Сияние обрушится вниз
С вдовой Егора Летова Натальей Чумаковой беседует Елена Костылева.
— Начнём с того, что это моё первое интервью. Не только за эти три с половиной года, а вообще. Я только один раз делала текст на сайт, ответы на вопросы, просто какие-то вещи, которые люди должны знать, почти сразу после смерти.
— Я не имела в виду, чтобы ты мне тут выворачивала душу. Я хотела, чтобы ты рассказала о Егоре то, что сочтёшь возможным.
— Ну, просто, смотри… Он в свою личную жизнь никого не пускал. Считал это ненужным. И он чётко знал, что можно рассказывать, а что нет.
— Сразу спрошу: он считал себя поэтом?
— Более того, именно им, а не музыкантом, себя и считал. У меня его архивы с 1982 года, где стихи собраны в тетради с оглавлениями, с пронумерованными страницами, с вклеенными разного рода «объектами»: билетами, повестками в армию и так далее. Когда он после школы поехал к брату в Москву, то сдружился там с поэтами, особенно ленинградскими, многого набрался от концептуалистов. Я знаю, что он слушал «Мухоморов», страшно Монастырского уважал. В 1983-ем он уже из Москвы уехал. Год там, наверное, прожил. У Курёхина играл на басу в «Поп-механике» один раз, учился у Миши Жукова на барабанах. Участвовал, кажется, в каких-то акциях, делал записи полуподпольных авангардных концертов. Это всё я знаю из писем, которые он тогда писал.
— У него была привычка писать письма?
— Тогда он писал, да. Звонить всё-таки было дорого, писали часто, раз в месяц, иногда и в неделю. У меня есть его письма, хорошие очень.
— А издавать ты их не думаешь?
— Думаю. Но нужна большая работа с комментариями, потому что есть вещи, которые вне контекста печатать рискованно. Покажи какому-нибудь молодому человеку, который тех времён не застал, он вообще с ума сойдёт, ничего не поймёт.
— Ты этого опасаешься?
— Я не то что бы опасаюсь, мне не нравится, когда его одномерно воспринимают. Это, как правило, люди молодые, радикально настроенные, у них сложился образ, который они считают верным, и они не видят и не желают видеть ничего, что не помещается в созданные ими рамки. И не дай бог им эти рамки порушить. Простой пример: огромное количество народа слушают Егора как «русского-русского» такого. Многие не просто признаются, а ещё и гордятся тем, что они западную музыку не слушают вовсе. Егор таких людей, скажем мягко, не понимал. Он, воспитанный целиком и полностью на западной музыке, на шестидесятых особенно годах, относился к ней с неимоверным восторгом. В восьмидесятые годы, когда появился «сибирский панк», у них была такая компания целая.
— Можно ли сказать, что что-то им говорило?
— Конечно. Он всегда говорил, что он проводник. Чего именно — ну, это можно по-разному называть.
— Но не сибирский панк, точно. Что-то другое.
— Конечно. «Сияние рушится вниз». Это так понятно. У него же что было? Миссия, хоть и не нравится мне это слово. Не просто так всё. Чтобы это донести, достучаться, рассказать, показать, ведь иначе бы зачем это всё издавать, записывать?
— Он же, наверное, не говорил: «У меня миссия».
— Конечно, нет, но это достаточно очевидно. С раннего возраста у него были спонтанные озарения, выходы за пределы «я», когда он чувствовал себя сразу всем, через него говорило «оно».
— Сколько бы ты ни говорила, что не принимал наркотиков, всё равно люди не верят.
— Дело в том, что он всегда очень спешил. Пробовал очень много разных методов — магических, не магических, и не спать, и молчание, задержки дыхания, всякие разные практики, миллион. Или, например, это его любимое — делать всё вопреки себе. То есть делать ровно противоположное тому, что тебе хочется. Меня больше всего потрясло, когда я с ним познакомилась, что все эти были и небылицы о нём оказались совершеннейшей правдой — я-то думала, преувеличивают. Он ради какой-нибудь цели мог сделать с собой всё что угодно. А иногда и с другими, если они должны были делать с ним одно дело. Когда говорил: «Я не занимаюсь искусством, я даже не занимаюсь творчеством», он имел в виду возвращение искусства именно как ремесла, посредством которого передаются… главные вещи. Ну, ради жизни, чтобы маятник качался в правильную сторону. Но при этом это очень был такой въедливый человек, трудолюбивый. Он очень много трудился над тем, чтобы быть хорошим поэтом, он реально работал, работал, работал, он выслеживал слова, как охотник. Ходил в лес постоянно, у него был основной метод — он уходил в лес.
Он действительно очень мало спал, часов пять. Ненавидел терять время. Если не сочинял и не записывался, то читал, смотрел кино в огромных количествах, слушал музыку, успевая и давать концерты, и общаться с людьми.
— Кого Егор любил из поэтов?
— Для него, наверное, лучшим поэтом всё-таки был Введенский. Не Хармс, а Маяковский и Введенский. Из западной поэзии он ценил Хьюза, немецкий экспрессионизм. К традиционному стиху относился спокойно, скажем так. Пушкина тоже сбросил с корабля… Смешно было с моим папой — он у меня пушкинист. Папа, кстати, очень его ценит как поэта. А Егор Тютчева ценил, и папа очень любит Тютчева. В этом они сходились. А Пушкина, у меня есть такое подозрение, он и не читал никогда, разве только в школе. Не поручусь, но вполне возможно. Что касается поэзии, музыки, он очень быстро понимал, что ему нужно, а что нет. Не читал, не слушал того, что, знал, не понадобится. Он же всё использовал для поиска каких-то своих путей. У него были и футуристические стихи, и конкретная поэзия, но это были разовые вещи.
Есть несколько ранних стихотворений в книге «Егор Летов. Стихи». Сейчас мы её переиздаём, но сделаем всё-таки по годам, а не вразброс, как тогда. Добавится кое-что из ранних, и все поздние. Это переиздание мы готовили ещё при его жизни, в 2007-м. С этими ранними стихами такая штука: они всё-таки достаточно ученические. Это всё равно, что издавать ранние его аудиозаписи, где он поёт высоким голосом, писклявым, очень смешным. Голос, который все знают, возник позже, и он его сделал сам. Орал в подушку, сорвал его специально, откуда же эти хриплые ноты… Почему в подушку — потому что, а как орать, на весь дом, что ли? Он, в общем-то, петь поначалу не собирался, искал вокалистов.
— Не хотел записываться в одиночку?
— Иногда так и записывал. В какой-то момент оказалось, что у него нет ни гитариста, ничего. И он придумывал себе товарищей: «на ударных — такой-то». Потому что считал, что это как бы не личное должно быть творчество, а групповое. То есть всегда очень хотел себе товарищей. Потом как-то перестал их искать. И находил их скорее в том же Достоевском, Сиде Барретте, или, скажем, в Артуре Ли. Для него ведь не было так уж важно, чтобы они были тут, под боком. Самое главное, что они вообще где-то когда-то — были. Или будут.
— А много ли он писал текстов?
— Стихи он писал всегда. Но у него были периоды, когда песни у него не получалось писать совсем. Есть много версий, отчего у человека так бывает. Мы познакомились как раз в такой период, летом 1997-го. Уже до этого были стихи, но всё меньше, меньше, меньше, а дальше — всё. Он тогда считал, что всё уже сделал. Во всяком случае, он больше ничего не мог говорить. Там много всего сложилось, и эти политические дела. Он потом не открещивался, не признавался в ошибках. Участвовал в НБП, потом его пытались коммунисты как-то пристегнуть к себе. Было понятно, что его начали использовать в своих интересах, но дело даже не в этом. Просто было время, когда ему не писалось, а в таком случае он считал, что живёт зря.
— Тогда говорили, что «Гражданская оборона» — это красно-коричневые?
— Егор об этом на всю страну сказал в прямом эфире — в «Программе А». И репутация группы была такого свойства. Постоянно запрещали концерты. Скандалы, водомёты, ОМОН. Играешь на сцене, то и дело в луже крови поскользнёшься. Выхватывают народ из зала и тащат за кулисы избивать, и непонятно, что делать — бросить играть? Может оказаться ещё хуже. Безумная толпа в зале, безумные эти омоновцы или менты, какие-нибудь ещё скины, нет, не скины, а как их? Байкеры. Хотя байкеры были как раз самыми лучшими охранниками. Очень были тяжёлые концерты. Было видно, что люди пришли не слушать, а меситься. Это как раз поздние девяностые, начало двухтысячных — такие были люди, такие концерты. Естественно, другие просто боялись ходить. Изменилась ситуация только уже в 2005-м, когда открылись нормальные клубы, и туда пошли нормальные люди. Нормальные в том смысле, как мы их понимали нормальными, которые пришли за тем же, зачем мы. Я бы назвала эти наши концерты ритуалом в каком-то смысле, потому что они, конечно, были не развлечением. Пафоса не очень хочется, когда говоришь «ритуал». С одной стороны, правильная метафора, хоть и заезженная — «шаманит на сцене». Это был почти «танец дервишей», странные всякие телодвижения… Тело — он ему разрешал двигаться самому. Мне басист обороновский, который играл с ними всего три месяца в ранние годы, говорил: «Он нам велел вести себя на сцене максимально непривычно, то есть как-то очень неправильно, нелогично». То есть, «монетка упала третьей стороной», это очень важная вещь. Ты понимаешь, да, о чём я? О выходе в совершенно неожиданную реальность, которая напрочь ломает все привычные понимания.
— Я хочу ещё спросить, скажем, про Систему и про хиппи, он же как-то…
— Никак. Он был сам по себе. У них была такая, больше панковская, или даже пост-панковская среда в Омске, и музыку эту они слушали очень отчаянно, именно новую волну. Они познакомились с компанией ребят: Кузя Чёрный Лукич, Янка — они были, наверное, отчасти хиппи. Фенечки, хайратнички, вся эта лабуда. Пис, лав и всё такое. Егор-то — он не был «пис-лав», он всегда был такой достаточно агрессивный, — за войну со всякой нечистью, с бесовщиной, со всяческой чёрной дрянью, которая в человека влезает и толкает его на всякую мерзость, под видом каких-то идей особенно. Да, если коротко сказать, то именно так. Скажем, какое-нибудь общество «Память» — натуральная нечисть и есть под видом борьбы за православие и народность. Песня именно про это.
Он же был за то, чтобы не сидеть и не печалиться, а именно идти в атаку. Сидеть, сложа руки, он никак не мог себе позволить. Они часто сцеплялись, но подружились с этой компанией очень сильно. Когда Янка его повезла с собой по трассе, были гэбэшные все эти дела, он, видимо, столкнулся с Системой более конкретно, на вписках бывал. Но… Я разговаривала с этими старинными хиппи — они все с ним от случая к случаю виделись. И эти волосы, и феньки не были чёткими опознавательными знаками, просто люди всё время друг другу их дарили, многие просто очень любили их плести. К концу восьмидесятых это был какой-то универсальный знак «неформальности». Я тоже носила, у меня, например, была толстенная чёрная фенька с надписью The End, вот хиппистский ли это символ? Такая мешанина в головах, разброд и шатание. Так что Егор к хиппи, в общем-то, отношения никакого не имел. Эта песня — «Система» — это как раз ирония, взгляд со стороны.
— А с православием, как, что он?
— С православием… с православием. Он был, конечно, не то чтобы антиклерикал, но регулярно в церковь не ходил. Чувствовал такие тонкие вещи: где хорошо, а где нет, намоленное — не намоленное, где пусто и вообще нечего делать. У него к Христу было очень личное отношение. Он его именно человеком воспринимал, считал, что Христос «работал» и дошёл до такого уровня, когда всё мог. Для Егора это было самое важное — если работать, биться головой о стену, то даже если кажется, что ничего не происходит, что-то произойдёт. Что ты и вправду можешь пробить любые стены сверхусилием. Я, знаешь, не стала бы углубляться в религиозные вопросы. Но, наверное, понятно и так.
Но он хотел покреститься, действительно. Когда мы приехали в Израиль (это такая известная история), то была идея-фикс — креститься именно там. Мы знали, что в некоторых случаях провести обряд может любой уже крещёный человек, поэтому специально поехали, и он покрестился в Иордане. Но постоянно ходить в церковь не стал. Я даже не очень себе представляю, как бы он пошёл на исповедь, потому что всё-таки с людьми ему было тяжело, и он искал личного спасения не в церкви. Его и хоронили не по православному обряду, но я знаю, что его отпели очень многие священники в других местах.
Он считал себя православным только по одной простой логике: я здесь родился, среди символов этой религии воспитан. Но он всегда весело относился к Неумоеву, например, который стал довольно ортодоксальным, к таким же другим своим товарищам. Много было всяких метаний: Лукич в некий момент был вообще католиком. Тоже вызвал большое веселье в компании. Как в стихе: «В Сибири наблюдался католический бум».
— У меня такое впечатление, что сейчас все пытаются Егора себе присвоить.
— Да, все. Православные, красные, кого только нет. А ведь он всегда сбегал, когда его пытались уместить в какие-то рамки. Вроде как сначала позволит себя куда-то увести, но тут же уходит, — иногда сознательно, иногда интуитивно. Как у Сковороды: «Мир ловил меня, но не поймал». Как только начиналась эта мертвечина, которая таится в любой законченной фигуре, — тут же уходил, любым образом, вдруг делал какой-то финт, какую-нибудь такую штуку выкидывал.
Конечно, всегда бывает в жизни какой-то момент, когда нужно вдруг выбрать. И тогда он говорил: я, например, такой-то. «Да, я фашист». Вдруг, бац. Но это же вырвано из контекста, ведь на самом деле — потому что я не хочу быть с теми «демократами», которые взяли бандитские деньги и пошли с ними радостно гулять.
— Слушай, раз уж ты сама про это заговорила, то я тебя спрошу: а почему на могиле крест?
— Мы носили такие кресты с тех пор, как в первый раз съездили в Иерусалим. На фотографиях концертов, на оформлениях альбомов он тоже с этим иерусалимским крестом. Он его воспринимал как Вселенский крест, объединяющий все христианские церкви. Как и себя он считал просто христианином.
— Как ты думаешь, почему «культура», которая себя осознаёт не в качестве публики на рок-концерте, а в качестве именно культуры, не осознала и не поняла, что такое Летов?
— Я думаю, из-за вписанности его в рок-среду. Из-за того, что он выходил к любому народу, который придёт, что он не делал искусственный отсев публики. Он хотел, чтобы это мог услышать любой. И он использовал такие вещи, которые работают на большее количество людей. Если человек умеет сочинять хиты, делать вещи, которые «цепляют» — то зачем ему сознательно их не писать? Публика эта якобы «культурная», она всё-таки часто очень зашоренная — если много людей ходят в этих майках, значит, это какая-то дрянь, значит, это не то, к чему можно примкнуть. Эти люди очень боятся того, что о них подумают: если какой-то условный гопник спел «Всё идёт по плану» где-то во дворе — всё, я уже не могу это слушать, это позор.
Статус рок-кумира выгоден тем, что ты можешь говорить, и тебя услышат. А во всём остальном он очень проигрышный. Но если ты востребован, записи где-то звучат, и какой-то совершенно случайный человек в минуту душевной скорби своей их услышал, и это ему помогло, это, конечно, здорово.
— Кроме текстов как таковых есть ещё такая вещь, как «фигура поэта», которую безуспешно ищет культура в последние двадцать лет. При этом, на мой взгляд, если и был тот, чьими текстами говорила страна, — это был Летов. Если кто-то и выразил время, то Летов.
— Егор сознательно ушёл из «просто» поэзии. Он мог, приехав в Москву, в этом кругу людей жить, писать стихи, у него бы получилось. Он не захотел, — я думаю, что ему это было скучно, такая малоэнергичная как бы тусовочка. Когда-то Хлебников, Маяковский, — они тогда были, как у нас сейчас некоторые рок-исполнители. Просто их поместили в культурный контекст, а рок-музыкантов нет.
Егор хотел реально влиять на мир и на жизнь, а это может делать, конечно, только площадное искусство. Поскольку он в нём хорошо разбирался, он взял и совместил, поэзию и это ремесло. Он ведь не считал себя каким-то особенным музыкантом, хотя он хороший музыкант, чего там.
— Хотел менять реальность какую, как?
— Окружающую, ту, которая его не устраивала ни в коей мере. Менять к лучшему. Чтобы не было в ней серости, тоски, равнодушия. Чтобы было ярко. Это всё вписывается туда, и этот так называемый коммунизм, и всё что угодно. Ему говорят: «Ты за революцию, ты за коммунизм, а ты понимаешь, что если это действительно то, за что ты выступаешь, начнёт побеждать, что тебя же первого и растопчут?» Он говорит: «Да, я знаю, и пусть». Он в принципе свою жизнь не очень-то ценил, он был всегда готов ею жертвовать за эту идею, если бы нужно было.
— За «эту» — это именно за какую?
— Ну, как эти слова произносить? Идею всеобщего счастья. Идею «сверкающего настоящего», которая, наверное, есть Царство Божие на земле. И он делал то, что казалось ему в данный момент правильным, то есть просто «сейчас надо так», интуитивно. Когда ему казалось, что сейчас правильно выступить против каких-то «этих», которые вообще ни в какие ворота, он присоединялся.
Вот 1993 год и Белый дом. Он же не думал: «ага, поддержу-ка я этих». Он увидел, что расстреливают этот Белый дом, в нём всё перевернулось, и он побежал как обезумевший.
Знаешь, наверное, действительно можно сказать, что «царство Божие на земле» — вернее всего. В отличие от тех, кто считает, что надо просто прожить тихонечко и не грешить, и получишь своё когда-то, — он этого никак не понимал. Он был человеком действия, он не мог сидеть и ждать, когда видел несправедливость и низость. То есть он просто дрался, он всегда о себе говорил: «я солдат», и, кстати, с большим теплом относился к реальным солдатам. Вообще для него было важно, чтобы у человека было нечто, что он ценит выше своего комфорта, и жизни, чтобы у него в голове была какая-то сверхидея. А все эти перекосы — это не так важно.
— Под перекосами ты имеешь в виду что — НБП?
— Ну, в частности. Лимонов, кстати, написал полную ахинею про него в своей «Книге мёртвых 2». Ему Летов был малоинтересен. Просто Лимонов приезжает из Франции, и ему говорят — у нас есть такой Летов, который тоже за всякое такое, и у него стадионы. Лимонов говорит: «Ага, давайте-ка». Они тогда не только его позвали, было много других музыкантов. Летову дали билет номер четыре. А потом Лимонов неожиданно в претензии: «Я Летову поручил, значит, ячейку в Омске, а он всю „Лимонку“ под кровать сгрузил». Короче, Летов оказался плохим партийным работником. Лимонов в этой книжке нафантазировал всё. «Летов жил в Омске в квартире, обитой войлоком». Видимо то, что дома была студия, и у Лимонова отсюда возник образ войлока. Только у нас совсем никакой звукоизоляции не было. Стены — в картинках всяких и вырезках, психоделия полная в квартире, и вообще красота. И, разумеется, никаких войлоков. Впрочем, он про всех сочиняет.
— А какие у Егора были вообще идеи как таковые, я не знаю, богословские…
— Гностиков очень любил. Они имели на него большое влияние. Он гностические Евангелия знал отлично. Восточную, оккультную философию. Брал из многих источников, очень многим интересовался. Если уж читал, то всё практически, что можно было достать по нужной ему теме, и память имел отличную. Так что как-то он умел самообразоваться, причём в самых разных областях.
— Мне просто в страшном сне не могло присниться, что мы будем обсуждать, был Егор образованным или нет.
— Некоторые считают, что рок — это для профанов. И что понимать, как оно всё есть на свете, можно только имея университетское образование.
— Некоторым не помогает.
— Ещё, если ты спрашиваешь, что он любил — он любил немецкий экспрессионизм, художников, графиков особенно. У нас половина альбомов оформлена Диксом. А ещё половина — разным примитивизмом. Ар-нуво тоже любил, альбомы собирал. У меня последнее потрясение такого масштаба — я увидела Шиле в Вене. Пошла, как все туристы, посмотреть на Климта, а иду через зал с Шиле — и остолбенела просто. И уже какой Климт… Вообще сейчас самое главное, чего мне не хватает— я не могу с ним делиться всем этим. Как бы я ему показала этого Шиле…
— Могу зареветь сейчас.
— Даже хорошо. Наоборот. Вместо меня. А то я так привыкла себя дисциплинировать, даже радостно, что другие могут расслабиться. Могут позволить себе делать, что хотят. Я не могу. Будет как-то неправильно, если всё время биться в истерике. Но, конечно, то, что мне нельзя с ним поделиться, — вот именно здесь, в этой реальности — это невыносимо. Мы же вообще не расставались. Почти. Иногда я ездила в Новосибирск, и он — очень редко — на акустики без меня, обычно всё равно вместе ездили. Это стало важным — постоянно какой-то обмен, разговоры, разговоры, разговоры…
— Вы были вместе круглосуточно?
— На гастролях — вместе, дома тоже. В лес, сочинять, он один ходил. Ну, в магазины, там, — у кого проще со временем. Кто конкретно занят, тот, естественно, никуда не идёт. Если он, например, голос пишет, понятно, что никуда не ходит, а если я что-то делаю, он всюду пойдёт, беспрекословно всё сделает, сделает еду, ужин, принесёт мне прямо под нос, если я, например, реставрацией записей какой-нибудь занимаюсь сложной. Мы же последнее время реставрировали эти старинные плёнки. Янку я реставрировала. Янка совершенно поразительная, в Польше сейчас одна группа перепела её на польском языке. Американка какая-то перепела с акцентом… Янка не забудется. А Летов её просто, как это сказать, немножечко так её построил, женщины же, они растекаются, а он её так встряхнул. Навстряхивал так, что она в конце концов убежала. Они потом почти два года уже общались очень мало. Поэтому эта история, что он её до чего-то довёл… Там были уже совершенно другие люди с ней. Хотя мне, в общем, его так сильно обелять-то незачем, нрава он был иногда весьма скверного. Ну, так это ж нормально для по-настоящему живого человека.
— Что за фильм о Егоре ты снимаешь и чего ты хочешь добиться?
— Я сначала не хотела снимать, я думала, что это дело тех, кто умеет, но просто они почему-то не взялись в своё время. А мне моя подруга Аня, с которой мы вместе его делаем, настойчиво долбила: «Давай сама». И мы с ней пошли к Ване Лебедеву, а Ваня Лебедев нашёл Сашу Симонова, а Саша Симонов — Борю Хлебникова, и так потянулась цепочка, и образовалось некоторая группа людей, которые стали помогать и рассказывать, как это делается. Конечно, обычно сначала пишут сценарий, но я просто хожу и снимаю всех подряд, всех, кто даже просто мимо шёл тогда, в восьмидесятые. Недавно мне Саша дал посмотреть кино «Выход через сувенирную лавку» Бэнкси. Там история про человека, который накопил полную квартиру кассет за свою жизнь. В детстве пропустил смерть своей матери — она умерла, а ему не сказали, потому что он был маленький, и это в нём застряло как что-то очень важное, что он не зафиксировал. И он стал снимать всё, чтобы ничего не упустить. А со мной получилось так. В прошлом году, осенью, умер басист «Посева», это первая группа Егора, такой Длинный Джон, он всё время был рядом, в Омске. Он постоянно был рядом, рядом, рядом, рядом, а мне было в тот момент не до него. Хороший очень был… И меня как-то сильно встревожило, что люди, которые всё это сделали, уходят. И что надо торопиться.
Я вот сейчас подумала — стал бы Егор в таких делах на кого-то ориентироваться, скажем, на Херцога своего любимого — и то сомневаюсь… Мы сейчас ищем хронику, особенно восьмидесятых годов, и своего материала у меня довольно много, и люди мне многое отдают. Им прямо отдельное огромное спасибо, тем людям, которые приносят и говорят: «Мы будем рады, если это вам пригодится».
— Расскажи, пожалуйста, ещё про этот лес. Он был рядом с домом?
— Он недалеко. Это тоже из детства. Ему был год или два, когда они переехали в этот Чкаловский посёлок — на окраине Омска, около военного аэродрома. Вокруг был сплошной лес. Егор лет до одиннадцати постоянно болел, у матери были тяжёлые роды, в общем, он всё время, того и гляди, собирался помирать. И у него была непереносимость транспорта, даже если попадал в больницу, его оттуда приносили на руках, отец нёс на закорках. Егор город свой знал только в пешеходной досягаемости, и эта необходимость в прогулках у него осталась. Даже на гастролях в других городах мы старались найти места, где можно было ходить пешком. Особенно кладбища он очень любил, хорошие кладбища какие-нибудь, где деревья.
В лес он ходил сочинять… Или мы шли в лес, скажем, гулять: разговаривали, жгли костёр — это было очень важно, у него с огнём были особенные отношения. Мы вообще много разговаривали на ходу — по рельсам, по трубам, по дачным посёлкам… Хохотали, фейерверки жгли где-нибудь в лесу на морозе. Просто так счастливые ходили. А потом обязательно ругались, или что-нибудь случалось ужасное — его непременно что-то выводило из себя, с пол-пинка, и тогда сидели в страшном мрачняке. А он вообще всегда любил, чтобы швыряло туда-сюда, главное, чтобы не скучно. В общем, хорошо проводили время.
Теперь ровно так всё, спокойно. Ужас. Песня такая есть, самая страшная песня. О том, что вдохновениям и праздникам — нет. Можно и не пытаться. Всё равно так хорошо больше не будет.
Интервью опубликовано в журнале Сеанс.