«Будет ли Наполеон пожизненным консулом?»
Бонапарт в самых изысканных выражениях поблагодарил Сенат за высокую оценку его трудов, но, «по совету друзей», пожелал, чтобы она была санкционирована всенародным плебисцитом. Однако – вот сюрприз! – после рассмотрения на Госсовете формулировка вынесенного на плебисцит вопроса стала звучать так: «Будет ли Наполеон Бонапарт пожизненным консулом?»
К 2 часам дня 14 июня 1800 года сражение при Маренго было Наполеоном проиграно. Перед боем он слишком разбросал свои силы, пытаясь перекрыть все пути отхода австрийской армии из Италии, и в итоге в решающий момент против их 36-тысячной группировки у него оказалось под рукой 23 тысячи. Дрались французы отчаянно, но бог, как известно, на стороне больших батальонов.
Австрийский командующий уже отправил в Вену курьера с донесением о победе, когда на его левый фланг обрушилась дивизия генерала Дезе, еле поспевшая форсированным маршем на помощь Бонапарту. Тот сумел развернуть отступающие полки в контратаку, и к 17 часам австрийцы были разгромлены наголову.
Этот трехчасовой люфт между поражением и триумфом отозвался колебанием политической почвы в Париже. Слухи о неудаче Наполеона дошли туда раньше победной реляции, и в кулуарах уже началось было обсуждение новой кандидатуры первого консула – фаворитами называли генералов Моро и Бернадота.
Свобода – потребность немногих
Став первым консулом в результате переворота 18 брюмера, Наполеон, казалось, получил максимум возможных при разделении властей полномочий. В той крайне запутанной системе сдержек и противовесов конституции 1799 года (к примеру, проекты законов разрабатывались Госсоветом, обсуждались в Трибунате, а голосовал по ним без обсуждения уже Законодательный корпус) первый консул был самой сильной фигурой на доске: он обладал законодательной инициативой, назначал министров, объявлял войну и заключал мир. Права двух других консулов ограничивались совещательным голосом.
Проблема была в том, что, как признавался сам Бонапарт, вокруг него нет ни одного генерала, который не полагал бы, что и он имеет такие же права на это место. Жесткую вертикаль власти только предстояло выстроить, и занялся он этим еще до Маренго. Первым делом узду накинули на печать, в январе 1800 года из 73 газет осталось 13. «Оставьте прессе легкое подобие свободы, дабы можно было печатать против иностранных государств статьи и сваливать ответственность на свободу печати», – говорил первый консул.
Затем пришел черед разобраться с местным самоуправлением, доставшимся ему в наследство от революционной эпохи. В феврале 1800 года новый закон покончил с выборностью провинциальных органов власти, отныне префекты департаментов назначались из Парижа. А для параллельного контроля в каждом городе с числом жителей свыше пяти тысяч был посажен полицейский комиссар, подчиняющийся непосредственно министру полиции. Выборность судей, конечно, тоже отменили.
Слишком серьезно воспринял свою конституционную роль Трибунат, критикуя правительственные законопроекты. Нашли управу и на него: его члены назначались Сенатом и должны были ежегодно по жребию обновляться на 20%. Роль жребия взял на себя первый консул, лично внеся в «список на вылет» самых рьяных критиканов.
«Для хорошего правления нужно безусловное единство, – повторял он. – Клянусь, если я не даю Франции больше свободы, то потому только, что думаю, что это для нее полезнее». Отношение к свободам и принципу разделения властей у него было самое утилитарное. «Свобода может быть потребностью лишь весьма малочисленного класса людей, от природы одаренного более высокими способностями, чем масса, но потому она и может быть подавляема безнаказанно, тогда как равенство, наоборот, нравится именно массе», – говорил Наполеон.
Мир, хлеб, храм
Но все это были лишь предпосылки для упрочения его положения, легитимизировать которое могло только выполнение негласного договора с нацией, измученной непрерывной семилетней войной, – власть в обмен на мир. Наполеон это отлично понимал, говоря вечером 18 брюмера: «Мы завоевали мир, вот что надо повторять во всех театрах, во всех газетах, в прозе, и в стихах, и в песнях».
А чтобы добиться мира, надо было побеждать на войне. Маренго стало первым и блистательным успехом, за которым последовала победа Моро при Гогенлиндене. Австрия вышла из войны, а затем и оставшаяся в одиночестве Англия подписала долгожданный мирный договор.
«Рабочие говорят о мире и о Первом Консуле с неподдельным энтузиазмом. Их вера в правительство не знает границ, – гласили полицейские отчеты. – Иначе – в светских кругах… поговаривают, не без иронии, что народу мнится, будто на него снизойдет манна небесная, и удивляются удаче, которая неизменно сопутствует всем начинаниям Первого Консула».
Ну, манна не манна, а удача действительно была на его стороне. Бонапартистская легенда любит проводить контраст между «лихими девяностыми» и подъемом, который начался с первых «нулевых» лет XIX века. Успехи Бонапарта трудно отрицать, но справедливости ради скажем, что на долю его предшественников пришелся самый тяжелый период депрессии 1796–1801 годов.
Впрочем, досталось кризиса и на его долю. Критическим был 1801 год, когда Париж оказался на грани голода, а этого Бонапарт боялся куда больше австрийской армии и британского флота: «Солдаты не любят стрелять в женщин, которые кричат у хлебных лавок с детьми на руках». Начавшийся подъем экономики в сочетании с рядом крутых мер (так, пяти банкирам было поручено ежемесячно обеспечить доставку в Париж 50 тысяч центнеров зерна за свой счет) позволили избежать голодного бунта.
Не хлебом единым – в 1802 году Наполеон заключил Конкордат с Римским папой и вернул стране католическую церковь, приверженность которой так и не вытравили в массах революционные эксперименты с культом верховного существа. «Философы высмеют меня, а народ благословит», – точно предрек первый консул реакцию страны.
Управлять людьми, как хочет большинство
«Бюрократическая централизация, убивающая местную свободу, полицейская регламентация, охватывающая всю жизнь отдельных лиц и целого общества <…> политика, стремящаяся сделать из церкви государственное учреждение <…> ставившая своей целью атомизировать общество в отдельные личности, одна с другою ничем не связанные, и устранить общество от заведования собственными делами», – описывает русский историк Николай Кареев годы Консульства. Послушать его, так французы, еще недавно обезглавившие короля, должны были как один восстать и на нового тирана.
Нельзя сказать, что таких поползновений не было вовсе. В июне 1802 года раскрыт республиканский заговор в Рейнской армии, ее пришлось срочно переформировывать, отправив самые ненадежные части подавлять негритянское восстание на Санто-Доминго. Роялисты устраивали покушения, либералы «источали яд» в гостиных, якобинцы пытались организовать подполье.
Но…«Моя политика состоит в том, чтобы управлять людьми так, как этого хочет большинство», – говорил Бонапарт в 1800-м. И большинство в самом деле оказалось на его стороне, в том числе большинство армии. Либеральная оппозиция могла сколько угодно верить в свое интеллектуальное превосходство, однако, как резюмировал историк Жан Тюлар, «победы Бонапарта оказались весомее собраний сочинений идеологов». Победы не только и даже не столько военные.
Сильная авторитарная власть, гарантирующая охрану собственности (в том числе приобретенной в ходе Революции за счет экспроприированного дворянства) в обмен на отказ от политических прав – это предложение Бонапарта нация, сильно разочарованная в 1790-х практическим воплощением теорий народовластия, приняла с восторгом. Тем паче, что, как признавал Стендаль, «правил тиран, но произвола было мало». По воспоминаниям современников, беспристрастие наполеоновских судов, причем даже в делах частных лиц против государства, еще долго оставалось недостижимым идеалом для последующих режимов.
А уж наполеоновский Кодекс и поныне считается шедевром гражданского законодательства. Конечно, он притушил некоторые вольности времен Революции, особенно в семейных вопросах («Власть отца вновь утверждалась как основа ячейки общества», – пишет Тюлар), но зато твердо оберегал имущественные права и частное предпринимательство.
Наполеон говорил, что при нем французы были самым свободным народом Европы. Это утверждение могло вызвать смех у английского джентри, но отнюдь не у прусского ремесленника или австрийского крестьянина. Социальные лифты во Франции 1800-х оставались беспрецедентно вместительными для той эпохи. Да, и до Революции Лаплас, сын крестьянина (впрочем, небедного), смог стать членом Французской академии. Но он был штучным товаром, математическим гением, а теперь возможность подняться по социальной лестнице открылась массам. Пусть не маршальский жезл – все же не 90-е, но штаб-офицерские эполеты точно лежали в ранце каждого французского солдата.
Да, Наполеон сразу начал создавать новые иерархии. «Вы узакониваете патрициат, который со временем навяжет вам восстановление потомственного и служилого дворянства», – кричали ему в Трибунате, когда встал вопрос об учреждении ордена Почетного легиона. Но, по крайней мере вначале, это были иерархии доблести, ума, предприимчивости.
Да, как писал историк Пьер Ланфре, «столь частые прежде слова “отечество” и “свобода” мало помалу изчезали из официальных манифестов, уступая словам “верность”, “слава” и “честь”… Все эти великие двигатели, вдохнувшие столько великих подвигов, – патриотизм, любовь к свободе, вера в революцию, – мало помалу поглощались единственной заботою, желанием привлечь взоры человека, владевшего странным преимуществом назначать каждому его долю почета и уважения».
Но республиканские добродетели французов той эпохи вообще не стоит преувеличивать. Стендаль в своей «Истории Наполеона» писал: «Тотчас им завладела свора льстецов; как это обычно бывает, они стали доводить до крайности все то, что считали мнением своего властелина. Людям этого склада оказывала содействие нация, привыкшая к рабству и хорошо себя чувствующая только тогда, когда ею повелевают». Итальянцы язвили: «Французы не знают ничего другого, кроме скрытой монархии».
А самой нации после кризисов последних лет Старого режима и потрясений Революции казалось, что никогда еще Франция не жила так спокойно и сыто, как в первые годы Консульства. «Вера в будущее, безграничная надежда – таково было следствие переворота 18 Брюмера», – пишет современник. Первый консул дал стране мир, религию, достаток – поневоле возникало желание продлить этот Золотой век как можно дальше.
Золотой век будете продлевать?
«После Маренго уже ни о чем не говорили, кроме как о необходимости сильного правительства, об ослаблении влияния других государственных учреждений, прежде всего Трибуната, а также о том, что настало наконец время консолидации общества», – свидетельствует современник эпохи Антуан Тибодо.
Сам Наполеон прямо не поднимал эту тему, но окружение уже научилось угадывать его намеки, вроде такого: «Нельзя, чтобы власть человека, ведущего дела Европы, была или, по крайней мере, казалась, непрочной». И в мае 1802 года, после заключения Амьенского мира, президенту Трибуната намекнули на желательность дать Бонапарту «блестящий залог национальной благодарности». Речь поначалу шла о какой-то почетной, но формальной награде – и Трибунат с легким сердцем передал предложение на рассмотрение в Сенат. А сенаторы решили не мелочиться и увеличить срок консульства Бонапарта еще на 10 лет.
Бонапарт в самых изысканных выражениях поблагодарил Сенат за высокую оценку его трудов, но, «по совету друзей», пожелал, чтобы она была санкционирована всенародным плебисцитом. Однако – вот сюрприз! – после рассмотрения на Госсовете формулировка вынесенного на плебисцит вопроса стала звучать так: «Будет ли Наполеон Бонапарт пожизненным консулом?»
В июле 1802 года вердикт народа был вынесен со счетом 3,5 млн «за» на 15 000 «против». «Один из наших генералов выстроил вверенных его попечению солдат и объявил: “Товарищи, речь идет о назначении генерала Бонапарта пожизненным консулом. Волеизъявление свободно. Однако должен предупредить вас, что первый же, кто не проголосует за пожизненное консульство [голосование было открытое], будет расстрелян на глазах у всего полка”», – вспоминает современник. Впрочем, этот исторический анекдот не отменяет того, что подавляющая часть голосовавших «за» делала это от чистого сердца.
Специальное постановление Сената, утвердившее итоги плебисцита, заодно внесло изменения и в Конституцию 1799 года. Отныне власть первого консула становилась практически неограниченной, превзойдя по объему прерогативы французских королей. Трибунат, Законодательное собрание, Сенат низводились до роли статистов.
Зримо Бонапарт дал это почувствовать уже при первом представлении в новом качестве сенаторам. «Тогда он впервые блеснул перед публикой всеми атрибутами своей верховной власти, – пишет Тибодо. – С раннего утра мосты и улицы, по которым ему предстояло проследовать, были взяты под охрану. От Тюильри до Люксембургского дворца войска образовали двойной заслон». Великолепный кортеж, золотое шитье свиты, депутация сенаторов у подножия лестницы…
До пышной коронации Наполеона императором Франции оставалось еще два года, но тем, кто видел этот выезд, уже было ясно – перед ними монарх.
Что пошло не так?
Как-то еще в августе 1800 года Наполеон в задумчивости сказал: «Будущее покажет, не лучше ли было бы, если бы ни Руссо, ни я не появились на свет». Руссо потому, что «это он подготовил Французскую революцию». А сам Наполеон? В 1800-м он «опора и надежда французского народа» – это пишут все газеты и сам он, после чуда Маренго, в это верит. Что с ним-то не так?
А вот что. «Мой брат желает, чтобы все так чувствовали необходимость его существования и чтобы это существование было таким благом, что нельзя было бы без содрогания и представить себя без него, – объяснял Жозеф Бонапарт. – Если бы завтра можно было сказать, что вот установился прочный и спокойный порядок вещей, <…> то мой брат уже не считал бы себя в безопасности».
Бонапартисты и по сей день утверждают, что вина за череду войн, в которые была ввергнута Европа с 1804 по 1815-й, лежит исключительно на Англии, Австрии, России – на ком угодно, только не Наполеоне. Но правда в том, что любой кризис он сознательно доводил до открытого конфликта, а затем громоздил сверху новый. Люди, которые в 1802 году думали, что голосуют за «прочный и спокойный порядок вещей», ошиблись. Вместо этого они получили порядок цвета маренго – так после той битвы стали называть серо-синий шинельный оттенок. Двум миллионам французов вскоре предстоит в него облачиться, более миллиона из них так и останутся лежать в земле по всему континенту от Лиссабона до Москвы. Безмолвным памятником тому, чем «безопасность» одного большого гения может обернуться для многих малых мира сего.