Что сказал бы Хайдеггер о современной технике?
У техники гораздо больший потенциал, чем мы можем себе представить. Проблема здесь только в том, что технизируется и сам человек: рассчитывающее мышление претендует на единственность, в то время как понимающее мышление подвергается забвению
Как известно, в хижине Хайдеггера в Тодтнауберге не было телевизора, но Хайдеггер очень любил футбол. Вот как об этом пишет Рюдигер Сафрански: «Он заходил к соседям (потому что у него не было своего телевизора), чтобы смотреть большие футбольные матчи на Кубок Европы. В начале 60-х, наблюдая за легендарной игрой гамбургского и барселонского клубов, он от волнения опрокинул чашку с чаем. Тогдашний интендант фрайбургского театра однажды встретил его в электричке и собирался втянуть в разговор о литературе и театре, но это не удалось. Хайдеггеру, который еще находился под свежим впечатлением от недавнего национального чемпионата по футболу, больше хотелось потолковать о Франце Беккенбауэре. Он восхищался тем, как этот игрок чувствует мяч, – и попытался с помощью жестов объяснить своему удивленному собеседнику все тонкости игры любимого футболиста». Наверное, сегодня бы Хайдеггер наблюдал матч на экране ноутбука в хижине, а в электричке бы просто показал интенданту фрайбургского театра – с экрана своего айфона – лучшие моменты игры. Но если даже он и пользовался бы теми незаметными средствами, которыми пользуемся мы, заметил ли бы он их? Вошли бы они в орбиту его мысли?
Что сказал бы Хайдеггер?
Как бы отнесся Хайдеггер к тем техническим новшествам, которые так стремительно и вместе с тем незаметно изменили нашу жизнь начиная с конца 80-х годов ХХ века? Сами не замечая того, мы уже не можем представить свою жизнь без повсеместного, даже рутинного использования смартфона с подключенным к нему интернетом: здесь и удобные приложения (такси, банковские счета), и сосредоточенность на общении (соцсети, переписка). Некоторые прежние виды деятельности постепенно оцифровываются, другие же и вовсе появляются изначально в виртуальном формате. Человеческие отношения «в реале» модифицируются в зависимости от поведения знакомых в сети: какой-нибудь информационный повод может сделать старых друзей «нерукопожатными», зато свести воедино тех, кто в действительности друг друга никогда не видел. Необходимость удержания постоянного двумирия – того, что там, в сети, и того, что здесь, вокруг и под ногами, – трансформирует наш образ поведения и жизни: меняются наши походки (взгляд в экран), внимание (рассеянное), реакции (использование сетевых мемов в жизни приветствуется, попытка внести «жизнь» в сетевые обсуждения троллится). Даже сами «близь» и «даль» (термины Хайдеггера из «Бытия и времени») меняются местами: то, что здесь, вокруг и под ногами – уносится вдаль, куда-то туда, а то, что там, в сети – становится важным, интимным. Кстати, сама интимность становится другой, но это отдельная тема.
Так что бы на это все сказал Хайдеггер? Неужели глубочайший мыслитель столетия, так резко и порой опрометчиво реагирующий на происходящие вокруг изменения, ничего бы не сказал, не выдал бы никакой характеристики, не усмотрел бы во всем этом эпохального сдвига, очередного шага в истории бытия? Что сказал бы тот, кто провозгласил, что мы живем в эпоху техники? Ведь кто-кто, а мы-то живем в ней куда интенсивнее и нагляднее, чем он!
Например, Маурицио Феррарис, вдохновляясь интенциями Жака Дерриды, в свое время написал целую книгу «Ты где?» с подзаголовком «Онтология мобильного телефона», в которой указал на существенное изменение, случившееся с нами: прежде, отправляя бумажные письма, мы с вами никогда бы не спросили человека: «Ты где?», поскольку письмо может быть прочитано где угодно и в любых обстоятельствах (и мы это негласно учитывали, ведя переписку); позже, пользуясь стационарными телефонами, мы тоже не спросили бы у человека «Ты где?» – звоня ему домой или на работу, мы знали, где он поднял трубку. Сегодня же, в эпоху звонков по мобильникам, вопрос «Ты где?» стал самым важным и востребованным: пространственная определенность стала существенной и решающей, полагает Феррарис. Мы же можем добавить, что пользование мессенджерами несколько снимает актуальность его выводов.
Итак, что же сказал бы Хайдеггер? Нам это очень интересно, но куда важнее вопрос: а почему, собственно, нам это интересно? Неужели же он ничего бы не сказал о таких важных нам (именно нам!) замечательных переменах? Нам это важно, потому что (представим себе на миг), что Хайдеггер лишь пожал бы плечами и промолчал. Нам бы стало обидно, а многие обвинили бы его еще в чем-нибудь (обвинять Хайдеггера – это такой мировой тренд), например, в том, что он вообще ничего не видит вокруг себя и никакой он не мыслитель вовсе. Ведь вон уже сколько умных людей высказывались о технике (и продолжают), начиная с Жана Бодрийяра и заканчивая множественными конференциями по вопросам технической эпохи, философии техники, технической философии и проч. и проч. Неужто они все – ни о чем? Такого просто не может быть. К тому же, удержание нашей особой технической вовлеченности – это наш способ самоидентификации, исторического различия, выделение того, почему мы теперь – не они, не эти люди с прошлых эпох, к одной из которой все больше и больше, как нам кажется, мы имеем право относить Хайдеггера. Теперь-то все другое, и об этом столько уже сказано, вплоть до смены парадигм. Например, индустриальное общество – на постиндустриальное или информационное, или, если хотите, реальности на виртуальность, или еще чего – у нас всего этого мыслительного спама очень и очень много, и основная его задача – отделить себя от прежнего, сказать, какие же мы уникальные и как с нами все не то, в сравнении с теми, у которых то, и наше «не то» – оно непознанное, неясное, загадочное, рисковое, необычное, настоящее, а их «то» – познанное, скучное, пройденное, ясное. Вот нам бы жить в эту их прозрачную и ясную эпоху – там-то все было просто и понятно. Вот бы они оказались в нашей – вот уж точно бы запутались, столько информации, столько мнений, столько неопределенности. Подобным образом некоторые графоманы полагают, что, окажись они в Серебряном веке, их бы там поняли и признали такие милые и наизусть познанные поэты вроде Блока, Есенина, Белого, Цветаевой и даже Маяковского. Нам очень хочется чувствовать, что нынешнее «сегодня» – не вчерашнее. Поэтому мы спешим, не смотрим назад (чего мы там не видели?), ускоряемся, эффектизируемся, модернизируемся, реформируемся. Тут уже не только о бытии, но и о сущем некогда говорить, лишь о намечающемся, намекающем, наклевывающемся – и пусть оно никогда не наметится, не намекнет и не проклюнется, нам нет дела: мы уже заняты другими, такими же актуальными и новыми вопросами. И все равно интересно: а что бы он сказал?
Хитрость сослагательного наклонения
Сослагательное наклонение – вещь хитрая. Истор��ки запрещают его использовать, а фантасты на нем выстраивают альтернативные вселенные и пишут альтернативные всемирные истории. Скажем, в жанре киберпанка (возьмем ли сериал «Черное зеркало» или же классическую «Матрицу») нам показываются некоторые вещи, которые уже присутствуют среди нас, но как бы доведенные до своего логического, абсурдного, (анти)утопического конца. То, что имеет место, незаметно вдруг становится таким важным, что вытесняет собой все остальное – и мы вдруг видим всю неуместность (утопичность) того, на что мы привыкли полагаться как на само собой очевидные вещи: будь то лайки в соцсетях или же нашу незаметную, но тотальную поглощенность экраном. Мы уже на что-то положились, но не заметили этого – сослагательное наклонение позволяет нам это увидеть: а что было бы, если бы от лайков в соцсетях полностью зависела твоя жизнь? Ты же их ставишь? А что ты делаешь, когда их ставишь? Точно ли ты уверен в том, что «просто» отмечаешь понравившуюся тебе запись? А если с этим «просто» не так все просто?
Но сослагательное наклонение играет и на другую сторону: когда нам говорят о том, «что было бы, если бы», то тем самым незаметно успокаивают нас в том, что у нас пока / еще / совсем все не так. Даже если у нас давно / уже / окончательно и бесповоротно все именно так. У Марселя Пруста, кажется, был такой сюжет: герой, подозревая, что Альбертина ему изменяет с другим мужчиной, шутит о том, что она спит с подругой. Альбертина так же шутя ему отвечает, что да, у нее роман с подругой. Герой, думая о своем, успокаивается: ведь этого же не может быть, сослагательное наклонение было же о другом! И только затем, обретая утраченное время, он понимает, что сослагательное наклонение (гипотеза гетеросексуальной измены) не позволило ему увидеть истину его же собственных слов (реальность гомосексуальной связи).
Что сказал бы Хайдеггер? В чем хитрость сослагательного наклонения, в чем его игра? Во-первых, в том, что мы решили (кто, где, когда и почему остается сокрытым), что у нас теперь все совсем не так, как было в его время. Во-вторых, мы бы очень хотели, что бы у нас все было не так, как в его время. В-третьих, мы очень не хотим, что бы у нас все было так, как и тогда. Решили, хотели, не хотим – такова игра нашего вопроса. Представим себе теперь, что Хайдеггер бы сказал: ничего существенного не изменилось. И сказал бы так не потому, что он невнимателен, а потому, что ничего существенно не изменилось, разве что ярче проявилось и так уже понятное.
«Решили»
Когда мы решаем, что сегодня что-то существенно изменилось в сравнении, скажем, со временем Хайдеггера, мы девальвируем значение изменений как таковых. В мифологические эпохи изменениями (перипетиями) назывались судьбоносные повороты в жизни людей. Нам это достаточно трудно себе представить: в эпоху потребления за перипетию сойдёт и покупка нового холодильника, и селфи с концерта любимого исполнителя. Подобно рептилиям, которые видят только ближайшее движение, мы с трудом различаем не только фон (гештальт) изменений, но и куда более медленное изменение самого фона (гештальта). Техника для Хайдеггера – постав (в переводе Владимира Бибихина), немецкое Gestell, слово, первоначально означающее утόк ткацкого станка (неслучайно также сближение Gestell и Gestalt, ключевого слова для обозначения Эрнстом Юнгером нашей эпохи как времени правление гештальта Рабочего; постав Хайдеггера служит своего рода ответом на юнгеровскую работу: не Рабочий правит, но техника).
Техника – это не то, что поставляется (заводами, изобретателями и инженерами, магазинами), но то, что само все это сегодня поставляет. Что поставляет? Вот это все, именуемое нами техникой, и не только ее, но, самое главное: техника в смысле Хайдеггера поставляет нам само наше сегодня, наше ощущение и понимание современности, в которой мы обитаем как в очевидной действительности, поставляет наше «само собой разумеющееся». Существо техники не что-то техническое, оно – в эпохальном сдвиге истории бытия. Главное решение принято технически, нам же предоставляется возможность поиграть в свободу и трансцендентального субъекта, принимая наши «решения» в рамках расписанной технической решенности. Последней может противостоять лишь отрешенность – именно так назывался доклад Хайдеггера, прочитанный им 30 октября 1955 года и посвященный 175-летию композитора Конрадина Крейцера. К слову, программный доклад «Вопрос о технике» Хайдеггер прочитал за два года до этого – 18 ноября 1953 года. То, что в русском переводе А.С. Солодовниковой названо «отрешенностью» – немецкое die Gelassenheit – у средневекового немецкого мистика Мейстера Экхарта означало оставление мира в покое, таким какой он есть, предоставление вещам пребывать в их естестве. Хайдеггер вводит неологизм «die Gelassenheit zu den Dingen» («отрешенность от вещей»). Ближе к немецкому значению будет «пустота» и связанные с ней «отпускание», «пусть» – как предоставление свободы (так толкует «пусть» Бибихин в своем курсе «Собственность»).
Таким образом, если мы не знаем, почему именно, но при этом точно уверены в том, что наша эпоха в последние десятилетия переживает изменения, которых доселе не бывало, то Хайдеггер указал бы нам на то, где именно лежит источник этой нашей / не нашей уверенности. А какие уж конкретно из изменений случаются и кому какие кажутся наиболее существенными – это уже неинтересно, это, можно сказать, дело вкуса и случая. Или, как говорится, дело техники.
«Хотели»
Какова же область свободного решения, которое дается человеку в эпоху техники? Отвечать следует как минимум в два этапа. Во-первых, с человеком не все ясно, точнее – с человеком вообще ничего не ясно. «Решение, которое дается человеку» – сама эта фраза предполагает нечто решенное о человеке (будто ему что-то должно даваться только потому, что он – человек). Хайдеггер выступает категорически против подобных не проясненных решений (см. его «Письмо о гуманизме», написанное в ответ Сартру на его «Экзистенциализм – это гуманизм», где Сартр записал Хайдеггера в свою версию экзистенциализма, что сделал, прямо скажем, зря). Свобода обретается в той мере, в какой человек мыслит, но и под мышлением следует понимать не нашу способность к калькуляции и элементарную мозговую активность, которую мы разделяем с животными. Мышление – это мышление самого бытия (и как бы тут Хайдеггер не желал, но он чрезвычайно близок в данном месте к Гегелю). Само бытие дается, даруется мысли. Бытие не «есть», оно – «дано», «даровано» (es gibt). В той мере, в какой мышление приуготовлено к дару бытия, оно вступает в решимость.
Понятно, что на этом этапе никаких «человеческих, слишком человеческих» желаний уже не остается – они здесь просто неуместны.
«Не хотим»
Хайдеггер полагает, что техника – не единственный способ поставления истины бытия, даже если в нашу эпоху этот способ является доминирующим. Восходя к греческому корню, Хайдеггер видит в τέχνη общий источник как для техники, так и для искусства. Именно последнее должно было бы послужить альтернативой техническому способу поставления истины. Однако мы должны были бы внести некоторые пессимистические коррективы: Хайдеггер не предполагает, что само искусство в эпоху техники станет поставляться по ее лекалу. Искусство призвано утверждать мир, в то время как техника поставляет сущее в наличие. Можно сказать, что техника обналичивает мир. Выведение-в-наличие, состояние-в-наличии – именно так Бибихин переводит основное значение хайдеггеровского постава. Если сущее прежде являлось в целостности связей, образующих мир (подобно тому, как перьевая ручка и лист бумаги отправляют к письму, письмо – к значениям и так далее), то тот способ, каким поставляется сущее в эпоху техники, эти связи не предоставляет: нам достаточно, что нечто «просто есть». Таким образом, мир наполняется «островами» бессмысленных вещей, к которым мы зачем-то начинаем стремится, чтобы они «просто были»: начиная от новых моделей смартфонов и заканчивая совершенно нечеловекомерными рабочими местами, на которых люди совершают бессмысленные действия, но при этом согласны на это, лишь бы «просто была работа».
Что же касается изменений, которые стремительно меняют облик эпохи, для Хайдеггера они выглядели бы как проявление обналичивания мира: технизировано в конечном итоге будет все, что может быть технизировано.
Данному процессу противостоять совершенно бессмысленно, поскольку противостоять бытийной силе постава невозможно. Это равнозначно тому, чтобы сказать, что бытия нет или что мы против бытия. Однако сама эта обналичивающая сущее технизация – процесс достаточно катарсический, поскольку только дойдя до предела, она выявит и предъявит нам то, что технизации неподвластно, то, с чем нам только и стоит иметь дело. Мы пока еще очень далеки от завершающей стадии этого процесса: у технических средств гораздо больший потенциал, чем мы можем себе представить. Проблема здесь только в том, что технизируется и сам человек: рассчитывающее мышление претендует на единственность, в то время как понимающее мышление подвергается забвению.
История, которая случается с нами и которую мы полагаем неотъемлемо своей, согласно Хайдеггеру, началась в эпоху Нового времени: сначала произошел эпохальный сдвиг истории бытия в сторону постава, и лишь затем (сначала медленно, затем постепенно ускоряясь, далее будет все быстрее и быстрее) разворачивается, проявляется то, что и так уже ясно для мыслителя.
Однако те, кто полагает Хайдеггера пессимистом или мастером по демонизации техники, вовсе не правы: он далек от картинок в стиле «Матрицы» или «Терминатора». Тот, кому дарована радость мысли, видящей как бытует истина мира (даже если она поставляется техникой), никогда не захочет ничего иного, поскольку само его существо необратимо меняется.
Философ, писатель