Как выжить в мире обиженных и оскорбленных?

Лекция Юрия Сапрыкина – о том, как и почему формируются новые социальные нормы

Фото: Pixabay.com
В гуманитарном лектории бизнес-школы СКОЛКОВО начался цикл лекций «Правила новой публичности», посвященный тому, как меняются границы личного и публичного в современном мире. Republic публикует лекцию культуролога Юрия Сапрыкина, посвященную «новой чувствительности»: откуда взялись бесконечные разговоры о травме, обесценивании и токсичности, в чем их польза и вред и куда они нас ведут.

«Новая чувствительность»: что это такое?

Есть целый набор популярных в последнее время терминов, вы их наверняка слышали, а может быть, и сами ими пользуетесь. «Токсичные отношения» или просто «токсичность», «границы», «триггеры», «обесценивание», «травма»… Обсуждаем ли мы фильм про Майкла Джексона или книгу «Маленькая жизнь», читаем ли мы очередную фейсбучную дискуссию или посты оскорбленных блогеров, которые обижаются на то, что некий бренд не прислал им бесплатную порцию своих товаров – эти термины тут как тут. Большинство этих терминов пришло к нам из языка психотерапии и теперь мы прикладываем их к самым разным жизненным ситуациям. В связи с этим часто говорится о психотерапевтическом повороте к пониманию чувств. Даже если мы сами не употребляем эти слова и не осмысляем таким образом свой внутренний опыт, все равно мы взаимодействуем с людьми вокруг, которые думают о себе и своих переживаниях именно так. И с этим надо считаться.

Это и есть та самая «новая чувствительность». Новый язык чувств. Конечно, это условное понятие – язык чувств всегда новый. Нельзя сказать, что вот, всю человеческую историю существовал один способ описания наших переживаний, а теперь психотерапевты придумали другой.

Я бы хотел вспомнить цитату из книжки Норы Галь, знаменитого переводчика и редактора, автора канонического перевода «Маленького принца» Антуана де Сент-Экзюпери. В 1973 году она написала книгу «Слово живое и мертвое», совершенно незаменимое пособие для всех редакторов и людей, работающих со словом. Где, в частности, пеняла одной переводчице французского романа за фразу «Она находилась в депрессии». «Зачем употреблять это слово, если можно просто сказать “она затосковала”?» – пишет Нора Галь. «Зачем тащить в русский язык чуждые ему выражения?»

Исходя из ⁠этого, ⁠мы можем предположить, что депрессии в Советском Союзе не было. ⁠Или депрессия была, а слова не ⁠было. Но совершенно точно люди, жившие в той культуре, определяли ⁠свой внутренний опыт иначе, чем ⁠мы. Для них депрессия не была ни диагнозом, ⁠ни поводом не пойти на работу, ни поводом сообщить об этом своим близким, чтобы они отвязались и дали пожить спокойно. Того, что заложено сегодня в этом термине, для человека 70-х – 80-х и даже 90-х годов, просто не существовало. А тоска, или хандра, или что-то еще, что этот человек переживал, осмыслялось совершенно иначе.

Точно также люди в России до начала 1800-х годов не знали, например, что такое сплин. «Недуг, которого причину нам отыскать давно пора, подобный английскому сплину, короче: русская хандра», – писал Пушкин в «Евгении Онегине». Лишь в какой-то момент образованные люди начала XIX века обнаруживают, что есть сплин и это красивое благородное чувство. Социально одобряемое. А не просто – уткнуться носом в подушку, лежать и тихонько плакать.

Наши родители жили в мире, в котором не было слов «фрустрация», «выгорание» или «прокрастинация». Я и сам хорошо помню этот мир. Более того, я прекрасно помню, откуда в русском языке взялось слово «прокрастинация». Оно впервые появилось на страницах «Афиши»: про него написал колонку наш обозреватель Даниил Дугаев. До того этот термин просто не употреблялся, это состояние называлось какими-то другими словами.

Новые слова появляются не случайно: они всегда содержат в себе какое-то новое значение. Мы не просто тупим у компьютера – мы прокрастинируем. Это происходит со всеми, это объяснимо, нестыдно и преодолеваемо. А, скажем, Илья Ильич Обломов не прокрастинировал, хотя вроде бы переживал временами очень похожее состояние. Но для себя он это объяснял каким-то иным образом, а его товарищ Штольц его за это отчетливо осуждал.

Все эти новые термины иначе объясняют наш эмоциональный опыт и подсказывают, что с ним дальше делать. Выгорание – дело серьезное, если ты выгорел на работе – иди гори на другую. Неприлично сказать выгоревшему человеку «ляг поспи, и все пройдет». Более того, ВОЗ требует признать выгорание диагнозом, то есть можно пойти к врачу и получить справку.

И, конечно, все эти слова заимствованные, причем даже не из языка психотерапевтов – а из английского и французского. И сплин, и прокрастинация, и токсичность, и все остальное придуманы, как правило, не в России. Мы же эти чувства на себя научились надевать, как новую фэшн-коллекцию. Это не значит, что у нас никогда не было своих уникальных чувств и сопутствующих им слов. Есть, скажем, знаменитая тоска, у которой нет никакого аналога в других языках. Это не значит, что англичане или зимбабвийцы не тоскуют. Просто они не объясняют для себя это чувство таким образом, как мы. Но взаимопроникновение этих слов, а значит, и этих чувств из одной культуры в другую существует.

Новые чувства или новые слова, обозначающие чувства, – а это в какой-то степени одно и то же, – это нормально, так происходило всегда. Чувства – это точно такой же предмет истории, как смена политических лидеров или общественно-экономических формаций, войны, потери территорий и так далее.

Как изучать эмоции: от Люсьена Февра до «Головоломки»

До середины XX века изучать историю чувств никому не приходило в голову. Как вообще это можно сделать? Мы точно можем сказать про Наполеона, когда он жил и когда он умер, какие страны он захватил, но какие чувства он испытывал… Чужая душа – потемки. Это не тема для ученого.

Впервые этим вопросом – можно ли проследить историю чувств – начинает заниматься французский историк Люсьен Февр. У него на глазах разворачивались события 1930-х годов, когда громадные массы народа оказались охвачены сильными чувствами, возгонкой которых занимались Гитлер, Муссолини и другие авторитарные европейские лидеры. Февр понимает, что чувства – это и вправду важный политический фактор, меняющийся со временем. Когда мы читаем в книжке «Наполеон был в ярости», что именно это значит? Не можем ли мы по книгам, письмам, словесным свидетельствам реконструировать эту ярость, понять, чем она отличается от нашей с вами ярости или ярости современного политика?

С этого и началась история изучения чувств. Сейчас есть довольно много интересных исследований на эту тему, не так давно на русский перевели исчерпывающее введение в тему Яна Плампера, которая называется «История эмоций». В России этим вопросом занимается профессор Андрей Зорин, который, кстати, будет закрывать этот цикл лекций через несколько месяцев – его книга «Появление героя» изучает, как был устроен эмоциональный мир Андрея Ивановича Тургенева, старшего современника Пушкина, и как он отличался от мира эмоций даже пушкинского поколения, не говоря уже о нашем.

Какие есть важные термины в этой новой дисциплине? Один из них – это «эмоциональные сообщества», изобретение американской исследовательницы Барбары Розенвайн. Это группа, объединенную переживанием похожих чувств в ответ на те или иные события. Скажем, вы видите в новостях: в Москве прошел несанкционированный митинг, всех похватали и утащили в каталажку. По этому поводу вы можете испытывать гнев. Можете злость – на проклятых оппозиционеров, которые опять лезут и всем мешают. Можете вину – ваши товарищи там, а вы сидите дома. А можете ничего не чувствовать.

Каждая из этих реакций в социальном пространстве, которое у нас получило самое видимое выражение в форме социальных сетей, сразу собирает вокруг вас группы людей, которые чувствуют точно так же, как и вы. Более того, по множеству других поводов эти группы людей будут испытывать схожие чувства: злиться на Путина за то, что он запретил полеты в Грузию, или радоваться, что так и надо этим грузинам.

Эти эмоциональные сообщества строятся не на убеждениях. Неважно, приверженец ли вы левой идеи или убежденный либерал. Вы можете вообще про это не думать. Но схожесть эмоциональных реакций создает сегодня группы и сообщества гораздо более важные и устойчивые, чем, скажем, политические партии.

Еще важно вспомнить термин «эмоциональный режим» – этот тот способ чувствовать, который считает правильным действующая власть, политическая или культурная. То, как нужно радоваться, гневаться или печалиться, по поводу чего и в каких формах. Скажем, в СССР таким одобряемым и даже требуемым поведением была радость по поводу решений XXVII съезда КПСС или коллективного труда на благо родины.

А эмоциональные убежища – это те места и группы людей, где вы можете спрятаться от этого эмоционального режима. В советское время это, конечно, кухня, где вы можете собраться с единомышленниками и испытывать подлинные, не навязываемые сверху чувства. Советский Союз – это довольно радикальный пример. Но и в нынешней России, и в США, и более-менее везде есть, в любом социальном слое есть свои эмоциональные режимы и убежища от них.

И наконец, эмоциональная матрица – термин, предложенный Андреем Зориным. Это предлагаемый культурой способ разыгрывать свои чувства в зависимости от окружающей ситуации. Представьте, что наши чувства – это актеры в театре; в зависимости от того, кто в этом театре главный режиссер, меняются и спектакли. Каждая эпоха дают нам новую эмоциональную матрицу, чтобы переживать и демонстрировать одни и те же чувства.

Одни и те же – потому что все психологи сходятся в том, что базовых эмоций у нас ограниченное количество. Пять или десять. Популярный мультфильм «Головоломка» довольно точно определяет необходимый прожиточный минимум чувств. Радость, печаль, злость, гнев, брезгливость… Это и есть исполнители главных ролей на нашей эмоциональной сцене.

Травма, стресс и война во Вьетнаме

Как ни странно, косвенной причиной возникновения нового языка чувств стала вьетнамская война. Как известно, люди, вернувшиеся с войны часто переживают так называемый посттравматический стрессовый синдром (ПТСС). Травматические переживания военного времени возвращаются к ним уже в мирное время и страшно мучают – люди снова переживают опыт нахождения под обстрелом, гибели друзей. Впервые этот синдром был описан и диагностирован после Первой мировой войны и даже нашел отражение у Фрейда в работе «По ту сторону принципа удовольствия». Но настоящий бум исследований в этой области начался после вьетнамской войны: в Америке уже было достаточное количество психологов, а общество оказалось морально готово к тому, чтобы к этим травмам прислушиваться.

По мере изучения ПТСС психологи начали находить похожие психические эффекты у людей, которые не были на войне: у тех, кто страдал навязчивыми состояниями, алкоголизмом, депрессией, пережили насилие в семье. В основе стресса снова и снова обнаруживался некий травматический опыт, и он, даже вытесненный и забытый, мог снова напомнить о себе, пробужденный при помощи триггеров – событий или слов. Эти триггеры нарушают границы нашей личности, вторгаясь в подсознание и заставляя заново переживать тяжелый опыт. Среда, которая вынуждает нас переживать этот стресс, называется токсичной.

Так американская психология перенесла опыт ветеранов вьетнамской войны на людей с самым разным жизненным опытом и научила их интерпретировать свой опыт именно в таких терминах и категориях.

Еще одно важное культурное изменение, которое привело к возникновению этого нового языка, – это изменение отношения к боли, которое произошло в 60-е – 70-е годы, сперва в Америке и в Европе, а потом в Восточной Европе и в России.

Скажем, в нашем детстве никакого обезболивания при лечении зубов просто не было. Никто не считал, что с болью в стоматологическом кресле надо бороться, это был нормальный побочный эффект процесса излечения. Гланды и аденоиды у детей тоже резали без всякой заморозки – чего детскому организму вредить? Но со временем и все изменилось. Боль перестала быть просто маркером здоровья или нездоровья, или побочным эффектом излечения, а стала тем, что нужно убрать любой ценой.

Это, безусловно, изменило жизнь миллионов людей к лучшему. И одновременно привело к довольно чудовищным последствиям. Многим известна история опиоидного кризиса в Соединенных Штатах: американские врачи активно прописывали пациентам препараты опиоидной группы с низким содержанием морфия – считалось, что они убирают боль и не вызывают привыкания. Потом оказалось, что привыкание к ним такое же, как к обычным наркотикам. Жертвами препарата «Оксиконтин» за два десятилетия стало более 40 000 человек. Это больше людей, чем погибло на вьетнамской войне.

Это изменение важно, потому что то же самое произошло не только с отношением к физической боли, но и к психическим переживаниям. Для советского человека наиболее подходящим синонимом слову «депрессия» было бы, вероятно, «плохое настроение». Сегодня у тебя плохое настроение, а завтра будет хорошее. Зарядка, обливание холодной водой, юмористические передачи по радио – и все наладится.

Но как только культура перестает понимать это состояние как настроение и начинает понимать его как болезнь, сразу все меняется. Болезнь надо лечить, она не пройдет сама. Можно лекарствами, можно психотерапией, можно и так, и так. При этом мы понимаем, что все это еще и какая-то езда в незнакомое с не всегда предсказуемым эффектом.

Фрейд говорил, что своей психотерапевтической практикой может привести пациентов к «приемлемому уровню несчастья». Для современной психологии это абсолютно невозможное высказывание. Несчастье – это болезнь, несчастье – это проблема. Нормальное человеческое состояние – это счастье, и его надо добиваться.

В 1960-е годы в Америке возникла целая отрасль – позитивная психология – плодами которой мы до сих пор окружены со всех сторон: в виде книг по селф-хелпу, коучей и газетных статей «10 способов наладить правильные отношения, достичь внутренней гармонии и окончательного счастья». Вообще, если бы какая-то книга действительно помогала этого добиться, то достаточно было бы одной, почему же их так много? Но наше представление о том, что счастье – это нормально, заставляют нас искать все новые пути к счастью и излечению от депрессии.

Как мы видели, понятие травмы расширилось и стало включать не только физическую травму, не только пережитый травматический опыт на войне, но любое негативное воздействие, любую негативную эмоцию. И понятие депрессии расширилось тоже, захватывая все новые и новые психические явления, на которые мы раньше, может быть, не обращали бы внимания и не маркировали бы их таким образом.

Недавно в России вышла книга с подзаголовком «Путеводитель по психическим расстройствам для жителей большого города». Ну да, этих расстройств и путеводителей по ним становится все больше, и это не оттого что мы все сходим с ума, а оттого что мы, как в книге Джерома Джерома «Трое в лодке, не считая собаки», листаем медицинский справочник и, конечно же, в каждом диагнозе узнаем себя.

Анализируя мир новой чувствительности, очень легко заняться тем, что на этом новом языке называется «обесценивание». То есть говорить о том, что все какие-то слишком нежные стали, какие-то слишком обидчивые, придумали себе травмы, стрессы, расстройства, и все это чтобы на работу не ходить. На самом деле, эти изменения очень важны. На этом новом языке разыгрываются важные социальные сюжеты, от изменения гендерных ролей до переоценки прав тех или иных меньшинств. Определяются новые правила поведения в социальных. И в целом, новый язык чувств – это маркер важных социальных изменений. Как только вы слышите про токсичность и про границы, это не значит, что собрались какие-то обиженки и ноют. Это значит, что там сдвигаются границы социальной нормы. И чаще всего это связано с тем, что разные социальные группы, которые находились в подчиненном, бесправном и безгласном положении, заявляют о своих правах и получают право голоса. Разумеется, это меняет общество в более гуманную, человеческую, открытую и справедливую сторону. Можно сколько угодно хихикать над заполошными феминистками в фейсбуке, но вообще-то за ними стоит очень глубокая правда, которую они, возможно, не всегда умело выражают.

Изображая жертву: как разговор о чувствах лишает нас субъектности

Однако в этом языке есть и свои подводные камни. Почему это важно? Потому что этот язык и и есть та самая эмоциональная матрица, которая заставляет нас по-другому переживать свой опыт.

Нам может казаться, что это просто модные слова, но чем больше они проникают в наш быт, тем больше мы начинаем переживать то, что эти слова нам подсказывают. Между чувством и называнием этого чувства есть обоюдная связь. Ты не только находишь удачное выражение для того, что раньше чувствовал, но не понимал, как оно называется, но и само это называние побуждает тебя переживать свое чувство именно таким образом.

Как только ты узнаешь слово «прокрастинация», ты начинаешь безудержно прокрастинировать. И как только ты узнаешь о том, что бывают токсичная среда или токсичные отношения, то даже парк с белочками и синичками начинает казаться токсичным. Это эффект числа 23: как только начинаешь задумываться о числе 23, немедленно начинаешь его вокруг замечать. Язык незаметно перестраивает нашу эмоциональную картину.

В чем тут опасность? Не только в том, что вещи, которые раньше считались проявлениями настроения или мимолетными эмоциями, теперь оказываются болезнью – а где болезнь, там и врачи, и счета за лечение, и прибыль фармацевтических компаний, и не всегда понятный эффект, который это лечение имеет.

Важнее то, что новый язык чувств – это язык жертвы. Это всегда язык объекта некоторого травматичного воздействия. Он говорит о поражении, которое мы потерпели, или о воздействии, которое над нами было произведено. Чем больше вокруг нас разговоров про токсичность и обесценивание, тем больше мы ощущаем себя пассивными жертвами, травмированными внешним миром.

В этом языке границы насилия и границы травмы начинают размываться. Вас подкараулили в подворотне и ударили гаечным ключом по голове? Над вами шутят в твиттере? Разницы нет – и то травма, и это травма. Она причинила боль и требует сочувствия.

Более того, если ты говоришь «я пережил травму», то, значит, это правда, так оно и есть. Это невозможно проверить эмпирически. Любой разговор на этом языке сразу требует абсолютного доверия.

И это создает опасность манипуляций. Человек, который ловко научился владеть этим языком, может использовать его буквально как лиса Алиса и кот Базилио, которые тоже требовали у Буратино эмпатии по отношению к пережитому им травматическому опыту и таким образом выманивали у него четыре сольдо.

К сожалению, никаких других способов, кроме словесных, для передачи своих чувств у нас нет. Есть интуиция, эмпатия, энергия и волны, которые мы ловим друг от друга, но вообще-то мы говорим о своих чувствах исключительно словами. Этот новый язык пришел к нам из психотерапевтического кабинета, требующего абсолютной искренности, открытости и, как следствие, ранимости – и теперь, в пространстве медиа, фейсбука и частных разговоров побуждает к тому же. И это создает следующий круг травматичного опыта: ты разоблачился, тебя принялись обсуждать – и это бывает больно.

Травма как источник новой политики

Еще важнее, что этот травматический опыт, оскорбленные чувства, обиды и статус жертвы становятся точкой для новой социальной сборки – так рождаются новые политические или социальные сообщества.

И в этом, опять же, нет ничего нового. Политики эксплуатировали оскорбленные чувства с древнейших времен. И нет лучшего способа собрать сплоченную боевую группу, чем заставить людей пережить чувство унижения, обиды, поражения и перевести его в гнев и ярость. И то, чем раньше занимались только политики, сейчас на регулярной основе проделывают активные пользователи фейсбука, лидеры общественного мнения, которые в этих социальных сетях функционируют. Абсолютным виртуозом этого искусства в России сейчас является Алексей Навальный – все вы знаете его умение закручивать эмоциональные вихри, заставлять людей пережить коллективную обиду и набрасываться на обидчика.

Эта пересборка на основе обид и оскорбленных чувств идет сейчас по всему миру. Как замечает в недавнем интервью на сайте colta.ruпрофессор Зорин, сейчас социальные группы или сообщества основываются на том, кто одинаковым образом обижается на ту или иную ситуацию. Российская православная общественность обижается на фильм «Левиафан», прогрессивная американская общественность на высказывания Дональда Трампа, книжные блогеры из инстаграма – на издательство, директору которого не нравятся их фотографии, и механизм работ оскорбленных чувств подозрительно схож.

Причем зачастую обида не переживается напрямую, про нее сообществу нужно еще специально рассказать – как произошло, например, со спектаклем «Тангейзер» Новосибирской оперы, который видело в лучшем случае несколько сотен человек, а обидел он десятки тысяч. Эта обида всегда требует сатисфакции, выявления и наказания обидчика, через нее и происходит изменение социальных правил. А в языке появляются слова, которые нельзя произносить, потому что они оскорбляют чувства тех или иных социальных групп. Это не просто слова – это триггеры, заставляющие людей заново пережить травматический опыт, и поэтому они должны быть исключены из практик общения.

Как правило, это изменение социальных норм направлено против элит, носителей власти, знания, авторитета. Сам факт принадлежности, скажем, к группе белых англосаксонских мужчин в американской культуре сегодня ставит тебя под подозрение. Сколько угодно корректно ты себя не веди – тебя можно разоблачить. В этом дискурсе под подозрением находится еще и объективная позиция вообще, экспертное знание. Людей, которые говорят: «За нами факты, за нами наука, мы точно знаем, как оно на самом деле устроено», разоблачают как ангажированных лицемеров. Ты эксперт в экономике? А на самом деле наверняка дружил с коррупционером. Вы там все одним миром мазаны – это очень распространенное мнение.

Сообщества, которые собираются на основе оскорбленных чувств, бывают совершенно мимолетными, ситуативными, быстро распадающимися. Иногда эти сообщества могут состоять из одного человека и его знакомых, от которых он в этот момент активно требует сочувствия, сострадания и твердой позиции по обсуждаемому вопросу. То, что Наполеон, Ленин и Гитлер проделали с целыми странами, сейчас каждый человек повторить со своей собственной аудиторией в фейсбуке – накрутить обиду и гнев, сцементировать общим переживанием. Этого будет все больше и больше.

Битва за гормоны: как политики и медиа делят чужие эмоции

Не надо недооценивать эти эмоциональные сообщества. Именно вокруг оскорбленных чувств, гнева, чувства ущемления своих прав, собрались те социальные силы, которые проголосовали за Брекзит или за Трампа. Они оказались не видны для социологов, потому что социологи для них – это носители власти, экспертного знания, лицемерного и ангажированного. И говорить с ними вообще не о чем или в лучшем случае надо как-то отболтаться, обмануть, не выдавать свои истинные намерения. Так мы получили два крупнейших политических сюжета XXI века, которые оказались абсолютно не предсказуемы для наблюдателей.

При этом интересы политиков, которые закручивают эти эмоциональные вихри, парадоксальным образом совпали с интересами средств массовой информации. Раньше СМИ приходилось конкурировать за бюджеты рекламодателей, или за деньги подписчиков, или за доверие этих подписчиков. Редакция создавала для своей аудитории некоторую картину мира, и аудитория в зависимости от того, доверяет она журналистам или нет, интересна ей картина ей или нет, платит деньги – или не платит.

А в XXI веке все перевернулось вверх тормашками, потому что медиа конкурируют уже не за доверие, а за микросекунды внимания, которые мы в течение дня можем между ними разделить. Причем борьба идет уже не между New York Times или Washington Post, Первым каналом или НТВ, а одним заголовком и другим, крохотными квантами информации. Мы не всегда даже понимаем, откуда эти кванты прилетели. Задача этих квантов – зацепить наше внимание, то есть выступить триггером какой-то сильной эмоции – обиды, гнева, любопытства, раздражения. И таким образом остановить нас хотя бы на несколько секунд, за которые страницы средства массовой информации успеют показать нам рекламу и отбиться перед рекламодателем.

Я однажды читал выступление эксперта из Adme.ru, главных в России специалистов по кликбейту, то есть по заголовкам, сформулированным таким образом, что ты на них просто не можешь не кликнуть. Типа «Котенок подружился с совенком. И вы не поверите, что было дальше!». И она сказала буквально следующее: «У нас редакция каждый заголовок проверяет на предмет того, какой гормон должен быть выброшен в кровеносную систему, когда вы на этот заголовок смотрите: окситоцин, серотонин, эндорфин, адреналин или дофамин». То есть они точно знают, что должен почувствовать читатель в тот момент, когда увидит этот заголовок. И это чувство, выраженное на самом грубом физиологическом уровне, заставит задержаться, кликнуть на заголовок и остаться с нами еще на несколько секунд. А речь идет сейчас именно о секундах, а не о долгих часах, проведенных вечером с газетой у камина.

Политики закручивают вокруг себя эмоциональные вихри, а средствам массовой информации нужны сильные эмоции. И это оказывается важнее, чем идеологические разногласия. Как выглядит, например, противоборство The New York Times с Трампом? На протяжении трех лет они непрерывно пишут о том, какой Трамп подлец, насильник, лжец, предатель, враг и как его нужно срочно отправить в отставку. Находят документы, свидетельства, неопровержимые доказательства. Чем больше Трамп совершает глупостей, тем более подробно описывает их враждебная ему газета, тем больше она получает кликов. Тем больше внимания получает Трамп.

И гигантская работа всех американских медиа по отправке Трампа в отставку, очевидно, приведет только к тому, что он будет переизбран на второй срок. Медиа и политик прекрасно обслуживают друг друга, преследуя, казалось бы, прямо противоположные цели и находясь в состоянии неприкрытой вражды. Медиа нужны клики, и оно получает их, описывая идиотизм Трампа, а Трамп все активнее распространяет свой идиотизм и все сильнее закручивает эмоциональные вихри, потому что людей, готовых разделить с ним этот идиотизм, оказывается вполне достаточно.

Марк Аврелий и верный способ победить «новую чувствительность»

В новом способе думать о чувствах есть и много хорошего. Это прежде всего внимание и уважение к чужим переживаниям. Если у человека болит и он жалуется, не надо от него отмахиваться. Этот язык чувств приучает нас к тому, чтобы делать это почти инстинктивно.

Есть еще популярное слово «эмпатия», которое тоже превращается сегодня в некоторый императив. Мы должны не просто сочувствовать друг другу, но как-то вживаться в эти переживания, примерять на себя чужую боль. Хотя это – спойлер – не всегда и не для всех психологически возможно. Люди наделены очень разными способностями к эмпатии. Но поскольку такое культурное требование перед нами поставлено, нам приходится по крайней мере вести себя соответственно, держать себя в руках и не обижать лишний раз того, кто уже обиделся, или готов обидеться.

Что в этом разговоре о чувствах теряется? Например, представление о том, что бывают чувства разрушительные и бывают чувства полезные и созидательные. И вообще представление о том, что у нас есть субъектность. Которую можно смело назвать разумом или рассудком – отчего-то эти слова сейчас никто не вспоминает. А между тем эта активная мыслящая инстанция в нас тоже есть, и она эти чувства может как минимум сама для себя оценивать. Не других людей оценивать и обесценивать, а хотя бы сама с собой разбираться и сознательно выстраивать себя, влиять на свою эмоциональную картину.

Этот новый язык призывает нас относиться к любому чувству с уважением и сверхвниманием. Проживать его, проговаривать, надолго на нем останавливаться. Хотя очень часто бывает полезно просто закрыть компьютер и пойти гулять в парк. Это правда работает. Если травму вам наносят чьи-то шуточки в твиттере, всегда можно просто нажать на кнопку «Выкл.»

Да, в нас действительно бушуют эмоции, и на эти эмоциональные крючки нас легко подцепить – этим пользуются и медиа, и политики, и рекламщики. Но способы избегнуть этого человечеству тоже известны. Достаточно, например, обратиться к текстам Марка Аврелия.

Марк Аврелий помимо того, что был римским императором, был философом-стоиком. И, как и другие античные философы, он очень хорошо понимал человеческую природу. Но его волновало не то, как управлять чувствами других, а как управлять своими собственными чувствами. Как жить счастливо и не быть лодкой, которую носит по волнам чужих эмоций.

В его трактате «Размышления» есть множество советов на эту тему (их много и у других стоиков, Сенеки или Цицерона). Пожалуй, первый и самый действенный из них – пытайтесь смотреть на эмоциональные бури, которые вас захватывают, несколько сменив фокус и масштаб. Не в перспективе сегодняшнего срача в фейсбуке и обиды, которую вы сейчас переживаете, а в перспективе собственной, довольно длинной жизни, или жизни человечества, которая еще длиннее. Или даже жизни всей планеты, в которой помимо сегодняшнего срача есть миллиарды людей, которые ничего об этом не знают, а также миллиарды других живых существ, которым причиняет боль что-то совершенно иное. Окажется, что психодрама, которую разыгрывают ваши базовые эмоции в предложенной нынешней культурой эмоциональной матрице – вещь важная, но она тоже пройдет.

С появлением фейсбучных срачей время сильно ускорилось. Иногда совершенно непонятно, ради чего еще пару дней назад все так рубились друг с другом, проклинали, расфренживали и расставались навеки. А уж если смотреть на это в перспективе вечности, то уж точно окажется, что не из-за чего стулья ломать.

В мире, которым управляют сильные эмоции и в котором появляется все больше людей, способных эти сильные эмоции включать для громадных групп, как включают лампочку в розетку, очень важно уметь отходить на шаг в сторону. Очень важно уметь отстраняться и не давать медийным, социальным и политическим манипуляторам овладевать твоими чувствами. Человек, как бы на него ни влияла среда, язык и культурные нормы, в конечном счете, сам по себе, и возможно, его достоинство – не в последнюю очередь в том, чтобы оставаться хозяином собственных эмоций.

Цикл лекций «Правила новой публичности» проходит в рамках программы СКОЛКОВО «Культура в деле: гуманитарные науки для бизнеса». Цикл продолжится 15 июля лекцией профессора НИУ ВШЭ Гасана Гусейнова «Язык публичного общения в эпоху всеобщей ранимости».

Полина Потапова

Главный редактор журнала "Будущее" на платформе Republic