Сокрушённые
February 19

Патрик Деклерк. Miserere

Mendiants et estropiés Pieter Bruegel (?) Jérôme Bosch (?) vers 1550-55 (?), Albertina, Vienne.

Бомжи, отщепенцы, новые бедные, маргиналы, попрошайки... Кто они, эти странные существа с опустошёнными лицами? Изгнанники, всегда живущие по соседству, на которых застывают наши взгляды, рождая разные фантазии? Тунеядцы? Упрямцы? Или философы? Реже бунтовщики, анархисты и интеллектуалы, и чаще лживые нищие? Мифы живучи [1]. Но мы всё же будем говорить о чьём-то выборе, будем исследовать чью-то волю. Мы выстраиваем для себя целую метафизику оживлённости и упадочности. Да так, что постепенно приходим к тому, что ужас становится обыденностью, а тревога уходит вовсе, — в этом и заключалась цель.

[1] Les mythes ont la vie dure — фразеологизм, переведённый дословно. Тем не менее можно подобрать и русский аналог: "Народная молва — что морская волна".

Пьяные пресыщенные дармоеды, наслаждающиеся сомнительными блаженствами и по нашим же домыслам поселившиеся в воображаемой сказочной стране. Это великое заблуждение они сами же и подначивают, выставляя напоказ парад бутылок. Отложив на потом жизнь со всем её бардаком, они счастливо бы продолжали дремать вне времени. Однако всё обстоит иначе. Войдём же в курс дела.

Сколько их? Пусть и невозможно назвать точную цифру, будет разумно дать оценку, — по данным различных медицинских консультаций, оказывавшихся исключительно для них. В Париже от 10 до 15 тысяч человек живут на улице, как бы в порядке вещей.

Этот костяк опоясывают непостоянные и разношёрстные представители населения, такие как подростки, сбившиеся с пути, наркоманы, случайные проститутки обоих полов, зеки и пациенты психиатрических больниц. Короче, лица, претерпевающие внутренний кризис и разрывающие социальные, экономические и культурные связи. Они близки к де-социализации, но при этом ещё не полностью её приняли.

Некоторые из них какое-то время спустя пополняют ряды бомжей. Другие, что удивительно, умеют найти средства долгое время держаться в таком шатком положении, минуя при этом необратимое падение на дно. Речь идёт о тех, кто живёт на авось, не прекращая, и, следовательно, живёт парадоксально. Парадоксально в конце концов потому, что это “авось” продолжительно… Этих попутчиков на пути бомжевания, часто попадающих в общежития и приюты, похоже даже вдвое больше, чем самих бомжей: от 20 до 30 тысяч. В 2001 году в Париже насчитывалось от 30 до 45 тысяч человек, которых в той или иной мере коснулась де-социализация.

Оценка этих цифр для Франции спорна, так как не существует органа, который занимался бы централизацией множества наблюдений. Тем не менее, нет причин для того, чтобы не думать увеличить прежние числа в 2 или 3 раза. Тогда выходит, что бомжей во франции от 20 до 45 тысяч, а их попутчиков — где-то от 40 до 90 тысяч. А общее число людей, которых это явление как-либо затронуло — от 60 до 135 тысяч. Ведущие эксперты останавливаются на 100 тысячах.

Описать их мир — одновременно и просто, и почти невозможно. Просто потому, что их мир скуден, как всякая вещь, сделанная на скорую руку. Почти невозможно потому, что их мир дряхлеет на глазах и вообще кажется химерой, контуры которой уловить невозможно, при всём желании.

Однако на помощь дряхлеющему приходят институции. Не буду обременять вас ненужными подробности, просто дам краткий обзор, дабы сделать понятными следующие главы.

В десяти километрах к северо-западу от Парижа находится “Центр приёма и госпитализации Нантера” (бывший Дом Нантера), существующий с 1887 года. Сначала он был тюрьмой для нищих, вписавшись в движение английских «Рабочих домов» XIX века. Всех тех, кого уличали в бродяжничестве или попрошайничестве, сажали в тюрьму и приговаривали к сорока пяти дням работ. Пребывание, которое предполагалось стать морально-восстанавливающим, по завершении вознаграждалось одним золотым луидором.

Однако чисто уголовная логика уже здесь смешалась с волей вершить перемены в чьём-либо габитусе. То есть желание наказать, заключить и содержать смешалось с желанием преобразовать и “вылечить” субъекта. И нас по сей день не покидает данное противоречие, истоки которого связаны с двойственным восприятием этого явления, с одной стороны трансгрессивного, а с другой патологического.

Век прошёл, и тюрьмы больше нет. Префектура Полиции не руководит ей с 1989 года. После этого Дом Нантера стал Центром ухода и госпитализации (CASH) Нантера и получил статус государственного учреждения. Несмотря на это, префект полиции остаётся председателем совета директоров. Хорошие традиции не исчезают…

Постоянные сборища, долгие часы раздачи еды, новые встречи с разными волонтёрами, дабы попробовать разжиться новыми очками здесь или новыми портками там, затем вернуться в ночлежку, где всё это покажется изнуряющей каруселью — сама жизнь поставляется в дефиците.

Что такое жизнь на улице? Попрошайничество, пьянство, ругань, драки, тишина и покой, затем снова пьянство и сон. И всё повторяется снова и снова, — скука. Всегда под алкоголем. Бомжи в своём подавляющем большинстве — синяки (gravement alcooliques). Именно их алкоголизм сделал из них тех, кто они есть сейчас. С помощью алкотестера было измерено, что посещавшие клинику в Нантере выпивали в среднем от четырёх до пяти литров вина в день. Стоит учитывать ещё и различные психотропные препараты, которые они употребляют в нехилых дозах. В итоге состояние их сознания оставляет желать лучшего.

Пьяными и изнемождёнными их можно застать чаще всего. Алкоголь, жизнь впроголодь и утомлённость обрекают их на вечную вялость и истощённость. Вялость — это вообще, наряду с алкоголем, основная черта их жизни. Всё дело во сне на улице: постоянно будит полиция, так называемые “салаги”, кошмары, холод, ливни. Вообще, страшно спать будучи подверженным любой агрессии. Спустя несколько дней всё приходит в бардак: путаются дни и ночи, времена суток и дни недели. Мутнеет рассудок и тем самым защищает субъекта от ужасающей реальности.

Бомжи занимаются попрошайничеством по несколько часов в день. Можно выбрать пассивность: сделаться неподвижным и предложить взору прохожих печальную картину собственной нищеты. Но вскоре настигают холод и дрожь. Нужно терпеть, а это даётся не так легко. Тогда-то пора подрастрястись. Нужно встать и начать подходить к прохожим, останавливать их, окликать на улице или вообще шастать по вагонам метро. Меня, этнографа, обязывала профессия, и я тоже делал это, — и хочу сказать, нужно иметь огромное физическое и моральное мужество.

Какими бы приёмами вы ни пользовались, вы встретитесь с оскорблениями и презрительными взглядами. Вообще, сталкиваясь со взглядами, в миг ускользающими прочь, начинаешь испытывать подлое чувство, будто стал невидимым, как призрак. Против него приходится бороться, если хочешь продолжать существовать.

Почти невозможно попрошайничать более двух или трёх часов в день. Если сумма предполагаемой прибыли в этом мире победившей “мечты”, сильно зависит от произносящихся речей, то реальная выручка составляет от 30 до 50 франков в день. На эти деньги можно докупить еду вдобавок к той, что берётся на раздаче. Но прежде всего эти деньги тратят на алкоголь.

Бомжи, как правило, прекращают попрошайничать, как только набирают достаточную сумму на тот объём алкоголя, которого хватит, чтобы пережить день. И не нужно путать попрошайничество с роскошью, которую бомж якобы себе позволяет. Думать так перверсивно и подло. Нужно отвергать такие трактовки и не отдавать им должного. Слишком опрометчиво (к тому же по-морализаторски и мелочно) не обращать внимания и недооценивать страдания алкоголиков (или наркоманов), погрязших в своей зависимости и страхе перед слабой степенью самоконтроля перед продуктом, страхе перед синдромом отмены (так называемой ломкой).

И с другой стороны, попрошайничество — это настоящая работа. В той мере, в какой её вознаграждение способствует физиологическому и психологическому выживанию субъекта. Зависимый человек, по определению, испытывает жизненно важную потребность в алкоголе, а запущенный синдром отмены может стать причиной смерти от гипертермической комы и сердечно-сосудистого коллапса.

Добытые вино и алкоголь распиваются в группах или один на один с приятелем, как бы на пару. Но чаще всего бомжи пьют в одиночку. В любом случае подобные приятельства или “группы поддержки”, что возникают, страшась полицейской расправы или опасностей ночи, недолговечны. Ведь все в конце концов напиваются. Дальше слово за слово, и начинаются драки, подлое обворовывание друг друга. И что ещё можно сделать, как не напиться больше? Чтоб не думать об этом, больше не видеть всего этого, притупить чувства. А кто может описать те глубинные наготу и робость, леденящие дух существа, вынужденного раздеваться, чтобы испражниться в общественном месте, меж двух машин или в подземном переходе? “Умереть. Заснуть. Заснуть и, быть может, видеть сны”, — говорил Гамлет.

Необычайно трудна эта жизнь на улице, как и всё с ней связанное. Всё всегда приходится начинать сначала. Сегодня удалось раздобыть еды? Завтра непременно повторятся все те же квесты, скитания, толкотня за супом у фуд-траков. Придётся всё так же терпеть отказы прохожих.

Трудно и что-либо нажить. То, что имеешь, нужно носить с собой, а это лишняя тяжесть. К тому же тот, кто говорит “у меня есть”, говорит и “у меня украли”. Даже спать им приходится с ботинками, привязанными к шее…

Кровать, найденную с большим трудом ещё вчера, сегодня займёт кто-то другой. Но так, по сути, и работает приют: на одну или две ночи, в лучшем случае на две недели (но что такое — две недели жизни?). Дальше — ищешь новый, в крайнем случае — возвращаешься обратно. Нет никаких гарантий. Напротив, приходить в одно место слишком часто вообще запрещено. Каждый вечер нужно начинать всё с нуля. Причём это блуждание — необходимо, а такой порядок вещей — желателен: “Это для их же блага”. Никакой поддержки: мы хотим способствовать развитию их самостоятельности. И вот их обыденность — это когда пространство и время разваливаются на глазах, и приземлиться больше некуда.

В 1982 году, когда я только начинал это этнографическое исследование, я переживал о трудностях, с которыми столкнусь, “проникая” в среду, о том, примут ли меня, о преодолении барьеров, — а зря. На мне был потасканный свитер, мы кумекали о чём-то на лавке в метро, — и дело было сделано, я уже “бывалый”, закадычный друг, совершенно такой же. А почему бы и нет? Этот мир — это мир небытия, а в небытие нет входа. В нём нет надобности. Ничто и никто ему не страшны. Просто нечего терять. А всё же кем я был? Этнологом? Обманщиком? Психоаналитиком? Любопытным? Шпаной? Всем было наплевать, каждому своя правда…

Речь в этом мире в лучшем случае служит лишь в качестве оправдания “истории”. Она ни к чему не обязывает и не подвергается проверке на реальность. Изливаясь потоком, бухтя или галдя, она прежде всего представляет субъекта. И прежде всего перед ним самим, куда раньше, чем перед другим. Основная задача его речи — оправдать себя же в своих собственных глазах. Для всех своих провалов, всей своей неумелости, всей никудышности своей жизни, дабы обособиться от них, объясниться и дать им осмысление, субъект найдёт этиологию, впутавшую его в эту историю.

Его речь должна служить неопровержимым доказательством его невиновности: «Дело не во мне. Дело в женщинах, которые нас бросают, в начальниках, которые нас выгоняют, в мигрантах, которые занимают рабочие места французов... Дело в кризисе. В родителях. В возрасте. В обстоятельствах. Алкоголь сильнее меня... Но всё это — не я, точно не я. Я не имею к этому никакого отношения...»