что сущность и главный вред такого упадка ценности денег, происшедшего вследствие невыгодности торгового баланса, заключается в разности цены денег на внутреннем и на внешних рынках.

3) Эта разность ценности денег имеет своим неизбежным последствием удешевлению товаров внутреннего производства сравнительно с товарами иностранными, обмениваемыми при посредстве разноценной денежной единицы, чтò, в свою очередь, опять усиливает невыгодность баланса.

4) Если упадок бумажной денежной единицы происходит от внутренних причин, т. е. от излишка денежных знаков, то вредные последствия, означенные в пункте 3, проявиться не могут, потому что ценность бумажной единицы на внутреннем рынке не будет стоять выше, нежели на внешних. Этот последний вывод, может быть, требует некоторых разъяснений.

Если вследствие излишества в денежных знаках полуимпериал, стоивший 5 рублей (15 копеек для краткости отбрасываем), будет стоить 71/2 рублей кредитных, товары вздорожают как раз в той же пропорции, но только формально, а не существенно, т. е. как прежде, так и после за полуимпериал будет покупаться тот же куль муки, хотя номинально будет говориться, что этот куль стоит семь с половиною, а не пять рублей. Но заграницей, если торговый баланс в нашу пользу, бумажный рубль, будучи вполне разменным (если не на металл, то на товар), сохранял бы свою полную ценность и стоял бы даже выше чем внутри государства, если б этому не препятствовало то, что иностранный купец имеет всегда возможность за свой полуимпериал получить променом не 5, а 71/2 бумажных рублей. Но на них он покупает однако же то самое количество товаров, которое покупал прежде за 5 и за которое теперь он должен заплатить все те же 5 металлических рублей, или 20 франков. Следовательно, иностранцы не получали бы никакой премии, и за одинаковое с прежним количество русских товаров должны были бы отдавать одинаковое же количество иностранных товаров. Правда, что и при этого рода падении ценности бумажных денег, получающий доход навсегда или на долгое время определенным числом денежных единиц (получающий жалование от казны, проценты с процентных бумаг, доход от долгосрочной аренды) будет в большой невыгоде, но эти невыгоды одинаково относятся как к его заграничным, так и к его внутренним расплатам. Если, например, его семь с половиною тысяч дохода обратятся в пять при путешествии заграницу, то убыток его будет столь же велик и при всех его тратах внутри государства. Те же, которые живут вольным трудом, или получают свой доход по меняющимся уговорным ценам, не понесут никакой убыли ни заграницей, ни внутри государства. Такое явление уже раз было в России, именно во время падения наших ассигнаций Екатерининских и Александровских, о которых мы будем говорить подробнее ниже. Какой бы причине мы ни приписали их падение, с течением времени, в двадцатых и тридцатых годах, одинаковый на них курс установился как внутри, так и вне государства, только расчет стал производиться на другую единицу, приблизительно вчетверо меньшую нежели прежде.

Падение бумажных денег на заграничных рынках должно, поэтому, следовать за внутренним падением их ценности, идти параллельно с ним, и нет никакого резона, по которому бы оно могло сделаться значительнее вне государства, чем внутри его. Единственно чтò в этом отношении возможно предположить, это опасение, что, вследствие нового выпуска бумажных денег и дальнейшего падения их внутреннего курса, прежде окончания начатой коммерческой операции, лицо, ее совершающее, потерпит убыток. Например, продав свой товар за 71/2 бумажных рублей, ему придется отдать за соответственное количество русского товара уже 8 рублей. Но это совершенно в той же мере относится и до внутренних торговых операций, особенно долгосрочных, и, следовательно, такое опасение удешевляет деньги и удораживает товар одинаково как для иностранных, так и для внутренних покупателей.

Таким образом, мы получаем еще один признак, по которому можно заключить о причине падения денежных курсов. Если, при продаже наших товаров заграницу, покупатели получают премию, единственно возможное основание которой есть разница в курсах на бумажные деньги внутри и вне государства (причем внутри курс всегда будет выше), то это верный знак, что все дело зависит от невыгодного торгового баланса, или, по крайней мере, что торговый баланс имеет при этом значительную долю влияния. А в настоящее время никто не оспаривает, что такая премия действительно существует.

III

Установив несомненное влияние торгового баланса на денежный курс; нам остается только рассмотреть, возможно ли поднятие курса, если низкое стояние его зависит исключительно, или даже только отчасти, от невыгодного торгового баланса, какими бы то ни было другими мерами кроме исправления баланса. Невозможность этого ясна и сама по себе, ибо какие бы меры мы ни употребляли для поднятия или упрочения кредитной денежной единицы разменом на металлические деньги, как и каким бы путем мы эти последние ни приобретали, работа наша будет походить на наполнение жидкостью сосуда, у которого постоянно открыт кран, которым она вытекает. Конечно, если мы нальем в него зараз быстро большее количество жидкости, чем сколько ее вытекает из крана, мы можем наполнить сосуд; но ведь только на короткое время. Несмотря на эту очевидность, весьма многие считают возможным возвысить курс наших бумажных денег открытием размена на приобретенные в долг громадные количества драгоценных металлов, при одновременной с этим девальвации, т. е. понижении законом ценности бумажного рубля, или без оной. Надеюсь, что неосновательность этих мнений обнаружится с полною яркостью, если нам удастся доказать, что низкое стояние денежного курса и сопряженный с ним вред не перестанут существовать даже и в том случае, если б у нас не было в обращении ни одного бумажного рубля и не ходило бы никаких других денег, кроме вычеканенных из самого чистейшего золота, при условии, что торговый или вообще расчетный баланс остается по-прежнему невыгодным. Как это ни покажется парадоксальным, это тем не менее истина, подлежащая арифметически строгому и точному доказательству.

Предположим с этою целью, что желания наших экономистов осуществлены сверх всякого мечтания, что волшебством или, как говорится в сказках, по щучьему веленью, все наши тысяча четыреста миллионов кредитных рублей превратились бы во столько же рублей золотом, и что самым торжественным обязательством на веки-вечные безусловно запрещен выпуск бумажных денег, — но что все прочее остается в том же самом положении, как и теперь. Чтò из этого произойдет? Если справедливо, что мы и теперь страдаем излишком денежных знаков, то излишек этот значительно увеличится, ибо неполноценные рубли заменятся полноценными; но так как эти рубли золотые, то в этом беды нет, они уйдут заграницу, доставив нам множество заграничных товаров, дав возможность нашим охотникам до заграничных путешествий исполнить это более дешевым образом и дозволив даже выкупить многие из наших долговых обязательств, т. е. процентных бумаг, находящихся в руках иностранцев. Наконец, настанет желанное соответствие между количеством обращающихся денег и действительною в них потребностью. Но на долго ли? Расчетный баланс, по нашему предположению, продолжает оставаться невыгодным, а в обращении исключительно металлических денег нет ничего, что могло бы заставить изменить характер нашей внешней торговли. Совершенно наоборот, иностранные покупщики, лишившись премии, уменьшат покупку наших товаров в возможной для них мере; наши же заграничные покупки усилятся, ибо они подешевеют при обмене на золото. Рано ли, поздно ли, и тем ранее, чем невыгоднее наш баланс, у нас денег станет не хватать; следовательно, они начнут дорожать. Пропустим промежуточные стадии и прямо перейдем к тому моменту, когда запас нашей золотой монеты, продолжая по невыгодному торговому балансу утекать заграницу, до того уменьшится, что в ней окажется уже очень сильный, очень чувствительный недостаток. Что тогда произойдет? Одно из двух различное, впрочем, только по форме, по видимости, а в сущности тождественное: или монета получит лаж и в полуимпериале будет считаться вместо 5 рублей, например, 8, а товары сохранят свою номинальную стоимость, т. е. что стоило рубль, то и будет продаваться за рубль же, но на полуимпериал будет покупаться больше товара в отношении 8:5; или монета сохранит свое номинальное значение и в полуимпериале будет по-старому считаться 5 рублей, но то, что прежде стоило рубль, будет стоить 621/2 коп. и на полуимпериал будет покупаться больше товара все в том же отношении 8:5. Следовательно, в сущности, в обоих случаях все наши товары подешевеют. Если б этого не случилось, и товары сохранили бы свою прежнюю, не номинальную, а действительную стоимость, то вздорожание денег не достигло бы своей цели; а без выпуска бумажных денег, кроме вздорожания нет другого средства для того, чтобы недостаточное количество их удовлетворяло потребности в обращении. Первый случай в настоящее время мало вероятен, хотя еще в недавнем прошлом именно этот случай имел место. В тридцатых годах у нас внутри государства существовал значительный лаж безразлично и на тогдашние ассигнации, и на серебряную, и золотую монету. Впрочем, иначе и быть не могло, потому что тогда был свободный размен ассигнации на звонкую монету, не в казначействах только или банках, а у всех частных людей. Тогда внутри России синенькая пятирублевая бумажка ходила 6, а одно время даже 6 р. 50 к., красненькая 10‑рублевая — 12 и 13, а серебряный целковый 4 р. 80 к. и 5 р. 20 к. и соответственную цену имели четвертаки, двугривенные, пятиалтынные, гривенники и даже пятачки; если товар стоил 4 рубля, то с целкового получалось 80 коп. или 1 руб. 20 к. сдачи. Надо к этому еще прибавить, что лаж этот не был одинаков во всех местах внутри России, но везде был пропорционально наложен как на звонкую монету, так и на ассигнации. Этого ничему иному приписать нельзя как недостатку внутри России денежных знаков для потребностей оборота. В Петербурге и, кажется, в некоторых других торговых городах этого не было, потому, что, при непосредственных и близких сношениях с иностранным торговым миром, цена денег должна была там приближаться к их всемирной цене. Впрочем, некоторый лаж был и там, так как целковый, который по своему внутреннему металлическому достоинству стоил 3 р. 50 к., ходил по 3 р. 60 к. Может показаться удивительным, каким образом стоимость денег могла быть различна внутри одного и того же государства, в столь близких расстояниях, как Петербург и Москва и при принятии денег в казну по определенной таксе: целкового в 3 р. 60 к., а прочих денежных знаков применительно к этому? Как могло случиться, что цена денег, необходимо стремящаяся достигнуть одного и того же уровня, стояла у нас на столь разных уровнях? Весьма просто. Для того, чтобы не только ценность денег, но даже и вода или другая жидкость могли достигнуть одного и того же уровня, недостаточно, чтобы разные местности были соединены между собою каналами; надо еще, чтоб эти каналы были достаточно широки и глубоки и чтобы течение по ним было достаточно быстро. Мне случалось, например, не только слышать, но и читать, что если бы соединить Каспийское море с Азовским, то первое, стоящее на 84 фута ниже, разлилось бы и, залив огромное пространство России, Киргизия и Туркменские степи и низменности Кавказа и Персии, достигло бы одинакового уровня с Азовским. Между тем, на деле, при возможных для рук человеческих и при потребных для нужд человеческих ширине и глубине такого канала, уровень Каспийского моря поднялся бы лишь на несколько вершков, все равно, как если бы в него впала ничтожная новая речка, ибо при пологих берегах этого моря, небольшое увеличение поверхности, соответственное поднятию его уровня, на несколько вершков, поглотило бы увеличившимся испарением прибавившийся приток воды. Так же точно и с ценой денег; недостаток тогдашних средств сношений и сообщений, отсутствие банков, слабое развитие промышленности, представляли столь узкие, мелкое и медленно текучие каналы, что ценность денег не могла придти к одному уровню во всем государстве. Теперь, конечно, каналы эти на столько расширились и углубились, обращение на столько ускорилось, что повторение подобного явления едва ли возможно, так что, при нашем предположении недостатка в звонкой монете, произошел бы, вероятно, не первый, а второй случай, т. е., что монета, сохраняя свою номинальную ценность, измерялась бы все тем же числом рублей и копеек; но соответственно со вздорожанием ее удешевились бы товары и удешевились бы не мнимо, а действительно.

Может быть, это утверждение покажется противоречащим тому, чтò мы говорили несколько страниц выше, доказывая, что при упадке ценности бумажных денег от их излишка действительная цена товаров не изменилась бы, и что то же количество товаров, которое покупалось прежде за полуимпериал, покупалось бы и тогда, несмотря на то, что этот полуимпериал считался бы не в 5, а в 71/2 рублей. Противоречия тут никакого нет, или противоречие только кажущееся, ибо в этом последнем случае действительным мерилом как товаров, так и бумажных денег оставалась бы неизменившаяся ценность металлических денег; в нашем же теоретическом предположении меняется по необходимости эта последняя (внутри государства, конечно). Пример покажет это нагляднее:

1-й случай. В России 1.000 миллионов бумажных денег, ходящих al pari. Куль ржи стòит 5 р., иностранный купец покупает его (если цена эта вообще для него подходящая), отдавая свой полуимпериал за 5 р.

2-й случай. В России удвоилось количество бумажных денег (допуская, что при этом цена их падает пропорционально увеличению их количества) и цена их падает вдвое, куль ржи стоит 10 руб.; но иностранный купец опять-таки покупает его, без убытка для себя, ибо за свой полуимпериал может выменить эти 10 руб.

3-й случай. В России количество бумажных денег уменьшилось вдвое, и цена их вдвое возросла — куль ржи стòит 21/2 рубля; но иностранный купец все-таки его покупает с тою же выгодою для себя, ибо свой полуимпериал может променять на эти 21/2 рубля.

4-й случай. В России 1.000 миллионов золотой монеты. Случай тождественный с первым.

5-й случай. В России количество золотой монеты удвоилось, цена ее уменьшилась вдвое (принимая для примера, что золото не может уходить заграницу, и не употребляется ни на что другое кроме монеты) — куль ржи стоит 10 рублей, т. е. два полуимпериала; иностранный купец покупать не может, потому что не отдаст двух полуимпериалов за то, чтò стоит один (конечно, если его не понуждает голод и невозможность где-либо в другом месте достать хлеба).

6-й случай. В России количество золота уменьшилось вдвое и цена его возросла вдвое, на полуимпериал покупается два куля ржи. Иностранный купец покупает с жадностью, ибо хлеб обходится ему вдвое дешевле.

Во втором и в третьем случаях было, следовательно, вздорожание и удешевление только кажущееся, мнимое (хотя для некоторых внутри государства оно может быть и действительным); в пятом и шестом случае вздорожание и удешевление действительное (хотя внутри государства для некоторых оно может быть также только мнимым).

Разъяснив все представившиеся нам недоразумения, посмотрим, в каком очутимся мы положении по отношению к внешней торговле, при исключительно золотой монете, ставшей редкою в государстве, вследствие продолжавшегося и после введения ее невыгодного торгового баланса, и, для большей очевидности, допустим существование лажа. Четверть пшеницы, стоившая при нормальной цене золота 10 рублей, и теперь номинально стоила бы не более как полуимпериал с четвертью т. е. 25 франков, и иностранный купец, покупая нашу пшеницу, получил бы на каждую купленную им четверть 15 франков премии, а между тем за то количество иностранного товара, которое, при нормальной цене, соответствует четверти пшеницы, мы попрежнему платим 40 франков, т. е. целые два полуимпериала, которые мы называли бы 16 рублями. Следовательно, в сущности, наше положение оставалось бы все тем же, как и при низком курсе бумажных денег, существующем в настоящую минуту. Итак странный, по видимому, парадокс, что при невыгодном торговом балансе курс необходимо и неизбежно будет невыгоден и низок совершенно независимо от того, какая в стране денежная система, бумажная или металлическая, есть несомненная истина.

Различие при бумажной и золотой монете будет только чисто внешнее, кажущееся, не существенное. Именно, при бумажных деньгах и внутренняя и внешняя их ценность будет стоять ниже нормальной, так сказать ниже единицы, но первая дробная величина будет всегда выше второй; при металлической монете внутренняя ценность ее поднимается выше нормальной, будет выше единицы, а внешняя ценность будет как раз равна единице; но в обоих случаях будет существовать разность, а в ней-то все и дело, и, смотря по обстоятельствам, эта разность при металлических деньгах может быть даже больше, чем при бумажных. Все это, повторяю, конечно, при невыгодном торговом балансе.

Но, возразят нам, предположено ваше невозможно; если цена золота так возрастет в стране, то оно непременно станет притекать туда извне, так что недостатка в этом металле быть не может, и цена придет к одинаковому во всем свете уровню или, лучше сказать, никогда не может подняться значительно выше этого уровня. Чистое заблуждение. Мы уже имели случай сказать, что и для цены денег и для жидкостей, чтобы придти к одному уровню, необходима достаточная ширина, глубина и быстрота течения проточных канав, а в разбираемом нами случае и вовсе никаких канав нет: они засыпаны, заколочены и забиты невыгодным торговым балансом. В самом деле, мне известны только четыре канала, которыми золото (или вообще драгоценные металлы) могли бы притекать в страну. Это: 1) внешняя торговля при выгодном торговом балансе; 2) прилив заграничных капиталов для устройства разных промышленных предприятий; 3) покупка процентных бумаг, и наконец 4) займы. Каким же из этих путей потечет золото?

1) Баланс невыгоден: покупается на бòльшую сумму, чем на какую продается, — следовательно, не притекает, а только утекает золото. Но удешевление продуктов и вышеупомянутая премия увеличат вывоз. В некоторой степени, конечно; однако ж в достаточной ли? Ведь премия и теперь существует, однако, не исправляет баланса, почему же предполагать, что она исправит его тогда? Не забудем притом, что увеличение разницы в цене денег на внутреннем и на заграничных рынках выражается в возрастании количества наших товаров, требующемся для обмена на то же количество товаров иностранных, в чем собственно премия и заключается, и что, следовательно, невыгодность баланса все увеличивается и увеличивается, т. е., что по количеству отпуск (конечно, при всех прочих равных обстоятельствах) увеличивается, а привоз уменьшается, а по ценности отпуск уменьшается, а, привоз увеличивается, чтò одинаково невыгодно.

2. При нашей гипотезе высокой цены золота, по видимому, должен бы быть очень выгоден прилив заграничного сравнительно более дешевого золота для промышленных предприятий, а потому и должен последовать в огромных размерах. Но выгода эта только кажущаяся. Конечно 100.000 рублей в 20.000 полуимпериалах как бы разбухают при принятом нами примерном курсе 8:5 — во 160.000 рублей, т. е., что на 100.000 можно делать столько же, как при нормальных обстоятельствах на 160.000 (однако же, исключая все то, чтò пришлось бы выписывать из-за границы). Но за то ведь и при продаже продуктов за сумму, на которую прежде отпускалось пять пудов, аршин и пр., надо будет отпускать восемь пудов, аршин и пр. Где же выгода?

3. При покупке процентных бумаг должно отличать два случая, именно: цена этих бумаг уподобится или цене денег, или цене товаров. В первом случае билет, рента или акция, приносящие 5 р. процентов и стоившие 100 руб., т. е. 20 полуимпериалов, принимаемых за 5 р., будет стоить также 20 полуимпериалов, стòящих по 8 р. и процентов он будет приносить все же один полуимпериал. Во втором случае, сторублевый билет будет стоить всего 121/2 полуимпериалов, но и приносить процентов только 3 р. 121/2 к., т. е. цена капитала и процентов одинаково уменьшится в отношении 8:5, и опять ни в том, ни в другом случае выгоды — никакой.

4. Займы, конечно, и тогда будут возможны, но проценты по ним придется уплачивать не из другого какого источника, как из самого же занятого капитала, и скоро придется опять занимать, чтò все может только увеличивать невыгодный баланс.

Итак, золото, несмотря на высокую его ценность, при невыгодном балансе, не может и не будет притекать.

Само собою разумеется, что все изложенные нами последствия еще скорее обнаружатся, если для обращения наших кредитных билетов в золотую монету мы должны, вместо фантастически волшебного дара, прибегнуть к реальному займу, ибо уплата за него процентов только ускорила бы неизбежный отлив золота и усилила бы невыгодность расчетного баланса.

Но одним парадоксом мы не ограничимся, а принуждены высказать еще и другой. При невыгодном торговом балансе не только замена бумажных денег золотыми, хотя бы при содействии волшебства, не избавит нас от невыгодного денежного курса, т. е. от самой вредной сущности его, но и всякие попытки возвысить ценность наших теперешних бумажных денег уменьшением их количества неизбежно ухудшат этот курс, т. е. опять усилят то вредное влияние, которое он оказывает на нашу внешнюю торговлю. Мы видели, что сущность этого вреда заключается в разнице между ценностью или курсом денег на внутреннем и на внешнем рынках, ибо от этой разницы единственно и зависит премия, получаемая иностранными купцами при покупке наших произведений, премия, выражающаяся, в сущности, в том, что мы получаем в обмен на наши произведения меньшее, чем бы следовало, количество иностранных товаров. Мы доказали выше, что если упадок ценности бумажных денег на внутреннем рынке может зависеть от излишка их в обращении, то ценность их на внешнем рынке обусловливается самостоятельно, совершенно независимо от этой причины, торговым балансом. Если, следовательно, изъятием некоторого количества бумажных денег из обращения мы поднимем их ценность на внутреннем рынке, то это не повлияет на внешнюю их ценность, и, следовательно, разность между обеими ценностями возрастет, а с нею возрастут и все вредные ее последствия. Конечно, можно утверждать что возвышение ценности денег на внутреннем рынке не останется без влияния на возвышение ее и на иностранных рынках, и мы этого не отрицаем; но это, так сказать, отраженное действие на внешний курс не может быть равным прямому действию на внутренний курс, и потому разность между ними все-таки возрастет.

Это важное условие как бы сознается теми экономистами, которые рекомендуют так называемую девальвацию нашего кредитного рубля присвоением ему уменьшенной ценности законом, уравнением ее законодательным путем с курсовою ценностью. Так как правительство во всех своих получениях признает бумажный рубль за действительный, то этим оно, конечно, содействует в известной мере увеличению его ценности на внутреннем рынке, а принимая рубль по курсу, оно его понизит, по-видимому, до заграничного уровня. Но не говоря уже о временных неудобствах, сопряженных с этою мерой, и девальвация не может ничему помочь при существовании невыгодного баланса. Для доказательства рассмотрим это несколько подробнее.

Если справедливо, как мы доказали, что главнейшее, существеннейшее зло низкого денежного курса заключается в сопровождающей его разности цены денег на внутреннем и внешнем рынках, то как бы ни упала ценность денег сама по себе, но если при этом она будет стоять на одном уровне внутри и вне государства, вредное влияние низкого курса на международный обмен товаров, на внешнюю торговлю, на поездки путешественников заграницу и т. п., было бы устранено. Остался бы, конечно, тот вред, который сопровождает самый процесс падения ценности денег (уменьшение государственных доходов, жалованья, получаемого чиновниками, убытки кредиторов, несправедливые выгоды должников и т. п.). Но по истечении некоторого времени, с установлением новой денежной единицы, этот вред прекращается, и все мало помалу снова входит в обыкновенный порядок. Подобное явление раз уже было пережито Россией. Ассигнации, выпущенные Екатериной и потом Александром, упали к двенадцатому году до четверти своей цены. Конечно, экономисты приписывают и это падение наших бумажных денег исключительно излишнему их количеству, значительно превосходившему потребность в денежном обращении. Не отрицая, что это действительно имело свою весьма значительную долю влияния, так как промышленность тогда была очень слабо развита, а в главной, земледельческой, при крепостном праве, никаких денежных расчетов не требовалось, тем не менее, однако, и тогда действовала на это положение еще другая причина, т. е. невыгодный торговый баланс. В этом можно убедиться из следующих фактов. Продолжительная, непрерывная заграничная война действует на расчетный баланс таким же точно образом, как и большое число путешественников, проживающих свои деньги заграницей, но только в гораздо сильнейшей степени. Не только все жалованье, получаемое военными, истрачивается заграницей, но и все содержание сотен тысяч людей и лошадей составляет громадный заграничный расход, особливо, если война ведется в союзных землях или в странах с дружественно расположенным населением, где ни солдаты, ни лошади не могут содержаться на счет обывателей, а при таких именно условиях и велись все наши тогдашние войны, не исключая даже и турецких. Сверх того, во все время присоединения нашего к континентальной системе и торговый баланс, в тесном смысле этого слова, не мог быть в нашу пользу, ибо вывоз наших громоздких товаров, происходивший тогда только морем, был почти приостановлен, а ввоз дорогих предметов роскоши, которые, при отсутствии почти всякой обрабатывающей промышленности, — тогда они только и привозились из-за границы, — все-таки продолжался чрез сухопутную границу. Но с заключением мира многие обстоятельства повернулись в нашу пользу. Во-первых, с Франции была получена значительная по тому времени контрибуция; наши сырые продукты получили сбыт и, в неурожайный для Западной Европы 1817 год, вывоз хлеба достиг громадных размеров, который был превзойден только уже в самое последнее время; наконец, строгая охранительная система, введенная графом Канкриным, сильно повернула торговый баланс в нашу пользу и положила начало нашей фабричной промышленности, а с дозволением частным лицам добывать золото в Сибири на казенных землях и с открытием золотых россыпей стало добываться огромное по тому времени количество этого драгоценного металла. Все это приостановило дальнейшее падение бумажных денег.

Поднялись ли они значительно под влиянием этих благоприятных обстоятельств, т. е. с одной стороны выгодного торгового баланса, а с другой, развития промышленности, потребовавшей большого количества денежных знаков, об этом фактически судить невозможно, так как принятие вчетверо упавшего ассигнационного рубля за денежную единицу (чтò произошло постепенно и, так сказать, само собою) и открытие размена по этой низкой цене сделали возвышение бумажного рубля невозможным, ибо, очевидно, что он не мог стать выше той цены, которая была определена разменом. Бумажные деньги, которые суть только заменители звонкой монеты, не могут же стать выше того, чтò они собою заменяют. Впрочем, кажется, что они несколько и возвысились, ибо ассигнационный рубль, считавшийся за 1/4 серебряного рубля, при восстановлении этого последнего в значении денежной единицы был принят в 2/7 рубля. Если за сим ассигнационный рубль и возвышался в цене, как это было в тридцатых годах, то, при свободном размене, это возвышение могло происходить не иначе как параллельно со звонкою монетой, чтò и называлось тогда лажем. Но пока для нас важно то, что упавшая до 1/4 своей первоначальной цены денежная единица установилась и приняла одинаковую ценность как на внутренних, так и на заграничных рынках, и когда это случилось, то прекратилось и всякое невыгодное влияние упавшей денежной единицы при внешней торговле и вообще при заграничных денежных расчетах. Ассигнационный рубль не считался меньшею долей серебряного заграницей, чем в России. На это нельзя возразить тем, что ассигнационный рубль вовсе не был известен за границей, так как в то время вывоз ассигнаций заграницу был запрещен. Чтобы судить об этом, достаточно того, что ассигнационный рубль служил для расчета, и что размен происходил по раз определившейся норме.

Это уравнение внутренней и внешней ценности бумажных денег обыкновенно приписывают именно установленному законом уменьшению монетной единицы соответственно ее действительному курсу, так называемой девальвации, и видят в этой девальвации средство упрочения денежной единицы, которое и доставит будто бы возможность к открытию размена на звонкую монету. Но, очевидно, что следствие принимается здесь за причину. Выгодный торговый баланс уравнивание ценность денег на внутреннем и внешнем рынках, возвышая последнюю до уровня первой, от чего в свою очередь эта еще возвышается, так сказать, чрез отражение, а та опять ее догоняет и т. д., ибо самая разница между ними, как мы видели, производится не иным чем, как именно невыгодным торговым балансом. При невыгодном балансе это уравнение произойти не может, как бы ни девальвировали, как бы ни уменьшали ценность денежной единицы на внутреннем рынке, также точно как никогда при этих условиях не удастся открыть размен на продолжительное время. В самом деле, что же мы выиграем, если, сообразно с заграничным курсом, примем наш теперешний кредитный рубль за 65 коп. или, чтò то же самое, оставив за ним название рубля, т. е. нашей денежной единицы, действительный металлический рубль будем считать за 1 руб. 54 коп., и, сделав заем, откроем размен сообразно с этим новым значением рубля. На одно мгновение, но только на одно, установится равенство между обеими ценностями новой нашей бумажной единицы — внутреннею и внешнею; но затем если мы будем все продолжать вывозить товаров на 300 миллионов (как в приведенном нами гипотетическом примере), все равно старых или новых рублей, а ввозить на 400, то опять произойдут те же результаты, на которые мы указали выше. Опять внешняя ценность нового рубля обратится в три четверти внутренней его ценности, и поэтому опять за известное количество наших товаров, мы будем получать меньшее, чем бы следовало, количество вымениваемого заграничного товара; следовательно, придется прибегнуть к новой девальвации, и так до бесконечности.

IV

Из всего изложенного явствует, что невыгодный торговый баланс составляет самостоятельную причину понижения денежного курса, независимую от того, излишек или недостаток у нас денежных знаков, бумажная или металлическая у нас денежная система, принимает ли у нас закон за денежную единицу номинальную величину или действительную, определяемую курсом, и что никакими операциями непосредственно действующими на изменение внутренней ценности наших денежных знаков мы не только ничего не можем сделать для изменения ее внешней ценности, но, возвышая первую, необходимо увеличим разность между тою и другою и усугубим проистекающий от того вред при наших международных экономических расчетах. Напротив того, исправив торговый баланс, мы тем самым избавимся от всех зол, сопровождающих падение денежного курса, даже тех, которые проистекают от причин внутренних, т. е. от излишка неразменных денежных знаков, если бы таковой и существовал. С восстановлением выгодного торгового баланса, драгоценные металлы должны начать притекать из заграницы, получаемые из собственных рудников перестанут уходить, и размен сам собою откроется, потому что потребность в нем будет очень малая, как это и было у нас до Крымской войны. При совместном существовании металлических и бумажных денег, как от возвышения курса этих последних, так и от прилива новых металлических денег может действительно оказаться излишек в .денежных знаках, если б его даже прежде и не было, и тем в сильнейшей степени, если он существовал и прежде; но излишек этот будет постоянно поглощаться, стекаясь в банках за дешевые проценты, .причем он и может быть уничтожен консолидированием по низкому проценту. Таким образом, очевидно, что во главе всего этого дела стоит торговый или расчетный баланс, которым единственно и исключительно оно решается к выгоде или к невыгоде страны.

Но каким же образом согласить этот вывод с тем мнением, которое установилось о торговом балансе в политической экономии, совершенно отвергающей его значение, или, по крайней мере, отводящей ему самое ничтожное место, и то как бы нехотя, как бы поступаясь чистою теорией в угоду близорукой практике. Две противоположные истины рядом стоять не могут: или наш вывод ложен, или экономическая теория в чем-нибудь да ошибается. Из этого проистекает необходимость не довольствоваться прямым и непосредственным доказательством, хотя бы и самым строгим, нашего взгляда, что мы уже сделали, но открыть слабое место, логическую ошибку, Ахиллесову пяту в теории наших противников. Тогда только доказательство может считаться полным. Ошибку эту, кажется нам, отыскать не трудно. Учение о торговом балансе было введено школой меркантилистов: они доказывали его известным образом; это доказательство было опровергнуто экономистами, но опровержение этого доказательства они приняли за опровержение самого учения о торговом балансе, между тем, как очевидно, что одно из другого вовсе не следует. Оставалась возможность, что хотя доказательство и было ложно, но доказываемое было тем не менее совершенно справедливо, и что нужно было только представить его в другом свете, привести в пользу его иные доказательства. Так оно по нашему и есть. Меркантилисты, основываясь на некоторых свойствах присущих драгоценным металлам, как например, на их почти полной неуничтожимости, на возможности продолжительного их сбережения без уменьшения их достоинства, на возможности капитализировать их, чего почти все другие произведения не допускают, и т. д., утверждали, что драгоценные металлы составляют единственное богатство, между тем, как все прочие вещи или товары суть только полезности. Чтобы государству стать богатым, надо, следовательно, всеми мерами стараться привлекать к себе золото и серебро и всеми мерами препятствовать выходу их из страны. Но так как существуют только два источника добывания драгоценных металлов, именно: недра природы, откуда они добываются разработкой рудников или россыпей, и заграничные страны, откуда они добываются торговлей, то рудники должны разрабатываться даже и тогда, когда это приходится в убыток, а торговля должна вестись так, чтобы за излишек ценности отпускаемых товаров получать приплату золотом или серебром, чтò и составляет выгодный торговый баланс, т. е. единственно разумную цель торговли, так как только такая торговля увеличивает богатство государства, а торговля с противоположным результатом уменьшает его.

Но так как обработка сырых произведений значительно увеличивает их ценность, то появляется необходимость содействовать ввозу сырых произведений и вывозу обработанных всеми находящимися в руках правительства мерами. Опровергнуть такое понятие о богатстве и теоретически и практически было не трудно, и как раз тут подвернулся пример Испании и Голландии, приводимый во всех учебниках истории. Конечно, драгоценные металлы не составляют единственного богатства, и поэтому нет ни надобности, ни пользы все копить и копить их; конечно, богатство могут составлять и все другие полезные предметы, конечно, золото и серебро суть такие же точно товары, как и все прочие предметы природы или добытае человеком полезные вещи. Но не вопреки общему с другими товарами свойству драгоценных металлов и не по каким-либо особенным, специально принадлежащим им качествам, а именно потому, что они составляют такой же товар, как и остальные полезные человеку предметы, которые могут быть добываемы и обрабатываемы, и для драгоценных металлов должен существовать и существует торговый баланс.

Все полезные человеку вещи имеют двоякого рода ценность: ценность меновую и ценность потребительную. По меновой ценности все товары равны между собою, или точнее, для всякого товара существует экономический эквивалент, пропорционал или пай, которые равнозначущи между собой, заменяют один другого при обмене, точно так как химические эквиваленты заменяют друг друга при разложении и составлении тел. С точки зрения меновой ценности, конечно, не может быть никакого баланса, ибо ни один такой эквивалент не дается даром, а всякий заменяется другим вполне ему равноценным товаром, и при мене, в нормальных конечно условиях (мы видели, что этот экономически пай для одних возрастает выше нормы, для других же уменьшается), нет ни выгоды, ни убытка. Но будет совершенно другое с точки зрения ценности потребительной. Тут ни один товар не заменяется другим, или замещается однородным в более или менее слабой степени, и ни один товар не равнозначущ другому. Соблазненные высокою ценой (меновая ценность) сахара, мы весь его сбудем за границу и получим в обмен пожалуй большее, чем бы следовало, количество чая, кофе или какао; но чтò мы будем с ними делать, когда даже и в прикуску их будет пить не с чем? Мы значит торговали с невыгодным балансом на сахар. Еще хуже торговать при невыгодном балансе на хлеб, чтò значило бы обрекать себя на голодную смерть, или по крайней мере на истощение. Но драгоценные металлы, говорят экономисты, точно такой же товар, как и все остальные. Совершенно справедливо, и потому они имеют свою, специально им присущую, потребительную ценность, ничем другим вполне незаменимую. Эта потребительная ценность драгоценных металлов заключается в том, чтобы служить мерилом всех меновых ценностей, служить средством для определения тех экономических или торговых эквивалентов, о которых мы говорили. Если их не хватает для этого или и вовсе не остается внутри страны, откуда они ушли именно вследствие невыгодного торгового баланса на золото и серебро, то приходится их чем-нибудь заменять (как хлеб, например, древесною корой, сено — опилками, корой, жжеными желудями, морковью, ячменем или цикорием), а до сих пор другого заместителя, кроме бумажных денег, неизвестно. Но бумажные деньги, именно потому, что они заместители такого предмета, который служит к измерению меновых ценностей, могут сохранить свою цену только в том случае, когда могут быть промениваемы, если не на драгоценный металл, чтò невозможно сделать за неимением оного, то по крайней мере на товар. Теряя в известной мере эту способность при продолжительном существовали невыгодного торгового баланса, они непременно теряют в той же мере свою ценность, ибо в этой разменности на товары заключается последнее их обеспечение на заграничных рынках. Между тем, на рынках внутренних они имеют еще и другое обеспечение — доверие к государству. Если вследствие этого их внутренняя ценность стает выше внешней, то торговля происходит как бы при посредстве фальшивых мер и весов, фальшивых в том смысле, что при покупке иностранцы заставляюсь нас употреблять гири одного веса и намеривают много нашего товара, а при продаже нам своего товара взамен полученного употребляют гири другого веса и намеривают мало товара. Если принимать внутреннюю ценность нашего рубля за среднюю между его номинальною ценностью и иностранною курсовою в 65 копеек, эта внутренняя ценность рубля равнялась бы 821/2 копейкам. Эта разность в ценах заставляет нас торговать с постоянным убытком в 27% (65:82,5=100:127).

Не могу окончить этого рассуждения, не указав еще на одно странное противоречие. Отвергают торговый: баланс на том основании, что даром ведь никто ничего не даст, и что следовательно при торговле происходит безобидный обмен равно стòящих ценностей. Но если и согласиться с этим, то из этого не следует, чтобы драгоценные металлы не могли утекать из страны в излишестве, даже до совершенного истощения их запаса, ибо невыгодный торговый баланс, в тесном смысле этого слова, в том именно и состоит, что драгоценные металлы утекают из страны. Это факт обозначаемый словами „невыгодный торговый баланс“. Возможность факта отрицать нельзя, да никто его, кажется, и не отрицает: различие мнений состоит лишь в оценке этого факта, в признании и отрицании его невыгодности. Между тем, экономисты, еще в большей степени, чем остальные люди, признают за одними драгоценными металлами способность служить мерилом ценности, и не хотят ничего знать об их заместителях, бумажных деньгах, видя в них всегда и везде абсолютное зло. Если б они говорили: „при торговле меняют всегда равноценные ценности, следовательно убытка тут быть не может; могут, правда, уйти из страны драгоценные металлы, но это не беда, мы их заменим бумажными деньгами“, пожалуй с оговоркой: „при строгом наблюдении, чтобы не было в них излишка“, — это было бы последовательно и логично, хотя, может быть, и несправедливо; но логично ли признавать безвредность факта и потому допускать его, и в то же самое время признать вредность его неизбежных последствий и потому не допускать их? Так называемый невыгодный торговый баланс есть именно уплыв драгоценных металлов из государства: это не беда, напрасно это считается невыгодным; но для обмена ценностей необходимо мерило ценностей, деньги; единственный доселе известный заместитель настоящих металлических денег суть деньги бумажные; но их ни в каком случае не допускают, всегда признавая за зло. Очевидно, что для составления такого невозможного силлогизма должны быть какая-нибудь особые причины, вынуждающие к этой нелогичности.

Первая часть силлогизма построена на одних основаниях, именно на антимеркантильной теории (мы показали уже в чем заключается ошибочность, или, лучше сказать, односторонность ее); вторая часть построена на совершенно других данных, красноречие которых показалось столь внушительным и грозным, что обе части не сопоставлены между собою, а из противоречия их выпутывайся как знаешь. Конечно, бумажные деньги имеют многие присущие им недостатки, которых мы вовсе и не думаем отвергать; но тем не менее они не только доставляют весьма выгодный ресурс в крайних обстоятельствах, но даже и вне их могут предоставить значительные выгоды, как самый дешевый изо всех видов кредита, который, как и все на свете, может быть не только употребляем, но и злоупотребляем, чтò не составляет какой-либо особенности бумажных денег. То устрашающее красноречие, которое заставило так возненавидеть бумажные деньги, основано не на общих, так сказать теоретических, их свойствах, а на исторических примерах, главным образом на участи их постигшей, на гибельных последствиях, произведенных ими во времена первой французской революции. Но ошибочность выводов, делаемых из этих примеров, состоит в том, что не всем бумажным деньгам приличествует одна и та же мерка. Металлические деньги, если они равны по весу, везде и всегда качественно равны между собою, какой бы на них ни стоял штемпель; но бумажные деньги весьма различного достоинства, смотря потому, кем, где, когда и при каких условиях они выпущены. Между ними могут быть очень хорошие, почти равнявшаяся по своему достоинству металлическим деньгам, и совершенно никуда не годные. Ведь они основаны на кредите, и сколь различно качество кредитов, столь же различно качество бумажных денег, и это независимо от выпущенного их количества. Это не новость и всем хорошо известно, но тем не менее это упускается из виду, когда говорят об ужасах, сопряженных с бумажною денежною системой. Действительно, французские ассигнации во время революции повергли страну в полное финансовое расстройство и банкротство, но не потому только, что были выпущены в излишнем количестве, а потому, что они, по самой сущности своей, по характеру обеспечения, под которое они были выпущены, ровно никуда бы не годились, если бы даже количество их не было чрезмерно. Как известно, обеспечением им служили конфискованные имущества эмигрантов и духовенства. Эти ассигнации были так сказать разменны только на эти имущества. Но многие ли верили в прочность тогдашнего порядка вещей? Торжество иностранных войск, восстановление Бурбонов, возвращение эмигрантов в пылу победы и мщения, не грозили ли возвращением конфискованного их прежним владельцам? Чтò же могли значить такие бумажные деньги, даже если бы в них и не было излишка?

Но и все другие причины, могущие влиять на понижение ценности денег, соединились тогда, чтоб их уронить. Низкий курс ассигнаций, прямо проистекавший от их необеспеченности, вынуждал все к большему и большему их выпуску, а совершенный упадок промышленности и торговли уменьшал потребность их для внутреннего обращения: осталась лишь одна потребность правительственная.

Но почему же не обратить внимания на недавний противоположный пример Северо-Американских Штатов, так отлично справившихся со своими гринбанками? И тут выпуск был чрезмерный, потребность в денежном обращении была ослаблена, торговый баланс невыгодный, ибо отпуск да и самое производство главного предмета вывоза, хлопчатой бумаги, прекратился. Но основание ценности американских бумажных денег, т. е. доверие к ним, никогда серьезно не подвергалось сомнению, ибо победа Северных Штатов была в сущности только вопросом времени; а с этою победой они совершенно упрочивались, оставались лишь побочные, второстепенные, а не существенные причины их низкого курса: излишний выпуск, временный застой промышленности и невыгодный торговый баланс, которые и были устранены разумною экономическою политикой, верно понявшею в чем именно заключается узел вопроса. Возобновление хлопчатобумажного производства и строго охранительный тариф обратили торговый баланс в пользу Штатов и быстро подняли ценность бумажных денег, так что с излишком их выпуска, который в Америке был во всяком случае действительным, а не мнимым, не предстояло никакого труда справиться. Едва ли кто станет спорить, что русские бумажные деньги, по внутреннему их достоинству, определяемому характером того кредита, того доверия, на котором они основаны, относятся к тому разряду, к которому принадлежат американские, а не французские революционные ассигнации; что упадок курса наших бумажных денег зависит от причин побочных, а не существенных. Но так как наш торговый баланс не выгоден, — а мы доказали, что при таком состоянии баланса даже и в том случае, если бы был кроме того и излишек денежных знаков, без устранения невыгодного баланса, уменьшение в количестве бумажных денег может скорее испортить, чем исправить дело, — то очевидно, что и нам для излечения нашего экономического недуга ничего не остается как обратиться к тому же способу лечения, который так быстро и радикально помог Американцам. Но выставляя на вид пример Америки, говорящий в пользу нашего мнения, мы не должны упускать из внимания пример Италии, говорящий, по видимому, против нас. Не далее как в 1880 году, Итальянское правительство положило открыть размен бумажных денег, имевших до того времени принудительный курс. Для этого оно сделало заем 640 миллионов франков и постепенно выкупило на 600 миллионов бумажных денег. Оставшиеся затем в обращении 350 миллионов стали ходить al pari, т. е. операция вполне удалась. Но весь вопрос в том, был ли во время производства этой операции торговый баланс невыгоден для Италии, и зависело ли падение курса бумажных денег от невыгодности баланса? Ничего подобного не было, бумажные деньги упали не более как процентов на 10, так что различие это было ничтожно для образования премии в пользу покупателей итальянских товаров. Как мала эта разница, видно, между прочим, из того, что она даже меньше той, которая существует в ценности обоих металлов, употребляемых на чеканку монет, так как в настоящее время считается, что цена серебра на 16% ниже цены золота. Посему и в Италии должны были, при установлении размена, принять меры, чтобы дешевейший металл не вытеснил собою более дорогого. Из истории самого хода операции видно какое тщательное внимание было обращаемо итальянским министерством на состояние торгового баланса Италии. Оно почло несвоевременным приступить к задуманной им мере в начале 1880 года, потому что неурожай 1879 года заставил итальянцев выпустить из страны на 200 миллионов франков драгоценных металлов для покрытия экстренного ввоза хлеба. Если бы невыгодный торговый баланс был обыкновенным и постоянным явлением в Италии, то нечего было бы на это обращать внимания. Но, в течение того же года, усиленный отпуск некоторых произведений склонил весы на сторону Италии, и тогда было признано возможным приступить к означенной операции. Этот счастливый для Италии оборот был произведен преимущественно чрезвычайно усилившимся отпуском вин во Францию, который сделался в последнее время явлением постоянным, между тем как еще в недавнее время итальянские вина очень мало требовались заграницу. Причина этого явления заключается в огромных убытках, понесенных французским виноделием от филлоксеры, уничтожившей в этой стране уже более полумиллиона гектаров виноградников, заразившей и более или менее уменьшившей урожаи еще на таком же пространстве. Франция нуждается во ввозе иностранных вин как для собственного употребления, так еще более для вывоза, причем, конечно, ввезенные в нее вина переделываются на новый лад. Кроме этого, Италия обладает несколькими предметами вывоза, стоящими вне всякой конкуренции, которых, при всем известной итальянской бережливости и даже скупости, достаточно для того, чтобы направить баланс в ее пользу, не смотря на относительную бедность страны. Эти предметы суть сера и оливковое масло, которых сбыт настолько обеспечен, что Итальянское правительство сочло возможным сохранить на них вывозную пошлину. Сера, требование на которую для приготовления пороха, для лечения виноградной болезни (оидиума), а главное, на приготовление серной кислоты, огромно, — сера составляет совершенную монополию Италии; оливковое же масло, хотя в значительных количествах добывается еще в южной Франции и в Греции, далеко не может удовлетворить всех треб��ваний на этот предмет. Усиленный вывоз вина должен продолжаться и на будущее время, так как Франция обращается за ним не только к соседней Италии, но даже и к Румынии. Упомянем еще о значительных количествах шелка, риса, скота и молочных продуктах (пармезан), вывозимых из северной Италии, о значительных количествах фруктов, апельсинов, лимонов и других, о ранних овощах, которыми теплый климат Италии позволяет ей снабжать самым дешевым способом Швейцарию, Германию и отчасти Францию. Но кроме этих продуктов, подлежащих более или менее точной таможенной оценке, Италия имеет такой источник прилива иностранных денег, который не может быть усчитан никакою статистикой, это огромный прилив путешественников изо всех стран Европы и даже из Америки, и притом именно путешественников богатых, тратящих много денег. Италия привлекает их более, чем какая другая страна своим благорастворенным климатом, играющим в настоящее время такую большую роль в лечении разного рода болезней, преимущественно грудных; своею историческою славой, выражающеюся в великолепных архитектурных и скульптурных остатках древности; первостепенными художественными произведениями нового искусства, наполняющими музеи, храмы и дворцы; наконец, феноменальными явлениями природы, каковы извержения Везувия. Сверх всего этого, Италия продолжает до сих пор быть религиозным центром 200 миллионов католиков. В былое время, это последнее обстоятельство заставляло притекать в Италию огромные капиталы, которые застыли и отвердели в ее храмах и дворцах; но и теперь еще французские, испанские, бельгийские, американские и даже славянские паломничества, искренние и демонстративные, и динарий Св. Петра, доставляют Риму десятки миллионов франков, которые расходуются в Италии.

V

Рассмотрев вопрос с разных сторон, мы можем признать установленным положение, что невыгодный торговый, или, точнее, расчетный баланс не только может, но должен иметь своим неизбежным последствием относительное понижение курса не только бумажных, но и каких бы то ни было денег; что при существовании невыгодного торгового баланса, хотя бы совместно с ним существовали и другие причины, стремящиеся понизить курс бумажных денег, устранение этих последних причин не только не может повысить курса, но должно еще усилить его невыгоды. А далее, так как существование излишества денежных знаков в России, по меньшей мере, сомнительно, невыгодный же баланс есть факт неоспоримый, то нет и не может быть иных средств исправить наш денежный курс как исправление торгового баланса в нашу пользу. Нам предстоит после этого рассмотреть, в чем именно могут заключаться эти средства.

Этому перечислению отдельных мер, перечень которых, как само собою разумеется, не может быть полным, мы предпошлем некоторые общие соображения, которые должны установить правильную точку зрения на этот предмет и таким образом определить характер этих мер. Из двух возможных путей перетянуть баланс на нашу сторону: усилить отпуск до той степени, чтобы он пересилил ввоз или даже только сравнялся с ним, или сократить этот последний до уравнения его с отпуском, мы считаем первый совершенно недостижимым по общим и специальным условиям, в которых находится наша страна и по характеру ее производительных сил. Все это можно выразить в немногих положениях, частью дополняющих, частью ограничивающих друг друга.

1) Страны очень обширные, с большим разнообразием климата и почвы, не имеют ни надобности, ни возможности вести очень обширную внешнюю торговлю. При этом условия для усиления ввоза в них вообще благоприятнее условий для усиления вывоза, в особенности если это страны по преимуществу земледельческие, с слабым развитием фабричной промышленности.

2) С увеличением народонаселения таких стран, условия вывоза становятся все хуже и хуже.

3) Только обладание совершенно специальными продуктами почвы и климата может дать такой стране возможность значительно развить свой вывоз.

4) Промышленность обрабатывающая возникает сама собою только в стране с густым народонаселением, с большим запасом концентрированных капиталов и старыми просвещением и культурой.

5) Сырые произведения, непосредственно потребляемые, а не служащие материалом для дальнейшей обработки и не составляющие предметов роскоши, имеют строго определенную границу в количестве своего сбыта, тогда как произведения промышленности обрабатывающей и предметы роскоши имеют своею границей только платежные средства покупателей.

Не трудно доказать все эти положения и вместе с тем показать, что все поименованные условия сложились для России неблагоприятно, если считать неблагоприятным относительное усиление внутренней и ослабление внешней торговли.

В самом деле, торговля всего земного шара по необходимости внутренняя, все избытки одной страны поглощаются другими; следовательно, чем более какая-либо страна своим пространством и разнообразием условий климата, почвы и пр. приближается к тому разнообразию, которое вообще существует на земле, тем в большей степени должна преобладать в ней внутренняя торговля над внешнею; и наоборот, страна маленькая, с произведениями однородными, должна восполнять это однообразие внешнею торговлей. Но кроме этого, в государстве с разнообразными экономическими условиями излишек производства одной части в значительной степени поглощается потребностями другой, так что для внешнего вывоза остается меньшая доля. Внутренняя торговля отнимает значительную долю товаров от торговли внешней. Между тем те заграничные продукты, которые вовсе не производятся в государстве должны быть ввозимы для удовлетворения потребностей не одной части, а всех частей государства. Например, излишек хлеба, производимый черноземною и южною Россией, должен прежде удовлетворить потребностям северных, лесных и фабричных губерний, не производящих его в достаточном для своего прокормления количестве, и только уже затем идти заграницу; также и фабрики средних губерний снабжают своими излишками черноземные и южные губернии, а сверх того эти фабриканты, по специальным условиям (п. 4) экономической жизни России, не имеют никаких шансов, за удовлетворением внутренней в них потребности, идти еще и заграницу, по крайней мере, европейскую. Между тем, например, чай или кофе требуется одинаково и для северной, и для средней, и для южной России.

История показывает нам, что очень значительная внешняя торговля велась и ведется всегда только государствами маленькими: Финикия, Греция, Карфаген, Венецианская и прочие республики средневековой Италии, Ганза, Голландия и, наконец, Англия, — все это государства небольшого объема. Первые, не имея в достаточном количестве даже своих собственных произведений, на которые могли бы обменивать иностранные продукты, были, главным образом, только факторами и извощиками других стран. Но Англия, например, богатая собственно лишь двумя продуктами, каменным углем и железом, на них должна приобретать все остальное, а один сбыт их в сыром виде и даже в обработанном (для железа) слишком недостаточен для доставления в обмен всего нужного стране. Для достижения этого она должна приобретать извне массу разнородных сырых материалов: хлопчатой бумаги, шерсти, льна и пр., чтобы придать им, при посредстве своих железа, каменного угля, пригодный для употребления вид. Отсюда необходимость громадной внешней торговли, стремление достигнуть значительной степени богатства, употребив в пользу однообразные, но за то изобильные дары своей природы.

Противуположный пример представляет нам Китай. Эта страна жила тысячелетия, достигла громадного населения и значительной степени благосостояния, почти вовсе не производя внешней торговли. Заметим, что нельзя судить о благосостоянии Китая по теперешнему его положению, когда возмущения и внутренние войны, продолжавшиеся почти беспрерывно в течение сорока лет, погубили десятки миллионов народа, обратили в развалины города со стотысячным и миллионным населением и разорили страну, да и вообще, когда Манджурская династия запустила каналы, дороги и т. п. В самом деле, к чему Китаю внешняя торговля, и даже чем ему торговать: включая в себе страны холодно-умеренного, умеренного и тропического пояса, плодородные равнины, степи и горы, он сам может производить все для себя потребное и разменом между произведениями его различных полос вполне заменить внешнюю торговлю, и это все не вследствие каких-либо особенностей народного характера, а вследствие огромности и свойств самой страны. Можно сказать, что внешней торговли Китай и по сие время не вел бы, почти не имея надобности что-либо покупать, да не имея в достаточном количестве чтò и сбывать; если б он не обладал специальным продуктом, чаем, который сделался потребностью почти всего света. Китайские краски, шелк, фарфор, не могли бы еще составить предмета для всемирной торговли. Но при естественном ходе развития и сам чай не мог бы составить такого значительного предмета вывоза, как теперь, потому что скоро китайцам было бы почти не на что его обменивать, если б Англия не доставила им такого предмета в опиуме, — при помощи пушек, конечно.

Посмотрим еще на обширную и богатую страну — на Северо-Американские Соединенные Штаты. Это государство также обладает своим специальным продуктом, которым снабжает рынки всего света, если не столь исключительно, как Китай чаем, то еще на более значительные суммы, — хлопчатою бумагой. Сверх этого, оно производит огромное количество хлеба, и в этом отношении имеет огромные естественные преимущества пред Россией уже тем, что, при пространстве вдвое большем против той части Европейской России, которая может считаться имеющею экономическое значение, имеет вдвое меньшее население (140.000 кв. миль: 70.000 и 40 милл. жит.: 80 милл.)*, следовательно, при всех прочих равных обстоятельствах, за прокормлением населения должен оставаться в Америке относительно больший избыток хлеба для вывоза. К этому присоединяется вообще лучший климат и более девственная почва. Но не говоря уже об Америке, и другие страны, соперничающие с Россией в отпуске хлеба, имеют пред нею естественные преимущества. Нижне-дунайские страны, которые по климату и почве, по крайней мере, равняются хлебороднейшим местностям России, имеют более дешевый и легкий путь сбыта по Дунаю. Равнины Венгрии, ближе, нежели Россия, к местам сбыта. Египет есть страна, где самое экстенсивное хозяйство будет вместе и самым интенсивным, ибо весь труд удобрения, и притом наивозможно лучшего, приняла на себя природа, вместе с орошением. Вновь освобожденные страны Балканского полуострова, Болгария по сю и по ту сторону Балкан, находятся в тех же условиях, как и Румыния, и только турецкое угнетение препятствовало до сих пор их экономическому развитию. Все увеличивающееся население России, не только в губерниях, производящих избыток хлеба, но и в остальных, должно поглощать все большее и большее количество хлеба на внутреннее потребление. Наконец, хлеб не есть такой продукт, которого отпуск мог бы возрастать, не говорю безгранично, но даже и в очень большой прогрессии. Это продукт первой необходимости, и общее количество производства его всегда близко к пределу насыщения потребности в нем; даже, в противуположность большей части других предметов, с увеличивающимся богатством потребителей не увеличивается, а скорее уменьшается количество его потребления. Между тем, как, например, потребление чая, сахару, кофе, тканей, служащих для одежды и т. п., еще так далеко от пределов насыщения, что увеличение их производства может почитаться не имеющим границ и зависящим преимущественно от увеличения средств покупателей; эти границы весьма мало растяжимы для хлеба, а производство его подвержено влиянию непредусмотримых и непредотвратимых случайностей. Только совпадение редких обстоятельств, именно неурожая за границей и урожая у нас, может сильно увеличить цифру вывоза хлеба. Нельзя много рассчитывать, по отношению к усилению вывоза, на введение так называемого интенсивного хозяйства, ибо исторический опыт всех времен показывает нам, что никогда еще страна, производящая хлеб улучшенными способами хозяйства, не была центром вывоза его. Это и понятно: такой характер земледельческой промышленности всегда начинается уже после того, как население страны достигло значительной густоты, а самые расходы, сопряженные с таким хозяйством, указывают на то, что в стране уже много свободных капиталов.

Между прочими предметами отпуска России важное место занимает еще лен, но, со всеобщим распространением бумажных тканей, потребность в нем сравнительно не велика. Для скотоводства и его продуктов Россия стала уже слишком населенною страной. Пустыни Северной Америки, Аргентинской республики, Австралии и Южной Африки будут в этом отношении всегда иметь пред нею сильное преимущество, тем более, что и климат этих стран для обширного скотоводства гораздо более выгоден, так как там нет зим, требующих заготовления больших запасов сена.

Изо всех этих соображений и сравнений явствует, что, даже изо всех обширных государств, Россия имеет наименее благоприятные условия для ведения обширной внешней торговли, ибо не имеет никакого специального продукта вывоза, подобных чаю и хлопчатой бумаге, а по отношению к сырым произведениям, служащим для пищи человека, соперничающие с ней страны имеют перед нею естественные преимущества по климату, почве, удобствам сбыта, а частию и по более редкому населению. Насчет же продуктов обрабатывающей промышленности она может иметь только некоторые виды на рынки Средней Азии. По всем этим причинам, Россия и Англия диаметрально противоположны по характеру их экономического положения, так сказать по свойствам их экономического идеала. Между тем, как Англия должна всеми мерами изыскивать новые рынки для своих фабричных изделий и новые рынки для приобретения сырых продуктов, по возможности, дешевою ценой, должна опутывать своею торговою сетью весь мир, — Россия должна думать о возможной экономической независимости и самостоятельности, насколько возможно довлеть самой себе. Поэтому Англии необходима самая широкая свобода торговли: ее экономическая политика — Манчестерская школа, ее теория — фритредерство. Но именно по противоположности экономического положения России, эта политика и теория к ней решительно неприменимы и должны быть для нее гибельны; а применима и полезна система диаметрально противоположная, т. е. покровительственная система. Если Англии нужно как можно более покупать и продавать, то России нужно, за невозможностью очень много продавать, покупать как можно меньше и стараться, сколько возможно, заменять предметы, ввозимые из заграницы, предметами внутреннего производства, и этим путем достигать обращения торгового и вообще расчетного баланса в свою выгоду, а никак не стремлением усилить вывоз до сравнения его с ввозом, чтò недостижимо.

Выразив и доказав свой взгляд на предмет, мы можем теперь приступить к рассмотрению тех мер, которые, по нашему мнению, должны повести к возвышению нашего денежного курса, т. е. к излечению того серьезного экономического недуга, которому низкий денежный курс служит только симптомом. Меры эти естественно разделяются на несколько категорий:

1) Меры отрицательные, которые непосредственно и прямо действуют на уменьшение количества ввоза иностранных товаров, а косвенно содействуют развитию внутренней промышленности, т. е. меры таможенные.

2) Меры, относящиеся до самого денежного обращения.

3) Меры специально финансовые, так как при финансовых дефицитах является необходимость в государственных займах не только внутренних, но и внешних, чтò увеличивает отпуск драгоценных металлов и вредно влияет на расчетный баланс, и, наконец, так как при таком положении финансов невозможна деятельная помощь развитию промышленности.

4) Меры положительные, собственно экономические, содействующие возникновению новых отраслей промышленности, усилению, распространению и улучшению старых.

VI

Первая и основная мера для улучшения нашего торгового баланса заключается, как само собою разумеется, в пересмотре и изменении всего тарифа. Указывать, какие именно должны быть сделаны изменения для достижения предположенной цели, мы, конечно, на себя не берем, — для этого нужны соединенные силы многих специальных людей: статистиков, финансистов, промышленников, торговцев. Все притязания наши ограничиваются изложением тех точек зрения, с которых, по нашему мнению, должно смотреть на этот предмет.

Тариф должен иметь три цели: финансовую — доставить наивозможно бòльший доход казне; промышленную — оказать достаточное покровительство внутреннему производству, и торговую — усилить по возможности отпуск своих товаров снятием с них вывозных пошлин, что уже давно сделано, и уменьшить привоз иностранных товаров даже независимо от целей покровительственных. Эти три точки зрения комбинируются различным образом, смотря по роду товаров, на которые должна быть установлена пошлина. Товары в этом отношении естественно разделяются на два разряда. К первому относятся те, которых страна, по условиям климатическим, топографическим и проч., вовсе производить не может. Очевидно, что относительно их покровительственные соображения места иметь не могут, и дело решается с точек зрения финансовой и торгового баланса. Ко второму разряду принадлежат те товары, производство которых желательно усилить, улучшить или ввести в стране. Очевидно, что покровительственная цель имеет тут преобладающее значение. Если покровительство достаточно, то внутреннее производство должно со временем совершенно вытеснить ввоз товара из-за границы, или по крайней мере значительно его ослабить. Само собою разумеется, что оно не должно быть чрезмерное, дабы товар внутреннего производства не слишком вздорожал, пока внутренняя конкуренция не успеет его удешевить, но с другой стороны, именно в первое время, эта премия должна быть достаточно велика чтобы привлечь к производству промышленные силы. Таким образом достигается мало помалу балансовая цель тарифа; финансовая же или приносится совершенно в жертву двум остальным целям, или достигается наложением в последствии акциза на внутреннее производство.

Относительно товаров второй категории, очевидно, величина таможенной пошлины определяется специальными условиями производства каждого товара, и общего тут ничего сказать нельзя. Но относительно товаров первой категории не лишним кажется следующее замечание. Обыкновенно говорят, что, с уменьшением пошлины на какой-нибудь товар, увеличивается получаемый от него таможенный доход. Это совершенно справедливо; но не должно забывать, что это не единственное средство увеличить таможенный доход, так как доход этот есть произведение двух множителей: пошлины на товар и количества ввозимого товара, и следовательно, существует два максимума дохода: один получаемый при возможно большем увеличении количества ввоза, другой при возможно высшей пошлине. В самом деле, с уменьшением пошлины товар дешевеет и употребление его увеличивается, но наконец, при дальнейшем уменьшении, с одной стороны удешевление становится ничтожным, а с другой — потребность в товаре приближается к своему насыщению, так что один множитель станет уменьшаться в сильнейшей пропорции, чем другой возрастать, и получится один максимум дохода. Точно также, при увеличении пошлины товар дорожает и потребление его уменьшается, но наконец достигается предел, за которым уменьшение количества ввоза происходит в слабейшей пропорции, чем увеличение пошлины, потому что сузившийся круг потребителей, привыкших к какому-либо продукту, перестает обращать внимание, конечно, до известных пределов, на вздорожание предмета, и доход достигает второго максимума. Оба эти максимума, так сказать, минимальный и максимальный, обыкновенно не равны между собою, но первый не всегда бывает выше последнего, часто бывает и наоборот. Возьмем, например, товар, сам по себе довольно дорого стоящий и привычка к которому распространена в сравнительно малом круге потребителей, но такая привычка, которая уже очень сильно вкоренилась, а круг потребителей почему-либо не может очень расшириться: в таком случае, возвышением пошлины до известных пределов достигается больший доход, чем понижением ее; таковы, например, некоторые дорогие пряности. Потребление их ограничивается небольшим кругом людей, но привычка к ним сильна, а так как притом издержки на них составляют вообще малую долю расходов каждого потребителя, то и весьма высокая пошлина не уменьшит чувствительно потребления, а с другой стороны, удешевление не может усилить оное. Конечно, может случиться, что оба максимума очень сблизятся между собою и даже совершенно сольются в один, начиная от которого, и при уменьшении пошлины, и при увеличении ее, доход будет уменьшаться. Но если, кроме финансовой цели, есть еще и другая, имеющая в виду уменьшение количества ввоза иностранных товаров, то, конечно, надо всегда выбирать тот максимум, который подучается при наименьшем количестве ввоза и наибольшей пошлине. Так как товары этой категории суть по большей части предметы роскоши, то сильная пошлина на них будет налогом на роскошь и следовательно налогом справедливым и не нарушающим общего благосостояния. Исключение может быть составит один чай, привычка к которому уже сильно развилась в массах, для которых было бы большим лишением чувствительное вздорожание этого продукта, тем более нежелательное, что он служит некоторым отвлечением от употребления водки.

Но мы здесь имеем в виду не один торговый баланс в тесном смысле, этого слова, но расчетный баланс вообще, и потому должны обратить внимание и на другие пути, которыми утекают за границу драгоценные металлы. Что иностранные долги, требующие уплаты процентов звонкою монетой, должны быть делаемы лишь в крайних случаях, что в особенности не должно делать их с недостижимою целью поднятия курса бумажных денег, доказывать нечего. Против последнего главнейшим образом и написана вся эта статья. Что должно избегать по возможности всяких правительственных заграничных заказов, и не заказывать, например, заграницей револьверы на миллионы рублей, когда несколько единовременно отпущенных сотен тысяч поставили бы Тульский завод в возможность удовлетворять и этой потребности армии, — это, конечно, также немногие станут оспаривать. Но есть и еще немаловажный источник перевода металлических денег заграницу, тоже содействующий склонению баланса не в нашу пользу — многочисленные поездки заграницу и продолжительное там пребывание. Наложение значительной пошлины на заграничные паспорты, пошлины, не только пропорциональной времени пребывания за границей, но даже прогрессивно увеличивающейся с этим временем, было бы совершенно целесообразно, потому что или доставляло бы немаловажный доход казне, или, что было бы гораздо лучше, сократило бы эти поездки и тем содействовало бы улучшению нашего расчетного баланса. Такой налог был бы и совершенно справедлив; налог этот был бы налогом на роскошь, ибо поездки за границу, даже с уважительною целью поправления здоровья, составляют роскошь, которую могут позволять себе относительно немногие. Мало ли действительно больных, которые не в состоянии дозволить себе этот дорогой способ лечения, и мало ли псевдобольных, которые пользуются только предлогом болезни, чтобы поехать заграницу, часто даже не для удовольствия, а просто из тщеславия? И неужели же большинство всех этих побуждений, гонящих наших интеллигентных соотечественников за границу, суть побуждения столь почтенного и уважительного свойства, что за эту роскошь, весьма дорогую, нельзя заставить платить, когда приходится платить налоги на столько потребностей несравненно более существенных? Укажут, может быть, на цели воспитательные и образовательные; но воспитание детей заграницей есть положительное зло, которое уже само по себе заслуживало бы полного запрещения; что же касается поездок заграницу людей, уже окончивших образование в России, с целью усовершенствования в различных отраслях знания или искусства, то на эти исключительные и во всяком случае немногочисленные случаи могли бы даваться и исключительные льготы.

Но есть и еще причина, которая обращает наложение пошлин на заграничные паспорты в меру, уничтожающую привилегию, которою совершенно несправедливо пользуются заграничные путешественники. Подданные каждого государства должны, конечно, нести как личные, так и имущественные повинности относительно своего отечества. Имущественные повинности заключаются в уплате податей. Наши неподатные сословия, которые составляют почти весь контингент заграничных путешественников, платят почти лишь одни косвенные налоги. Отсутствующие из отечества платят пошлины на чай или кофе, которые пьют, на сахар, который употребляют, на табак, который курят, за квартиры или нумера гостиниц, в которых живут и пр. и пр. немецкому, французскому, швейцарскому, итальянскому, а никак не русскому правительству, и потому будет совершенно справедливо заставить их уплатить эти налоги вперед, в виде пошлины на заграничный паспорт. Это столь же справедливо, как и наложение обязанности на молодых людей призывного возраста сначала отбыть свою воинскую повинность и затем уже, если угодно, ехать заграницу.

Но как определить наперед количество этих уплат, которые отнимаются у казны своего правительства уплатой их государствам иностранным? В этом нет особенной надобности, потому что в налоге на заграничные паспорты соединяются два совершенно справедливые налога, так сказать, учет будущей уплаты косвенных налогов и налог на роскошь. Но, скажут, ведь такой налог был бы стеснением свободы? В этом не может быть ни малейшего сомнения, но совершенно в том же смысле, как и при наложении какого бы то ни было государственного налога, прямого или косвенного. Уплата налогов лишает меня некоторой доли моих материальных средств и тем самым лишает меня возможности сделать то, другое, третье, чтò бы я желал, так как ведь все на этом свете стòит денег. Налог в двадцать пять процентов с цены билета по железной дороге позволит мне съездить только четыре раза туда, куда мне нужно было бы, или хотелось бы съездить пять раз. И налог на заграничные паспорты иным образом не ограничил бы ничьей свободы.

VII

Меры, касающиеся непосредственного улучшения денежного обращения, должны, по необходимости, носить совершенно отрицательный характер. Не надо прибегать ни к внешним, ни к внутренним займам с целью уменьшения количества обращающихся кредитных билетов; не надо девальвации кредитного рубля, не надо перекладки денег из одного казенного кармана в другой, уплатой мнимого долга банку (как это до очевидной ясности доказано Московскими Ведомостями), перекладки, которая, однако же, налагает на казну, а следовательно и на народ, значительные тягости, ибо откуда же брать потребные для сего в течение восьми лет ежегодные куши по пятидесяти миллионов, при финансовом дефиците? Не надо всего этого, потому что цели, которых можно желать этим достигнуть, или недостижимы при невыгодном торговом балансе — и это еще самый лучший их результат — или даже повели бы ко вредному результату, как выше доказано.

Но, однако, если уже решено нести ежегодно пятидесяти-миллионную тягость, то не гораздо ли лучше нести ее с целью производительною, чем с непроизводительною и мнимою? Производительная трата даже еще лучше простого воздержания от траты. Почему бы эти пятьдесят миллионов, назначаемые на уплату государственному банку, не употребить на постройку Сибирской железной дороги? Ведь ее также решено непременно построить, а без каких-нибудь новых тягостей, которые лягут или непосредственно на бюджет, или, по крайней мере, на страну, при употребительных доселе методах — этого сделать невозможно. Вместо двух тягостей не лучше ли соединить их в одну? Восемь лет, по пятидесяти миллионов ежегодно, — ведь на эти деньги можно выстроить несколько тысяч верст железных дорог и, между прочим, не только довести дорогу в самую глубь Сибири, но еще построить ветвь в наши Среднеазиатские владения до любого пункта. Даже в отношении непосредственной цели, на которую предназначены эти миллионы, не окажет ли эта дорога большего и полезнейшего влияния, чем уплата их банку? Ведь и для сбыта заграницу доставит она лишние товары, и нашим товарам откроет более легкий и дешевый путь в глубь Средней Азии, а следовательно, хотя сколько-нибудь посодействует и улучшению нашего торгового баланса. Да и кроме того, эти миллионы, издерживаемые в глухой и отдаленной стране, оживили бы там все денежные обороты, и если в самом деле у нас излишек в денежных знаках, то излишек этот должен чувствоваться преимущественно там, где вообще экономическая жизнь бьется сильнее, куда приливает экономическая кровь, т. е. в сердце страны и его окрестностях. Следовательно, отвлекая эту кровь к конечностям тела, в широкую и отдаленную Сибирь, мы доставляем ей новые артерии и вены для обращения, мы достигаем в значительной степени тех же результатов, как и прямым уничтожением действительного или мнимого ее излишка. Вместо кровопускания, мы ставим синапизм, а кровопускание и в медицине теперь мало употребительно. Но и указанное ежегодное употребление означенных 50 миллионов в течение восьми лет было бы, по нашему убеждению, только лучшим из худшего. Все-таки, эти 50 миллионов ложились бы своею тягостью на государственный бюджет, а было бы и легче, и дешевле, (оставив вовсе эту уплату 50 миллионов, имеющих добываться ведь не иначе, как уплатой за них процентов), для построения Сибирской и иных железных дорог, horribile dictu, выпускать ежегодно в течение восьми лет по 50 миллионов новых кредитных билетов, за которые никаких процентов не платится, и которые суть даровой кредит, даваемый народом своему правительству, к коему он имеет полное и безусловное доверие. Что тут нет ничего странного, видно из того, что все соображения, почерпнутые из аналогии с другими государствами, а также все соображения другого рода (что банковые проценты у нас высоки, что вместо процентных билетов начинают ходить купоны) заставляют думать, что правительство еще смело может выпустить до 350 и даже до 700 миллионов кредитных билетов, прежде чем удовлетворятся действительные требования денежного обращения. Другие опасения, внушаемые бумажными деньгами, мы также рассмотрели, и видели, что пагубные их свойства зависят главным образом не от излишка их количества (вред излишка мы вообще не отрицаем, а отрицаем лишь существование этого излишка в данном случае, в применении к России), а от самой негодности их качества, негодности того обеспечения, под которое они были выпущены во время французской революции. Такая же негодность билетов, выпущенных Лоу под несуществовавшие богатства Миссисипской компании, объясняет крах, случившийся в улице Кенкеннуа.

Затем остается еще только одна причина недоверия к бумажным деньгам: это — способность их быть употребляемыми во зло, способность, которую они разделяют со всеми без исключения предметами подлунного мира, и еще та странная мысль, что никто не обладает даром в такой степени злоупотреблять ими, как именно правительства, между тем, как история показывает, что на один пример (почти всегда объясняемый особыми обстоятельствами) гибельных последствий правительственных злоупотреблений приходятся сотни примеров злоупотреблений обществ, банков и частных лиц, которых банкротства вели за собою самые гибельные последствия для их доверителей. А между тем, все продолжают твердить, что выпуск кредитных знаков, ходячих как деньги, должен быть предоставлен не правительству, а именно этим частным банкам и банкирам. Мы думаем, напротив, что право пользоваться даровым кредитом, т. е. выпуском кредитных денег, должно исключительно принадлежать правительствам, так как только правительства могут обращать это великое право исключительно на общую пользу, на пользу того, кто дает этот кредит, то есть народа. Но много ли употреблений такого кредита более полезных, чем доставление народу хороших, дешевых путей сообщения, и много ли обеспечений, под которые могут выпускаться кредитные билеты, более солидных, чем железные дороги? Если они хорошо проектированы с экономической точки зрения, хорошо и дешево построены с технической, то уплата по ним не только верна, но неизбежна. Ее произведут будущие пассажиры и товароотправители. Чтоб уплата их пошла действительно на погашение по заключенному на них и под их обеспечение беспроцентного займа, надо только установить, чтобы весь чистый доход с дороги шел непременно на уничтожение выпущенных на постройку бумажных денег. Если дорога построена не на занятый под более или менее высокие проценты капитал, а на специально для сей цели выпущенные кредитные билеты, то ведь все, чтò останется от издержек по эксплуатации, будет ли то 5, 4, 3, 2 или хотя бы 1 процент, все будет чистый доход, и все пойдет на постепенное извлечение этих кредитных билетов. Рано или поздно это погашение произойдет, а во многих случаях довольно скоро. По Московско-Рязанской дороге оно произошло бы, например, в какие-нибудь десять лет; редко потребовалось бы на это более тридцати лет. После этого дорога сделалась бы, так сказать, даровою, т. е. за провоз пассажиров и товаров следовало бы платить лишь столько, чтоб окупалась эксплуатация и сколько нужно на образование резервного капитала на случай непредвиденных надобностей. Можно бы даже, взимая с пассажиров обыкновенную плату, настолько еще удешевить провоз товаров. А так как на дороге, хорошо проектированной, построенной и эксплуатируемой, расход не превысит 50% валового дохода, то провоз по такой дороге обошелся бы вдвое дешевле, чем ныне, то какие выгоды, какие преимущества имела бы Россия, если бы наши дороги, по крайней мере главные и важнейшие, были построены таким образом? Многие из них уже давно бы окупились, выпущенные на их сооружение кредитные билеты были бы уже погашены. И трудно понять, почему бы этого нельзя было делать. Можно делать займы процентные; почему же не делать беспроцентных, когда погашение их верно и несомненно, и когда государство обладает незыблемым кредитом у своего народа? Занимая деньги у частных лиц, очевидно, что их необходимо вознаграждать за оказываемую ими услугу, платя им проценты; но когда заем делается у целого народа, для целей производительных, безусловно для него выгодных, то сама эта несомненная будущая выгода и составляет достаточное ему вознаграждение, тем более, что вознаграждение более прямое и непосредственное, возвышая стоимость предприятия, уменьшает пользу, которую оно может принести. Для пользования таким кредитом необходимо, конечно, благоразумие, дабы не превысить должной меры. Потому, может быть пришлось бы строить дороги несколько медленнее и не строить ненужных, излишних, несвоевременных, напрасно удлиняющих путь и даже совсем вредных.

Но если такой способ постройки был бы вообще выгоден, то для Сибирской дороги он почти необходим. В самом деле, пусть будет проведена эта дорога не в глубь Сибири, а только, так сказать, до окраин ее, до южной части Западной Сибири, например хоть только до Томска. Длина такой линии от Нижнего, откуда она начнется, составила бы уже с лишком 3.000 верст, а до ближайшего порта, Петербурга — уже 4.000. При теперешнем тарифе провоз пуда пшеницы по 25 коп. за тысячу верст составил бы один рубль или 10 руб. за четверть. Прочие расходы: подвоз к дороге, нагрузка, перегрузка, выгрузка, разгрузка, жалованье прикащикам и пр., составят не менее рубля, да барыш купцу нельзя положить менее 1 р. 50 к. на 11 р. расхода, итого 12 р. 50 коп. Цена пшеницы в Петербурге стоит на 15 рублях с копейками; следовательно, производитель в Томске и окрестностях мог бы получить за четверть пшеницы только от 2 р. 50 коп. до 3 руб., цена, за которую никто бы не стал заниматься ее возделыванием. По если бы Сибирская дорога была построена на беспроцентный заем, цена провоза уменьшилась бы до 6 руб. 25 коп. и томский производитель пшеницы мог бы получить от 6 руб. 25 коп. до 6 руб. 75 коп. за четверть, чтò в этой отдаленной и глухой местности составило бы уже хорошую цену. А препятствия к этому — один предрассудок, основанный на примерах, ни к данному случаю, да и вообще к России не применимых.

Не смотря, однако же, на всю очевидность выгодности постройки Сибирской железной дороги на средства, добытые беспроцентным займом, не смотря на убеждение, что у нас не только нет избытка в денежных знаках, а есть положительный в них недостаток, мы бы усомнились в практичности немедленно же начать эту постройку на выпускаемые вновь кредитные билеты по 50 миллионов в год; но усомнились бы единственно потому, что, как мы уже изложили это выше, в экономическом мире действует не сила вещей сама по себе, а то представление, которое имеют об ней люди. Если в мире физическом луч света, проходящий чрез разные среды преломляется и, уклоняясь от своего пути, заставляет нас видеть предмет, от которого исходит, не на том месте, где он действительно находится, то в мире экономическом, политическом и вообще везде, где деятелем и двигателем является человек, сила вещей может проявляться не иначе, как чрез посредство человеческого сознания, и, проходя чрез эту среду, изменяет свои свойства, так, что деятелем является уже не сама сила вещей, а то представление о ней, которое люди себе о ней составляют, хотя, конечно, мало помалу сила вещей и даст себя знать, исправляя ошибочное о ней представление. Но, так как ошибочное представление о причинах упадка денежного курса и о значении бумажных денег несомненно существует, так как, сверх того, многие находят свои выгоды в таком настроении общественного мнения и умышленно и неумышленно, искренно и притворно испугаются нового выпуска русских бумажных денег, хотя бы в сущности вовсе не излишних и обеспеченных самым твердым образом; то такого убеждения, все равно истинного или ложного, будет достаточно, чтобы понизить их курс, хотя, конечно, только временно. Надо, следовательно, дать прежде силе вещей выказать несомненным образом свое действие, надо показать осязательным опытом, что низкий курс зависит не от излишнего количества у нас денежных знаков, а от торгового баланса; надо, чтобы тариф и один только тариф, безо всяких мер, непосредственно направленных на сокращение количества наших кредитных билетов, оказал свое благодетельное влияние, показал, в чем сущность дела. Тогда новый выпуск кредитных билетов для постройки Сибирской железной дороги сделается совершенно безопасным; пока же, было бы уже большим выигрышем, если бы 50 миллионов, уплачиваемых совершенно напрасно казной Государственному Банку, пошли на производительное дело, на постройку этой столь необходимой для России дороги. Железные дороги могли бы быть предметом и другой, весьма выгодной и существенно полезной операции. Я разумею выкуп их правительством. Только когда эти монопольные пути будут в полном распоряжении правительства, могут они оказать все свое благодетельное влияние на общественное благосостояние; только при этом условии железнодорожные тарифы перестанут противодействовать тарифам таможенным и нейтрализовать их в значительной степени. Едва ли какие-либо законодательные меры могут вполне этого достигнуть. У нас привыкли, правда, бояться казенного управления; чиновников укоряют в небрежности, в недостатке честности и т. п. Все это, пожалуй, и совершенно справедливо; но, так как с экономической точки зрения дело идет не об абсолютной честности и строгом исполнении долга, а только о сравнительном хозяйстве непосредственными органами правительства и компаниями, то долговременный опыт не показал ли уже с достаточною ясностью, что первое все-таки предпочтительнее последнего? Пусть злоупотребления чиновников по справедливости называются воровством, казнокрадством и другими неблагозвучными названиями, а вторые считаются формально-юридически законными; последние тем не менее тяжелее ложатся на общественное благосостояние, чем первые, точно так же, как хозяйничанье продовольствовавшей нашу армию в последнюю войну частной компании Когана, Грегера и пр. обошлось дороже, чем хозяйничанье проворовавшегося интендантства в Севастопольскую войну.

Что касается сущности дела, то очевидно, что покупка железных дорог не стоила бы казне ни копейки лишнего расхода, ибо доходы с дорог, вместе с уплачиваемою гарантией, служили бы достаточным источником для уплаты процентов по тем бумагам, которые заменили бы собою железнодорожные акции. Всякое же улучшение в управлении и эксплуатации дорог было бы уже чистым барышом казны.

Но ведь железнодорожные общества все задолжали казне громадные суммы, и на уплату этого долга гораздо менее можно рассчитывать, чем на получение 300 миллионов вознаграждения за военные издержки с Турции. При покупке дорог, казна могла бы вычесть свой долг на таком же точно основан ни, на каком, при выкупе крестьянских наделов, долги опекунскому совету, уплата которых должна была бы производиться постепенным взносом процентов и погашения в течение многих лет, были вычтены разом. Если эта мера, которая не могла же считаться строго законною, оправдывалась общественною и государственною пользой, то почему тот же резон не мог бы быть приложен и ко владельцам железнодорожных акций, как он был приложен и теперь еще прилагается к помещикам? Конечно, это было бы только формальным оправданием меры, в сущности весьма стеснительной для частных лиц; но взыскание долга могло бы быть произведено с рассрочкой, которая выразилась бы, например, в уменьшении процентов, уплачиваемых казной по бумагам, которыми она уплатит за выкупаемые железные дороги.

VIII

Экономисты-теоретики не жалуют, как известно, косвенных налогов; их идеал заключался бы в замене всех их прямым налогом, строго пропорциональным доходу, получаемому каждым подданным государства. Наш идеал совершенно этому противоположный. В наших глазах, последним словом финансового прогресса была бы совершенная замена всех прямых податей косвенными. Первое преимущество этого финансового идеала заключается в том, что он гораздо достижимее первого: в некоторых странах он уже и достигнут. Так, например, в начале шестидесятых годов, в Норвегии (где мне случилось провести тогда около года) все государственные доходы получались исключительно от таможенных пошлин, и никаких прямых налогов не было; изменилось ли это теперь, не знаю.

Самый существенный недостаток прямых налогов тот, что они никогда не могут быть распределены пропорционально действительным средствам плательщиков, и всегда считаются ими за тяжелое бремя. Первое есть недостаток экономический; второе, так сказать, недостаток психический. Они не могут быть пропорциональны и уравнительны, потому что, за небольшим исключением лиц, получающих определенное жалованье или определенный доход с бумаг приносящих проценты, доходы всех прочих лиц: землевладельцев, фабрикантов, купцов, ремесленников, занимающихся свободными профессиями, меняются с года на год в самых значительных размерах, в зависимости от урожаев, цен на продукты, хода промышленности, торговли и разных непредвиденных обстоятельств. Вычисление средней доходности очень мало помогает делу, потому что эта средняя доходность есть в сущности отвлеченная величина, с которою редко кто сообразуется. В хороший, удачный год хозяева уплачивают долги, вообще поправляются в делах, конечно, не откладывают на налоги, которые придется уплачивать с трудом в год менее доходный или совершенно убыточный. Еще важнее другое обстоятельство: если и можно определить получаемый доход, то как определить расход? Два человека получающее, положим, по пяти тысяч дохода, но из которых один холостой или бездетный, а другой обременен большим семейством, должен содержать престарелых родителей и сирот-родственников, находятся в совершенно различных имущественных положениях. Действительное различие в средствах лиц получающих одинаковый доход, может таким образом равняться разнице, существующей между лицами получающими доход вдвое и втрое больший или меньший. Да одно ли это? Образ жизни одного человека, при ведении которого он только и может получить свой доход, требует очень больших издержек на внешнюю представительность, и это вовсе не из прихоти, тщеславия, а по действительной необходимости. Большая и хорошо убранная квартира, лошади, экипаж, дорогая прислуга и т. п. должны быть во многих случаях причисляемы, выражаясь экономическим языком, к издержкам производства.

Затем самая тягость, самая неприятность прямых налогов разве не должна быть принимаема во внимание? Ведь то, чтò мы называем благосостоянием, измеряется собственно не известным количеством получаемых рублей, даже не отношением между числом удовлетворяемых и не удовлетворяемых потребностей, а скорее чувством довольства, которое внушает нам наше материальное положение. Следовательно, то, что нарушает это чувство довольства, есть действительная тягость, которой должно избегать, если возможно. В самом деле, не гораздо ли для меня лучше, если я плачу столько же или даже более, но ни мало не чувствую тягости этой уплаты? Не должно, кажется мне, забывать, что в конце концов все экономические законы приводятся к законам психическим. По многим причинам, почти всякий плательщик будет стараться скрывать свои доходы и таким образом уменьшать свою долю в уплате налогов. Ни одного из этих неудобств не имеют налоги косвенные. Они уравнительны и пропорциональны по самому существу своему, если только соображены так, чтобы падали на предметы потребления всех классов общества и уплачивались нечувствительно, малыми, дробными дозами. При всяком изменении в средствах к жизни, всякий имеет полную возможность сам изменять количество уплачиваемых им налогов.

Но приверженцы прямого налога с дохода скажут, и действительно говорят, что уплата государственных налогов в размере средств каждого есть священный долг гражданина и что политическое развитие народа должно вести все к большему и к большему сознанию этого долга. Все это очень хорошо, но находится в полнейшем, непримиримом противоречии со всеми остальными положениями экономической науки. Чтò такое основный закон, определяющей цену товаров, отношение их между предложением и требованием, как не результат человеческой алчности, жадности или вообще самого последовательного эгоизма? Ведь не только законы нравственности, но даже законы правды и справедливости требуют совершенно иного. В каком-нибудь продукте крайняя нужда, и вот все обладатели этого продукта потирают руки, придерживают свой товар и говорят про себя: платите дороже, гораздо дороже, чем он нам стоит вместе с тою надбавкой, которую мы по справедливости могли бы требовать в уплату нашего труда. Наоборот, какой-нибудь товар в изобилии, но производителям его необходимо променять его на предметы удовлетворения различных нужд и потребностей, — покупатели радуются, говоря: нам вашего товара не нужно; возьмем, пожалуй, если отдадите безо всякой для вас выгоды, даже с убытком. Ведь это действительный смысл экономического закона, переведенный с языка научной формулы на язык общеупотребительный. Но и этим не ограничиваются. Выставляют и такую экономическую аксиому, что капитал не знает отечества. Но ведь это фигура речи. Капитал сам есть не более, как сбор разных вещей, которые, конечно, отечества иметь не могут; капиталом становятся они только потому, что есть человек, капиталист, который приводит их в экономическое движение. Смысл безобидно звучащей метафоры тот, что обладатели капиталов предпочитают свои личные интересы интересам отечества до полного их забвения. Все это говорим мы вовсе не в укор экономическому учению. Положения его суть несомненные факты, и устанавливая их, экономическая наука была совершенно права и стояла на почве действительности. Я хочу сказать только, что экономические порядок и строй — одно, правовые порядок и строй — другое, а нравственные порядок и строй — третье, и что рассуждая с одной точки зрения, не должно перескакивать на другие. Утверждая, конечно, с экономической точки зрения, что капитал не имеет отечества, не должно, рассуждая о налогах, переходить на точку зрения гражданских доблестей и христианских добродетелей, вне которых прямые налоги не могут быть ни справедливыми, ни уравнительными для плательщиков. Добросовестное показание доходов или, точнее, действительных средств к жизни, при котором прямая подать с дохода только и может быть уравнительною и, следовательно, желательною, предполагает иной строй общества, доселе никогда еще на земле не существовавший, — строй обществ, основанный не на экономических началах, а на началах евангельски-христианских. Это есть достояние того блаженного тысячелетия, наступления которого ожидают некоторые сектанты под именем миллениума, когда агнец будет пастись около льва и сатана будет скован на целую тысячу лет. По тогда, вероятно, ни в каких податях и налогах не будет уже надобности.

Цель, которую я имел в виду, при этом рассуждении о прямых и косвенных податях, состоит в том, чтобы показать, что на благоразумном и целесообразном установлении косвенных податей должны быть основаны все старания к улучшению русских финансов, которое должно состоять последовательно: во-первых, в уничтожении дефицитов; во-вторых, в доставлении государству возможности делать те новые расходы, которые требуются, с одной стороны, для содействия развитию различных отраслей русской промышленности, а с другой, для укрепления и усиления его политического положения, и в третьих — в отмене всех прямых податей, временное наложение которых должно бы заменять собою государственные займы в случаях особого напряжения государственных сил в военное время.

Я сказал, что улучшение финансового положения России обусловливается, между прочим, и усилением политического положения ее, ибо очевидно, что в настоящее время политическое положение России далеко не соответствует ни действительным ее силам, ни ее исторической роли. Государство с населением по крайней мере в 90 миллионов доброго и мужественного народа, хотя и не задорно воинственного, но не имеющего себе равного по воинской доблести, государство с границами, собственно только с одной западной стороны открытыми для нападения сильных врагов, такое государство принуждено выносить оскорбления и неправды, подобные Берлинскому трактату, оставаться безучастным к угнетению своих единоплеменников по духу и крови в Галиции, Боснии и Герцеговине, подчинять свою политику видам Германии и даже считать одною из гарантий своей безопасности великодушие и добропамятность престарелого доблестного монарха ее. Силы и призвание России дают ей и право, и обязанность быть столь же бесспорно первою военною державой на суше, как Англия на море; между тем, нельзя не сознаться, что такое значение выпало на долю Германии, имеющей вдвое меньшее население и границы, со всех сторон открытые неприятельским ударам, Германии, которая могла достигнуть такого значения только благодаря частию великодушию, частию политическим ошибкам России.

Улучшение наших финансов именно путем хорошей системы косвенных налогов вполне достижимо, и достижимо в непродолжительном времени. Между предметами обложения есть один давно известный, который удовлетворяет всем требованиям хорошей и чрезвычайно доходной статьи. Я разумею хлебное вино. Питейный налог служит издавна предметом упреков нашей финансовой системе, как основанной на спаивании, развращении и разорении народа. Все эти упреки совершенно справедливы, поскольку они касаются систем взимания этого налога, как бывшей откупной, так и теперешней акцизной. Но тем не менее водка остается не только отличным, но даже наивозможно лучшим предметом обложения по своей сущности. Не будучи предметом необходимости, она вместе с тем обратилась в предмет чрезвычайно обширного потребления, которое хотя и вовсе не необходимо, даже едва ли полезно, но по крайней мере безвредно, если употребляется умеренно и если способ употребления не приправляется всякого рода соблазнами, развратом и даже преступлениями. Во всяком случае, употребление водки в народе, да и не в одном только народе в тесном смысле этого слова, а во всех классах общества, укоренилось, и с этим фактом надо считаться. Уничтожить или даже сколько-нибудь значительно уменьшить употребление водки невозможно ни обществами трезвости, ни развитием народного образования и школ как некоторые мечтают. Образование и школы суть вещи бесспорно хорошие и необходимые, но однако же не панацея ото всех возможных зол. Мы видим, что грамотные волостные писаря и весь так называемый (хотя и не в юридическом, а в общеупотребительном смысле) класс разночинцев, по школьному образованию стоящий, конечно, гораздо выше простого народа, не только пьют, но даже и пьянствуют больше его. Мы видим даже из множества примеров, что и недосягаемо высокая для народа степень образования не избавляет не только от сильного употребления крепких напитков, но даже и от пьянства. Совершенно неверна также и та мысль, что народ пьет будто бы от бедности и нищеты, чтò стараются даже объяснить физиологически потребностью заменить недостаточность питания употреблением алкоголя, как средством, ослабляющим аппетит замедлением процесса круговращения вещества. Неверно это потому, что, не смотря на возгласы „либералов“ известного пошиба и на статистические выкладки, основанные на данных взятых с ветра, недостаточность питания есть прискорбное явление, свойственное только или некоторым исключительным местностям, особенно неблагоприятствуемым условиями почвенными, климатическими, а также, к еще большему сожалению, и условиями общественного строя, или некоторым годам, как, впрочем, это не у нас одних, а и везде бывает. Укажу лишь на пример недавнего голода в богатой Силезии. Не верно также потому, что если пьют и бедняки, то еще гораздо больше пьют те, которые очень хорошо и даже с излишком питаются. Но, как бы там ни было, дело в том, что у нас пьют водку и будут пить, не смотря на общества трезвости, если бы таковые завелись, не смотря на общественные приговоры, на школы и просвещение, буде таковые заведутся в желательных размерах, не смотря ни на бедность, ни на богатство. Весь вопрос в том, чтобы сделать это питье водки по возможности менее вредным для народа и по возможности более доходным для казны, буде обе эти цели не противоречат одна другой. Но, по счастью, они не только не противоречат друг другу, но даже и недостижимы одна без другой. Эта задача разрешается наивозможно удовлетворительным образом обращением продажи водки и прочих крепких напитков в монополию правительства. Мысль эта принадлежит Московским Ведомостям. Сама по себе она не новая, ибо казенная продажа была даже испытана на практике в двадцатых годах, и очень неудачно. Всю цену сказанной мысли придают два дополнительные условия. Во-первых, чтобы при этом была устранена всякая продажа распивочно и напитки продавались бы в запечатанных сосудах различной величины, чтò также не ново, потому что предлагалось и при других проектах устройства питейного дела; во-вторых, — чтò, сколько мне известно, действительно ново и предложено в первый раз, — чтобы цена питей была совершенно пропорциональна продающемуся их количеству, чтобы сотая часть ведра стоила и сотую часть цены ведра. Как всякое ясное и верное решение задачи, и это решение, кажется мне, должно поразить каждого беспристрастного человека своею простотой и очевидностью. Продажа вина в запечатанных сосудах устраняет весь вред кабаков, а цена пропорциональная количеству лишает выгод шинкарство, и следовательно низведет его до самых незначительных размеров Доказывать и развивать эту мысль здесь не зачем, ибо она развита как нельзя лучше в Московских Ведомостях; прибавим только, что, по моему мнению, делаемые некоторыми к этому простому проекту дополнения в значительной степени испортили бы дело. Я разумею предлагаемое совершенное запрещение раздробительной продажи, чтò развило бы шинкарство, доставив ему опять те выгоды, которых бы оно без этого лишилась, и обращение в казенную монополию не только продажу вина, но и самого винокурения, чтò не только чрезвычайно усложнило бы дело, но и лишило бы сельское хозяйство выгод, сопряженных с небольшими винокуренными заводами. Я хочу только представить вкратце те огромные выгоды, которые получились бы от казенной монополии продажи вина для финансов России, не только без отягощения народа, но с некоторым даже для него облегчением, чисто с экономической стороны, не говоря уже о стороне нравственной.

Казна получает по 8 коп. с градуса, 3 руб. 20 коп. с ведра 40‑градусной водки, да сама водка стоит заводчику средним числом по 80 коп. ведро, и того 4 рубля. Но цену, почем покупает народ вино, нельзя положить менее 6 рублей за ведро. Оценка эта даже значительно ниже действительной, ибо в раздробительной продаже оно идет и по 7 рублей, а так называемое очищенное и по 10, тогда как расход на чистку очень не велик. В России ежегодно выпивается, или, точнее сказать, оплачивается акцизом до 65 миллионов ведер, чтò, по 2 руб. за ведро, составит уже 130 милл. руб., которые платит народ, но которых ни казна, ни винокуренные заводчики не получают. Далее, всякому известно, что в кабаках вино продается не надлежащей крепости. Если предположить, что к 8 ведрам вина узаконенной крепости приливается девятое воды, чтò дает еще очень крепкую водку в 351/2 градусов*, то потребители заплатят еще по 6 руб. за 8 милл. ведер приливаемой воды, т. е. еще 48 милл.

Наконец, положим на перекур и корчемство, которое несомненно значительно, еще около 31/2 милл. ведер, на 22 милл. рублей, и мы увидим, что народ платит не менее 200 миллионов лишнего против того, что получают казна и заводчики (без права перекура); значительная доля этих двухсот миллионов при казенной монополии могла бы перейти в руки казны. При этом, впрочем, надо сделать вычет миллионов в десять. Именно, мы считали, что сверх 65 милл. ведер, оплачиваемых акцизом народ выпивает еще около 12 милл. корчемной водки, перекура и воды; казна, конечно, заменит воду водкой, и за все это количество должна будет платить заводчикам, чтò, по 80 коп. за ведро, и составит около 10 миллионов рублей Расчет этот, без сомнения, ниже действительного, потому что кругом вино продается в кабаках дороже шести рублей, — да еще сколько бывает недомеру! Положим, что расход казны составит 100 милл.; все-таки, монопольная продажа вина дала бы правительству не менее 90 милл. рублей, сумму которая разом устранила бы дефициты, так сказать развязала бы правительству руки на все необходимые и полезные расходы, в которых теперь поневоле приходится ему себя стеснять. И это не только без надбавки единой копейки к тому, чтò платит теперь народ, но с облегчением для него, ибо теперь он платит деньги частью за воду, платит в раздробительной продаже не менее 7 руб. за ведро, а в шинках и вообще местах тайной продажи и по 8 рублей. Все кабацкие безобразия будут уничтожены. С прекращением барыша от перекура, винокуренные заводы опять получат свое хозяйственное значение, скотоводство и хлебные урожаи увеличатся, а потребность в огромном количестве стеклянной посуды заставит возникнуть много стеклянных заводов с обеспеченным сбытом их продуктов в казну — обстоятельство, которое можно будет употребить в пользу, дабы завести у нас столь важное содовое производство.

Существуете ли какой-либо иной способ, с одной стороны, уменьшить в такой же мере вред, причиняемый кабаками и вообще неумеренным, неправильным употреблением вина, а с другой — настолько разом поднять доход казны, не только без отягощения народа, но с выгодой для него? Может быть при практическом исполнении этого плана и встретятся те или другие затруднения; но неужели не стоит подумать об их устранении? Алхимики столетия бились из-за открытия мнимого философского камня, а тут ведь для русских финансов самый неподдельный и настоящий философский камень. Что это дело возможное, доказывает табачная монополия во Франции, где дело несравненно сложнее, ибо самая фабрикация табака производится правительством, и в руках его достигла замечательной степени совершенства. Да и у нас казенная продажа вина некогда существовала, и сложная организация этого дела была приведена в исполнение. Правда, она не дала хороших результатов, но причины этой неудачи ясны: вино было разноценно, смотря по отпускаемому количеству, и продажа производилась как на вынос, так и распивочно. Злоупотребления, которые могли при этом существовать, понятны. Кроме того, условия гласности в то время и теперь совершенно иные, иной и контроль, к которому теперь, сверх правительственных, могут быть привлечены и земские силы. Эти опасения чиновничьей неблагонадежности, хотя, к несчастию, и не безосновательны, однако же, крайне преувеличены, особливо при том условии, что все в здешнем мире сравнительно. Эти преувеличенные опасения напоминают мне факт из управления бывшими военными поселениями южной России. Как известно, крестьяне, приписанные к поселенной кавалерии, управлялись особыми окружными начальниками и исполняли, так сказать, барщинные работы на войско, которому доставляли сено, овес, хлеб, избыток которых продавали в Одессе. Но пшеницы они сеять не смели, а должны были ограничиваться более дешевою рожью. Это делалось в видах охранения нравственности господ окружных начальников. Продажа дорогой пшеницы была бы слишком соблазнительна, сулила слишком большие выгоды их недобросовестности. Тем не менее, конечно, недобросовестность простиралась и на рожь, и на овес. Что при продаже пшеницы, хотя доля окружных и была бы значительнее, но все-таки значительнее был бы и доход казны: этого в расчет не принималось.

Результат совершенно противоположный тому, которого смело можно ожидать от казенной продажи водки получился от снятия соляного акциза: казна дохода лишилась, а соль не подешевела*. Оно и понятно. Доходы казны перешли к немногим лицам, в чьи руки попала добыча соли и число которых очевидно недостаточно для понижения цены ее, посредством конкуренции. Единственным действительным лекарством было бы и тут возвращение к казенной добыче и оптовой продаже соли, если не всей вообще, то значительной ее доли, достаточной для того, чтобы служить регулятором ее цены. Дело это очень легкое, которое нисколько не могло бы затруднить казны. Главная масса русской соли получается, как известно, из самосадочных озер. Озера эти двух, совершенно различных, свойств. В огромном большинстве озер (их более тысячи в одной Астраханской губ.) соль ежегодно садится тонким слоем на дно во время летних жаров, сгущающих рассол. С осенними дождями и весенним таянием снегов, этот слой весь или почти весь, растворяется, затем снова осаждается, и этот-то тонкий слой служит предметом добывания. После нескольких лет добывания, осаждающийся слой становится все тоньше и тоньше, озеро оскудевает, и нужно дать ему несколько времени покоя, чтобы соль, успела в нем опять накопиться выщелачиванием солонцеватой почвы окрестностей озера; как говорят, нужно дать время снова образоваться в нем „корню“. Это опреснение соляных озер бывает после долговременной добычи столь значительное, что в таких озерах Астраханской губернии заводится рыба, именно сазаны, любящие солонцеватую воду. Упомянутый „корень“ в таких озерах составляет илистое, вязкое дно, пропитанное и насыщенное солью. Вода растворяет соль этой соленой грязи и осаждает ее на ее же поверхность. Так как соли из солончаковой окрестности ежегодно приносится стекающею в озеро водой меньше, чем сколько ее добывается, то, конечно, и „корень“ оскудевает.

Совершенно другого характера три большие соляные озера: Эльтонское, Баскунчакское и Индерское, которые все три я имел случай посетить. В них все дно состоит из слоев соли до неизведанной глубины. В Эльтонском озере, сказывали мне, было произведено бурение на глубине трех сажен, и все была соль. Ежегодно, при половодье, вода в этих озерах поднимается, часть прошлогоднего осадка, растворяется и, кроме того, вливается масса соляного раствора частью из впадающих соляных ручьев, частью из ключей, находящихся в сообщении с подземными соляными скоплениями. С наступлением летних жаров часть соли осаждается и нарастает новый слой, масса которого значительно превосходит количество ежегодной добычи. Добыча же так легка и проста, что почти равняется выгребанию соли из готового магазина. В Индерском озере, по руслу впадающего в него оврага с твердым каменисто-песчанистым дном, Уральские казаки, которым принадлежит озеро, въезжают в него на телегах, — ибо воды в нем так мало, что она не покрывает всей поверхности озера, а вся скопляется в подветренной стороне, оголяя соляное дно, — и нагребают соль в телеги. По свойственной человеку жадности, накладываюсь обыкновенно больше чем лошадь может тащить и принуждены постепенно сбрасывать часть своего груза, так что вся дорога от озера до Урала усеяна кучками соли, как путеводными знаками. В Эльтоне воды больше, но и в нем она нигде не доходит до аршина глубины, берег же илистый и топкий. В этой черной, пахнущей сернистым водородом, грязи, прорыты очень мелкие канавы, по которым на плоскодонных, широко-развалистых лодках въезжают в озеро. Люди выходят в воду, лопатами счищают новосадку, т. е. именно то, чтò в других озерах и составляет самый предмет добычи, как недовольно плотную и чистую, и ломом откалывают довольно большие глыбы, всегда в пять слоев (образовавшихся в течение пяти предшедших годов). Образуется уступ, и ломка становится еще легче. Эти глыбы разбивают двумя, тремя ударами лома, прополаскивают лопатами в рассоле-рапе, чтоб отделить илистые, грязные прослойки, и наваливают в лодку. Затем соль складывают в кучи, имеющие вид четырехскатной крыши. Вот и вся операция. В мою бытность на озере, добыча была еще казенною и, по словам местных чиновников, все расходы казны (включая в то число, конечно, и негласные доходы чиновников) ложились по 11/2 к. на пуд добытой соли. В Баскунчакском озере, лежащем у подножия знаменитой степной горы Богдо, добыча соли тогда вовсе не производилась; там жили только чиновник и казачья команда, наблюдавшие за тем, чтоб из этого богатого источника не производилось корчемной добычи. Из этого видно, что тут никаких предварительных работ, никаких устройств, никаких, словом, затрат капиталов для добывания соли из таких природных магазинов не требуется! Из-за чего же, спрашивается, предоставлять откупщикам озер, лицам или компаниям, фактическую монополию на этот, столь необходимый и общеупотребительный, продукт? Для удешевления провоза необходимы, конечно, железные дороги, и не одна, а две: от Баскунчакского озера по направлению к Черному Яру, а от Эльтона к Камышину, куда ближе, или к Саратову, откуда уже есть железный путь. Местность здесь абсолютно ровная, пассажирского движения почти не будет, сплав всех материалов по Волге удобен, следовательно, дорога может и должна быть устроена простейшим и дешевейшим образом. Цена ее будет так невелика, что можно бы смело решиться строить ее на беспроцентный капитал, выпуском кредитных билетов. На прочих железных дорогах тариф за провоз соли должен быть обязательно назначен самый низкий. Если бы, например, он был не дороже 1/60 к. с версты и пуда, то в районе 1,200 верст он обошелся бы в 20 к. При уравнении соли с самыми дешевыми предметами перевозки, кирпичом, камнем, известью, он мог бы быть и еще дешевле. Если бы казна брала себе по 5 к. с пуда, сверх издержек добывания, которые положим в 11/2 к., а провоз по солевозной железной дороге в 31/3 к., чтò при предлагаемом способе ее постройки очень возможно, то стоимость соли обошлась бы по окружности радиуса от Саратова в 1,200 верст — в 30 коп., и соль могла бы быть продаваема, принимая в расчет расходы по нагрузке, выгрузке, хранению и барыши продавцов, от 35 до 40 к., а внутри этого круга значительно дешевле. Так как цель казенной добычи соли на озерах Эльтонском и Баскунчакском состояла бы в регулировании цен на нее, то правительство могло бы отпускать известное ее количество земствам по их требованию. Может быть, для лучшего достижения цели этого регулирования, можно было бы открыть казенную добычу соли и в некоторых крымских месторождениях. Все остальное могло бы быть предоставлено частной промышленности, с уплатой казне тех же 5 коп. с пуда. Так как, при такой дешевизне, потребление соли не могло бы быть меньше 50 миллионов пудов, а, вероятно, было бы гораздо более этого, то, не смотря на действительное удешевление продукта, казна все таки получила бы от этой статьи, по меньшей мере, до 21/2 миллионов рублей.

Но улучшение финансов достигается не одним увеличением доходов, а также и уменьшением расходов. Самою действительною в этом отношении мерой было бы, кажется мне, приобретение правительством всего огромного количества провианта, фуража и некоторой части обмундировки, именно обуви и белья для армии и флота, не по подрядным или справочным ценам, а по ценам действительным, по возможности из первых рук — по ценам, которые, как известно, всегда значительно ниже первых*. Для этого следовало бы обратиться, в виде опыта, к земствам одной или двух губерний, которые могли бы на выдаваемые им авансы заготовлять муку, крупу, овес, конечно, из первых рук, от самих производителей; шитье белья могло бы доставить некоторый заработок крестьянским женщинам, чему были уже удачные опыты в некоторых губерниях в последнюю войну. Некоторый процент от полученных казной выгод мог бы быть предоставлен земствам для увеличения их средств. Но, кроме этого, земствам была бы и другого рода выгода. Нельзя не сознаться, что теперь существует как бы некоторый антагонизм между органами правительства и земствами, и последние, как вообще жалуются, терпят разного рода стеснения в их деятельности. Когда бы само правительство было заинтересовано получаемою им, посредством земств, финансовою выгодой, то, конечно, им открылась бы более широкая деятельность, ибо стесненное и, вследствие этого, подавленное, так сказать будирующее, земство не могло бы столь успешно исполнять возлагаемую на него обязанность. Позволю себе указать на пример. Кому не известно, что во время откупов само правительство потворствовало даже незаконным проделкам откупщиков, побуждаемое к тому своими неотложными финансовыми нуждами? Не прямо ли следует из этого, что оно и все его органы будут иначе смотреть на действия земства, в сущности своей, совершенно законные, когда оно будет его финансовым пособником? Казна, будучи самым крупным потребителем, могла бы употребить эту силу на регулирование разных экономических отношений. Одно из хороших явлений русской экономической жизни есть так называемая кустарная промышленность. С этою истиной все согласны. Но занимающиеся этого рода промышленностью очень стеснены в своем положении тем, что должны получать материалы из рук тех, на кого работают, получать материалы по дорогой цене и часто дурного качества, а продавать им произведения своего труда ценою гораздо ниже действительной. Одна из крупных отраслей этой промышленности есть сапожное производство в селе Кимре, Тверской губернии, и в его окрестностях. Если бы правительство непосредственно через своих органов, но гораздо лучше, через посредство земства же, доставляло жителям Кимры кожевенный товар и прямо скупало бы у них сапоги, то обувь войска стоила бы значительно дешевле, солдаты были бы лучше обуты, и благосостояние Кимры возросло бы в значительной степени. Вероятно, образовались бы и другие центры сапожного ремесла.

Этих мер: казенной продажи вина, возвышенного таможенного тарифа, казенного добывания соли, экономии на провианте, фураже и некоторых предметах обмундирования, будет, без сомнения, с избытком достаточно и для покрытия дефицита, и для доставления правительству возможности содействовать развитию промышленности и поставить военные силы России на соответствующую ее политическому положению высоту. Избыток этот, по нашему мнению, должен быть употреблен на возможное облегчение прямых податей, с целью совершенной их о��мены. Но для этого последнего результата, всех этих средств, вероятно, все-таки будет еще недостаточно. Значительным ресурсом в будущем была бы табачная регалия. Но дело это очень затруднительно, ибо с ним сопряжена самая фабрикация табака. Надо не возбудить всеобщего неудовольствия дурным качеством товара, достигнуть в приготовлении его того же совершенства как во Франции, где это также сделалось не вдруг, а весьма постепенно; да притом и надзор за такою выделкой весьма затруднителен, а главное: развитие и распространение табаководства у нас еще не довольно окрепло, чтобы теперь же наложить на него это стеснение.

Есть еще некоторые небольшие налоги, которыми также не следует пренебрегать. Укажу лишь на игральные карты. Играющие платят в действительности гораздо дороже, чем во чтò обходится игра карт, платят от 2 до 3 руб. за игру, и на этот излишек главным образом содержатся клубы, из него получает доход прислуга в домах, где играют в карты, а где не играют? Выгоды эти, думается мне, не столь уважительны, чтобы правительству следовало останавливаться пред их нарушением. Теперешний доход от карт идет на содержание воспитательных домов. Этот доход должен оставаться, конечно, неприкосновенным, но имеющий получиться излишек мог бы составить один из источников казенного дохода. Вероятно, есть и много других таких мелких доходных статей, мне неизвестных. Не забудем только, что ведь именно массой подобных мелких и разнообразных доходов Тьер возвысил доходы Франции для покрытия процентов на пять миллиардов, которые она должна была уплатить Германии.

Наконец, по нашему мнению, есть один прямой налог, который изо всех наиболее справедлив, уравнителен и наименее тягостен. Это налог на доход, получаемый с процентных бумаг, акций, облигаций и т. п., как правительственных, так и частных. Процентные бумаги составляют или предмет спекуляции, непроизводительной купли и продажи, приносящих иногда огромные барыши, но во всяком случае не составляющих производительного труда, а нечто в роде азартной игры, незаслуживающей покровительства; или они выражают собой, так сказать отстой, или осадок труда настоящего или прошедших поколений, переданный по наследству и приносящей обладателю доход безо всякого нового приложения к нему труда. Это, следовательно, уже как бы некоторый избыток, который гораздо справедливее облагать налогом, нежели труд личный, непосредственно дающий собою средства для существования, все равно, будет ли это труд рабочего, фабриканта, купца, или труд так называемых свободных профессий, которые все, даже при кажущейся значительности дохода, или, по крайней мере, оборота, могут в действительности давать весьма небольшие чистые остатки, нередко даже приводящие трудящихся, без вины их, к полной несостоятельности, к крушению их состояний, и, следовательно, в гораздо меньшей степени подлежащее обложению, чем результат труда, приносящего почти всегда верный доход. К тому же доход с процентных бумаг, поддающийся точному определению, не может быть оценен ни слишком высоко, ни слишком низко, как то легко бывает со всяким другим доходом, и притом не может быть скрыт или утаен. Обладатели такого дохода часто люди богатые или, по крайней мере, хотя в некоторой степени самостоятельные. Налог на эти бумаги есть единственное средство заставить очень богатых людей участвовать в несколько значительной мере в несении государственных тягостей; хотя, конечно, отчасти и он, подобно всякому прямому налогу, может оказаться во многих случаях стеснительным, но все же в гораздо меньшей степени, нежели все прочие виды их. Да оно как-то странно и дико видеть, что взимается подушная подать или, все равно, поземельная, ибо ведь тут изменена только форма, так сказать только предмет подати, а не самая сущность и количество ее, с крестьянина, зарабатывающего в поте лица хлеб свой, и притом способом весьма неверным, подлежащим множеству случайностей, а капиталы, дающие верный и постоянный доход, уже безо всякого приложения труда со стороны их обладателей, остаются без обложения. Пять процентов с дохода, приносимого процентными бумагами, составили бы уже довольно значительный доход, соответственно которому могли бы быть уменьшены наиболее тяжелые из прямых налогов, чтò, вместе с употреблением для сей цели избытков от вышеупомянутых косвенных налогов, довело бы прямые налоги, если и не до полной отмены, то, но крайней мере, до значительного минимума*.

IX

Строгий охранительный тариф, легкая для народа и доходная финансовая система и правильное отношение к обращающимся в государстве денежным знакам еще недостаточны для возведения страны на ту степень экономического благосостояния, к которой она способна по ее естественным ресурсам. Они недостаточны даже для совершенного излечения недуга невыгодного торгового баланса, для установления равновесия между ввозом и вывозом и для покрытия излишком вывоза тех уплат, которые приходится делать за-границу, помимо оборотов чисто торговых. А без этого, как мы видели, полное восстановление ценности монетной единицы невозможно. Для этого необходим еще ряд положительных мер, направленных непосредственно к развитию, распространению и улучшению существующих уже в стране отраслей промышленности и к созданию новых. И в этом отношении, полагаем, серьезных результатов можно достигнуть не иначе как при непосредственном содействии правительства.

Часто можно слышать мнение, что правительство не должно вмешиваться в промышленную жизнь страны, предоставив все естественному ходу вещей. И в этом случае, как во многих других, основываются на примере Англии, которая, как мы уже показали, находится, относительно России, так сказать, на противоположном экономическом полюсе. Но почему же не взять в пример Францию, которая обязана своим экономическим развитием как раз противоположной системе, т. е. разумному вмешательству правительства при Кольбере в промышленную жизнь страны? А в настоящее время если Франция и уступает Англии в широте торговых и вообще промышленных оборотов, то стоит нисколько не ниже ее по количеству накопленных капиталов, как это ясно показала та легкость, с которою она уплатила наложенную на нее громадную контрибуцию. Количество ежегодных сбережений Франции оценивается не менее чем в два миллиарда франков. Очевидно, что народный характер, степень промышленного развития страны и обилие капиталов должны решать вопрос о вмешательстве или невмешательстве правительства в экономическую жизнь народа. Говорят, что наша промышленность находится еще в детстве, чтò совершенно справедливо; но если это так, то и обращаться должно с нею как с детьми, т. е. воспитывать и направлять, а не оставлять на произвол с лозунгом: laisser faire, laisser passer. Если в стране изобилие капиталов, то конечно они будут искать выгодного себе приложения, охотно приниматься за новые предприятия, обещающие выгоду, потому что старые пути по большей части уже заняты. Напротив того, где капиталов мало, они довольствуются этими старыми избитыми путями, все еще дающими хорошее вознаграждение. Зачем, например, было капиталистам ломать себе голову, куда обратить им капиталы в то время, когда откуп, или поставка хлеба, или железнодорожные концессии, или страховые общества и т. п. предприятия с проторенными уже путями, давали хорошие барыши? Если при таких условиях явится вдруг какая-нибудь обещающая золотые горы приманка, как например сибирские золотые россыпи, или кавказская нефть, к ним, конечно, обратятся капиталы, но их не окажется на предприятия более скромные. На них надобно указать, разъяснить, что они могут быть выгодны, и тем привлечь капиталы, употребив на них сначала, тем или другим способом, средства правительственные.

Да и в самой Англии всегда ли было так; как теперь? Чтò такое знаменитый Кромвелевский Навигационный Акт, как не правительственное вмешательство, как не нарушение естественного хода вещей? Однако, именно он развил английское торговое мореплавание и вырвал из рук Голландцев торговое первенство. Чтò такое знаменитые корнбилли, поднявшие английское земледелие на такую высоту? Станут утверждать, что они были результатом экономических заблуждений (хотя они еще процветали во время самого разгара экономической теории свободы торговли), которые исчезли, к великому благополучию Англии, с установлением в, общественном мнении более здравых экономических понятий. Что хлебные законы были отменены вò время, с этим спорить не стану; но если б их вовсе не было, то смело можно утверждать, что хлеба ввозилось бы теперь в Англию в несколько раз больше, чем его ввозится. Да и в не столь давнее время, не оказало ли правительство самого существенного и огромного вспоможения английскому земледелию, дав ему миллионы на устройство системы дренажа?

Но если в самой Англии правительству и не приходится способствовать развитию той или другой отрасли промышленности ни отрицательными мерами таможенной охраны, ни мерами положительными, то совершенно иначе действует оно в Индии. Чайные плантации в Ассаме дают теперь 50 миллионов фунтов чаю, а не правительство ли содействовало заведению и разведению их, не правительство ли развело огромные плантации молодых чайных деревцов для раздачи плантаторам? Не то же ли самое делают Английское правительство в Индии и Голландское на острове Яве с хинными деревьями? На Яве плантации и принадлежат, кажется, правительству. Около двух лет тому назад, я имел случай познакомиться с очень интересным человеком, русским подданным, который странствовал по свету и, между прочим, занимал видное место в ботаническом саду в Брисбене, в Австралии. Он рассказывал, какие условия делает Английское правительство для разведения там разных полезных деревьев, фруктовых и других, и вообще растений. Оно засаживает, например, на ,свой счет пригодные для сего долины тековым деревом (Tutona gransis) и т. п.

Главные средства, какими правительство может оказывать прямое содействие возникновению, распространению и улучшению разных отраслей промышленности, по моему мнению, суть доставление и обеспечение сбыта произведениям; пример, наглядно доказывающий выгодность какого-нибудь промысла или какого-либо улучшения в производстве, и заведение новых отраслей промышленности на собственные средства и собственными стараниями. Примеры всех этих трех способов воздействия на промышленность мы укажем. Сверх этого, существует еще несколько средств, как-то: премии, выставки, специальные школы, которым мы придаем сравнительно меньшее значение. Школы могут принести действительную пользу промышленности только чисто практические, действующие примером, наглядностью и навыком. В Англии все промышленное обучение идет этим путем, и в этом с нее можно и должно брать пример; даже практическая медицина изучалась там таким способом. Тем отраслям промышленности, которые для преуспеяния своего должны освещаться светом науки, этот свет, это высшее руководство дается не прикладными школами, а высшим научным образованием, конечно, в соединении с природным талантом.

Само собою разумеется, что мы не можем иметь притязания указать на все те отрасли промышленности, которые могут быть вновь заведены в России, распространены и улучшены. Самая значительная доля их получит необходимый для их развития жизненный толчок уже одною косвенною мерой таможенного покровительства, Мы можем лишь указать на некоторые примеры, почему-либо обратившие на себя наше внимание.

Прежде чем приступить к этому, возвратимся еще к оживляющим всякую вообще промышленность путям сообщения; о некоторых из них мы уже упоминали при случае (Сибирская и солевозные железные дороги). Между железными дорогами, в которых нуждается Россия, есть одна, про которую лет пятнадцать тому назад писалось и говорилось, о которой приходилось писать и мне, проведение которой даже было в принципе решено, но которая, кажется, совсем забыта, между тем как другие дороги, даже совершенно излишние, были с того времени построены пока в чистый убыток стране. Я разумею дорогу, которая соединила бы судоходные части рек Вятки и Северной Двины, от слободы Кукарки или города Уржума до слияния Вычегды с Двиной. Дорога эта, по характеру местности и по чисто-торговому (а не пассажирскому) своему характеру, была бы очень дешева и не только оживила бы север и сделала бы из Архангельска значительный центр вывозной торговли, но доставила бы сбыт для хлеба и вообще сырых продуктов весьма значительному пространству и, удешевив провоз, конечно усилила бы производство и отпуск. Взгляд на карту показывает, что реки Вятка и Северная Двина, от устья Вычегды, лежат в одной прямой линии, которая может обратиться в непрерывный путь сообщения, если в промежутке, разделяющем судоходные части этих рек, провести железную дорогу длиной верст в 450. Всего лучше было бы построить ее на выпущенные специально с этою целью кредитные билеты, так как су��ма, потребная на это, не велика и, при экономическом устройстве, едва ли превзойдет 15 миллионов рублей. Пространство, которое нашло бы себе в этой новой дороге самый короткий и дешевый путь сбыта обнимает собою, кроме всей Вятской и Уфимской, части Пермской, Оренбургской, Самарской (уезд Бугульминский) и Казанской губерний. Наконец, если будет проведена Сибирская железная дорога, то для части сибирских произведений: хлеба, масла и пр., который будут предназначены к заграничному сбыту, не будет более дешевого и прямого пути от пересечения ее Камою ниже Сарапула, как именно Камою, Вяткою, предлагаемою железною дорогой и Северною Двиной к Архангельску. Говорят о невозможной, по нашему мнению, железной дороге от Рыбинска или Вологды к Архангельску, не обращая внимания на то, что хлеб, отправляемый от устьев Вятки, уже пройдет почти весь путь до Архангельска в то время, когда, идя вверх по Волге, он только что достигнет Рыбинска, после чего ему будет предстоять еще почти тысячеверстное пространство по железной дороге, по которой ему, конечно, и идти не зачем, а уже гораздо дешевле направиться к Петербургу водой или железными дорогами. Такое сокращение и удешевление пути не может же остаться без влияния на увеличение отпуска, а следовательно на развитие земледельческой промышленности в означенном обширном пространстве, не считая даже Сибири с пятью-шестью миллионами населения.

Говоря о сбыте сибирских продуктов чрез Архангельск, как о самом удобном по краткости и дешевизне пути, не могу не выразить своего искреннейшего убеждения, что все надежды на развитие сбыта и торговли сибирскими реками чрез Ледовитый Океан и Карское море, которое покойный Бэр так удачно назвал ледником (Eiskeller), навсегда останутся несообразным с делом мечтанием. Не говоря уже о северо-восточном пути в Японию и Тихий Океан, на котором на одну, с трудом проскользавшую, Вегу всегда будет приходиться по десятку погибших Жанет, не говоря о столь прославленном и с таким восторгом принятом в России путешествии г. Норденшельда (теоретический результат которого не прибавил ничего к тому, чтò уже мы знали из трудов русских путешественников, начиная от казака Дежнева до Цивильки, Пахтусова, адмирала Врангеля и графа Литке и иностранцев Баренса и Беринга, а практические результаты равны нулю), даже торговые сношения через Обскую и Енисейскую губы* могут быть только более или менее любопытными и удачными попытками и случайностями, а не практическим делом. Да путь этот от действительно богатых местностей Южной Сибири по Оби и Иртышу не был бы даже и короче, чем путь частью реками, частью железными дорогами на Каму, Вятку, Северную Двину и Архангельск, а принимая во внимание удлинение морского пути и опасности, сопряженные с ним в этих высоких широтах, а следовательно вздорожание фрахта, он в сущности был бы и дороже.

Но не одни железные дороги служат удобными путями для торговли; во многих отношениях реки даже превосходят их. Никакие искусственные пути не могут, например, заменить нам нашей Волги, а между тем, вторая после Волги река остается у нас до сих пор каким-то неполным, искалеченным, отчасти разбитым параличом организмом. В торговом отношении все равно, как если бы верхний Днепр, протекающий через плодороднейшие места Киевской, Полтавской и Черниговской губерний, терялся ниже Екатеринослава, подобно степным рекам, в песках. Прорытие обводного канала мимо днепровских порогов, как, например, обойдены в Швеции Трольгетские водопады, в несколько крат увеличило бы значение Днепра и, удешевив сбыт, усилило бы обороты Херсона и Николаева по вывозной торговле. Мне думается, что такое предприятие было бы несравненно полезнее, например, осушения Пинских и Мозырских болот, от которого мелеет Днепр и которое лишает нашу западную границу стратегической защиты, стòящей многих первоклассных крепостей, не допускающей возможности соединиться врагам, которые наступали бы на нас одновременно с запада и с юго-запада, — случай конечно, не выходящий за пределы возможности и даже вероятности.

Еще одно гидрографическое сооружение принесло бы России неисчислимые выгоды в весьма различных отношениях: это — направление течения Аму-Дарьи по ее старому руслу в Каспийское море. Недавний прорыв показывает возможность этого предприятия, напрасно считаемого химерическим. Существование низины на пути этого русла, которая образовала бы обширное озеро и огромным испарением с его обширной поверхности могла бы препятствовать достижению воды до моря, не составляет неустранимого препятствия. Прибрежными валами можно бы заставить течь реку в сравнительно узком русле; огромной трате воды поливными каналами, так называемыми арыками, можно бы противодействовать устройством обширных водоемов, которые, наполняясь водой при излишестве ее в реке, потом выпускали бы ее для орошения. Наконец, если бы все-таки не хватало в новой реке воды для надобностей судоходства (цель орошения, т. е. обращения бесплодной пустыни в плодородную страну была бы достигнута во всяком случае), то знакомые с местностью утверждают, что не было бы невозможным пустить Сыр-Дарью в Аму и слить таким образом в одно русло эти две среднеазиатские реки. Насколько это удобоисполнимо, я, конечно, судить не могу. Издержек на такое предприятие жалеть бы не следовало; оно равнялось бы, в своем роде, прорытию Суэцкого канала. Перехожу к главному предмету этого отдела моей статьи. Хлебопашество или вообще земледелие, как главный, основной промысл русского народа, конечно, прежде всего должно обращать на себя внимание. Я не принадлежу к числу тех, кто верят в хронические голодухи и во внезапное оскудение почвы России, не исключая даже знаменитого чернозема. Для этого нужно быть человеком или решительно не знающим России, или чрезвычайно легкомысленным, или до крайности тенденциозным, или, наконец, чтò впрочем совершенно тождественно с легкомыслием, надо питать полное доверие к числовым данным нашей промысловой и в особенности земледельческой статистики. Впрочем, и легкомыслие, и статистика, и незнание России служат только к распространению этих несообразностей; истекают же они не из чего иного, как из тенденций и, чтò весьма замечательно, из двух диаметрально противоположных тенденций. Одной из них надо было доказать, что воля, данная презренному дикарю, русскому крестьянину, разорила русское хозяйство, как помещичье, так и само крестьянское; другой, что эти самые крестьяне, хотя и ставшие в самые новейшие времена прокаженными, суть все-таки настоящие представители демократии и, как таковые, не могли не быть обиженными и обделенными при назначении им наделов во время освобождения. И эта вторая тенденция основывает свои выводы на результатах, добытых первою.

Но, хотя мы и уверены, что почва наша не оскудела внезапно, а осталась плодородною там, где была таковою, нынешний 1882 год лучше всего это доказал, как раз вслед за воплями об оскудении, громче всего раздававшимися, как нарочно, в прошлом году; тем не менее, в иных местностях она действительно скудна, но скудна уже очень давно. Хотя, полагаем, мы еще можем и будем вывозить много хлеба за границу, но тем не менее лучше иметь возможность вывозить еще более; хотя, наконец, мы убеждены, что сам Русский народ, говоря вообще, т. е. на большей части русской территории, за исключением лишь случайных неурожаев, пока еще вдоволь, а не в проголодь питается хлебом, тем не менее надо желать и стараться, чтобы не было и этих частных, но прискорбных исключений. В этом последнем отношении, т. е. относительно временных неурожаев, должно заметить, что никакие хозяйственные улучшения совершенно освободить от них не могут, что они случаются везде, где народ живет преимущественно земледелием, что от этих несчастий может предохранить только правильно примененная пословица: береги денежки на черный день. А денежкой не может тут быть ничто другое, как самый же хлеб, засыпанный в запасные магазины, которые были учреждены у нас после печальных опытов половины тридцатых и начала сороковых годов, когда самые плодородные местности России были посещены не только неурожаем, но действительным голодом, но которые почему-то были заброшены в новейшее время.

Как ни желательны, как ни настоятельны улучшения в нашей земледельческой промышленности, нам придется очень долго их ожидать, если будем надеяться на введение так называемого рационального сельского хозяйства с его сложными севооборотами, посевами корнеплодных растений, увеличением и усилением скотоводства, — долго, говорю я, придется ждать даже в больших помещичьих имениях, и никогда не дождаться на землях крестьянских, помочь которым всего желательнее.

Данные, получаемые теперь от корреспондентов из разных губерний, более достоверные, чем огульные цифры посевов и урожаев, собираемые чрез полицию, ясно показывают, что везде (и по всем сортам хлебов и других посевных растений урожай на крестьянских землях значительно менее, чем на помещичьих. Улучшений в крестьянских хозяйствах, да и в большинстве помещичьих, на землях, отдаваемых в аренду, можно ожидать лишь в том случае, если возможно привести улучшения к самым простым элементарным приемам, а выгодность этих приемов доказать ясными убедительными примерами, в возможных для крестьян, и вообще для небогатых людей, условиях, — примерами, которым оставалось бы просто подражать. И это, кажется, возможно. Основное, само по себе очевидное правило всякой земледельческой промышленности состоит в том, чтобы почва, на которой возделывается любое растение, заключала в себе достаточное количество тех питательных веществ, которые для этого растения требуются. Если почва сама по себе ими богата, — тем лучше; если же их в ней недостаточно, то нужно добыть их извне. На это существуют три простые средства: 1) распахивать почвы, которые вообще богаты питательными частями и могут, смотря по качеству своему, выносить в течение более или менее долгого времени культуру безо всякого удобрения; или 2) добывать эту питательную почву из глуби, выворотив на свет и воздух плодородную почву, добавляя этим чего не достает в оскудевшем уже от долгой культуры поверхностном слое; или, наконец, 3) принося в почву, уже истощенную, недостающие для питания вещества извне.

Вспахивать нови в большинстве наших губерний нельзя, или потому, что их больше нет, или потому, что для сего надо бы истреблять леса, необходимые в других отношениях. Поэтому пользоваться новями можно только посредством переселений в незаселенные еще или малозаселенный местности. Было уже разъяснено и доказано, и в газете Русь и в прекрасной статье г. Маркова в февральском нумере Русской Речи, что огульное переселение миллионов людей и невозможно, и вредно; что оно лишило бы работников местности, в них нуждающихся, сделало бы в них невозможным ни развитие промыслов, ни усовершенствование сельского хозяйства, которое при недостатке рук должно сохранить свой прежний экономический характер при почве, уже значительно истощенной; приучило бы народ к перекочевке с места на место для отыскания обширных пространств, где можно бы держаться залежной системы хлебопашества, к которой и так имеет он склонность и любовь; наконец переносило бы центр тяжести государственной силы далее и далее на восток и тем открывало бы простор натиску с запада. Переселение должно исходить только из местностей, действительно густо населенных земледельческим населением, или из общин, получивших малые даровые наделы, и должно бы направляться с содействием правительства по крайней мере в места, к которым можно применить название хотя и в совершенно другом смысле — не столь отдаленных: в Заволжье, южную Россию и Ставропольскую губернию.

На одну из местностей этой последней я считаю полезным обратить общее внимание как на действительный земледельческий рай. Вместо описания общими местами необычайного плодородия этой страны, я расскажу эпизод из моей поездки на несуществующую реку Маныч, до сих пор составляющую не малую географическую путаницу, о чем позволю себе сказать несколько слов в виде топографического введения. Известно, что в южной части области Войска Донского и вдоль границы ее и Астраханской губернии со Ставропольскою пролегает ложбина, след высохшего морского пролива, бывшего последним остатком соединения Каспийского и Азовского морей. Ложбина эта, до версты и более шириной, весьма резко обозначается крутыми берегами и совершенно горизонтальным дном с сильно солончаковою почвой. По обеим своим оконечностям, т. е. к Дону и к Каспийскому морю, эта резкость очертания теряется, и ложбина незаметно сливается с общею равниной степи. В эту ложбину, как в самую низменную часть степи, вливается текущая с кавказских предгорий речка Егорлык и направляется вдоль по ложбине на запад. Начиная с этого места, в горизонтальном дне ложбины есть узкое русло или канава в несколько сажен шириной, которая по ложбине и принимает название Маныча, но есть не чтò иное как Егорлык, который вовсе в Маныч не впадает, ибо никакой другой речки, ни даже следов речки кроме самого Егорлыка нет; а к востоку от того места, где Егорлык втекает в ложбину, продолжающуюся и далее к востоку со своим горизонтальным дном и крутыми, правильно стесанными берегами — никакой канавы, никакого речного русла нет. Вскоре после этого ложбина Манычская расширяется и вмещает в себе Манычское соленое озеро или Гудило, которое ни малейшим притоком ни в западном направлении с Егорлыком, ни в восточном — с Калаусом не соединяется, а образует совершенно отдельный самостоятельный водный бассейн, что можно было уже теоретически предвидеть, так как никакое соленое озеро истока не имеет, а если б имело его, то, постепенно промываясь, выщелачиваясь, наконец перестало бы быть соленым. За Манычским озером к востоку ложбина — след бывшего пролива опять суживается, опять представляет вид правильного русла с крутыми, резко очерченными берегами, с горизонтальным дном, но опять-таки без малейшего следа канавки или рытвины, обозначающих след хотя бы самой маленькой речки. Далее к востоку втекает в ложбину река Калаус, совершенное повторение Егорлыка в западной части ложбины, но несколько значительнее и многоводнее его.

Далее к Каспийскому морю в этой местности я не был, но из слов лиц, знакомых с нею, видно, что к своему восточному концу ложбина теряет свои правильно резкие очертания, точно также как и на западном донском конце. Итак, есть Манычская ложбина, включающая в себе три системы вод, совершенно между собою раздельных: Егорлык, Манычское соленое озеро и Калаус, а никакой реки Маныча нет.

Переехав по Царицынскому тракту с северной на южную сторону Манычской ложбины, я приехал в деревню Дивную. Было еще довольно рано, и я вышел на улицу. В разных местах лежало несколько совершенно пьяных мужиков. Я обратился к провожавшему меня крестьянину с вопросом. „Чтò это у вас, праздник чтò ли?“ Мой спутник отвечал мне на половину с гордостью, на половину с насмешкою: „Середа.“ — „Как же у вас в будни не работают?“ — „Зачем нашим хозяевам работать, на то батраки и наемные есть“. Вследствие этого разговора я стал расспрашивать разных мужиков и, между прочим, узнал, что один из тамошних крестьян, некто Харин, переселившийся 18 лет тому назад из Тамбовской губернии всего с двумя волами и одною лошадью (я посетил эту местность в начале июня 1866 года), собрал в прошлом году тысячу пятьсот четвертей пшеницы (я нарочно выписываю это число словами). „Да сколько же он десятин сеял?“ — „Тридцать озимою и тридцать яровою“, быль ответ. Десятины эти были, конечно, хозяйственные, т. е. в 3.200 кв. саж., и при посеве 9 мер на десятину. Во всяком случае, урожай был кругом слишком сам‑20, но в такие годы, как 1865 и 1866, случается собирать и сам‑30, и сам‑40. „Так у вас, значит был отличный урожай?“, спросил я. — „Да два года хорошо уродилось, теперь хоть шесть лет ничего не рожайся, нам все равно“. И это при следующей системе хозяйства: вспахав землю, сеют пшеницу; на следующий год ее уже не пашут, а только боронят и сеют рожь, а после этого года два, три собирают падалицу. Один крестьянин при деревне Рагули (верстах в 50 от Дивной) накосил в 1865 году такой падалицы 280 четвертей. На следующее утро я поехал степью в деревню Рагули, лежащую близь впадения Калауса в Манычскую ложбину, и оттуда к реке Айгуру. Дорога, конечно, не меряная, но ехали мы, с небольшими остановками и хорошею рысцой, до вечера — до словам ямщика, было тут верст пятьдесят или шестьдесят — и мне объяснились причины столь необычайных урожаев. Во всю дорогу, насколько глаз видел, вся степь поросла полевым клевером (Trifolium arvense) такой густоты, даже можно сказать плотности, с которою никакой посев не мог сравниться. Цветочные головки были как бы выровнены по ватерпасу, и эта растительность делала такое впечатление, что, казалось, если лечь на траву, то она не подастся и будет поддерживать тело. Степь эта была местом пастбища кочующих здесь Туркмен, не знаю когда поселившихся или поселенных сюда. На зиму они уходят к югу, на низовья Кумы, где тростник дает зимой пищу для их скота и укрывает их от непогод и снежных бурь. Стравить всей этой роскошной травы стада их не могут, и они, пред уходом, осенью сжигают высохшую траву, чтò возбуждало большое негодование у жителей посещенных мною деревень, жаловавшихся на малоземелье и стеснение от Туркмен. Хотя нельзя сказать, чтобы Туркмены стесняли небольшое число поселенных здесь Русских, как видно из предыдущего; но эти поселения все же составляют только редкие и ничтожные оазисы на этой переполненной плодородием почве. Сожжение травы Туркменами, конечно, не только сохраняет, но даже увеличивает лежащий в почве капитал. Но не довольно ли уже времени лежит он мертвым, и не пора ли воспользоваться им, пустить его в оборот? Местность эта просится под заселение земледельческого, а не кочевого народа, и Туркмен, казалось бы, можно куда-нибудь и переселить, хоть обратно к собратиям их на восточный берег Каспийского моря.

Но давно известно, что нет лица без изнанки, медали без оборотной стороны, розы без шипов. Так и эта привольная местность, климат которой, кажется, пришелся по русским людям из средних губерний, — ибо ни о каких болезнях, уносящих так много Русских в Закавказье, я здесь не слыхал, — страдает недостатком воды. Реки редки, и вода в них становится солонцеватою после летних жаров; но к этому, кажется, жители привыкли.

Конечно и по Калаусу, и по Айгуру еще есть места для поселения новых деревень, и население существующих деревень может быть значительно увеличено, ибо, при здешней системе хозяйства, которую еще долго не придется менять, покосы и поля могут находиться в очень далеком расстоянии от деревень, как это существует и в Новороссии; но все же желательно было бы воспользоваться такою страной в полной мере. Если где-либо, то именно здесь следовало бы сделать опыты буравления артезианских колодцев. Даже в случае неудачи расход ограничивался бы несколькими десятками тысяч, много сотнею тысяч рублей, а заселение такой местности в недальнем расстоянии от портов Азовского моря, Ейска или Ростова, может доставить на десятки миллионов пшеницы.

Но в более заселенных губерниях, даже с плодородною черноземною почвой, уже мало нови. Ее нет на поверхности; но еще много в глубине. Глубокое взрыхление почвы вывернет ее наружу, подвергнет влиянию воздуха, и зарытый капитал даст богатые проценты. Глубокая пахота, конечно в глубокой и плодородной почве, действует благодетельно на растения трояким образом. Во-первых, она предлагаете им обильный, нетронутый еще запас питательных веществ, во-вторых, усиливает развитие корней, увеличивает число точек прикосновенья корневых мочек с почвой, и тем позволяет каждому растению вытягивать питательные вещества с большей поверхности; а в-третьих, в глубоко разрыхленном слое больше накопляется влажности, и она долее сохраняется на глубине, что, в местностях, подверженных засухам, составляет едва ли не главное условие хороших урожаев. Какое влияние оказывают глубоко разрыхленные почвы, показывают древесные насаждения около Севастополя, никогда не поливаемые при тамошних сильных засухах. Французский плодовод Мортилье приводит следующий пример: „Прошлого года, — говорит он, — я показывал свои персики одному приятелю; с некоторою гордостью я обращал его внимание на удлиняющие ветви побеги в два метра длиной. Я приехал из Бургундии, отвечал он, и видел лучше этого; я видел персики, побеги которых достигали средним числом трех метров (41/4 аршина). Приятель мой был знаток, я стал его расспрашивать. Узнав, что персики, всего трехлетние, были посажены в почве перекопанной до глубины двух метров, я перестал удивляться“. Конечно, для растений травянистых нет надобности, да и невозможно разрыхлять почву до такой глубины, как для растений древесных; но и значительно меньшая глубина разрыхления, например на один фут, окажет благодетельные результаты, — и это не невозможно. Один весьма опытный агроном говорил мне, что с вдвое меньшею силой против употребляемой ныне для вздирания почвы в южной России (на чтò иногда употребляют, например, в Крыму, до 7 пар волов), но при употреблении хорошо устроенных специально с этою целью плугов и пропахав вторично по проведенным раз бороздам, можно взрыхлить поверхностные слои до 8 и даже до 10 вершков. Но как привести это в исполнение, как побудить крестьян принять систему такой глубокой пахоты? Не иначе, как примером. Пусть правительство или земство, сначала хоть в одной местности, а потом во многих, вспашет на свои средства два равные куска земли, хоть в десятину каждый, на обыкновенную и на увеличенную глубину. Разница результатов, особенно, если случится сухой год, покажет наглядно выгоду глубокой пахоты, и такому примеру захочет последовать всякий, если только средства ему это позволят. Средства же эти опять-таки могут доставить или правительство, или земство, заведя хорошего устройства плуги, которые, за известную плату, взимаемую после урожая, отдавались бы в наймы желающим ими воспользоваться. При удаче опыта, нашлись бы и частные люди, и сами крестьянские общества, которые завели бы такие плуги и отдавали бы их внаймы, как теперь отдают внаймы и даже развозят по полям паровые молотилки и берут за них известную долю зерна, как на мельницах за помол. Чтò же касается силы, которая могла бы пахать этими плугами, то, по счастью, в ней нет недостатка, по крайней мере, в той обширной полосе, где земля обрабатывается волами.

Как теперь соединяются несколько хозяев, чтобы взодрать почву; также точно могли бы они соединяться, чтобы вывернуть эту почву из глубины. Конечно, дело это гораздо затруднительнее в тех черноземных местностях, где пашут лошадьми, но однако же не невозможно. Прежде всего заметим, что где пашут лошадьми, там употребляют сохи; уже замена их легкими плугами или даже употребляемыми во многих северных губерниях косулями, берущими все же глубже сохи, была бы некоторым успехом. Но ввести и это можно только примером, тем же способом, который мы указали выше, непременно вспаханием двух полос земли на правительственные или земные средства, при всех прочих равных условиях, двумя различными орудиями — сохой, или легким плугом. Следовало б��, далее, завести или сильных лошадей, или, что дешевле, волов, и, сделав с ними те же сравнительные наглядные опыты, вспахивать ими землю для желающих. Таких животных, опять видя выгоду, стали бы заводить или частные лица, или сами общества и, за известную плату, глубоко вспахивать ими землю. Замечу, что такую глубину пахоты не надо повторять ежегодно, потому что земля, раз глубоко вспаханная, слегшись на поверхности, сохраняет свою рыхлость и удобопроницаемость как для влажности, так и для корней по нескольку лет; а это значительно удешевляет дело, ибо каждый год пришлось бы так глубоко пахать только некоторую часть полей. Для полного успеха нужно бы делать эту глубокую вспашку осенью, чтобы вывороченная почва за зиму выветрилась и разрыхлилась.

Наконец, там где почва действительно истощена или бедна искони, где пахотный слой не глубок, ничего не остается, как прибегать; к удобрению. Но заставить прибегать к удобрению, и именно тем, чем нужно по свойствам почвы, опять можно лишь примером на правительственные или земские средства. Для сего надо сделать предварительные опыты в каких именно составных частях данная почва нуждается, а так как почвы большею частию одинаковы на большие расстояния, то таких опытов придется делать не слишком много. Впрочем, можно даже наперед сказать, что недостаток этот, лишающий почву плодородия, заключается преимущественно в калийных солях, фосфорных и частью в азотистых соединениях. Но эти последние в некоторых количествах сообщаются почве в обыкновенном скотском навозе, следовательно главное дело в двух первых. И тут, сравнительные наглядные опыты должны убедить в выгодности употребления этих искусственных удобрений: фосфоритов, хлористого калия, золы, пудретов и т. п., и вещества эти должны быть доставлены желающим на счет правительства или земств заимообразно, по возможно дешевым ценам, точно так, например, как доставляется Ялтинским земством Серный цвет для обсыпки виноградников против оидиума. Такое доставление удобрительного материала будет, думается мне, гораздо полезнее денежных ссуд крестьянскими банками, ибо деньги могут часто пойти не на то употребление, на которое бы следовало, да часто, и при желании их употребить на хозяйственные улучшения, они, но незнанию, не будут употреблены столь производительно, как бы можно. Я часто говорю: на счет правительства или земства; но в большинстве случаев земства не имеют на это достаточных средств, поэтому правительство должно бы придти им на помощь займами, по возможности беспроцентными.

При употреблении различных удобрительных средств не должно упускать из внимания тех, которые уже употребляются в некоторых местностях России и находятся во многих местах под руками, но не идут в дело по незнанию. Кроме отбросов из больших городов, которые желательно было бы не терять по пустому и даже со вредом для общественного здравия, а обращать в пудреты или другие удобрительные препараты, я укажу на один пример. Проезжая в конце зимы, великим постом, по северной части Вельского уезда, Вологодской губернии, и по Шенкурскому — Архангельской, я заметил, что снежная пелена дороги была испещрена черными кучами какой-то грязи везде, где она пересекалась проселочными дорогами. Из расспросов я узнал, что по первопутью крестьяне ездят на торфяные болота, которых тут множество, и возят торф к себе на скотные дворы. В течение зимы он растаптывается, смешивается с твердыми испражнениями животных и, по своей губчатости, впитывает большое количество жидких испражнений, наиболее богатых аммониакальными соединениями, обыкновенно теряющимися при нашем способе сохранения навоза. К тому же, самый торф заключает в себе много неорганических соединений золы. По последнему санному пути этот унавоженный торф свозится на поля (в этой северной местности по большей части яровые), и крестьяне говорят, что, таким образом, получают отличные урожаи. И это торфяное удобрение должно бы точно также заставить принять, путем сравнительных примеров его выгодности. А во скольких губерниях с самою плохою почвой имеется бесконечное изобилие этого удобрения!

Вообще замечу, что на севере, например в Вологодской губернии, хорошо мне известной, земледелие стоит на гораздо высшей точке, чем в средних и черноземных губерниях. Так называемые пожни, заливные места изобильных здесь озер и рек, доставляют много сена (хотя и не отличного качества, ибо оно состоит преимущественно из осок), собираемого поздно, уже по окончании полевых работ, и потому скота держат много. При возке навоза не довольствуются обыкновенным навозом со скотных дворов, но собирают все остатки и отброски, навоз с проходящих через села дорог, испражнения человеческие (которые, впрочем, большею частью скопляются в тех же скотных дворах, находящихся под одною крышей с жилыми строениями), опавшими листьями из садов (это у помещиков, конечно). Землю пашут отлично, разрыхляют в пух и орудиями гораздо лучшими, нежели сохи, — косулями. Мне известны примеры урожаев сам‑13 и сам‑14, полученных единственно вследствие тщательного надзора и присмотра, без употребления каких либо особых удобрений. В Архангельской губернии, впрочем, там, где уже не занимаются хлебопашеством, именно в Кемском уезде, крестьяне унаваживают даже луга. Мы убеждены, что только указанным здесь путем может быть достигнуто улучшение земледелия в России в сравнительно непродолжительное время. Само собою разумеется, что я ничего не имею и против всяких других средств улучшения сельской промышленности, против увеличения посевов картофеля и других корнеплодных растений, кормовых трав и т. п.

Еще есть одно весьма действительное средство улучшения земледелия, особенно в южной и юго-восточной России, это — орошение. Но на общеприменительность этого средства трудно рассчитывать. При особых обстоятельствах, в некоторых частных случаях, ничто не может сравниться с его пользой. Такова, например, система орошения, уже приводимая в исполнение в Заволжской степи и столь интересно изложенная в январской книжке Русской Речи г. Самсоновым. Но вообще, система орошения водой из рек может быть применена с успехом или в низовьях рек, где поверхность почвы лишь немного выше уровня воды, или в странах гористых, с очень крутым падением. Здесь, давая каналам меньший уклон, можно легко проводить воду в места, очень высоко лежащие над горизонтом речной воды ниже по течению. Но как сделать это при слабом падении рек, когда эти последние текут в глубоких долинах и окружены страной на сто, на двести и более футов выше их уровня? Или нужно начинать оросительные канавы за сотни верст выше по течению, или поднимать воду посредством машин. Ни то, ни другое, по всем вероятиям, не окупит издержек.

Другой важный предмет составляет лесосохранение. Я не буду говорить ни о лесоразведении, ни об усилении строгости законов против самовольных порубок и т. п. Я хочу обратить внимание лишь на то, что и в этом деле меры косвенные, может быть, еще более действительны, чем меры прямые и непосредственные. Если уменьшить потребность в лесе на главное его употребление — топку, заменив его разными видами минерального топлива, то неприметно достигнутся благодетельные результаты. И в этом деле правительство может подать пример. Должно бы постановить, чтобы все казенные здания: казармы, больницы, училища, правительственные и присутственные места, казенные квартиры, а также земские и общественные заведения, во всех тех губерниях, где лес уже не в излишке, отапливались каменным углем, торфом, нефтью или нефтяными отбросами. Для этого придется устраивать лучшие и более экономические печи, и поданный пример не замедлит распространиться. В некоторых местах это уже и делается, но далеко не везде, где можно. Укажу как на пример, который собственно и подал мне эту мысль, на ежегодное количество дров, запасавшихся в Ливадии для всех тамошних служб и помещений, между тем, как в Крыму несомненно выгоднее топить углем, чем дровами, в чем я имел случай убедиться в Никитском саду*, где уголь почти уже заменил дрова.

Еще одно средство. На пассажиров железных дорог и кладь быстрого сообщения недавно наложена большая надбавка к плате за билеты. Не буду распространяться об этой мере, финансовые результаты которой по меньшей степени сомнительны, в виду того, что, уменьшая число пассажиров и заставляя их брать билеты классом ниже, она, может быть, в той же мере усиливает приплату гарантии, в какой доставляет казне доход. К тому же, этот налог, хотя и косвенный, очень тягостен для путешествующих, потому что разом заставляет их приплачивать значительные суммы. Для меня в настоящем случае важно то, что в применении к железным дорогам, путям сообщения монопольным, налог ложится всею своею тяжестью на пассажиров, а для самих гарантированных железнодорожных обществ совершенно безразличен. Совсем иное оказалось бы, если бы налог этот был применен к речным пароходам, в особенности к волжским. Здесь конкуренция так велика, что некоторые общества или отдельные пароходы приняли бы на себя часть надбавки на пассажиров. Бывали ведь случаи, например, в Ростове, в Херсоне, что пароходы, чтобы перетянуть к себе пассажиров, объявляли плату низкую, до явного себе убытка, заводили хоры музыки и т. п. Если бы, следовательно, постановить, что после известного срока те пароходы, которые не введут у себя минерального топлива, будут подлежать надбавочному налогу на пассажиров, то, вероятно, это заставило бы скоро переделать устройство многих пароходов на топку углем или нефтью. Сохраняя дерево, подобная мера не мало содействовала бы развитию каменноугольной промышленности. Конечно, как почти для всех отраслей промышленности, так и для каменноугольной, было бы полезно установить некоторый налог на иностранный уголь, по крайней мере, для черноморских и азовских портов. В этом отношении замечу, что, например, на Лозово-Севастопольской железной дороге топят английским углем, а не русским, хотя, при доставке его морем большими количествами, цена его могла бы быть не дороже английской, то есть 17 к. за пуд. В вокзалах этой дороги топят печи даже сосновыми дровами, привозимыми дорогой, вероятно из Александровска.

В числе продуктов, получаемых из минерального царства, важную роль играет в промышленности углекислый натр или сода, которая у нас совершенно не добывается**, тогда как условия для получения ее самые благоприятные, потому что в числе наших соляных озер Астраханской губернии есть такие, которые доставляют не поваренную, а так называемую астраханскую соль, состоящую из смеси сернокислого натра и сернокислой магнезии. В пятидесятых годах астраханский аптекарь Оссе завел небольшой завод для добывания из нее употребительных в медицине двууглекислой соды и углекислой магнезии. Продукты были отличного качества, но дело не пошло. Глауберова соль идет, кажется, и в настоящем своем виде на приготовление стекла. Не знаю, употребляется ли для этого наша астраханская соль. Кажется, были попытки к вывозу ее для этой цели, также в пятидесятых годах, но по видимому не увенчались успехом, по причине затруднений, происходивших от опасения провоза корчемной поваренной соли под видом астраханской***.

Но одна промышленность вызывает другую. Если бы была принята система казенной монопольной продажи вина исключительно на вынос, потребовалась бы в огромном количестве стеклянная посуда, и стали бы заводиться стеклянные заводы. Им мог бы быть обеспечен сбыт их произведений, под условием употребления русской соды, чем тоже обеспечение было бы предоставлено и содовым заводам. На первое время могла бы быть дана и субсидия, не говоря уже о возвышении пошлин на иностранную соду, которой, в разных видах, ввозилось в 1876 году до 1.940,000 пудов на сумму 2.200,000 рублей.

Перейду к культуре двух растений, за продукты которых мы ежегодно уплачиваем за границу более 15 миллионов рублей, и из которых одно наверное, а другое весьма вероятно, могло бы расти у нас. Я разумею маслину и индиго.

Масличное или оливковое дерево растет уже очень хорошо на южном берегу Крыма. Оно свободно выдерживает морозы до 121/2 градусов по Реомюру, причем даже молодые побеги не страдают, так что оно выносливее лавра. Но есть несколько причин, которые препятствуют разведению маслины в этой местности. Она все-таки находится здесь на своей климатической границе и, как всегда в подобных случаях, не дает обильного плодоношения. Земля тут слишком дорога и воды очень мало, так что маслинам уделяется только самая худшая и неполивная почва; наконец, и это может быть самое главное, тут навоз слишком дорог, да его и нет в достаточном количестве; а маслина требует на тощей почве обильного и сильного унавоживания, как это и делается всегда в Южной Франции, в окрестностях Марсели, где огромные пространства засажены этим деревом. Но у нас есть край с климатом более теплым, нежели Южный Берег, с почвой необыкновенно тучною, нетребующею никаких удобрений, с достаточною влагой. Это юго-восточная оконечность Закавказья — Ленкоранский уезд. Во всей прибрежной равнине, имеющей до 15 верст ширины, и по предгорьям Талышинского хребта до нескольких сот футов высоты, оливки несомненно превосходно бы росли и давали бы отличные урожаи. В местности более холодной, именно в Баку, в крепостном рву бывшей крепости, росло превосходное оливковое дерево, которое осталось в моей памяти как первое, которое я в своей жизни видел. Если я называю Ленкоранский уезд, то потому, что был там в продолжение некоторого времени и лучше знаком с тамошними условиями; но без сомнения за Кавказом нашлось бы много и других местностей, где маслина отлично бы росла, как например, по всему черноморскому прибрежью, начиная от Туапсе, в Гурии, в недавно приобретенной Батумской области, а также по скатам в Рионскую долину, которая сама была бы, кажется, слишком сырою. Вероятно, и во многих местностях Туркестанского края оливки росли бы прекрасно. Надо еще вспомнить, что деревянное масло есть продукт, сбыт которого в больших размерах в России обеспечен, так как оно составляет необходимую принадлежность нашего богослужения, сожигается в больших количествах в лампадах пред образами всеми сословиями Русского народа, и в этом отношении оно незаменимо никаким другим горючим материалом, ибо религиозная обрядность консервативнее всего на свете. Деревянное масло никогда не постигнет участь других масл, стеарина и свечного сала, почти вытесненных из употребления более дешевым керосином. Мне случилось как-то читать в газетах странное предложение, сделанное также в видах замены иностранного продукта отечественным: употреблять вместо деревянного другое растительное масло, конечно, в уверенности, что климат не дозволит нам завести в любом количестве свое собственное деревянное масло. Можно смело ручаться, что такой замены никогда не произойдет, и разводителей оливок никогда не постигнет участь разводителей марены, вытесненной анилиновыми красками. Прибавлю еще к этому, что культура оливки очень проста: масличные деревья не требуют почти никакого ухода на плодородной почве. Обрезка их очень проста — это не то тонкое искусство, которым немногие садовники вполне обладают, как обрезка плодовых деревьев, в особенности груш и яблонь. Все дело ограничивается здесь вырезкой сухих и лишних, внутрь растущих, ветвей, разрежением кроны, чтобы сделать ее вполне проницаемою для света и воздуха.

И однако же, едва ли какой частный человек примется, в сколько-нибудь значительных размерах, за разведение оливок, потому что надо ждать не менее 12 лет, чтоб они начали давать плод, и не менее 20 или 25, чтобы получать с них значительный доход. Поэтому начать такое дело не может никто кроме правительства, подобно тому, как правительства Англии и Голландии начали же дело хинных плантаций в Ассаме и на острове Яве. Но если бы только правительство стало разводить оливковые плантации, хотя бы в очень значительных размерах, то в этом еще мало было бы пользы; надо заинтересовать в этом деле и частных лиц, и это не трудно. Пример всего лучше объяснит дело.

800.000 десятин Манычской степи, в пределах земли Войска Донского, предназначены правительством для коневодства, и желающим заняться им лицам войскового сословия раздавались земли под условием разведения на них лошадей.

Но коневодство собственно промысел не очень выгодный, и потому получившие эти земли обязывались иметь одну лошадь на 12 десятин земли, а остальное пространство могли употребить под разведение более выгодных пород рогатого скота и овец. Таким же точно образом и в Ленкорани могли бы раздаваться земли под подобными же условиями, например, с обязательством треть или четверть земли засаживать масличными деревьями, выгоды от которых можно ожидать лишь в довольно отдаленном будущем, с правом употребить остальную землю под более выгодные, скорее оплачиваемые культуры.

Одна из этих выгодных культур, думаю я, будет индиго. Но как же опять раздавать земли частным лицам, когда эти земли должны быть неотчуждаемою государственною собственностью для заселения малоземельных крестьян? И в этом деле, как и во всяком другом, более всего должно опасаться доктринерства, того узкого учения, девизом которому служит знаменитая фраза: „périssent plutôt les colonies qu’un principe“*. Во-первых, климат Ленкоранского уезда, как и многих других местностей Закавказья, совершенно непригоден для русского крестьянина, и они вовсе туда не стремятся; а во-вторых, разведение маслин и подобных растений едва ли крестьянское дело. Если где это окажется нужным и земли будут раздаваться с толком, с мерой и с несомненною государственною пользой, то почему же их и не раздавать?

В 1855 году, в мою бытность в Ленкорани, встретил я на пароходе одного тамошнего землевладельца, г. Козицкого, который начал разводить там индиго. Я видел образцы приготовленного им красильного вещества; оно было самого превосходного качества, с нежно красным изломом, так что ему предлагали за него в Москве 110 и даже 120 руб. за пуд. Приготовлено же им было только несколько пудов. Для добывания бòльшего количества у него не было средств. Представив образцы, он получил правительственную субсидию, стал разводить дающие индиго растения, именно вид Indigofera argentea. Потом я узнал, что его постигла неудача. Какие-то насекомые два года сряду поедали листья растений, средства его истощились, и этим кажется дело и кончилось. Если б оно удалось, то это была бы только счастливая случайность, на которую в подобном деле рассчитывать нельзя. Индиго не деревянное масло. Это последнее дается одним определенным растением, климатические требования которого известны; тут нет надобности делать долгих предварительных опытов. Напротив того, индиго получается от многих видов обширного рода Indigofera, заключающего в себе до 150 кустарников, полукустарников, травянистых многолетних и однолетних видов, требующих весьма различных климатических условий. Следовательно, чтобы систематически ввести их культуру, надо предварительно определить, какие из этих многочисленных пород соответствуют данному климату и другим местным условиям, хоть, например, какая подвергается нападениям местных насекомых и какая им противустоит, ибо из того, что один вид поедается насекомыми, не следует еще, чтобы поедались и другие, ибо насекомые очень часто весьма разборчивы. Так, например, пресловутая филлоксера, уничтожая европейский виноград Vitis vinifera, мало вредит некоторым американским сортам, по крайней мере, в диком состоянии; а кровавая тля, губящая яблони, оставляет совершенно в покое груши, хотя оба дерева принадлежат к тому же роду. Избрав пригодные виды опытами в малом размере, должно приступить к опытам в больших размерах, для определения сравнительной экономической выгодности этих видов, т. е. количества и легкости сбора даваемых ими листьев и процента содержания в них индиго. После этого можно уже смело приступить к культуре индигоносных растении с промышленною целью. Все вероятности в пользу того, что найдутся такие виды рода Indigofera, которым климат и вообще условия Ленкоранского уезда и других местностей Закавказья, а также и Туркестана, будут благоприятны. Культура индиго стòит того, чтобы предпринять серьезные опыты. В Индии, акр, засаженный индиговым растением, дает до 500 фунтов красильного вещества, чтò составит 1.350 фунтов на десятину, т. е. до 4.000 р. с десятины. Конечно, на такие урожаи нельзя надеяться в климате менее жарком, потому что в Индии индиго срезывается в течение года несколько раз под корень; но на восемь месяцев роста можно надеяться и у нас в теплейших частях Закавказья. Но получение красильного вещества из листьев составляет довольно сложную операцию, и нельзя ожидать, чтобы каждый из разводящих это растение занимался и добыванием краски. На первое время само правительство должно взять на себя эту обязанность, скупая свозимые на его фабрику листья, конечно за цену, только окупающую издержки, а не в видах барыша, или отдавая соответственное количество краски за вычетом издержек добывания. Если, как но всему должно ожидать, наиболее выгодные породы индигоносных растений будут травянистые, то культурой их можно будет заниматься не только в особенно теплой прибрежной полосе Ленкоранского уезда, но вероятно и в Муганской степи, и это будет гораздо выгоднейшим употреблением ее, чем посевы свекловицы для добывания сахара, под которую, судя по газетным известиям, намеревались ее занять. Свекловица хорошо растет и в южных, и даже в средних губерниях России.

Другое растение, к разведению которого можно бы приохотить как и к насаждению оливок, был бы виноград, но разводимый с особенною целью. Опыт показал, что виноград, растущий на очень тучных почвах, дающих огромный урожай, не дает хорошего вина, а такова именно почва Ленкорани и вероятно многих других местностей Закавказья, может быть и Туркестана. При жарком же климате виноград будет очень сладкий и даст крепкое вино, при выборе должных сортов. При больших урожаях довольно крепкого вина, но не имеющего других требуемых от него качеств, будет весьма выгодно делать из него так дорого стоящий коньяк, который может не только удовлетворять внутреннему потреблению, но и составить предмет вывоза. Особенно пригодным для этой цели был бы, по моему мнению, персидский сорт винограда — кишмиш, сорт очень плодовитый и чрезвычайно сладкий (иначе не делали бы из него изюма известного под именем кишмиша). К тому же, он не имеет косточек и, при прочих равных обстоятельствах, дает, следовательно, более сока. О выгодности этого производства можно судить из следующего. В южной Франции, около Марсели, гектар виноградника давал (до уничтожения там виноградников филлоксерой) до 1.200 — 1.500 ведер вина. Тучная почва Ленкорани даст, конечно, не меньшее количество, даже без удобрения. Вино из кишмиша, выросшего в жарком Ленкоранском климате, не должно содержать менее 15% алкоголя, так что десятина такого виноградника (полагая коньяк крепостью в 60 градусов) может дать до 3.000 ведер коньяка, цена которому, если он будет хорошо приготовляться, не может быть менее 8 руб. за ведро (в продаже он гораздо дороже). Но конечно и тут правительство должно будет, как и для индиго, на первое время взять на себя и дистилляцию, и выдержку коньяка, скупая вино или выдавая соответственные доли продукта. Может быть, будет хорошо примешивать к кишмишу некоторое количество мускатного винограда, который может сообщать особый аромат коньяку и улучшать продукт. Таким образом, было бы весьма полезно и со временем дало бы блестящие результаты устройство в Ленкорани сада и заведения со специальною и определенною целью культуры маслины, индиго и винограда для выделки коньяку.

Скажу теперь несколько слов еще о некоторых растениях, далеко не столь важных как три упомянутые, но которые тем не менее дают продукты, которые мы ввозим из-за границы, тогда как могли бы удовлетворять сами внутреннему на них спросу и даже вывозить, а ведь и мелкими доходами не должно пренебрегать.

По всей дельте Волги, в степях земли Уральского Войска, а также и в других частях Каспийских степей, растет огромное количество солодкового корня (Glycyrhiza glandulifera W. et K.). На Урале женщины выкапывают его и продают скупщикам, которые развозят его по базарам и деревням средней России, как крестьянское лакомство. Из солодкового корня делается, как известно, аптечная лакрица, требуемая в довольно большом количестве для подслащиванья микстур и как лекарство от кашля. Упомянутый уже мною аптекарь Оссе, заводил в Астрахани и лакричный завод. Лакрица получалась самого превосходного качества, соединяя в себе признаки, требуемые от нее по фармакопее, и однако военно-медицинское ведомство, куда он представлял ее образцы, не захотело принять ее; требовались разные подмазки, на которые г. Оссе не хотел согласиться. И это дело должен он был бросить, как соду и магнезию. Я думаю и теперь, если бы только был обеспечен сбыт лакрицы в одни военные аптеки, производство ее могло бы восстановиться.

Во всех мелочных лавках в Астрахани можно найти целые бочки соленых капорцев, которые очень хороши, чрезвычайно дешевы, кажется две копейки фунт, и составляют самую обыкновенную приправу, употребляемую всеми классами населения. Продаваемые в банках, нисколько не лучшего качества, стоят 60 коп. фунт, и из-за границы ввозится к нам более 1.500 пудов, на 21.000 руб. Привозятся они в Астрахань с Кавказа, где в изобилии растут дикими. В Крыму их также много, в особенности в окрестностях Судака, на сланцевой, несколько солончаковой сухой почве, мало пригодной на какую-нибудь другую культуру. Их стоило бы только сбирать как сбирают ягоды и грибы, да и культура капорцев не была бы затруднительна. Приготовление их более тщательным образом в банках дало бы хорошие выгоды. Употребляемые капорцы суть не распустившиеся цветочные почки; но и молодые плоды, имеющие вид огурчиков, составляют хорошую приправу, в виде пикулей или корнишонов.

Совершенно в таком же положении как капорцы и солодковый корень находится лавр. Не много стран в Европе, которые могли бы доставлять столько лаврового листа, употребляемого как кухонная приправа, и лавровых ягод, из которых вываривается зеленого цвета масло, употребительное в аптеках, как южная часть Закавказья, где цельные лавровые леса. Между тем к нам ввозится до 8.000 пудов этих предметов на сумму 6.400 руб., тогда как мы могли бы их вывозить. Пошлина на эти предметы, почитаемые вероятно не могущими производиться в России, самая ничтожная: за капорцы по 71/2%, а для лаврового листа 121/2% с цены. Клещевина, дающая столь употребительное в медицине клещевинное или касторовое масло, могла бы также составлять выгодный предмет культуры в различных местностях Закавказья.

Более важный предмет производства составлял бы миндаль, которого ввозится в Россию до 100.000 пудов, на сумму с лишком в 800.000 руб., и это должно полагать только битого миндаля; тонкокожие же миндальные орехи, т. е. миндаль тонкокожий, помещается, вероятно, в таможенных отчетах под общею рубрикой разных орехов; наконец надо прибавить еще миндальное масло, так что может быть миндаля и продуктов его ввозится приблизительно на миллион рублей. Миндаль, как и оливка, отлично растет на южном берегу Крыма, и даже и в других теплых местах полуострова, но и тут, по дороговизне земли и ее обработки, уделяют ему лишь худшие, неполивные места и сажают в небольшом количестве; сбыта же ему нет никакого. За твердокожий миндаль, из четырех пудов которого выходит пуд битого, не дают и 80 копеек, да большею частью и вовсе не берут его. Причина заключается вероятно в том, что количество его слишком не велико, чтобы купцам стоило обращать внимание на этот продукт. В последние два года получил сбыт незрелый миндаль в зеленой оболочке на кондитерскую фабрику, заведенную в больших размерах известным московским кондитером г. Абрикосовым в Симферополе, с целью заменить отечественными продуктами иностранные, получаемые преимущественно из Франции. В число тех растений, к разведению которых я предлагаю принять меры в Ленкорани, следовало бы включить вместе с оливками и миндаль.

В Ландском департаменте Франции, представлявшем еще не так давно самую бедную местность, песчаные дюны и лагуны которой почитались негодными ни для какой культуры, были разведены обширные насаждения, растущей всего удачнее на приморских песках, сосны Pinus pinaster или Pinus maritima, которая дает в изобилии отличный сорт смолы, и это сделалось статьей дохода для целого края. Приморская сосна растет отлично на Южном берегу, и вероятно будет расти и в других приморских местах Крыма с песчаною почвой. Обширные приморские пески существуют вокруг Феодосийского залива и в окрестностях Евпатории. Около Феодосии с успехом занимаются теперь разведением леса на оголенных горах. К этим опытам облесения можно бы присоединить и засаждение упомянутою сосной приморских песков. По берегам Черного Моря есть еще обширные песчаные прибрежья, как косы Кинбурнская и Тендра. Может быть климат их был бы слишком суров для сосны приморской, — в таком случае можно бы заменить ее некоторыми более выносливыми американскими породами, тоже в изобилии дающими смолу, как ,например, Pinus rubra или resinosa.

После этих примеров крупных и мелких культур, введение которых было бы желательно, упомяну о существующих уже отраслях промышленности, развитие которых очень возможно в России в широких размерах. Шелководство было некогда довольно значительно на Кавказе, особенно в Нухинском уезде, где в последнее время, по видимому, упало. Зависело ли это от болезни, постигшей шелковичных червей, или от другой какой причины, мне не известно. Культура тутовых дерев и разведение шелковичных червей, без сомнения, могли бы быть водворены в Крыму, чтò имело бы еще и ту выгоду, что тутовое дерево есть одно из тех, которые отлично выносят сухость почвы и воздуха, и следовательно весьма пригодно для облесения степных местностей и каменистой тощей почвы. Опыт показывает, что шелководство не представляет больших выгод для крупного хозяйства; в Крыму же это справедливо более чем где-нибудь, потому что при татарском населении, здесь совершенно нет женского и детского труда, который преимущественно для этого нужен. Шелководство есть обыкновенно промысл кустарный, принадлежность крестьянских семейств, могущих достать себе чрез него несколько лишних десятков рублей дохода в год, пользуясь трудом девушек, не занятых хозяйственными работами, и детей среднего возраста. Так, например, большое количество шелка, доставляемое персидскою провинцией Гилян, именно такого происхождения. Средства для водворения этой промышленности в Крыму, а затем и в других Новороссийских губерниях, на Дону, на Кубани, должны бы, по моему мнению, заключаться в следующем: включить шелководство в число предметов, преподающихся в Никитском училище садоводства и виноделия, заведя при этом питомники белой шелковицы. При практических работах выводки червей, кормления их, замаривания коконов, должны бы допускаться из местных жителей желающие ознакомиться с этими приемами. Молодые тутовые саженцы, на первое время, могли бы раздаваться даром. При этом надо бы назначить денежные премии тем, которые представят известное количество коконов, которые, — и это, по моему мнению, главное условие успеха, — должны скупаться хорошею ценой на специально отпускаемую для сего правительством сумму. Убытка это не составило бы, потому что сад мог бы без убытка перепродавать собранные им коконы в Москву. Необходимо только, чтобы сбыт на первое время, пока промышленность не станет твердо на свои ноги, был совершенно обеспечен. В начале всякой промышленности затруднения в сбыте составляют главное препятствие к ее развитию. Количество продуктов еще слишком ничтожно, покупщики не станут хлопотать из-за такой мелочи, а производителям невозможно отыскивать покупщиков. Для начала этого было бы достаточно; впоследствии, с увеличением количества получаемых коконов, для усиления доходности промысла понадобилось бы открыть мотальное заведение. Можно надеяться, что с водворением шелководства в одном месте, пример подействует и на другие. Сделанное в Крыму могут повторить хозяйственные управления Донского, Кубанского и Терского войск и земства южных губерний.

Другая отрасль промышленности, способная получить значительную степень развития и не только заместить собою иностранные продукты, но доставлять предметы для вывоза, это близко знакомое мне виноделие.

Нельзя сказать, как о шелководстве, чтобы виноделие находилось у нас еще в периоде возникновения или младенчества. Под виноградниками занято у нас более 100.000 десятин и выделывается до 15.000.000 ведер вина. Но если и эта промышленность развивается слабо, то опять-таки причины этого должно искать не в ином чем, как в условиях сбыта. Именно, дело состоит в том, что вино русского производства покупается виноторговцами не для продажи его потребителям как таковое, а для переделки его и для подделки для продажи под именем иностранного. Это легко доказать цифрами. Кроме бутылочного (т. е. шампанского и лучших вин других сортов) ввозится в Россию с небольшим 1.500,000 ведер, скажем около 25.000,000 бутылок иностранного вина. С одной стороны, возможно ли, чтоб этого количества хватило на всю Россию, а с другой — много ли можно встретить (кроме немногих погребов князя Воронцова) вина, продаваемого за русское? Куда же девается из 15 милл. ведер добываемого вина, весь остаток, остающийся от местного употребления, которое значительно только в Закавказье? Из окрестностей Кизляра и вообще с низовьев Терека отправляют в Россию ежегодно более миллиона ведер. Вино это можно проследить до Нижегородской ярмарки, куда его доставляется десятки тысяч бочек, которые и покупаются купцами разных городов, преимущественно же Москвы, и затем все это количество вина, всего в полтора раза только уступающее ввозимому из-за границы, исчезает; ибо часто ли кому случалось в наших столицах, губернских и уездных городах, купить бутылку Кизлярского вина? В такую же пропасть проваливаются бесследно и Бесарабские, и Судацкие, и вообще Крымские вина. Но если бòльшая часть этого исчезнувшего вина появляется на свет Божий под именем медоков, сотернов и т. п., то какая же нужда купцам платить за него хорошие цены? Чем дешевле обходится материал, предназначенный для такого превращения, тем ведь для них лучше. Какими глазами смотрят на покупаемое ими вино крупные оптовые торговцы — отлично характеризует следующий разговор. В бытность мою в Москве, я обратился к одному знакомому мне купцу, имевшему знакомство между оптовыми торговцами, с просьбой рекомендовать которому либо из них мое Южнобережное крымское вино, образцы которого были со мною. Мы вошли в лавку и обратились к хозяину. Увидя бутылки, которые мы хотели ему показать, он на первых же словах нас остановил: „Позвольте-с, какая цена вашему вину?“. — „Да вы попробуйте прежде чем спрашивать цену“ — „Нет-с, позвольте прежде узнать цену“. — „Пять рублей, с доставкой в Москву, вино хорошее“. — „Очень может быть-с, только не трудитесь раскупоривать. Нам-с в два рубля восемь гривен с доставкой, другого не требуется“. На этом и окончилась наша торговля.

Изо всех русских вин бесспорно самое лучшее Крымское, и в особенности Южнобережное. Есть, конечно, на Кавказе отличные кахетинские вина, но они мало подходят ко вкусу русских покупателей и расходятся на месте, а находящиеся в продаже внутри России не хороши. Собственно выделка вина на Южном Берегу оставляет очень мало желать, она точно такая же как и хороших иностранных вин, конечно, за исключением самых тонких сортов, для которых даже ягоды отбираются и сортируются поштучно. Виноград всегда собирается спелым, ягоды раздавливаются на терках и потом прессуются на хороших прессах, посуда всегда чистая, дубовая и лучшего качества. Бочки налиты дополна. Если красное вино слишком долго держится на раздавленных ягодах — одно в чем можно упрекнуть крымских виноделов — то опять-таки это делается по требованию покупателей, же лающих иметь вино темное и терпкое. Но затем вино должно быть выдерживаемо. Какая же возможность большинству садовладельце�� делать это, имея, во-первых, нужду в деньгах для обработки виноградников и для прожитка, а во-вторых, зная наперед, что это ни к чему не послужит, что и за выдержанное вино, в котором покупатель видит лишь материал для фабрикации мнимо-иностранного вина, ему не дадут дороже, чем зимой первого же года?

Кроме условий сбыта, или, точнее, в связи с этими условиями, есть еще другое обстоятельство существенно важное для улучшения качества нашего вина. Если виноделу невозможно заниматься выдержкой вина, то еще менее возможно для него производить то сдабривание вина, приведением его в согласие со вкусом потребителей, то уравнение качеств урожаев отдельных годов, которое достигается смешиванием вин различного происхождения и различных годов и которое не имеет ничего общего с фальсификацией, но составляет особую отрасль виноделия, труд кависта. Для отдельного винодела он уже невозможен, потому что в руках его нет необходимого для сего материала — вин разных годов и разных происхождений. Для этого необходимо особое торговое заведение, скупающее вина в большом количестве, а следовательно и это принадлежит к условиям сбыта. Во Франции, за исключением самых значительных виноградников, это иначе и не делается. Всякая помощь, оказанная правительством возникновению такого винного склада путем ли компании, или иным образом, была бы большею услугой виноделию, а начать это дело необходимо именно с Крыма, так как Крым производит лучшие из русских вин; имеющих наиболее шансов найти себе потребителей. Был бы сбыт обеспечен, и скоро 5,000 десятин, занятых виноградниками в Крыму, удвоились бы и утроились. За Крымом последуют и другие местности по пути усиления и улучшения виноделия.

Я уже сказал, что не имею претензии перечислять всех отраслей промышленности, которые могли бы быть введены вновь или расширены и улучшены в России, для замены внутренними произведениями иностранных, а частию, может быть, и для усиления количества и увеличения разнообразия нашего отпуска. Если я приводил довольно многочисленные примеры, в особенности два последние: шелководства и виноделия, то собственно с целью доказать мою мысль, что почти единственный способ содействовать введению и развитию разных отраслей промышленности заключается в доставлении продуктам их обеспеченного сбыта и в изменении условий этого сбыта, когда они невыгодно действуют на условия производства и качества продуктов. Мысль эта кажется мне столь существенно важною, что я приведу еще несколько поразительных примеров для ее доказательства из отрасли промышленности, тоже близко мне известной.

Осенью проходит ежегодно довольно значительное количество особой породы сельдей Керченским проливом из Азовского моря в Черное; их налавливают до 5, а в хорошие годы до 10 миллионов штук. В это время года она жирна, вкусна, но солится без вынимания внутренностей и самым грубым, первобытным способом. Князь Воронцов, так много заботившийся о промышленном развитии управлявшейся им Новороссии, обратил свое внимание и на эту Керченскую сельдь. Но, как обыкновенно, за причину дурного приготовления сельдей было принято невежество, незнание, неумение — этот общий припев ко всему, в особенности, когда дело идет об отсталости у нас какой-либо отрасли промышленности. Между тем, странным образом, требующее несравненно бòльшего искусства, чем соление сельдей, приготовление икры и в особенности балыков дает у нас продукты самого высшего качества без всякого постороннего обучения. Полагалось, как и теперь полагается, что стоит лишь обучить — и у нас заведутся свои лучшего качества сельди. Керченские сельди были приняты за крупные сардинки, ловимые в изобилии у юго-западных берегов Англии и известные под именем пильчардов, которые не заливаются маслом, а солятся так же как обыкновенные сельди. Были поэтому выписаны рыбаки и солельщики из Корнваллиса, а потом из Мальты. В практическом отношении эта ошибка в определении породы рыбы не имела собственно никакого значения, и если бы в Керчи водворилось приготовление сельдей на манер пильчардов, получился бы продукт отличного качества. Но дело в том, что оно не водворилось. В Керчи есть и теперь, или были по крайней мере недавно, старики, умевшие приготовить бочонок-другой превосходных сельдей для собственного употребления, для выставок или поднесения подарка. Мало того, так как эта самая сельдь весной ловится в большом количестве и в Дону, то были вытребованы с Дона рыбаки для обучения посолу сельдей. После этого в течение многих лет в отчетах о Донском рыболовстве помещалась рубрика: „Улучшенным способом приготовлено столько-то десятков и даже сотен тысяч сельдей“. Количество это, впрочем, уменьшалось с году на год, а теперь и в Керчи, и на Дону самая память об этом улучшенном приготовлении сельдей исчезла, и сельди продолжают солиться все прежним образом. Причина этого совершенно понятна. Ловлей сельдей занимаются люди небогатые, мелкие купцы, мещане, чиновники, отставные офицеры; они ожидают появления сельдей в проливе как манны небесной, доставляющей средства к жизни на целый год, заводят и чинят не дешево стоящие невода, нанимают артели рабочих на последние деньги или большею частию в долг. Пойманные сельди кладут в обширные лари, тут же на берегу стоящие, пересыпают солью и дают пролежать 12 дней, почитаемые необходимым сроком для того, чтобы соль сколько-нибудь в них проникла. Между тем, фуры из разных местностей Новороссии и Малороссии ждут уже с нетерпением времени, когда сельди будут, чтò называется, готовы, дабы вынуть из ларей и нагрузить на фуры; да и хозяева ждут не дождутся, чтоб опростать лари для наполнения их сельдями новых уловов. Задержки ни малейшей; деньги отдаются сейчас, и хозяевам есть чем расплатиться с рабочими, есть на чтò жить до будущей осени. Когда же тут вычищать сельдей, солить их предварительно, хоть в тех же ларях, заготовлять хорошие дубовые бочонки, перекладывать их тщательно и плотно из ларей в эти бочонки, пересыпать новою солью, и все это покупать, и платить за лишнюю работу, а затем держать несколько месяцев, а то так и год, эти бочонки в хороших же сетях, которые надо устроить или нанять, и в конце концов не знать, куда деваться с этими сельдями, куда и кому их продать? Очевидное дело, что и тут, точно также как и для вина, нужно, чтоб явился человек капитальный, или образовалась компания, которая скупала бы сельди хорошею ценой, никак не дешевле того, что дают приезжающие с фурами покупатели, употребила бы довольно значительный капитал на устройство погребов, на покупку бочек, открыла бы себе путь сбыта в столицы и большие города, где есть взыскательные потребители, могущие ценить качество товара, словом, как и для всего, нужно две вещи: обеспеченный сбыт и разделение труда. Так и идет, например, приготовление хороших икры, клея, балыка и другой рыбы в Астрахани. Для этого существуют особые заведения и особые мастера.

Другой пример возьму также относительно сельдей, только на противоположном конце России. В Кандалакской губе Белого Моря ловятся уже настоящие сельди, той же породы, как и известные под именем голландских. Ловится их миллионов до 20 в хороший год, количество, с избытком достаточное для потребностей России в сельдях лучшего качества. И солить их умеют, доказательством чему служит Соловецкий монастырь, который приготовляет для себя и для рассылки некоторого количества в подарок разным лицам до 8,000 пудов сельдей, хотя и несколько иначе приготовленных, чем голландские, но все-таки очень хороших. Тут и компания была, бывшая Беломорская, взявшаяся было, между прочим, и за снабжение России голландскими сельдями внутреннего приготовления. Мастера были выписаны, и все необходимое устроено, но приготовляли они каких-нибудь три, четыре тысячи пудов очень хороших, впрочем, сельдей. Однако и это дело не пошло, еще раньше, чем компания лопнула. Желали получить большие барыши, платили рыбакам недостаточное вознаграждение, именно копеек 15—20 за сотню сельдей непременно самого свежего улова, т. е. прошедшей ночи, без чего соленые сельди никогда не могут быть хороши. Рыбаки не стали продавать, предпочитая солить сами и по своему, и поступали весьма основательно. Соление их состоит в следующем. В деревянный еловый бочонок (еле-еле удерживающий рассол), в котором помещается приблизительно около 100 штук, бросают сельди безо всякого порядка, как сами лягут, и пересыпают сколь можно меньшим количеством соли. О вычистке внутренностей и жабр конечно и не думают. На мой вопрос, почему не вычищают сельдей, когда это так не трудно, я получил совершенно правильный ответ: „и, батюшка, Устюжане и с кишечкой съедят!“ И в самом деле, осенью съезжаются прибрежные жители Кандалакского залива, как и все прочие тамошние рыболовы, в Архангельск, и продают свои бочонки-сельдянки обыкновенно по 45 к. вместо 15 или 20. Конечно, бочонки и соль чего-нибудь да стоят, но уже никак не более 10 к.; следовательно, рыболов выгадывает по крайней мере 50% против цены, которую давала компания. Да для Устюжан идут без разбора всякие сельди, а не те только, которые наловлены в ночь пред солением. В Архангельск же ехать и без того нужно: там запасаются всем необходимым, а поездка на своих судах ничего не стòит.

Вот пример еще более резкий. Тут условия сбыта прямо и непосредственно заставляют приготовлять дурной продукт вместо хорошего. Печорская семга, по своей величине и качествам в свежем виде, лучшая на всем севере; но в соленом виде она худшая, и ни в Петербурге, ни в Москве ее не знают, она вся идет в Сибирь, где в реках семги нет. К осени приходят на Печору из Чердынского уезда каюки или барки, привозящие муку, соль и прочие предметы, необходимые для печорских жителей, и берут у них рыбу, в том числе и семгу. Ее солят в больших обрезах, она пускает из себя рассол. Покупщики берут конечно сухую рыбу, т. е. без рассола, и на качество ее не обращают никакого внимания: хорошо ли она посолена или, как тут говорят, с киселью — это им все равно, цена одинакова: ведь и Сибиряки, как Устюжане, вероятно, все съедят. Какой же интерес ловцу хорошо приготовлять семгу и класть достаточное количество соли? За большее количество ее надо заплатить больше денег тому же Чердынцу, да при сильнейшем посоле рыба уменьшается в весе, из нее вытягивается солью больше влажности и увеличивается количество рассола. Между тем приготовить хорошую семгу не стоит большого труда и не требуется особенного искусства; для этого надо только положить побольше соли и втереть ее несколько раз как снаружи в чешую и жабры, так и внутрь тела. Так и делают такие же мужики, как и печорские, на реке Онеге, доставляющей лучший сорт семги. Дальность Печоры также не составила бы препятствия для доставления оттуда лучшего качества семги; на оленях зимой ее легко было бы доставить на Пинежскую ярмарку.

Заговорив о рыбе, и притом северной, я считаю нужным заметить, что мнение о необъятном рыбном богатстве наших северных рек неосновательно. Считать очень рыбными Двину, Печору и даже Обь могут только те, которые незнакомы с действительно рыбными реками — Волгой, Уралом, Курой, Кубанью. Вообще, очень рыбными реками могут быть только те, которые впадают в большие пресноводные озера или слабо соленые моря (при прочих благоприятных условиях, конечно), ибо в эти реки теснится в известные времена года рыба с огромного пространства и из ширины морского простора собирается в сравнительно узкую трубу реки; в соленых же морях живут породы рыб, неидущие на пресную воду, или таких во всяком случае немного. По если наши северные реки и не так богаты, как многие думают, в них живут зато очень ценные сиговые породы: пелядь, чир и в особенности омуль, которые в соленом виде представляют довольно плохого качества продукт. Между тем, сиги эти, хорошо копченые, могли бы соперничать со знаменитыми петербургскими копчеными сигами, и доставка их в зимнее время не была бы затруднительна. С некоторого времени, лет уже около пятнадцати, производится из тамошней дешевой дичи низших сортов великолепный бульон, известный под названием Клячковского, по имени приготовителя его, далеко превосходящий обыкновенный крепкий бульон. При некотором содействии г. Клячковскому, уже показавшему на деле свое уменье, он мог бы расширить свою деятельность и заняться улучшенным приготовлением северных, в особенности печорских рыб — семги и сигов.

Но главное, в чем нуждается крайний север, чтò более всего может содействовать доступному для него промышленному развитию, это — усиление оленеводства, и это относится не только к северу Архангельской губернии, но и к Сибири. Проведение путей сообщения, дорог не только железных, шоссейных, но и простых грунтовых, там немыслимо, — и сообщение может происходить только при посредстве оленей, которым никаких дорог зимой не нужно. Все, чтò покрыто снегом, для них торная дорога. А сообщения, как известно, суть первое основное условие всякого промышленного развития, ибо ими обусловливается торговля. Кроме того, олени составляют капитал, дающий большие доходы, капитал с быстрым оборотом, так как ежегодно четвертая часть оленей убивается, а олень дает: ничем незаменимые для севера шубы, теплые, мягкие и удобные, так называемые малицы и совики, и такую же теплую обувь; — замшу, для которой, при редкости других видов оленей, составляющих лишь дичь добываемою охотой, они суть единственный источник — шерсть для набивки матрацев, уступающую только конскому волосу, но превосходящую все другие употребляемые для этого материалы; — превосходное мясо, которое уже начало появляться зимой и в Петербурге и которое гораздо вкуснее говядины. Оленьи языки, свежие, соленые и копченые, вкусом и нежностью оставляют далеко за собою языки всех других съедобных животных, и если только их ближе узнают — они могут, без сомнения, составить предмета вывоза. Из рогов оленьих может приготовляться употребляемое в аптеках животное масло, для которого опять-таки наш северный олень может доставить самый изобильный источник.

Для развития оленеводства надо лишь устранить некоторые препятствия, потому что охота к нему у всех северных жителей, как Русских, так и инородцев, большая. Для молодого человека, крестьянина или мещанина восточной части Архангельской губернии пасти оленье стадо, жить в оленях, как они выражаются, составляет верх желаний, идеал человеческого благополучия.

Не знаю, осуществилась ли, но об этом писалось и печаталось, как о полезном открытии и промышленном прогрессе, — мысль гнать вино из оленьего моха. Это была бы промышленность истинно варварская, которую следовало бы запретить самым строгим образом. Гнать вино можно из множества веществ: хлеба, картофеля, остатков от сахарного производства и виноделия, из веществ, количество которых человек может увеличивать по своему произволу. Но олений мох (Cetraria rangiferina) и некоторые другие сухие мхи или лишайники культуре не поддаются и, раз уничтоженные, возобновляются очень медленно. А мох безусловно необходимая для северного оленя пища; уничтожить или уменьшить количество этого мха значить умножить или уменьшить северное оленеводство, а это значит уничтожить или уменьшить не только богатство крайнего севера, но и самую его обитаемость.

Другое препятствие к развитию оленеводства — препятствие, по крайней мере, не намеренно производимое человеком, — составляют эпидемии, которым подвержены олени. Устранение этого зла было бы величайшим благодеянием для севера. Необходимо бы послать хороших ветеринаров для исследования этих болезней, для изыскания средств предупреждать и излечивать их.

В последнее время, благодаря начинанию нескольких энергических людей и содействию правительства, в России, особенно на севере, развилось сыроварение и приготовление хорошего масла. В некоторых губерниях это составило уже одну из главных статей помещичьего и крестьянского дохода, и русские сыры пошли даже заграницу; русский честер стал отправляться в самую Англию. Но по всем отчетам о результатах этой промышленности, да и по собственному опыту, я могу утверждать, что хорошими оказываются только сыры голландские и честер; самый же употребительный сорт сыра, называемый у нас швейцарский, а в самой Швейцарии по имени одной долины, где преимущественно его делают — грюерским (Fromage de Gruyère) не только далеко уступает своему первообразу, но и вообще довольно плохого качества. Так как приготовлению его не труднее подражать, чем приготовлению всякого другого сорта, то причину этого, кажется мне, должно искать в том, что голландский сыр и честер приготовляются и у нас, и в их отечестве, из молока коров, пасущихся на низменных пастбищах и лугах, тогда как сыр швейцарский получается от молока коров, пасущихся высоко на горных пастбищах, где трава обладает совершенно иными свойствами. Но гор у нас больше, чем в самой Швейцарии. Наши горы Кавказского хребта и Закавказья имеют к тому же то естественное преимущество пред Швейцарскими, что, по более южному их положению, скот может пастись на горных пастбищах в течение более долгого времени. Не следовало ли бы поэтому учредить в Кавказских горах опытную ферму в значительных размерах и завести в ней сырное хозяйство по образцу швейцарского, выписав для этого те самые породы коров, из молока которых делают тамошний знаменитый сыр? Подражатели вероятно нашлись бы, ибо и теперь уже, как я читал, на Кавказе изготовляют сыры, которые даже отправляются и заграницу, но все более честер, а не швейцарский сыр. Сыр же статья не совсем маловажная, так как к нам привозится его из-за границы более чем на миллион рублей.

Выше я предложил введение в России двух новых культур из царства растительного: масличного дерева и индигоносных растений; есть и две группы животных, акклиматизация и приручение которых вероятно возможно и обещало бы выгоды.

Одну из этих групп составляют животные, давно уже прирученные, но могущие жить только при специальных условиях — на высоких горах. Я разумею породы лам, именно те, которые дают отличного качества шерсть: вигонь и альпака. Весьма вероятно, что они могли бы жить на высоких Кавказских горах и на Арарате. Другое животное, которое еще следует приручить, есть наша великолепная степная дрофа. Птица эта легко приручается; я видел в гостинице в Аккермане одну дрофу, которая ходила по двору, подходила к незнакомому человеку, клевала из рук и была гораздо ручнее всякой другой домашней птицы. Конечно еще вопрос, стала ли бы она нестись в домашнем быту, или, лучше сказать, много ли нужно времени и поколений, чтобы достигнуть этих результатов. Видя дрофу, невольно удивляешься, как до сих пор она не попала в число домашних птиц. Но, после сделанных в глубокой древности изумительных успехов в приручении животных, деятельность человека в более цивилизованный период его истории совершенно останавливается в этом отношении, за исключением разве только что начинающаяся приручения страусов в Южной Африке. Последним приобретением человека была индейка; но не должно думать, чтоб и это было достигнуто Европейцами, после открытия Америки. Индейка была уже одомашнена Мексиканцами, а в Европу только ввезена. Но дрофа конечно не уступит своими качествами индейке, величиной же много ее превосходит. В домашнем состоянии, хорошо откормленная, она легко достигнет полуторапудового веса; качество мяса также, без сомнения, сделается нежнее. Затем, копченая дрофа дает самые вкусные полотки или птичью ветчину, которую можно есть, не опасаясь трихин.

У нас есть Общество Акклиматизации, но его средства бедны, и сад, который оно имеет в Москве, есть скорее сад зоологический, нежели акклиматизационный. Такому городу, как Москва, конечно прилично иметь зоологический сад, но расходы на его содержание должен бы нести город. Правительство же могло бы увеличивать средства Общества под условием направления его деятельности к полезным экономическим целям. При увеличении средств, Общество могло бы завести от себя акклиматизационные хутора или фермы в горах на Кавказе и в степных губерниях.

Перечень разных промышленностей и культур, которые требуют улучшений, распространений, или которые должны быть введены вновь, можно бы, конечно, еще увеличить, но и приведенных примеров достаточно для моей цели.

В заключение, повторю вкратце ход мыслей, развитию которых посвящена эта статья.

1) Невыгодный торговый или, общее и точнее, расчетный баланс не только может, но и должен иметь своим неизбежным последствием понижение денежного курса или явления совершенно с ним в сущности аналогичные, даже при обращении исключительно звонкой монеты.

2) При невыгодном торговом балансе, внутренняя ценность денежной единицы должна стоять выше внешней, и это имеет своим результатом невыгодный характер международной мены, при котором за вывозимый товар получается на промен меньше, чем бы следовало, товара иностранного.

3) Без этой разницы во внутренней и во внешней цене денежной единицы не могло бы существовать премии на вывоз.

4) Невыгодный расчетный баланс несомненно существует в России; излишек же денежных знаков весьма сомнителен, по мнению всех практиков и по явлениям денежного обращения, и по соображению с количеством денежных знаков в других государствах.

5) При таких обстоятельствах поднятие курса бумажных денег, изъятием части из обращения или другими мерами, до исправления расчетного баланса, не только не может привести к желанной цели, но должно еще усилить самое существенное зло низкого курса, увеличив разность между внутреннею и внешнею ценой денежной единицы.

6) Исправить наш курс можно только исправлением торгового баланса в нашу пользу.

7) Следовательно, все меры, которыми думают непосредственно возвысить внутреннюю ценность денежной единицы, как не достигающие цели и вредные, должны быть оставлены.

8) Принятым на себя правительством обязательствам, имеющим эту цель, лучше дать другое, бесспорно полезное назначение, всего лучше употребив их на постройку нужнейших железных дорог, каковыми должны почитаться: Сибирская, солевозные и Вятско-Двинская.

9) Еще лучше — строить дороги, в особенности очень длинные, безо всякого обременения казны, на специально с этою целью выпускаемые кредитные билеты, имеющие погаситься доходами с них, причем плата за провоз может быть, по уплате беспроцентного долга, уменьшена приблизительно вдвое против обыкновенного.

10) Но, дабы пользоваться в известной мере выгодами беспроцентного кредита с полною безопасностью, необходимо получить не теоретическое только, но практическими опытами доказанное убеждение, что падение денежного курса зависит у нас единственно от невыгодности расчетного баланса, и что с устранением ее курс начнет улучшаться.

11) Хотя мы и признаем преимущество металлической денежной системы пред бумажною, но тем не менее полагаем, что беспроцентный кредит есть великое орудие в руках правительства; что существенный недостаток бумажных денег заключается не в сущности их, а в злоупотреблении ими, главное же в различии качества бумажных денег, смотря по характеру тех обеспечений, под которые они выпускаются.

12) Прямые и скорые средства для исправления расчетного баланса заключаются в значительном возвышении тарифа и в обложении наших заграничных паспортов. Косвенные и более медленные, но за то более прочные и не зависящие от колебаний финансовой политики, заключаются в содействии широкою рукой поднятию и развитию внутренней производительности, которая должна доставить отчасти новые предметы для вывоза, главным же образом заместить собою предметы иностранные; но это недостижимо без возвышения тарифа.

13) Неотложные государственные надобности, неудовлетворяемые существующими доходами, не допускают широкого и щедрого содействия промышленности и заставляют прибегать к внутренним и внешним займам, которые еще уменьшают бюджетные средства; внешние займы содействуют усилению невыгодности расчетного баланса.

14) Отсюда, наравне с возвышением тарифа, является необходимость улучшения финансовой системы.

15) Улучшение это достигается самым справедливым, самым уравнительным и наименее отяготительным для народа способом, посредством косвенных налогов.

16) Из числа этих налогов, казенная монопольная продажа вина обещает огромное увеличение доходов без наложения единой лишней копейки на плательщиков, уменьшая в то же время пьянство в степени большей, чем какая-либо другая система, и обращая винокуренные заводы снова в средства улучшения земледелия.

17) Увеличенный тариф и другие косвенные налоги также должны содействовать увеличению доходов.

18) С другой стороны, наиболее производительная экономия расходов заключается в получении правительством необходимых ему, как для военных, так и для других целей, предметов по возможности из первых рук, по настоящим, а не по подрядным и справочным ценам.

19) Земства могут служить орудиями для достижения этой последней цели, чтò увеличит их силу и значение, как хозяйственных органов, и должно дать бòльший простор их деятельности.

20) Конечная цель хорошего финансового устройства заключается в полной отмене прямых податей и замене их косвенными налогами, с одним только исключением.

21) Это исключение составляет налог на процентные бумаги, как относительно самый справедливый, уравнительный и наименее отяготительный изо всех прямых налогов, падающий притом на самый состоятельный класс населения.

22) Получив в свои руки денежные средства, правительство должно употреблять их (за удовлетворением неотложных государственных нужд, вызываемых особенностями политического положения страны) на прямое содействие развитию промышленности.

23) Главные средства для сего суть: а) непосредственный пример, воочию доказывавший выгодность улучшений, произведенных по возможности простейшими, элементарными приемами; б) обеспечение сбыта для молодых отраслей промышленности и изменение характера сбыта для существующих уже; в) непосредственное водворение новых отраслей промышленности на счет и заботами самого правительства, в тех преимущественно случаях, когда выгодность промысла или культуры может оказаться только чрез очень долгий срок.

24) Все прочие средства, как-то: премии, выставки, награды и даже самые школы, или вообще профессиональное обучение, имеют второстепенное значение, ибо гораздо важнее доставить делу выгодность, чем научать, как его делать. В первом случае всякий и сам постарается найти средства научиться, а во втором и умеющие делать за дело не примутся.

Все это: строгую охранительную и покровительственную таможенную систему, выгодный торговый баланс, деятельное вмешательство правительства в промышленную жизнь страны, назовут, пожалуй, возвращением к меркантилизму. Что же, упрек этот меня не испугал бы. Меркантилизм дал некогда Франции возможность выдержать всю расточительность Людовика XIV. и если к концу его царствования Франция и была разорена, то потому только, что всему на свете есть мера, что расточительности и мотовству не в состоянии удовлетворить никакое хозяйственное устройство. Но даже и последствия этой расточительности прошли, а насаждения Кольбера до сих пор делают из Франции одну из богатейших стран в мире. И другие государства, когда находились, вследствие разных событий их жизни, в дурном хозяйственном положении, прибегали в сущности к тому же меркантилизму, как Американские Штаты после войны за освобождение негров, как и Франция после прусского погрома, при Тьере. Теория меркантилизма была не верна в своей абстрактности, но практически были из нее выведены разумные меры. Были и в меркантилизме крайности, как, например, стремление к безмерному накоплению драгоценных металлов, предпочтение промышленности мануфактурной пред земледельческой. Но ничего подобного мы не советуем. Пускай нам укажут пример, где строго примененная правоверная экономическая теория свободной конкуренции — laisser faire, laisser passer — имела бы такие же благодетельные последствия для какой-либо страны, как столь унижаемая меркантильная система при Кольбере во Франции. Укажут ли на пример Англии? Но ведь все, чтò можно сказать, это то, что Англия продолжает экономически благоденствовать и при системе свободы торговли и промышленности, после того как промышленное и торговое развитие ее народились, развились и окрепли при строгой охранительной системе. Какая нужна была теория, чтобы проповедовать свободу торговли, когда Англия уже оставалась без серьезных соперников? Когда таковой серьезный противник существовал в лице Голландии, Англия действовала иначе. Нужна ли была какая-нибудь теория для отмены хлебных законов, когда выяснилось, что, не смотря на усовершенствование земледелия, хлеба не достает для прокормления народа и что фабричная промышленность стала значительнее земледельческой? Очевидно, нужно было отчасти пожертвовать второстепенным для развития главного. Формула приверженцев Манчестерской системы: покупать дешево и продавать дорого. В применении к целому, к государству, эта формула совершенно идет к Англии, но совершенно не идет к России, у которой нет достаточно продуктов (за удовлетворением внутренних потребностей), как бы дорого их ни продавать, чтобы взамен получить извне все, чтò ей нужно, как бы дешево ни покупать. Ей очевидно надобно, продавая чтò может, покупать как можно меньше, удовлетворяя сколь возможно большему числу своих потребностей внутреннею производительностью. Девизом России должна быть экономическая независимость и самостоятельность, тогда как девиз Англии есть экономическая эксплуатация всех стран света. В самом деле, что такое как не эксплуатация эта продажа как можно дороже, и эта покупка как можно дешевле, когда первое достигается устранением более слабых соперников конкуренцией, а последнее постановлением других, например, Индии, Турции, а в былое время и Португалии, в экономическую от себя зависимость?

[1] В данном издании исправлены, поэтому список опечаток опущен (прим. редактора).

* „Россия и Европа“, изд. 4-е, стр. 481, 482.

* „Россия и Европа“, стр. 451—461.

* „Россия и Европа“, стр. 493—496.

* „Россия и Европа“, стр. 498.

* „Россия и Европа“, стр. 488.

* „Россия и Европа“, стр. 452—454.

* Лучшее враг хорошему.

* См. выше, стр. 31—41.

* См. выше, стр. 53—70.

* В „Русской Речи“ статья эта была озаглавлена „Россия и Восточный вопрос“ и все начало, до новой строчки: В прошлом году, было опущено.

* Могло бы казаться, что с нашей стороны сделана большая ошибка тем, что мы не побудили Грецию объявить войну Турции, хотя бы одновременно с Сербами, после пленения Плевненской армии, дабы дать нам этим предлог выговорить при заключении мира присоединение к ней Бессарабии, Эпира и Крита. Но такой упрек едва ли бы был справедлив. Такое присоединение только увеличило бы притязания Греции. Греки со своею „великою идеею“ и эллинизмом принадлежат к числу тех маленьких честолюбивых народов, с которыми, по странному велению судьбы, все приходится иметь дело России; подобно Полякам и Мадьярам, они добиваются не свободы и своего права, а власти над другими народами, более их многочисленными, которых они почему-то считают ниже себя, чтобы питаться их соками и основать на их угнетении свое искусственное величие. Я уже сравнивал их с лягушкою басни, надувающеюся в быка. Россия не может быть другом таких народов. Чернов. рукоп.

* Из заявления 27 Июля.

* Как свидетельствует наставление, прочитанное одним журналом г. Иловайскому, попавшему в цивилизаторские руки этого жандарма, Черн. рукоп.

* Выходя из круга тех вопросов, для решения которых была предпринята последняя война и собирался Берлинский конгресс, мы встретим ту же противоположность правды и лжи, свободы и угнетения, проследить отдельные случаи которых было бы слишком долго. — Но там, где Россия по ошибке и неправильному пониманию своего интереса, отклонилась от своей цели и вместе с тем (сознаемся в этом откровенно) и от справедливости, о, там Европа охотно ей уступает! Когда Россия требует возвращения ни на что ей не нужного клочка Бессарабии и взамен его предает румынизации болгарскую Добруджу и тем оскорбляет и своего недавнего союзника и освобожденную ею Болгарию. — тут Европа ей не противоречит, ибо видит, что, поступая так, Россия вредит себе. Черн. рукоп.

* Остается просить глубокоуважаемого автора, чтоб он также тщательно, в среде самих жизненных на Руси явлений, раскрыл причины благоприятствовавшие успеху заносного нигилизма, побуждавшие свое, родимое зло лечить лекарством от чужой болезни или одевать в чужую болезнь. Человек болен, например, простым расстройством желудка от неудобоваримой пищи и воображает, что он болен — ну хоть холерой, которая эпидемически свирепствует у соседей! А мнимо-больные подчас хуже настоящих больных. Ложь подражания была не в одной области отвлеченной мысли, а во всей общественной и государственной русской жизни — хотя и бессознательная, как говорит автор, однако, тем не менее, вносившая фальшь и кривду в общественную атмосферу, в сердца и умы, сбивавшая с толку самые усилия сознания…

Ред. (И. С. Аксаков).

* „Религиозные основы жизни“, стр. 109.

* Guettée, „La pap. schism“, p. 347—348.

* Седьмой вселенский собор говорит в правиле 1‑м: „Начертанные прежними вселенскими соборами правила и постановления пребывают несокрушимыми и непоколебимыми… Всецелое и непоколебимое содержим постановление сих правил, изложенное от всехвальных Апостолов, святых труб Духа, и от шести святых вселенских соборов“. — Макария, Введение в православное богословие, стр. 308. — А на VI соборе читалось послание папы Агафона к императору Константину от 679 года, где сказано: „С простотою сердца и с твердостию преподанной от отцев веры, мы соблюдаем все, чтò только правильно определено святыми достопочтенными предшественниками нашими и пятью великими соборами“. (ibid. стр., 324). Как же после этого VI собору было не продолжать состоять в общении с западным патриархатом?

* Полн. собр. сочин. Хомякова, т. II, стр. 59

* Полн. собр. соч. Хомякова, т. II, стр. 122

* Что Григорий I имел в виду, наравне с другими патриархами, и пап самих, видно из его ответа Александрийскому патриарху Евлогию, который, согласившись не давать титула вселенского Константинопольскому патриарху, титуловал им самого Григория: „Как вы приказали? я прошу вас, не давайте мне никогда слышать это слово — приказание, потому что я знаю, кто я и кто вы. По вашему месту — вы мои братья, по вашим добродетелям — мои отцы… Я вижу, однако, что Ваше Блаженство не совсем удержали то, что я желал доверить вашей памяти, потому что я сказал, что вы не должны придавать и мне этого титула столько же, как и другим, а вот в надписи письма вашего, вы даете мне, который их отверг, горделивые титулы вселенского и папы… Если Ваша Святость называет меня Вселенским папою, вы отнимаете у себя то, чем я был бы всецело“. В письме к Императору Маврикию Григорий Великий выражается еще сильнее; „Я говорю без малейшего колебания, что кто называет себя вселенским епископом, или желает этою титула, есть по своей гордости предтеча Антихриста“. (Guettée, La papauté schismatique, pag. 219, 221, 223)

* В письме Льва II к императору Константину Погонату от 7 мая 683 г. сказано: „Мы анафематствуем изобретателей нового заблуждения: Феодора Фаранского, Кира Александрийского, Сергия Пирра, Павла и Петра Константинопольских и также Гонория, который, вместо того, чтобы очистить эту апостольскую церковь учением апостольским, едва не ниспроверг веры нечестивою изменою“. (Guettée, La papauté schismat., стр. 249). И так, непогрешимый предает непогрешимой анафеме непогрешимого за ересь, видно также непогрешимую. — Сверх сего и папа Адриан II признал это осуждение как факт (ibid., pag. 315).

* Гетте в своей истории церкви говорит также; „Он (епископ), в силу своего епископского достоинства, есть законный (autorisé) представитель своей церкви; но эта церковь имела право протестовать, если ее епископ приписывал ей другую веру, чем ту, которую она исповедывала, преследовать своего епископа и заставить его низложить по канонам“ (Vol. III, pag. VIII). Так поступила, например, и русская церковь со своим митрополитом, вернувшимся с флорентинского собора

* Макарий, Введ. в прав. бог., стр. 306.

* Настоящая статья есть объяснение к коллекциям по русскому рыболовству, отправленным на парижскую всемирную выставку (1867 г.), и была также издана во французском переводе.

* См. „Исследования о состоянии рыболовства в России“. Изд. министерством государственных имуществ.

* От 9,000 до 10,000 севрюг по 2 франка штука, до 3,000 осетров и шипов по 4 фр., до 1,000 пудов икры по 48 фр. за пуд (3 фр. килограмм), до 50 пудов вязиги (по 60 фр. пуд), и до 40 пудов клею (по 480 р. пуд). Лет сорок тому назад это количество бывало вдвое больше.

* Академик Бэр считает средний улов сельдей в северной части Балтийского моря, до устьев Двины, в 300.000 бочек или 900.000.000 штук, чтò составляет, если считать по 6 р. 50 к. бочку, — 1.950.000 р.; принимая только половину этого количества за улов у берегов России (включая и Финляндию), получим 975.000 рублей. Если принять еще в расчет ценность уловов семги, килек (которыми Ревель производить обширный торг), камбал, миног, а также весь улов Финского залива и Невы, доставляющий значительные количества сигов, корюшки, ряпушки и другой рыбы в свежем виде, для потребления Петербурга, то показанную выше сумму нужно увеличить, по крайней мере, еще на 200.000.

* Статья эта была читана в собрании Географического Общества 10‑го февраля 1858 года.

* Собственно, наличное податное народонаселение по этой переписи составляло 243.218 душ, но, так как, при ревизиях, исчислялось не наличное, а приписное народонаселение, то для получения чисел подлежащих сравнению, надо причислить к наличному население 1865 года около 10.000 душ, находившихся в отлучке по паспортам.

* По таксациям, произведенным в Пинежском уезде, на десятину приходится кругом около 26 куб. саж. дров; на кубическую же сажень идет около 150 деревьев в 3 саж. вышиною и 21/2 вершка среднего диаметра, что составит 3.900 деревьев на десятину, т. е. почти вдвое больше, чем принято.

* О степени этих неурожаев можно заключить из того, что, по сведениям бывшей Палаты Государственных Имуществ, в четыре урожайных года с 1858 года по 1861 было собрано государственными крестьянами 170.000, 206.000, 292.000 и 270.000 четвертей хлеба; между тем как в 1856 году было собрано только 103.000, а в 1857 г. всего 64.500 четвертей.

* 1812 и 1813 годы, за которые вывоз не обозначен, совершенно опущены.

* 1855 г. не принят во внимание.

* В этом пятилетии взят 1832 г. вместо 1835, в котором вывоз не обозначен.

* 1808 и 1809 годы пропущены, потому что блокада препятствовала отпуску. Цифра в скобках означает средний отпуск за 9 лет, исключая 1812 год, в котором отпуск был самый ничтожный.

** Цифры в скобках означают средний отпуск за все 10‑тилетие, считая и 1855 г., когда отпуска совершенно не было.

*** Цифры в скобках означают средние числа за 7 лет, по исключении 1861, 1862 и 1863 годов, когда Американская война усилила, исключительным образом, наш отпуск смолы.

* Числа в скобках означают средний вывоз, за исключением следующих годов:

Для периода с 1724 — 1730 — 1724 и 1725 годов

1801 — 1810 — блокадного 1808 года

1811 — 1820 — 1817 и 1818 годов неурожая в Западной Европе

1851 — 1860 — блокадного 1855 г.

* Полное собрание законов, год 1798. Указ 12-го марта, № 18.429.

[2] «Записки Имп. Общ. Сельск. Хозяйства Южной России», Октябрь, 1881 года, стр. 583.

[3] Application de sulfure de carbon 5 A 6 année, стр. 66.

[4] Idem, стр. 76

[5] Millot. Rapport sur les plantations des vignes americanes dans le Midi (стр. 8).

[6] Этот сорт посеян и у нас в Никитском саду 7 лет тому назад, но до сих пор еще плода не давал и растет вообще слабо; прежде он сильно рекомендовался, и потому именно и было разведен в Магараче от семян.

[7] Millot. ibid., стр. 10.

[8] Millot. ibid., стр. 16.

[9] Millot. ibid., стр. 17.

[10] Ibid., стр. 21.

[11] Ibid., стр. 22.

[12] Millot., стр. 19.

[13] Millot, стр. 14.

[14] Millot, стр. 27.

* Все эти числовые данные о количестве денежных знаков приходящихся на душу во Франции и в Англии, я заимствовал из статьи Revue des deux Mondes 15 janv.1882 года: „La Question monétaire“ раг par Victor Bonnet. Правда, что автор ее полагает, что во Франции слишком много денежных знаков и желает их уменьшения; но необходимым условием для этого ставит усовершенствование средств кредита, т. е., другими словами, увеличение быстроты денежного обращения. Мы же ведем свои расчеты, принимая во внимание ту быстроту его, которая в настоящее время у нас существует и изменения которой нет основания предполагать, по крайней мери в ближайшем будущем. Денежный оборот Англии мы принимаем вдвое значительнее, чем во Франции, на том основании, что внешняя торговля Англии по ввозу и вывозу почти вдвое значительнее таковой же во Франции; именно в 1880 году в Англии она происходила на сумму 14 миллиардов 525 миллионов франков, а во Франции только на 7 миллиардов 637 миллионов франков. (следовательно, без большой ошибки можно принять, что и все прочие обороты совершаются в той же пропорции. Само собою разумеется, что мы не придаем нашим выводам арифметической точности; вся цель наша — показать сравнением с другими странами, что предположение об излишке у нас денежных знаков в высшей степени сомнительно и совершенно произвольно.

* Если вычесть, примерно, Архангельскую губернию, 3/4 Вологодской, Олонецкую, более половины Пермской, Улеаборгскую губ. Финляндии и обширные бесплодные степи Астраханской, то более 70.000 кв. миль, имеющих сколько-нибудь серьезное экономическое значение, в Европейской России не останется.

* Не принимая в расчет изменения в удельном весе, происходящего при соединении алкоголя с водой.

* Первое время после отмены акциза с соли (1880, ноябр. 23) она действительно не подешевела; на понижение же ее продажной цены в последние года имела влияние целая совокупность условий, имевших место с 1881 г., как-то: расширение мест и размеров добычи ее (напр., расширение добычи каменной донецкой и крымской соли), обильные урожаи самосадочной соли, развитие, вследствие этих причин, внутренней конкуренции, успешное содействие большинства наших железных дорог в конкуренции русской соли с иностранной удешевлением тарифов на соль (несмотря на последовавшее в год отмены акциза с соли понижение таможенного тарифа на иностранную соль), допущение транзитного провоза соли из наших южных портов в Балтийский край и С.‑Петербург и т. п.

Заимствуем из „Вестника Финансов“, № 4, за 1886 г., таблицы о количестве ввоза заграничной соли, о ценах и количестве добываемой соли за последние года, в подтверждение высказанного.

Средний годовой привоз соли из заграницы по пятилетиям сравнительно с 1884 годом:

1869 — 1873

11.539,000

пуд.

1874 — 1878

11.498,000

1879 — 1883

10.028,000

1884

5.330,000

1885 с 1 Янв. по 1 Ноября

1.926,000

1884 „ „ „ „ „ „

4.213,000

Цены на крымскую соль с 1875—1885 г.

Средняя цена

за время   1875—188018811882188318841885

Копейки за пуд

Екатеринослав513217161410Киев664530292520Варшава816550454040Либава666060654035Рига666060654035Ревель666060654035Харьков643228282013Курск693835353015Витебск746055453535Вильно694845403535

Количество добываемой в России соли за 1875 — 1882 г.

Каменная Самосадоч. Выварочная Всего

Года

Пудов

1875 4.006,388 19.495,429 14.489,582 37.991,399

1876 3.324,437 26.991,103 13.424,257 43.739,797

1877 2.029,397 15.676,041 11.246,747 28.952,185

1878 3.877,443 30.272,271 13.568,814 47.678,528

1879 4.704,613 31.470,871 13.754,405 49.929,889

1880 2.875,356 29.463,980 15.232,580 47.571,916

1881 4.200,750 29.713,296 16.820,300 50.734,346

1882 5.538,911 79.059,270 17.171,424 101.769,605

От ред.

* Эта мера, как известно, принята уже в некоторых ведомствах.

От ред.

* Подоходный налог с процентных бумаг введен уже в 1885 г. и как раз в размере 5%, предположенным Н. Я. Данилевским.

От ред

* Сейчас прочел в газете о гибели парохода Оскар Диксон и шхуны Норланд во льдах между устьями Оби и Енисея.

* Н. Я. Данилевский некоторое время управлял Никитским садом.

Примеч. ред.

** От ред. В Усолье, Пермской губ., существует Сольвейевский содовый завод Любимова.

*** От ред. Существует осадочное производство Глауберовой соли Гр. Mongenet в Баталпашинске.

* Да погибнут лучше колонии, чем принципу.