Поклонение ящерице. Дереш Любко. Перевод с украинского.
Название книги: Поклонение ящерице
Аннотация: Один из первых романов ещё совсем юного автора, в котором он с удивительной для своего возраста сентиментальностью описывает жестокие забавы подростков. Главный герой, приехавший на каникулы в маленький западноукраинский городок, откровенно рассказывает историю отношений, которые привели к убийству. Комплексы, страхи, сексуальные желания, скрытое и явное соперничество, музыкальные предпочтения и стереотипы местной «моды» — все мотивы, актуальные для мира подростков, Дереш раскрывает через аморальность, к которой относится без излишней критики. Некоторые из героев «второго плана» в этом романе стали полноценными персонажами романа «Культ», а определённые сюжетные «ходы» получили там интересное развитие.
Светлой памяти Джима Моррисона
Первый этаж: как уничтожать ангелов
Things are broken up and dance.
Джеймс Дуглас Моррисон, «Песня призрака»
The boy that you love is the man that you fear
Мэрилин Мэнсон, «Человек, которого ты боишься»
Всё будет хорошо, успокаивал я себя.
Всё действительно было хорошо. Прошло четверть часа с того момента, как я остался с ним наедине; ещё столько же — и они вернутся.
Я смотрел на его белую (но с оранжевым оттенком) рубашку с маленьким аллигатором на груди. На кровь на его верхней губе, стекающую к рту. Такой себе «плач Украины».
Всё было хорошо в этом оранжевом мире, пока он не открыл рот и не начал говорить.
Тогда неприятности и начались.
Я лежу на веранде — прозрачной и ажурной, потому что с трёх сторон окружённой окнами, — и прислушиваюсь к шуму дождя. Прозрачная стеклянная веранда, залитая серым грозовым светом, окна в потёках дождя и старая (старенькая) кушетка с некогда красной обивкой. Старый магнитофон тихо шепчет старого Pink Floyd’а, кассеты которого почти аккуратно сложены у стены. «Юпитер», чтобы лучше слышать, я поставил на немолодую, измученную судьбой и моей задницей табуретку. На веранде, вообще-то, кроме кушетки, магнитофона и ещё столика с парой стульев, больше ничего и нет. На монетные столбики книг я уже привык не обращать внимания. Стол в углу — старый. С картоном, подложенным под ножки, со старой печатной машинкой «Эрика» на спине. На крышке стола можно насчитать с десяток коричневых колец от кружки с чаем. Кружка старая и потрескавшаяся, поэтому протекает. Постепенно.
Вещи ломаются, выходят из строя и танцуют. Это очень характерно для Медных Буков. Здесь всё подчиняется этому правилу.
Я лежу на кушетке и шевелю пальцем внутри закрытой книги — «Opowieści niesamowite» Эдгара По. Старые и затёртые слова, давно выученные наизусть. Они странной силой заставляют меня перечитывать их снова и снова.
Если мой здравый смысл не треснет от дождя и Феди, я пробуду в Медных Буках до середины августа. Мы, видите ли, заключили с папкой сделку — эта дача всё лето принадлежит мне одному. Таким образом, ни старый сыну, ни сын старому не будут мозолить глаза. Раз в месяц приезжает мама с деньгами и жратвой, которую мы с Гладким Хиппи и Дзвинкой съедаем за три дня. Остальное время я готовлю сам, иногда с Дзвинкой. Гладкий Хиппи искренне признался, что умеет только заваривать чай и перебирать гречку. Я ненавижу гречку.
Дзвинка и Гладкий Хиппи имеют несчастье жить в Медных Буках. Они обитают на границе города и леса. Я тоже живу на краю города, но с противоположной стороны, ближе к горам и реке — знаете, где начинается территория Гиацинтового Дома.
Так называется полуразрушенный интернат для девочек, нынешнее прибежище бомжей и наркоманов.
Гладкий Хиппи и Дзвинка — мои единственные настоящие друзья. Мы братья и сёстры в Андеграунде. Мы отщепенцы от городского общества, от тела коллектива. Потому что мы чёртовы индивидуалисты и паршивые неформалы. А неформалы, знаете ли, не привыкли жить по нормам. Скорее наоборот: имеют дурацкую привычку их нарушать.
Однако не всё в порядке в Датском королевстве. Есть тут один такой паренёк — Федя Круговой. Очень, ОЧЕНЬ паршивый тип. Тем летом я собирался избегать его и мерзавца-ротвейлера Дюка, Фединого четвероногого товарища.
Мы ненавидели их обоих той утончённой подростковой ненавистью, когда мечтаешь не о искреннем извинении, а о немедленной смерти врага в муках. Мы хотели, чтобы они исчезли из нашей жизни навсегда.
Если разобраться как следует и копнуть глубже, исключить из системы все лишние факторы, окажется, что причиной наших бед стали джинсы «Levi’s». Самопальные, с лейбой, пришитой на швейной машинке «Зингер» при моём присутствии.
В седую древность, когда легенды ещё тлели в памяти фанов, из меднобуковской школы в Польшу поехало двое мальчишек — Петя Дупа и Павел Нера (Петю звали так из-за обожжённой половины лица, ставшей гладкой и розовой). Во время экскурсии они выменяли у какого-то парня «Левисы» на рюкзак и семнадцать кассет Iron Maiden, AC/DC, Judas Priest и Black Sabbath. На этих кассетах выросли они, а также младший брат Павла Неры Арсен. Тот, в свою очередь, давал их мне, я старательно стирал всякие «Масковие Лаи», переписывал и слушал напару с Гладким Хиппи, а потом и с Дзвинкой. Позже на львовском Вернисаже выменял переписанные Iron Maiden на бобины с Pink Floyd’ом и Jethro Tull.
За время, пока мы трое эволюционировали (или деградировали — в зависимости от точки зрения), постоянно подвергались притеснениям со стороны Феди, его пса и его бравой команды.
Федя Круговой носил коротенькую стрижку образца «Я вышел из зоны», отдавал предпочтение заправленным рубашкам типа «мокрый шёлк» и семитской водке «Стопка». Её особенностью было то, что рвота, вызванная перебором последней, приобретала приятный и очень сильный запах дыни, чёрной смородины или абрикоса.
Федя был пацаном до последнего прыща в ухе и испокон веков жил «по понятиям». Он ненавидел хипаблудов (как нас тогда ещё называли), а меня и Гладкого Хиппи был готов растворить собственной едкой злобой.
Меня и Дзвинку связывало три года дружбы, с 1990-го, когда она приехала в Медные Буки из Ивано-Франковска. Она частенько приходила ко мне, когда шёл дождь, помогала готовить еду, что-то рассказывала. Иногда мы просто лежали на кушетке — грудь к груди, щека к щеке — держались за руки и ловили дыхание друг друга.
Или целовались. Однажды я даже спал с ней. Не в смысле переспал, а просто спал на одной кровати, точнее, кушетке. Тогда была сильная гроза, и веранда раз за разом вспыхивала пастельным, ослепительно-сиреневым светом, за чем следовал яростный выстрел грома. Дзвинка лежала рядом, только в трусиках и майке. Припоминается, она вся дрожала, то ли от страха, то ли от холода, а может, и от возбуждения. Я сполз немного в сторону — не хотел выдавать, что творится у меня ниже живота. Тем не менее, Дзвинка попросила обнять её. И заснула она в моих объятиях. А мы так и не трахнулись.
(Чужой опыт, знаете, тоже полезная штука: мой старший брат Орест — тогда ему было около семнадцати — как-то пришёл домой и сказал, что женился. Переспал с какой-то случайной бабой, та «залетела», на аборт либо не хватило денег, либо эта шлюха просто не захотела. Орка скрутили и обдурили. Мама прогнала его. Теперь он где-то в Польше, спекулирует на барахолке. Одним словом, как в Библии: «Время палки бросать, время палки собирать».)
Я понимаю Дзвинку. Я для неё точно единственный приятель, особенно на лето. С Гладким Хиппи она дружит, но не слишком. Эксцентричность последнего этому мешает.
Дзвинка происходила из идеальной украинской семьи, настолько идеально-украинской, что она могла быть разве что выдуманной Юрком Винничуком. Мама пила чай с апельсинами и андрутиками, папа слушал старые записи готик-дез-думовой «Бандуры», читал «За вільну Україну» и ходил в баню, где подтирался исключительно туалетной бумагой. Были ярыми патриотами и искренне интересовались в письмах здоровьем диаспорных тёток в Торонто, Канада.
На протяжении двух лет Дзвинка ухаживала за немощной бабушкой, которую пожирала болезнь Альцгеймера. Бабка утверждала, что в её голове засел большой розовый конус. Дзвинке приходилось ходить вокруг бабушки, как вокруг маленького ребёнка.
В конце концов, старая карга умерла: скончалась, сдохла, отбросила копыта, окочурилась, ушла к Богу, дала дуба, протянула ноги — называйте это, как угодно. Сути вы не измените и радости от её смерти не скроете. Дзвинка вздохнула с облегчением.
Действуя наперекор родителям и старшей сестре, которая служила образцом для Дзвинки, она ступила на тропу андеграунда.
Подруги откровенно презирали её за то, что Дзвинка слушает дурацкую музыку, которая никому не нравится, носит рваные джинсы и даже (не может быть!) курит с Гладким Хиппи. Это было прекрасной почвой для прорастания сплетен: знакомые рассказывали разные истории самого неожиданного содержания, начиная с того, что Дзвинка — наша с Хиппи общая шлюха, заканчивая легендой о том, что мы трое основали кружок юных онанистов, а сами геи, в то время как Дзвинка — лесбиянка (??!). Интересно, заметили ли они нашу тайную содомическую связь со знаменитой Несси?
Гладкого Хиппи я знал на год меньше, чем Дзвинку. Он жил в Медных Буках с рождения, но подружились мы после того, как обнаружили общие интересы на почве музыки и отношения к формалам вообще и к Феде в частности. Он был очень даже неплохим парнем, просто мало кто хотел его понять.
Апологет и ветеран броуновского движения, Гладкий Хиппи курил, беспощадно пил и шатался. В табеле у него было две двойки — по физкультуре и трудовому обучению. В графе «поведение» было выведено злое «НЕУД.!». Если бы нашлось место, классная руководительница поставила бы сто таких восклицательных знаков, и то вряд ли они должным образом отразили бы положение дел. Его выгоняли на короткий срок уже трижды. Хиппи писал контрольные по физике и алгебре лучше всех в классе (в своё время отец моего знакомого преподавал физику на прикладной математике в ЛГУ), но учителя боялись выставлять его на какие-либо олимпиады.
Ещё Хиппи любил писать чёрные юморески о неудачных абортах, раздавленных КрАЗами блондинках и добрых дедушках, забивающих насмерть немощных бабушек. Он регулярно отправлял свои творения в газету местных баптистов «Вера, надежда, любовь».
Гладкий Хиппи был страшным националистом — не меньшим, чем те, что собирались во Львове под Белой Мамой. Его гордостью были нордические волосы и глаза. Настоящая светловолосая арийская бестия. Красивый, как дитя Афродиты, глаза — безумно-синий кобальт, и волосы густые, мягкие, русые. С тринадцати лет Хиппи не стригся.
Недалеко от центра Медных Буков, на перекрёстке, стоит большая белая скульптура святой Анны, заступницы всех невинно убиенных, с чуть поднятыми вверх, как у Сына, показывающего Свои раны, руками. На чёрном постаменте выбиты слова: «ЗДЕСЬ ИХ ПЫТАЛИ, ЗДЕСЬ ОНИ УМЕРЛИ». Слова выведены золотой краской. Святую Анну поставили в восемьдесят восьмом, вроде бы в честь тысячелетия христианства, а на самом деле для чествования жертв НКВД.
Гладкая гранитная площадка у постамента была отличным местом. Когда Гладкий Хиппи напивался, он не шёл домой. Нет, он всегда ночевал под статуей. Так он отражал внутренний протест и внешнюю оппозицию против пацанов, формалов и просто алкашей, что ночевали в Гиацинтовом Доме.
Тем не менее, святая Анна, видимо, держала его под своей опекой: прохвоста ещё ни разу не избили, когда тот спал.
Мать Гладкого Хиппи была учительницей украинского языка и литературы. Ей удалось привить сыну любовь к Шевченко и Стусу, однако она потерпела оглушительное фиаско на синтаксически-орфографической ниве. В конце концов, не при Хиппи будь сказано, и на гигиенической тоже.
Отец был патриотом и умер, выпасая белых медведей где-то севернее Воркуты. Он ничему сыну не прививал, кроме разве что вполне оправданной в наших краях москвофобии и профашистских взглядов. Бабушка Гладкого Хиппи умерла год назад, и это привело к двум последствиям: Надежде Дмитриевне стало всё равно, где ночует её чадо, лишь бы поступил на следующий год в Политехнический; Гладкий Хиппи мог шататься, где угодно.
Каждое событие, даже самое мелкое, имеет причину, ход и последствие. Так говорила моя извращённая детская сексуальная фантазия — учительница истории в восьмом классе.
В Медных Буках мы аутсайдеры, плохие дети, The Bad Company... Мы — цвет нации, мы — плесень нации. На самом деле мы просто есть.
Боготворили взгляды Керуака, Джона Леннона и Брюса Спрингстина, которые так любили критиковать порядок и осуждать власть.
И было так: были мы, была причина, не хватало лишь повода, мелочи, чтобы мы загорелись, словно пропитанные напалмом.
Погода наладилась. Знаете, как это бывает в горах. Раскалённая язва солнца грела, как свихнувшаяся. Лужи высохли моментально, запах мокрой земли и червяков унесло ветром в горы. В Медных Буках царила тяжёлая влажная жара.
За неделю вся влага испарилась, а температура подскочила градусов на восемь. Ночью синий спиртовой столбик моего термометра ниже двадцати семи не опускался.
Все здравомыслящие жители города сидели в прохладных каменных домишках. С десяти утра до семи вечера город выглядел вымершим. Только старые пожелтевшие псы и коты, которые так хорошо знают друг друга, что даже не рычат, грели на солнечном пекле промёрзшие кости и выцветшую шерсть.
Вещи ломаются и танцуют, и с каждым годом всё больше и больше… Это характерно для Медных Буков. В этом суть города: упадок.
Я поставил в своём саду старый полосатый шезлонг. В самую лютую жару жру недозрелые яблоки, слушаю горячую тишину города и любуюсь изумрудным узором листвы.
Я выжидаю время. Жду и сам не пойму, чего.
Был час дня. Часом раньше ко мне приплёлся сонный Хиппи и согнал с шезлонга. Мы шатались по улицам, чувствуя, как пружинит под ногами размокший асфальт.
Хиппи где-то раздобыл мяч, и теперь мы шли на детскую площадку немного погонять. Хорошо, что в Буках было столько клёнов. От жары листья повяли, но всё же давали тень — пусть и жалкую. Я радовался, что Гладкому Хиппи не взбрело в голову переться к святой Анне — та стояла на самом солнечном месте. Площадка, куда мы направлялись, была в божьей тени деревьев.
Гладкий Хиппи всегда боялся ходить по городу в одиночку: Федя, бешеный ротвейлер Дюк, пацаны с битами, обитыми гвоздями остриями наружу и прочее. Со мной было не так страшно.
Впрочем, я не верил, что хоть один гопник высунет свою стриженую башку на солнце, пока оно в зените. Такое безумие творят только безнадёжные придурки вроде нас с Хиппи.
Парк, как и следовало ожидать, был абсолютно безлюдным. Он представлял собой обычный участок, засаженный сосной, елью и ещё какими-то лиственными деревьями, латинские названия которых Гладкий Хиппи использовал как ругательства («Ах ты, бля, Betula Pandula засранная, ЭТО ТЫ МНЕ?..»).
В парке, словно щупальца осьминога, вились асфальтовые тропинки, по обе стороны которых через каждые десять метров стояли лавки. Так, будто в Медных Буках жили не две тысячи, а, скажем, полмиллиона душ, которым ни с того ни с сего приспичило посидеть на жёстком шершавом дереве.
Где-то там, в тенистой глубине рощи, был залитый солнцем прямоугольник, усыпанный толчёным кирпичом. Лучше всего эта площадка подходила для сдирания коленей и локтей тем, кому меньше десяти. Помню, однажды видел, как в эту пыльную кашу с острыми кирпичными камешками мордой зарылась восьмилетняя девчонка. Минуту назад она догоняла какого-то надоедливого пацана, а потом споткнулась лакированной туфелькой и разодрала щёку. Я видел, как камешки торчали из окровавленной и перемазанной пылью мордашки. А Хиппи только поинтересовался, остались ли ещё сигареты.
Самая дальняя часть площадки заканчивалась кирпичной стеной трёх метров в высоту и добрых двадцать в длину. Вот об неё мы и собирались гонять мячом.
Каждое движение на жаре давалось дорогой ценой. Копал Хиппи, мяч отскакивал, копал я — мяч делал то же самое… Наши тени были маленькими чёрными лужицами.
Нейроглия моего кореша, видно, раскалилась до кипения, потому что его потянуло на размышления вслух:
— Смотри, Мисько, слово «слон». Казалось бы, невинное нигеро-кордофанское словечко с лёгким малайско-полинезийским акцентом… Но давай сделаем что? — копнём глубже… (так он передразнивал учительские обороты своей мамки), и что там увидим? Увидим…
Хиппи на миг замолк; похоже, увидел там что-то такое, что стоит хранить в тёмном прохладном месте подальше от прямых солнечных лучей.
— Ну ладно, оставим слонов. Как, скажи мне, по-украински будет «стол», а?
— Кал, — ответил я и пнул по мячу.
— Да не, «стул» в смысле мебели. Стілець. А тогда, по логике размытых множеств, должно быть не «слон», а как? «Слін»!
— А «Польща» как? «Пільща», я прав?
— Имеем такую же аналогию с москальской «носоглоткой»…
— Ага, правильно надо говорить «нісоглітка». Хотя нет… Правильно «гортань», или, точнее, «гіртань».
— Да, и надо говорить не «які в тебе сині очі», а «які сині ічі»?!
— Ну… ну да, а как иначе? — на миг засомневался Хиппи, почуяв изрядную долю абсурда. Но почти сразу просиял:
— Так говорили наши предки задолго до прихода москалей на галицкие земли, которые обрусили всё, что только поддавалось обрусению. Даже петухи, и те уже кукарекают: ку-ка-РЕ-ку!
Хиппи яростно сплюнул в пыль, выругался и ласково улыбнулся.
— Видишь, Мисько, москаль, чтобы успеть обрусить побольше украинцев, даже перевёл все свои циферблаты на час назад. Москаль ленивый, но хитрый, — Хиппи вмазал по мячу. Тот отскочил куда-то далеко за наши спины. — Потому он просыпается в своей берлоге, Манька даёт ему стакан самогона и огурец, всякие там расстегаи, блинки. Он сидит, жрёт всё это и придумывает разного рода каверзные планы, как бы загубить наш калиновый язык. Посоловелый. Наш тяжёлый и труднопонимаемый особями кацапской национальности украинский язык! А так… Ты не думай, что все москали такие… Это, так сказать, стереотип, построенный мной априори, сиречь исходя из общих убеждений…
Я напряг ухо. Когда Хиппи начинал сыпать латынью, это значило, что мозги у него перегрелись. Сейчас начнёт говорить про Детский Крестовый Поход на Москалей.
— А убеждения у меня такие, что все кацапы — дурные псы… на хрена они эС-эС-эС-эР развалили, а?
— Точно, — бросил я. — Жили бы мы при совке, слушали бы Пугачёву, «Ласковый май» и байки про злого и большого дядьку Бандеру… — кинул я сквозь смех.
— Не, ты не врубился в идею. Я бы вырос, выучился на инженера, организовал бы Детский Крестовый Поход на Москалей… Представь себе — маленькие голодные детки, словно ангелочки, у каждого в руке по свечечке и фотоиконке Божьей Матери, стоят под воротами Кремля, а тут я — в вышиванке, в форме СС «Нахтигаль», на спине вышитый крестиком Бандера, хожу меж деток и ору «Розритую могилу». А по ночам мы бы разводили костры из знамен иноверцев и пели бы марш «Україна».
— Всё просчитано! Меня в первый же день скрутят и зашвырнут в каталажку, а деток по детдомам распихают. Потом меня чуток попытают гэбисты и сошлют на Соловки… — мечтательным тоном поведал он.
— Ну и всё, собственно говоря… Но слава! Слава-то какая! Не умрёт — не погибнет! Боже ж ты мой, Боже! Как у батьки Хмеля! Да что там, как у Элвиса Пресли, Сергея Бубки, Хо Ши Мина и светлейшего эрцгерцога Фердинанда вместе взятых! Все бы говорили: «Вот это, бляха-муха, был патриот кусок!» И папка, пуская скупую слезу, гладил бы сына по светлой голове и говорил бы: «Я хочу… сынок, слёзы мешают говорить… я… я хочу, чтобы ты поступил в Политех и стал таким, как Наш Национальный Герой…» Вот такая слава!
— Зато какая пышная! Я бы стал укр-нац-секс-символом!
— Да-а, круто. Как говорили древние, «бест оф кайф», то есть «амор патрис ортодокс».
— Ну уж не ври! Это Петя Дупа всё время повторял: «Амор патрис… Амор патрис…». Доаморкался! Всю морду себе спёк.
— Думаешь, он это у кого услышал? Может, у Мары Львовны? Или, может…
Я не договорил, у кого ещё он мог подцепить такую сентенцию, как почувствовал мощный удар в голову, сбоку уха. Жгучая боль, непонимание и обида тут же выплеснулись в живот.
— Ой блин, лучше валим отсюда, — очень тихо сказал Гладкий Хиппи.
От боли я присел, схватившись обеими руками за ухо, которое стало пылающе-горячим. На глаза сами собой навернулись незваные слёзы. В тот момент я не понимал, что случилось. Только смахнув пару крокодильих слезинок, я глянул туда, куда кивком головы указывал Хиппи.
Действительно: «ой блин». Там, на противоположной стороне площадки, в тени, на высоком каменном бордюре сидели Федя и Серый, его кореш, такой же пацан и гопник, как и сам Федя. Ну и паршивый Дюк, с наморщенным носом и слюнявой пастью.
Оказывается, пока мы трепались, а мяч валялся в стороне, пацаны тихонько подкрались, и Федя зафутболил им мне в башку. Надо же: мудак (таки да!) — а попал-то как!
— Мисько, валим отсюда, пока не нарвались, — испуганным полушёпотом повторил Гладкий Хиппи.
Нарваться на таких выродков было проще, чем два пальца обоссать. Я кивнул и, кривясь от боли, обвёл взглядом бетон, выискивая мяч. Всё-таки голова у меня твёрдая, потому что мяч отскочил далеко — закатился по слегка наклонённой площадке в один из углов. Совсем близко к этим мразям.
Мрази сидели, сплёвывали какую-то тянущуюся зелень изо рта и, наверное, думали что-то вроде: «Да, мы мрази, и потому нам совсем не в кайф мочить таких уродов, как вы». Что-то такое, или примерно такое, потому что зловещие ухмылки говорили, что их владельцы настроены скорее милитаристично, чем пацифистично. Мрази лузгали семечки.
Моя училка по истории (к слову, самая яркая сексуальная фантазия… я не говорил?) рассказывала, как генерал Деникин, входя в новый город, первым делом отдавал приказ о расстреле бабок с «семечками».
«Вот бы сюда сейчас деникинца с базукой в руках», — мечталось мне.
Я маленький, серый и незаметный. Я маленький, серый и незаметный… Повторяя это, я сгорбившись, тихонько крался к мячу. Только бы не…
Ну всё, блин. Можно сливать воду. Я промолчал и уже почти подошёл к мячу.
Снова смолчал. Взял мяч и развернулся идти назад. Сглотнул слюну, потому что Серый — он был низким, будто придавленным лишней гравитацией, косоглазым коротышкой — встал с насиженного места. На противоположной стороне засыпанного толчёным кирпичом прямоугольника, у стены, стоял Гладкий Хиппи; он нервно скрестил руки на груди и время от времени покусывал костяшки пальцев. Хиппи перепугался не на шутку — его вообще такие ситуации выбивали из колеи по-чёрному.
Серому захотелось отобрать у нас бабки. Я знал, что у Хиппи в кармане было чуть больше тысячи — бутылка пива и одно плодово-ягодное мороженое.
Пнул мяч товарищу и попытался проскочить мимо Серого, прижимаясь — я маленький и серый — к бордюру.
— Ты чё, пацанов не уважаешь? — задал риторический вопрос Федя. Внутри всё похолодело, и я еле слышно выдавил:
— Нет времени, мы очень спешим.
Гладкий Хиппи выразительно проартикулировал губами: «БЕ-ГИ».
Я опустил глаза на свои запылённые кеды и ускорил шаг.
— Ща я тебе найду время! — Федя с размаху врезал (или толкнул) меня плечом (зубы клацнули). Снова дикий перепуг, кадр в голове сместился, и я споткнулся о каменный бордюр.
Тут же вскочил и побежал вперёд, не глядя, погонятся за мной или нет. Внезапно что-то ударило меня по пятке — это пнул Серый: его фирменный приёмчик. Я зашатался и проехался телом по крошке кирпича.
— Ну всё, поц, ты попался. Хочешь, чтоб мы тебя тут поломали, да?
Они нависли надо мной, закрывая глубокое небо и кроны деревьев.
— Ты чё, пацанов не уважаешь, да? — переспросил он. — Слышь, Серый?
— Да я вижу. Хипаблуд вонючий, да? А где второй поц? — Серый оглянулся и радостно вскрикнул:
— О, ещё один хипаблуд! Стереги этого, ладно?
Серый с воплями погнался за Хиппи. Я не знал, что они задумали сделать на этот раз, но боялся уже наперёд. Ленивый Дюк поднял свою задницу и тяжело улёгся у хозяйских ног.
— Давай, резко встал! Бабки давай, слышишь?
Я продолжал любоваться красотой зелёной хвои на ветках.
— Ты чё, курва, китаец какой-то?
— Ну, бля, если я что-то найду, я тебе базарю, я тебя тут поломаю, будешь кровью ссать.
Федя сплюнул чёрное слюнявое семечное дерьмо мне в лицо. Я стёр, мысленно выматерившись. Встал с земли, отряхивая прилипшие острые камешки.
— Только попробуй смыться, я тебе тут глотку через жопу вырву.
Я не знал, что делать. Поймал ли второй урод Хиппи? Тот хоть и рахит, но бегает, как ветер. Может, и смылся. А впрочем… Мне вдруг стало всё пох. Дюк лежал на боку, тяжело дыша, и смотрел вглубь парка.
Улыбнувшись, я со всей дури прыгнул обеими ногами псу на лапы. Дюк дико заскулил и попытался цапнуть меня за ногу, но я уже улепётывал. Собака выла и рычала (я ему точно что-то сломал), а за мной бежал и матерился Федя. Скулёж пса сверлом вгрызался в уши.
Я петлял между деревьями, пока не начал задыхаться — печёнка выла, как дикая кошка. Наконец сдох и Федя. Махнул на меня рукой и громко, задыхаясь, крикнул вслед:
— Тебе пиздец этим летом, слышишь? ТЫ УЖЕ ТРУП!
И побежал к своему псу. В мёртвой тишине его стоны, наверное, были слышны аж до реки.
Я не останавливался до самого порога; быстро забежал внутрь и захлопнул за собой дверь.
Через минуту кто-то постучал. Сердце оборвалось и сжалось где-то под горлом.
— Мисько, это я! — раздался голос Гладкого Хиппи. Весь красный, мокрый и запылённый. С волос стекали капли пота.
— Мисько, нам труба этим летом.
У меня были те же предчувствия.
Если вас это вдруг заинтересовало, скажу прямо: пса с перебитыми ногами мне не было жалко ни на грамм.
Я его боялся. Он уже гонялся за мной раз пять. Дважды догонял и рвал штаны. А однажды Дюк цапнул меня за бедро. Наложили пять швов. Пришлось пройти курс уколов от бешенства (а они в живот — все двадцать!), мама приезжала ругаться с Федькиными стариками, за что я огрёб сверх нормы.
Помню, тогда я удирал от Дюка к реке, но споткнулся на берегу о корягу и на пару секунд распластался на речных камнях, безмолвно воя от боли. Пёс за это время успел схватить меня за ногу. На моё счастье, в вечерней темноте я увидел Хиппи, который выходил из-под моста вброд по реке, с закатанными штанами, вьетнамками в руках и сигаретой в зубах. Он быстро бросил шлёпки на берег и выхватил из воды первый попавшийся камень. В один миг мокрая илистая каменюка опустилась на тупую башку собаки, и та с рычанием отскочила. Мы швыряли в открытую пасть камни, палки, ил, держа её на расстоянии. Вдруг раздался свист и «Дюк, ко мне!». Я поднял глаза и увидел, что этот дебил Федя всё это время стоял на мосту и смотрел за нами. Дюк, раздражённый камнями, удивлённо потопал к хозяину.
Летом Федя каждый вечер выпускал Дюка побегать. Потому вечером перепуганные дети бежали домой, держась поближе к деревьям, на которые можно было бы залезть и переждать атаку зверя.
Дзвинка тоже пострадала от Дюка, но он всего лишь порвал ей штаны на жопе. Один пацан, чуть старше меня, увидел, как за ней гонится этот дьявол, и знатно вмазал ему по спине ломакой. Дзвинка успела забежать ко мне во двор.
Того парня звали Игорь Чёрный. Но я с ним почти не знаком. Иногда видел его в компании толстяка Стёпки Бузька, иногда с младшей сестрой, но куда чаще — одного. На Средства массовой информации него, он был единственным в Медных Буках, кто мог без страха говорить с Федей на равных. Мог послать на хер любого из пацанов в любой момент. Мог надавать Дюку по жопе, плюнуть Феде в рожу, жрать его семечки, пить его пиво, обзывать его мамку, ставить подножки его деду, топтать бабкины клубнику и упражняться в метании камней по его брату.
Потому что в Чёрном это чувствовалось — сила и смелость. И даже не потому, что он был на год старше. Нет. Это было в коже. В глазах. Игорь никогда не проявлял агрессии. Пацаны просто обходили его стороной, как бешеную собаку, которая может и цапнуть.
Игорь Чёрный стоял особняком от всех.
Иногда мы слышали, как Федя орал: «Чужой, Дюк, бери!». Что до остальных случаев… Думаю, Дюк вырос таким ненормальным под влиянием ненормального хозяина. С ним, кстати, никогда не срабатывал трюк — стоять и не двигаться — собака кидалась в любом случае.
Дюк уже да-авно заслужил свой кусок хлеба с крысиным ядом.
Снова стояла жара. Мы все лежали, заморённые её душными щупальцами. Гладкий Хиппи еле слышно бренчал на гитаре-«испанке», деку которой украшала надпись, выведенная чёрной тушью:
Так называлась наша нео-арт-роковая группа с текущим составом:
1. Хиппи, Гладкий — соло-гитара, вокал.
2. Олелько Дзвинка — бэк-вокал, блок-флейта, губная гармошка (это если Петя Дупа раздобудет у одного чувака из общаги во Львове), банка с гречей.
3. Крвавич Михайло — бэк-вокал, сопилка, блок-флейта, голосовые акустические эффекты, художественный свист, перкуссия.
Мы хотели играть что-то среднее между «Jethro Tull» и «King Crimson». Амбициозно, глубоко и круто.
Вот и сейчас мы лежали, опираясь на одну раскидистую яблоню в саду у моей фазенды. Дзвинка держала на животе нашу ударную установку — один-единственный небольшой бубен, названия которого никто из нас не знал — и выстукивала загадочные карибские ритмы. Я же держал на животе голову Дзвинки и тихо гудел в её блок-флейту, пытаясь воспроизвести то «Маленькое негритя» Дебюсси, то арию Марфы из оперы «Хованщина».
Вот видите: мы хоть и отморозки, зато с музыкальным образованием. Даже Хиппи полтора года ходил на валторну. (Правда, его выгнали после зимнего академконцерта, мол, за «возмутительное поведение и недостойное отношение к преподавательскому коллективу».)
Хиппи захотелось, чтобы мы тут же выдали какую-нибудь гениальную импровизацию на уровне концертов «King Crimson», но что-то у нас не шло. Пока мы работали над концептуальным альбомом «Будды и бодхисаттвы», а именно над пьесой «Пурпурный перформанс на площади Тяньаньмынь». Пьесой она была потому, что, по совету-приказу Гладкого Хиппи, должна была длиться не меньше двадцати минут. И вообще — «Будды и бодхисаттвы», как и остальные альбомы, должны быть двойными и сопровождаться соответствующим ивентом. Вот такие мы загадочные, галицкие постмодернисты.
Музыка сначала напоминала «Yesterday» Битлов, потом «House of the Rising Sun» группы «Animals». Я стукнул Гладкого Хиппи по башке флейтой, и он начал играть что-то своё.
Музыка вытекала из нас странными пурпурными нитями. Она была дикой, медленной и трансовой, как новая неизвестная форма жизни. Она была максимально авангардно-абстрактной — до такой степени абстрактной, что я не мог повторить ту фразу, которую играл минуту назад.
— Слушайте, пацаны, — вдруг сказал Хиппи. — А как вы дальше жить собираетесь?
— Ну, я, например, теперь точно наделаю «коктейлей Молотова» и закидаю нашу школу, — поделилась планами Дзвинка.
— Да не, я имею в виду, как вы и мы, то есть я, будем существовать в пределах Медных Буков? Не будем же всё лето у этого сербиняки сидеть! А, что скажешь, Балкан-бой? — он похлопал Балкан-боя (то есть меня) по плечу.
— Ну, и что делаем? — поинтересовался я после паузы.
— А что «что»? Пиздец пока светит тебе одному, Мисько. Это ты перебил его брови ноги. Малой Зенык рассказывал, Дюк совсем не ходит, и Федя собирается его усыпить. И знаешь, Феде это не нравится…
Увидев, как я побледнел от недобрых предчувствий, он ободряюще похлопал меня по плечу:
— Но молодец! МОЛОДЕЦ! Хотя, может, уже и мёртвый…
Я глянул на Дзвинку. Та нахмурила брови, мрачно вглядываясь в мерцающее марево жары. Я понял: она вспоминает что-то недоброе.
Что-то недоброе про Федю. Я боялся спросить, в чём дело. Боялся того, что могу услышать. Пока не время для скрытого.
Тихо, словно бабочка, с её уст слетело слово. «Убить его». Это было даже тише бабочки. Гладкий Хиппи — и тот не услышал.
Лишь пара незамысловатых па фокстрота губ, её красных губ. Почему от этой бабочки повеяло таким холодом, что у меня аж мороз по спине побежал?
Я не знаю и пока знать не хочу.
Дзвинка вздрогнула от того, что я прочитал всё на её лице. Она показала мне язык. Я улыбнулся, и странный холод в жару исчез.
Прошёл очередной тяжёлый, жаркий день. Я брёл вместе с Хиппи на кладбище — то, что за городом. Дорога туда шла через пустырь и неплодородные пригірські огороды. Клёвая дорога, подумал я, учитывая, что тут вероятность встречи с Федей стремится к нулю. Солнце пекло наши макитры, едва минуя зенит.
— Знаешь, Мисько, — заговорил Хиппи после долгого молчания, — я не знаю, как долго я ещё смогу это всё терпеть. Меня уже всё достало: жара, Федя, эти мудаки… весь город уже меня бесит. Но в основном — страх перед Федей.
Гладкий Хиппи смотрел себе под ноги, наверное, чтобы скрыть взгляд.
— Веришь, у меня уже начинается паранойя. Постоянно кажется, что он сейчас выбежит из леса и начнёт натравливать на нас этого Дюка… А когда поймает, решит ТАК отомстить нам за каждое кривое слово…
— Ну, за Дюка можешь не волноваться, — попытался его утешить, чувствуя, что неспроста Хиппи вдруг заговорил о Феде. — Я ему стопудово лапы перебил. А кажется, даже пару рёбер задел…
— А ты вот, Мисько, хоть представляешь, ЧТО теперь тебе будет? Он же не просто тебя побьёт. Захочет что-нибудь и сломать… Может, даже почки отобьёт. Ты же его знаешь — такой псих на всё способен.
— Чувак, а я его буду избегать.
Но я блефовал, когда корчил из себя крутого. Я ссался по ногам не меньше Хиппи. А может, даже больше — это ведь, в конце концов, я покалечил его Любимого Пса. И у меня, скажу вам, начиналась такая же паранойя, как у него.
— Если бы ты вдруг умер, — спросил Хиппи, меняя тему на поприятнее: — Как бы ты хотел, чтобы тебя похоронили?
— Знаешь, Хиппи, я бы хотел на своих похоронах музыку. Сперва «Лакримозу» Моцарта. А потом какое-нибудь буги. Или Pink Floyd’а. И чтобы вы с Дзвинкой читали над гробом Верлена или Гинзберга. Ну как?
— Зачётно, — оценил мой товарищ. — А я мечтаю, чтобы мне на могилу посадили конопельку. Вот знаешь, как бывает, калина там или тополь… А тут — Королева полей, Южная царица, как говаривали на октябрятских тусовках, прибыла к нам из солнечной Чуйской долины… А может, и из далёкой, овеянной гашишем и мудростью Востока Маньчжурии… Так посадим же её, детки, сказала бы пионервожатая, на могиле преданного ленинца, комсомольца и планокура в третьем колене. И выросла бы она высокой и густой, детям на радость, а мне на бульбулятор.
— Ты же мёртвый, — напомнил я ему.
— А… Ну, да. Ты, конечно, прав. Но какая в том СИМВОЛИКА!
Я согласился, что, конечно, символика такая, что дай Боже…
— А как, по-твоему, есть рай для неформалов?
— Конечно, — без колебаний ответил я. — Там пиво бесплатное и шмали хоть греблю гати, как у Глебова:
«Як весело, як радісно конопельку курить,
Чого ж у мене серденько і мліє, і болить?
Болить воно і мучиться, бо ЛСД нема,
Конопелька ж не вернеться, не вернеться вона»
— Ежедневно обязательный для всех час хэви-метала. Знаешь, как в детсаду был сонный час?… И ещё там все волосатые, как бабайки.
Мы как раз пришли на кладбище. Там росло много, очень много всяких деревьев. Как раз цвели липы, и всем покойникам, наверное, было очень даже круто лежать в тени, укутанным ароматом липового цвета.
Мы направлялись в самую глубь кладбища, в его старую часть. Там заросли становились особенно густыми, а склепы и памятники украшены чертовски интересными надписями: «Я замочил жидовскую морду», «Галька Кривая самая п…а», «Света звезда минета», «Пиздец всем бандеровцам. Райком», «Подрочи моего зверя» и прочее. Кажется, юмористы, которым не пришлись по вкусу австрийские стены Гиацинтового Дома, шли прямиком сюда. Я лично считаю это место оппозицией интернату, потому что, кроме нас троих, сюда уже никто и не совался. Хиппи устало сел на «Текутову Нину Дмитриевну» и закурил.
— Смотри, Мисько, как это по-дурацки: люди хоронят своих родственников, ставят им шикарные надгробья, тратят кучу бабок… А кому это надо? Моим внукам уже будет пох, что у меня умерла прабабка… А внукам моих внуков и подавно.
— И то правда, — согласился я. — А ты знаешь, что на месте Гиацинтового Дома когда-то был холерник?
— Что ещё, к чёрту, за холерник?
— Место, где хоронили умерших от холеры. Дзвинчина бабка говорила, что это недоброе место…
— А про конус она тебе ничего не говорила? Такой розовый?
— Да не, я серьёзно. Она тогда ещё здоровая была.
— Хм-м… Пожалуй, так и есть. Видишь, как оно притягивает всякую мразь?
А ведь и правда, про Гиацинтовый Дом ходили неприятные слухи. Говорили, будто коридоров и комнат внутри Дома в несколько раз больше, чем может вместить такое здание. Говорили, в его подвалах несколько детей не нашли дорогу назад. Я лично не верю этой байке про детей, но говорят, в Доме что-то недоброе от природы. Иначе почему он, как магнит, манит к себе всю мерзость, от бомжей-алкашей и наркоманов до венерических шлюх и бродячих педерастов? Байкам можно и не верить… Но с Гиацинтовым Домом явно было что-то не так.
— Тебе нравится Дзвинка? — ни с того ни с сего спросил меня Гладкий Хиппи, сплёвывая неприятный после сигаретный осад. Интересно, что этот лис имеет в виду?
— Ну… да. А что? Тебе она тоже не безразлична?
— Да не, мне она пох. Просто Дзвинка говорила, что тебя немного любит.
В принципе, я знал это и без него.
— И ещё, — продолжал он. — Я думаю, что я — гомик.
Мне было абсолютно всё равно, гомик он или нет. Такое уж наше поколение, похуистичное.
— Раньше думал, что бисексуал. Ну, знаешь, немного ещё Христя нравилась… Но сам знаешь, какая она дура: «А ты то, а ты сё… В общем, ты, Хиппи, козёл и пидарас». Про таких Дзвинка говорит: «Все люди — как люди, а я красивая, как богиня».
— Печально… А может, это только она разонравилась, а не девки в целом?
— Ну, как бы тебе объяснить… трахнуть какую-нибудь я никогда не против… но они все ДУРЫ… Трахнуть и любить — это, оказывается, совсем разные вещи. Ты где-нибудь видел девку, которая была бы неформалкой, имела такую идеальную фигурку, ну чтоб (Хиппи поцеловал сведённые вместе пальцы, мол, bon appétit), и при этом была ещё и умной. Желательно интеллектуалкой. Чтобы она могла на ночь меня убаюкивать Андруховичем или Антоничем… И ещё чтоб бабки были, и понимала меня, и не просила вести её на мороженое, когда я на нуле… И чтоб не ржала надо мной, и ещё чтоб умела готовить жратву, а не только консервы открывать… Ну, что? Разве знаешь такую?
— Она читала только «Экзотические птицы и растения». Тем более, у неё внутри всё взрывается, когда она тебя видит. Серьёзно, чувак, сама мне призналась.
— И что, ты хотел бы с пацаном трахнуться?
— Понимаешь, это дело очень деликатное. Я не хочу шляться с каким-нибудь вонючим пидором. А вот тебя, например, трахнуть не отказался бы. С тобой есть о чём поговорить, ты надо мной не издеваешься, в отличие от некоторых девок. Шаришь?
Я пожал плечами, мол, «мне такое не катит».
— Пацаны — это вполне нормально, — объяснил ему свои предпочтения. — Я, например, тоже их люблю, но скорее в эстетическом смысле. А засовывать свой хер кому-то в прямую кишку — это уже, знаешь, попахивает извращением.
Хиппи, кажется, не до конца въехал в мои убеждения, так что я попытался как-то утешить кореша:
— Ну что ж, гомик — значит гомик. Может, как раз поступишь в Политех, как Петя и Неры. Найдёшь себе какую-нибудь крутую тёлку, без заскоков. Всё зависит от среды.
Гладкий Хиппи загасил бычок и швырнул его прочь. (Оставил недокуренной ровно треть — он где-то прочитал, что больше всего никотина именно в этой части.) Сказал, что завтра едет с мамкой в Теребовлю, ту, что в Тернополе, на три дня к тётке. Я мог только посочувствовать.
— По крайней мере, — сказал я после минуты раздумий, — там ты не встретишь Федю.
— Федя… Федя… Везде Федя. Меня уже это достало… Кстати, старик, а что тебе мешает сорваться и уехать во Львов до конца каникул?
— Понимаешь, Хиппи, я специально сбежал оттуда. Я отдохну от них, а они, имею в виду папку с мамкой, — от меня. Так что я уж лучше буду терпеть Федю.
Хиппи молчал, что-то обдумывая. Вдруг он жалобно, чуть ли не плача, выдавил:
— Ты бы знал, Мисько, как я его боюсь! Он когда-нибудь точно зайдёт слишком далеко и прибьёт меня… Или, скорее, тебя, а потом уже меня, потому что это ты…
— Помню: перебил его псу лапы. Ты же сам знаешь, как он любил этого Дюка.
— Ну да… Но ты почему-то не ссышь! Потому что у тебя нервов нет и отродясь не было… А я тут ссу по ногам кипятком.
Знаете, приятно, когда тебе говорят, что у тебя нервов нет и отродясь не было… Но если бы ты, Хиппи, знал, как я охреневаю, когда вспоминаю, ЧТО натворил. Однако я не имел права показывать свою слабость. Я был своего рода опорой для него. Не зазнаюсь, говоря, что он смотрел на меня и брал пример. Попробуй я рассказать про свои, ничуть не меньшие страхи, он бы тут ревел, как ребёнок.
Гладкий Хиппи всегда и везде был однозначным лидером среди нас. Но пришло поганое, жаркое лето. Мёртвый сезон. От состояния Хиппи мне становилось всё страшнее и страшнее.
Было уже за два, когда мы выходили со старого кладбища, как услышали зловещие голоса. Знакомые, до боли знакомые голоса.
— Федя, я отвечаю, что видел, как те два поца заходили сюда. Когда? Да где-то час назад.
— Ну если, ворона, их тут нет, будешь мне неделю сигареты покупать.
— Я базарю, что они тут. Я всё время смотрел, чтоб никто не вышел… Послал Ромика за тобой, а сам стерёг их. Ты же знаешь, мы как раз с Ромкой шли на ужей, хотели поймать, девок пугать.
— И был тот патлатый с Мишкой, да? Без девки?
— Жалко, но ничё. Хорошо, что был Мишка. Я ту суку замочу.
Я скинул с лица маску невозмутимого Будды и с ужасом глянул на Хиппи: на том лица не было от страха. Он не решался даже шевельнуться, поднести сигарету ко рту. Казалось, ему даже страшно было закрыть рот, чтоб не наделать шума стуком зубов.
Голоса становились адски близкими. Где-то сразу за кустами, на новом кладбище. Голоса спутать было невозможно: Его Экселенция Федя Первый, а также верный товарищ, друг, секретарь, адвокат, Санчо Панса и просто мелкий шестак Игорич. Игорича можно было не бояться; его не сравнить с косым Серым, опасным, как Ф-1, которую иногда выкапывают без чеки у себя на огороде.
— А вон там кто-то есть! — в этот миг мне показалось, что я падаю в обморок от страха. Но голоса начали мгновенно удаляться от нас. Я скрутил Хиппи в объятиях, не давая тому вырваться и наделать глупостей. Сгибом руки в локте я зажал ему рот.
— Тихо. Они побежали не за нами, — не сказал, а выдохнул я и отпустил мокрого от пота Хиппи.
Он тяжело дышал, а я чувствовал, как мои глаза от страха стали такими огромными, что веки не могли моргнуть. Хиппи выдавил похожим выдохом:
А он умеет удивлять, этот пацан! Ведь мысль куда умнее той, что влетела мне: тихонько прокрасться тропкой к нашим преследователям (другого же выхода нет), выскочить с кладбища, используя эффект неожиданности, и бежать что есть мочи в город, ко мне домой.
Но, во-первых: Гладкий Хиппи только что выкурил две сигареты и далеко он не убежит; а во-вторых, на мне были шлёпанцы-вьетнамки, которые я бы потерял почти сразу.
Мы тихонько полезли на здоровенный дуб с грубой, удобной для лазания корой — Хиппи первый, я следом.
В тот миг, когда я зацепился руками за самую нижнюю толстую ветку и повис, болтая ногами в воздухе на высоте в два человеческих роста, с ужасом понял: голоса возвращаются. Глянцевая поверхность вьетнамок скользила по морщинистой коре, а руки, мокрые от пота, соскальзывали с ветки. Хиппи уже успел притаиться в роскошной кроне.
— Ну всё, ворона тупая, теперь они точно смылись. Кастрат дурной!
— Ну, Федя, я ж не знал, что это какой-то пацан на могилу пришёл… Они где-то тут. Слышь, как тут накурено? Те поцы тут курили и гомошились!
— Я этим педикам мозги повышибаю, я тебе отвечаю.
Они стояли с обратной стороны дуба! Мои паскудные вьетнамки грозились сползти с потных ног и шмякнуться с почти трёхметровой высоты.
— А ну, глянь туда. Там трава примята.
Игорич послушно прошёл прямо подо мной; за миг до этого я подтянул ноги и скрестил их на ветке. Я висел, как спелый плод, готовый упасть от горячего дуновения ветра. Захоти я, мог бы вытянутой рукой взъерошить русые волосы на голове у Игорича: мол, «Молодец! Ищи, сынок, дальше!..»
— Федь, тут два бычка, — сказал он, стоя прямо подо мной.
Вьетнамки в очередной раз начали сползать. Левая, по идее, шлёпнулась бы Игоричу на темечко. Мальчик-обезьяна, то есть я, крепче стиснул ветку. Двумя метрами выше сидел Гладкий Хиппи.
— Федь, давай посмотрим там, в зарослях.
Игорич уже хотел первым кинуться искать нас в кустах, проявляя тем самым достойную истинного комсомольца преданность идее, как Федя жестом остановил опального напарника. Поманил пальцем к себе. Спасибо тебе, Господи, и за это. Деревянными руками я подтянулся выше и гоп-ля! — уже обнимаю ветку, удобно при этом лёжа на ней.
Чешуйки коры посыпались на блестящую от пота шею Игорича. Меня прошибло: ну всё, капец нам, сейчас он посмотрит вверх, протрёт глаза, потому что я нарочно натрушу туда сухой коры, а потом громко заорёт Феде, что ВОТ ОНИ, ТЕ ПОЦЫ, ОНИ НА ДЕРЕВЕ! ПОГОМОШИЛИСЬ И ТЕПЕРЬ ОТДЫХАЮТ, КАК ОРАНГУТАНГИ!
Но Игорич оказался реально тупым. Он небрежно смахнул сухую пыль и начал прислушиваться, что говорит его идол.
Федя проводил совещание, проявляя при этом не свойственные прямоходящему человеку чудеса стратегической мысли. В мёртвой жаркой тишине кладбища чётко слышалось каждое приглушённое слово.
— Слышь, Игорич, я думаю, они где-то тут зашкерились. Потому что выход отсюда только один, а кусты вон там — не продраны. Они где-то тут типа притаились. Давай тут сядем, тихонько покурим. Они подумают, что мы свалили, и вылезут. И мы их тогда хапнем, о!
Я почти видел, как загорелись глаза у Игорича. Сколько его знаю, Игорич всегда любил играть в «войнушки». Игорич, мать твою, думает, Федя хочет нас пальчиком пожурить? Такой большой пацан, а тупой, как тюлень.
Пацаны внизу присели под деревом, закурили по сигарете (Игорич с восторгом дал Феде прикурить от своей одноразовой зажигалки, простите, спалахуйки*) и начали вглядываться в густую зелень кустарника, не выйдем ли мы оттуда, на ходу подтягивая штаны и смакуя подробности последнего, особенно удачного траха. Но нет, никто не появлялся из зелёного вина дикой розы, дубов, боярышника да ещё поросших мхом зубов надгробных плит. Они срослись в одну сплошную амальгаму, и залезь туда кто угодно, вряд ли бы он сумел выпутаться из цепких лап терновника без чужой помощи.
Через пять минут пацаны, как по команде, сели, прислонившись спинами к стволу. Жара начала разморять и меня. Я глянул вверх и увидел, как сладко зевнул Хиппи.
Почти сразу зевнул и я. Подо мной по очереди зевнули Игорич и Федя. Зелёный нежный цвет вокруг дремотно пульсировал. Голова стала тёплой-тёплой, и я вовремя прикусил язык, чувствуя, как засыпаю.
Глянул вниз и прямо обалдел: наши сторожа, разлёгшись в густой траве под дубом, храпели. Вот это да! Это что ж вы нас так стережёте? Как сказал поэт, «рутульцы спали, сколько мочи, сивуха сна им поддала». Не знаю, как насчёт этой, но пацаны спали, как грудные дети после титьки.
— Хиппи! — шёпотом крикнул я. Гладкий Хиппи сиял улыбкой во весь рот.
Я осторожно скинул с ног шлёпанцы, зажав шнурки в зубах. Федя как раз начал тихонько похрапывать. Тихо, насколько позволяли обстоятельства, я спрыгнул вниз. Так же тихо, как кошка, или скорее кот, слез мой кореш.
В один окаменевший миг их дружный храп затих, и сердце моё остановилось. Федя перевернулся на другой бок.
Крадясь, как два крыса из закромов с зерном, мы вышли на разящее солнце. Наконец мы сообразили, чего избежали.
Отдышавшись, будучи не меньше чем в версте от кладбища, мы присели в теньке.
— Мисько, ты хоть понимаешь, что случилось? Случилось чудо. Понимаешь, чего мы избежали? И представляешь, что было бы, если бы нас зацапали?
— Успокойся и не дёргайся. Мы же всё-таки остались живыми, да? Ну вот. Так что не психуй.
Но Гладкий Хиппи оставался напуганным и напряжённым, как пружина, потревоженная любителем часового дела. Он не мог усидеть на месте, и я видел, как его колотило из стороны в сторону.
— Валим к тебе, а то они могут нас засечь, — бросил он.
Я хотел было возразить, потому что изнемогал от жары, от бега, от пыли, что въедалась в раскрасневшуюся, мокрую от пота кожу; я чувствовал себя как выжатый лимон, все эмоции смыл страх одним мощным приливом. Я был без сил. Хиппи не обращал на это ни малейшего внимания, его кеды уже поднимали облачка пыли на сухой раскалённой дороге.
С отчаянием в сердце я покинул прохладу и нырнул в жару.
До города оставалось каких-то полтора километра. Была, конечно, и дорога покороче, совсем прямая: она соединяла улицу Красноармейскую узким проходом с новой частью кладбища — той, где хоронили теперь, в наши дни. Но я был уверен, что именно по Красноармейской, а не по обходной, вернётся Федя со своим Санчо Пансой (в конце концов, кто из нас псих, чтобы переться в жару три километра?). Серая дорога местами была завалена кучами бурьяна — вялого старого бурьяна, который людям лень было выкинуть где-то в более укромном месте. Кое-где попадались загадочные размазанные пятна: места казней колорадских жуков, что паслись на чахлой картошке.
Вдруг Хиппи среди кучек пырея и ботвы заметил что-то интересное. Грязное и запылённое, как всё вокруг. Я присмотрелся внимательнее…
— Бляха-муха! — выкрикнул Гладкий Хиппи. — Да это ж Дюк!
Дохлый, запылённый, покрытый мухами, что вяло ползали по тусклой жёсткой шерсти. Мухи вылезали из полуоткрытой пасти, бродили по тёмным, когда-то блестящим от влаги глазам. Муравьи… они были везде, по всему телу, заползали и выползали из носа и ушей. Мне стало тошно. Хиппи задумчиво сказал:
— Так в пыли на пути наш язык был…
Цитируя сквозь стиснутые зубы, он замахнулся ногой…
и что есть мочи пнул дохлого пса
в уже, наверное, гниющий изнутри живот. И ещё раз, и ещё раз…
Вдруг пёс громко заскулил, подтягивая под себя перебитые мной лапы. Его глаза невероятно закатились, поблёскивая белками.
— Блядь! Ну ни хуя себе! — вырвалось у меня. Почему, КАК мы не заметили, что пёс ещё жив? НУ КАК МЫ МОГЛИ ЭТОГО НЕ УВИДЕТЬ? Пёс еле слышно поскуливал, а Хиппи продолжал его пинать.
Я отвесил звонкую оплеуху по затылку, так что Хиппи аж споткнулся.
— Я! Я! Я БЫЛ ТЕМ ЧУДЕСНЫМ! ТЕМ, КТО ШЁЛ! Я! — из внутренних уголков глаз у него текли слёзы, оставляя за собой чистые дорожки на запылённом лице.
Он смотрел на меня с вызовом. Когда я думал, что Хиппи уже отпустило, тот со всей дури вмазал жестокий пинок в покрытую пылью, мухами и муравьями собачью башку.
Пёс заскулил ещё громче, изнемогая от предсмертной боли. Я толкнул Хиппи ногой в бок, повалив его на колючую придорожную траву. Хиппи встал на четвереньки, держась за бок и продолжая плакать.
— Успокойся! Ты же не идиот какой-то, чтоб животных пинать!
Дюков виз затих. Царство тебе Небесное, брат Дюк. Прости, что мы с тобой так паршиво обошлись. А мы, в свою очередь, простим тебе все обиды, что ты нам причинил.
Моё горло сдавили слёзы. Жалко пса почему-то. Не стоило Хиппи его пинать, ой не стоило…
— Успокойся, он уже сдох. Не психуй.
Хиппи глянул на меня мокрыми глазами, встал и сутуло поплёлся по дороге. Он тяжело всхлипывал, что говорило о конце истерики.
Мне было как-то не по себе оставлять там Дюка: кто знает, может, он ещё жив? Я подавил слёзы и догнал Хиппи. Тот уже успокоился, и, если бы не розовые дорожки от слёз, ни за что бы не поверил, что он минуту назад пускал сопли.
— Слышь, Мисько? Только ты не говори Дзвинке, ладно? Ну, что я тут сорвался. Просто они меня уже все достали.
— Да ладно… Кроме неё, между прочим, и рассказать некому… А ей я не скажу. Так что всё окей, старик.
— Пойдём к тебе, что-нибудь глотнём.
После событий на кладбище и инцидента с Дюком Гладкому Хиппи было очень кстати свалить куда-нибудь к тётке в Теребовлю, Варняковку, Иний-На-Яйцах, штат Аляска, или, скажем, Песок-На-Зубах, штат Техас, Антананариву, Гонолулу или Тируванантапурам, штат Махараштра, Индия. Потому что я реально начал за него переживать. За его психическое здоровье, если прямо говорить.
Тётка из Теребовли, или Варняковки, или даже из далёкого Тируванантапурама, штат Махараштра, без сомнения, будет на седьмом небе от счастья, встретив наконец своего любимого племянничка из Медных Буков, Львовская область, которого в последний раз видела вот таким (показывает кончик грязного ногтя). Конечно, её немного напряжёт длинная шевелюра племяша, но в целом всё будет до одури мило: Гладкий Хиппи вдоволь нажрётся пирогов с вишнями, напьётся малиновой юшки, сварганенной по особому теребовлянскому, или варняковскому, или тируванантапурамскому рецепту. Понежится на солнышке, искупается в Серете, или Полтве, или в какой-нибудь луже, или в Брахмапутре, или что там у них есть. И главное — отдохнёт от Феди. Будет играть в прятки с теребовлянскими мелкими, а может, встретит Махариши Махеш Йогу, или старого мудрого махатму, или какого-нибудь гуру. Или сенсея. Или вообще никого там не найдёт и будет один, как палец. НО БЕЗ ФЕДИ!
Я подумал, что мне с Дзвинкой тоже не помешало бы где-то отдохнуть от этой драмы абсурда, которая тут разыгрывалась. Мы посовещались, и я решил идти в лес — в горы. Дзвинка рассказала, что там, на дикой высоте, есть офигенное озеро Лунное. Назвали его так, потому что даже при молодом месяце видно дно — настолько оно прозрачное. Но Дзвинка настаивала на своей версии: мол, озеро окрестили в честь Зигфриды, дочки жуткой ведьмы Ядвиги; только та залезла в воду, как у неё тут же начались первые месячные. Такие дела. У всех девственниц, подчеркнула Дзвинка, сразу же начинаются эти штуки, стоит им хотя бы одним глазом глянуть на водную гладь.
— Тебе виднее, — философски прокомментировал я.
Мы собирались взять по спальнику, два рюкзака и кучу всякого нужного в походе барахла: начиная с мясорубки и пенного огнетушителя, заканчивая пятикилограммовыми чугунными гантелями и двуручной пилой «Дружба-2».
Но сначала мне пришлось УЛОМАТЬ родителей Дзвинки. Пани Вера была приятной тихой женщиной лет пятидесяти, пан Юрцьо — приятным тихим мужиком, на год старше. Только двадцатилетняя сестрица Квитуся была той ещё сукой, каких поискать. Но, слава пану Богу (богу Пану?), она сейчас грызёт гранит науки в Киево-Могилянке.
Несмотря на всю их тихость и приятность, старики упёрлись, как козлы.
«Нет, — говорят, — пан Михайло, Дзвинка с вами в горы не пойдёт, ни-ни, вот дочка наших знакомых ходила с пластунами в горы, ударилась головой и ослепла, так что ни-ни. В связи с этим мы не можем доверить вам, пан Михайло, нашу дочку, нашу радость, наш калиновый цвет, наше дитятко пресладкое, серебром утыканное, золотом подбитое, вот Квитуня в Киеве, к нам почти и не приезжает, так что, потеряв Дзвинку, неосторожно вам, пан Михайло, доверенную, мы потеряем веру в будущее, в завтрашний день, в наше светлое грядущее, в Кравчука, в Черновола, Валэнсу, Махариши Махеш Йогу, Карлоса Кастанеду, Теуна Мареза, Тайшу Абеляр, дона Хуана, рабыню Изауру, Джидду Кришнамурти, Ортегу-и-Гассета, Мануэля Маруланду, А. Ч. Бхактиведанту Свами Прабхупаду, Махасаматмана и Уицилопочтли с Кетцалькоатлем вместе взятыми. (А п л о д и с м е н т ы.)
Больше того! Потеряв нашу ясочку, мы разуверимся в том, за что боролись наши родители, подставляя свои юные груди под штыки пьяных матросов под Крутами! (Д о л г и е а п л о д и с м е н т ы.)
Мы потеряем веру в Батька Хмеля, Батька Тараса, потеряем веру в Каменяра и Вечного Революционера, потеряем веру в Певицу Предрассветных Огней, в Стуса, в Расстрелянное Возрождение, в «Кобзарь», в «Махабхарату» и «Рамаяну», в львовское пиво, Клюмбу* и футбольный клуб «Карпаты»! (Б у р н ы е а п л о д и с м е н т ы.)
При всём нашем диком уважении к вам, пан Михайло, мы не разрешаем нашей кукушке идти с вами в горы — нет, нет и ещё раз нет! (Б у р н ы е, д о л г и е а п л о д и с м е н т ы.)
Товарищи! С того времени, как великий Ленин основал нашу партию, она уверенно идёт по начертанному им пути строительства социализма и коммунизма. (А п л о д и с м е н т ы.)
Так пусть и дальше укрепляется единство социалистической общности, всех революционных сил нашей планеты и нашего села! (Д о л г и е а п л о д и с м е н т ы, п е р е х о д я щ и е в о в а ц и ю.)
Слава нашей ленинской партии! Слава великому советскому народу! (Б у р н ы е а п л о д и с м е н т ы.)
Да здравствует коммунизм! Да здравствует мир! (П о д с в о д а м и з а л а р а з д а ю т с я а п л о д и с м е н т ы . В с е в с т а ю т . Р а з д а ю т с я в о з г л а с ы ): «Да здравствует КПСС!», «Даёшь трактор!», «Слава ленинскому Центральному Комитету!», «Даёшь пятилетку за три года!», «Слава генералу Роману Шухевичу!», «Да здравствует нерушимое единство партии и народа!», «Иосифу Виссарионовичу Сталину — ура!», «Слава! Слава! Слава! Ура!».)»
После долгих аплодисментов заговорила Дзвинка, которая сказала, что нет, папка, нет, я пойду с Михаськом в горы, мы ненадолго, завтра утром выйдем, послезавтра уже будем дома, и мы не будем биться головами и слепнуть, как Ирця Москалец, потому что она калека и не может устоять на ногах, а попёрлась с пластунами в горы, потому что туда шёл Бодя Сизён, и мы не будем купаться голыми ночью, потому что с нами ещё будет Михаськин брат, Орко, а он учится в ЛГУ, а его одногруппники как раз едут в горы, а они все патриоты, и члены, ну, УНА-УНСО то есть, и все с чубами, и скромные-вежливые-воспитанные, и никакого озера там нет, так что топиться мне негде, и мы всё мусор с собой принесём, чтобы ты видел, что мы не мусорили, ЧЕСТНОЕ СЛОВО.
На то, что мой брат Орко сейчас спекулирует турецким ширпотребом в Польше, я резонно промолчал. И если он вообще будет, то только с грудным ребёнком и той шалавой, которую он так неосторожно подцепил.
На пленуме слово взяла пани Вера, которая обращалась скорее к мужу; она вещала, что Дзвинка очень дружит с Михаськом, а на море, из-за гиперинфляции, они, похоже, в этом году не поедут, так почему бы нашей лялечке не отдохнуть от жары в хорошей компании цвета нации, надежды нации, а не просиживать в раскалённой каменюке вместе с этой окацапленной москвофильской молодёжью тут, в Медных Буках. «Тем более, — продолжала она, — мы, Юрцьо, знаем Михася не первый год; знаем его как вежливого, тихого и надёжного парня, который даже голоса на нашу дочку не повышает и всегда ведёт себя, как учтивый кавалер, ему (ты не заметил?) присуща та воспитанная интеллигентность, о которой рассказывала моя мамуся, которую взращивала в себе вся довоенная галицкая молодёжь, будь то батяр или шляхтич — лишь бы не фраер, и которую мы, благодаря освободителям, Юрцьо, не застали, тем более работы в доме не так уж много...»
Я, в свою очередь, увидев, откуда ветер дует, заверил, что панна Дзвенислава проведёт эти два дня в компании национально сознательной молодёжи, где, без сомнений, большим авторитетом пользуются как мой брат Орест, так и ваш покорный слуга, и где под гитару будут петь не грубые москальские песни вроде «Я зарезал свою маму», а истинно украинские жемчужины казацкой и повстанческой творчества. Аминь.
Ага, чуть не забыл: каждые пятнадцать минут будут цитироваться Шевченковы «Сон» и «Розрытая могила», а каждый час — исполняться Национальный гимн Украины (слова П. Чубинского, музыка М. Вербицкого).
Пан Юрцьо пытался было вставить что-то про полнолуние, мол, кацапы на волколаков и упырей превращаются, и всякую другую фигню... упыри, летучие мыши, щезники, нявки, мавки, чугайстры, мастера-ломастера, колобки, капитоши, котыгоршки, барабашки, чебурашки... Победа была за нами.
Мы и правда планировали вернуться через два дня: утро и день в пути, вечер на месте, обед и вечер следующего дня снова в дороге.
Дзвинка авторитетно заявила, что почти хорошо знает туда дорогу.
— Дзвинка, а мы там не застанем случайно толпу туристов с машинами, музыкой, девками?
— Ты шутишь, Мисько. Про то озеро знают два-три человека, не больше. Я хотела назвать его озером Моррисона, но легенда гласит, что оно Лунное. Якобы в нём купалась дочка Ядвиги, мощной ведьмы, и у неё как раз начались месячные... ну и так далее. Серьёзно, так нам ещё тот гуцул рассказывал.
— А мясорубку и гантели брать?
— И полное собрание сочинений В. И. Ленина в переводе на угуйский.
Она была классной девчонкой, эта Дзвинка — милой и без заскоков. Она понимала мои туповатые шутки, любила слушать бред, который я порой (то есть очень часто) нёс. Я мог говорить с ней, не заикаясь и не краснея от волнения. С другими девчонками было просто нереально сложно найти общий язык. Они утверждали, что я зануда. Дзвинка, похоже, обожала зануд. Короче, Дзвинка была той, с кем никогда не против посидеть вечером на нагретом крыльце и полюбоваться солнцем, целующимся с туманными горами. С ней всегда приятно прогуляться вечером по мосту над рекой, чувствовать тепло её ладони в своей и ощущать, как нагретый за день бетон моста отдаёт жар мягкими волнами нежным сумеркам, влажным от ароматов маттиолы и цветущей липы.
Мы разделили между собой, кто несёт армейскую тушёнку, кто гречку, кто старую (такую, что хорошо печётся на костре) картошку, кто хлеб, кто воду и так далее. Мясо не брали: при такой температуре, думаю, мухи успеют пройти полный жизненный цикл. Тем более шашлыки, по нашему общему мнению, — это талант взрослых или мудаков, или тех, у кого оба качества в одном флаконе. К тому же ни я, ни моя подруга готовить мясо на решётке не умели.
Палаток у нас, во-первых, не было, а во-вторых, мы бы их и не тащили: погода застыла и оставалась жаркой без видимых изменений уже две недели. Последний дождь шёл в день моего приезда.
Тайну маршрута Дзвинка собиралась открыть мне в самый последний момент. То есть завтра утром, когда выйдем за пределы города.
Мы договорились встретиться завтра на мосту ровно в семь утра.
С вечера я спаковал свой рюкзак, рыцарски предложив Дзвинке доверить мне львиную долю провианта плюс котелок. К нашему обоюдному счастью, у Дзвинки был «ермак» — как и у меня. Поверьте: совковые «колобки» разрабатывались пятым отделом КГБ для подавления свободомыслия и свободолюбия среди туристов. Мой батя, ещё живя в Новом Саде, купил крутой чешский рюкзак с десятью тысячами всяких ремешков, кармашков, стяжек — для миллиметровой подгонки под моё грешное туристское тело.
«Ты всегда берёшь с собой в походы презервативы?» — спросил я сам себя, засовывая резинку в карман «ермака».
«Нет, почему же, не всегда, не всегда, только когда вспоминаю судьбу бедного Орка.»
Засыпая, я смотрел на почти полную луну, которая слепым глазом нагло разглядывала меня через окно.
Дзвинка радостно скалилась на меня, сидя на перилах-ограждении моста. Наполненный рюкзак одиноко жался к её ногам, напоминая о грустной судьбе бычков, обречённых на убой, которым страшно отойти от мамки.
— Одиннадцать кило, — не без гордости сказала она. — Вижу, ты ещё, кроме сочинений Ленина, прихватил свою печатную машинку.
Возразить язык не повернулся: пятнадцать кило — они и в «ермаке» пятнадцать.
Я помог ей закинуть рюкзак на плечо. И мы двинулись. Двинулись прочь, оставляя в предрассветном свете грядущую жару, сонного Федю, мою усадьбу, оставляя воспоминания о своём «я» в городе.
Дзвинка объяснила, что, расскажи она мне о нашем маршруте вчера, я бы точно его зарубил. Но, выслушав наконец этот десятиминутный отчёт об этногеографии Карпат вокруг Медных Буков, я бы не сказал, что он был совсем безнадежным. Очень даже ничего... А если учесть, что его разработала девчонка, которая с трудом ориентируется в собственной хате, то он был почти отличным.
Итак, мы поднимаемся вверх, сворачиваем на какую-то тайную тропу, с неё выходим в село Гицли, оттуда всё вверх и вверх, аж до славного городка на перевале — до Вовчисок. А дальше должны были тащиться пару километров непролазными дебрями, потом свернуть на маленькую потайную лужайку, и — раз! — мы на вершине горного хребта. А дальше — как по проспекту Свободы. Умахавшись идти этим же хребтом, мы наконец поймём, что озеро где-то тут рядом.
Дзвинка с самого утра была в отличном настроении. Она рассказывала всякие интересности из истории здешних краёв.
Мы поднимались почти цивилизованной горной дорогой всё выше и выше. Я похвалил Дзвинку за то, что она надела джинсы, а не шорты, или, что хуже, — узенькую мини-юбку. Но вру... Дзвинка никогда бы не надела мини-юбку. Это, как и шашлык с музыкой и девками, было талантом мудачек. Со мной во Львове учится не одна такая. Они натягивают эти узкие лоскуты ткани на свои толстые ноги, похоже, не осознавая, что становятся похожими на перетянутые верёвкой колбасы. Но пацанам, говорят, такая экзотика очень даже по вкусу.
На ногах у Дзвинки были высокие сапёрные ботинки, по-научному «мартенсы», а в народе — «берцы». Скажите мне, пожалуйста, где ещё вы видели девчонку в «берцах»? Вот именно, если вы видели такую, да ещё и с милым личиком... Если вы видели её и случайно глянули на её товарища, значит, вы видели нас с Дзвинкой.
Ходить в походы меня учил Арсен Нера, Арсена — его брат Павел Нера, а того — сам Петя Дупа.
Петя Дупа был нашим духовным лидером, а ещё адептом и свидетелем «Iron Maiden», «Pantera» и украинского панка. На данный момент все трое упомянутых относятся к поколению первых неофитов, обращённых на путь нац-панк-культуры. Они носят казацкие чубы на бритых головах и не пропускают ни одного Факельного Похода. Так что все премудрости туриста я познал именно у гуру Пети Дупы. И не удивляйтесь, что наши рюкзаки были полными: мы взяли по дополнительному комплекту одежды, тёплые носки, взяли даже куртки-ветровки, хотя небо было безоблачным, и полную аптечку — от анальгина и активированного угля до сульгина, пенициллина и витамина С. Потому что так учил Петя Дупа, и так учил Афанасий Никитин, и так учил великий землепроходец Чжан Цянь.
— Михасько, а ты знаешь, что вот эта колея значит?
Дзвинка показывала рукой на старую узкоколейку, которая вынырнула из папоротников и травы прямо у нас под ногами. Насколько мне было известно, эта колея проходила где-то мимо двух местных чудес природы — двухметрового муравейника и болота-трясины. Судя по интонации, Дзвинка сама хотела рассказать, что эта колея значит. Я вопросительно мотнул головой.
— Слушай. Когда-то Медные Буки были простым зачуханным селом и назывались Липинцами. Но в каком-то там тысяча каком-то году в село пришёл один панок. Раздобыл себе тут крутой дворец, курил на крыльце трубку с длинным чубуком и лапал служанок за жопу. А однажды пошёл на охоту в свои горные угодья. И где-то тут он нашёл быстрый горный поток, а в том потоке лежал большой бук, поваленный бурей. И бук тот был не простой, а медный. Панок тихонько выругался и на цыпочках подошёл к дереву. Оказалось, что дерево-то деревянное, но покрыто тоненькой плёночкой МЕДИ.
При этих словах Дзвинка глянула мне в лицо, проверяя, производит ли её история должное впечатление или нет. Я открыл рот, показывая, что от любопытства чуть не теряю сознание, и взял её за руку. Она улыбнулась и продолжила:
— Панок обосрался от страха! Сказал, что это работа всяких нявок-мавок да мольфаров-сатанистов. Пошёл он к одной ведьме, звали бабу Секлета. Секлета ему и говорит: «Знаю, за чем ты, красный молодец, пришёл, знаю... Но не скажу. Ибо не могу.» Панку, а был он уже мужик в годах, понравилось, что его старые люди красавцем зовут, ну и дал он той Секлете корзинку с булочками, три колечка домашней колбасы... Ну, старая карга начала колебаться. Говорит, мол, может, что-то и удастся прояснить с этими всеми мавками-нявками. Тогда панок добавил ещё ведёрко свиной грудинки и бочонок какого-то дешёвого бухла, по-тогдашнему сивухи. Долго ещё эта Сивилла, то есть Секлета, ломалась, но наконец попёрлась на зачарованное место. Наверное, не без помощи пинков красного панского сапога.
Дошли они до того бука и стали подниматься вверх против течения. И нашли там не один, а целых СЕМЬ поваленных буков, И ВСЕ В МЕДИ! Уже и мох сменился камнем, а они всё идут вглубь леса. Уже и камни в русле становятся медными, и тут они натыкаются на пещеру, из которой вся эта речушка вытекает. Заходят они туда с факелами, а ТАМ!... В уголке пещеры скелет человеческий, речкой омывается, И ВЕСЬ, С НОГ ДО ГОЛОВЫ, МЕДНЫЙ, КАК ЧАЙНИК!
Дзвинка снова глянула на меня, и я тихонько ахнул от впечатления.
— Бабка Секлета долго ещё что-то там стонала, бормотала, наконец сказала, что у неё нет лицензии, то есть легитимации, на ворожбу в высотных районах. Панок, увидев, что его инвестиции в старую суку себя не оправдали, приказал её колесовать. Кстати, как бы того пана назвать? Выбирай: Педько, Терешко, Шелифон, Лесько, Олешко или Сизён...
— Ну, а тем краем проходил один добродей, Радомир из Пустых Мыт, более известный как Радомир Ясный Месяченько. Заглянул тот добродей к пану во двор и говорит, мол, так и так, дескать, он есть придворный ворожбит при Его Величестве короле Людовике XVII, а ныне скитается, ибо Его Ясновельможность изгнали из монархии за знания тёмные и зловещие, вроде демонологии да некрофилии...
— Может, демонологии и некромантии? — переспросил я.
— Так-так, некромантии и зоофилии... А панок наш был как раз не в лучшем настроении. Не успела ведьма дух испустить на колесе, как народ тут же взбунтовался: кто, говорят, нашим деткам будет бородавки сгонять? А? А на печке пахать и на козьем говне гадать? А? Может, вы, пан Панько? Одним словом, мужики, да и только. Но тот пройдоха оказался очень кстати. Поселился он в Секлетиной хате. И живёт, в ус не дует. Аж вдруг услышал тот добродей про дивные те медные буки, что в быстром ручье ветки мочат. Шустрым, видать, был, зараза, потому что понял, что там, где-то должны быть залежи медной руды. Он призвал нескольких дюжих молодцев из села и загнал их туда под страхом мужской немочи в постели. Те парни начали долбить скалу, и... «ИОСИФ СТАРЕНЬКИЙ!» — подумали мужики. «КОВЕЛЛИТ!!!» — подумал Ясный Месяц. Куча синей руды с маслянистым блеском! Так вот Радомир из Пустых Мыт основал первую в регионе выплавку меди. Вот так-то.
— А что дальше? — заинтересованно спросил я, щурясь на солнце, пробивавшееся сквозь кроны сосен.
— А дальше... Много воды утекло с тех пор... уже виски древности покрылись сединой... Уже и детки многочисленные того добродея успели сгнить, да и внуки с годами не молодели. Пришли австрийцы и поставили всё на промышленную основу. И за каких-то сорок лет выгребли всё до последней крошки. Но за это время Липинцы переименовались в Медные Буки, и не один австрийский панок успел переехать в эту цветущую провинцию. Понимаешь, тогда наше местечко переживало подъём, не то, что сейчас — село без сельсовета. А медь кончилась — и на место австрийцев стала съезжаться галицкая интеллигенция. Оно превратилось в своеобразный курортный городок для панычей, и потому построили бордельный отель «Готель де ля Руж». Но молодняк скоро понял, что никаких балов и тусовок тут нет, и вместо молодёжи стали съезжаться денежные старые пердуны с польской кровью.
— А часом не из того пансионата потом советы сделали интернат для девчонок?
— Именно так! А потом одна маленькая девочка, что любила вокально-инструментальный ансамбль «Doors», нарекла его Гиацинтовым Домом. И двое пацанов из Медных Буков, когда хотят подлизаться к ней, именно так здание и называют.
— Крутая история. Расскажи ещё одну...
— Не, Михасько, теперь твоя очередь.
— Ну ладно. Страшная история, называется «Волосы»... Был себе психиатр, и пришла как-то к нему девушка с волосами вишнёвого цвета.
Так мы и шли. И была одна байка, за ней другая, и ещё одна...
Миновали село Гицли. Такое себе село, ничем не примечательное, разве что навозом воняет сильнее. Пока что Дзвинка мастерски вела нас по заданному маршруту.
В селе на нас смотрели, как на идиотов, что в этих местах на полном серьёзе считается синонимом туриста. Мы прошлись единственной улочкой, по обе стороны которой стояли хаты с лавками. Несколько подвыпивших баб, занятых работой на огороде, увидели нас, идущих за руки, с большими рюкзаками за спинами, в военных кожаных ботинках, в застиранных до дыр, выцветших от времени и хлорированной городской воды джинсах — и многозначительно переглянулись. Дзвинку, похоже, оценили как шлюху-курву-бродяжку, а меня как явного педика. Потому что если этот турист не педик, то нахуя ему длинные волосы?
Желая досадить подвыпившим бабам, я сорвал перед забором одной из них три больших ромашки и прицепил Дзвинке одну за рюкзак, вторую — к её белой майке (скажите, панове, почему эта девчонка не надела лифчик?), а третью — ей за ухо. Дзвинка, в свою очередь, смачно поцеловала меня в губы.
Старые бабы аж полоть перестали. Чтоб меня гром побил, если они где-то видели подобную наглость. Бабы снова обменялись многозначительными взглядами. Таких отморозков, как мы, они точно ещё не встречали.
Дзвинка выдернула из травы пару васильков и украсила ими мои волосы и рюкзак. У хиппи цветок был символом мира и любви. Они засовывали ромашки в дула автоматов, а солдаты их за это расстреливали. Может, нам объявить 1993-й — Летом Любви?
Мы снова погрузились в зелёные дебри. И снова вверх. Оставив село позади, через двадцать минут мы совершенно неожиданно выскочили на маленькую полянку с озерцом и нависшей над ним аккуратной хатой.
— Это оно? — стараясь скрыть разочарование от наличия цивилизации, спросил я. Озерцо довольно милое, слов нет, но люди, хата...
— Абсолютно нет! Это... Это целая НОВАЯ ИСТОРИЯ!
Я любил слушать её байки-«истории» для походов: у Дзвинки был колорит пригорского рассказчика. Я навострил уши.
— Значит, дела были такие. Когда-то давно, ещё при совке, в Медных Буках жил один мужик, Евгений Балий, он же Геник Балей, он же Юджин Белью, родственник знаменитого Адриана Балия, то есть Эдриана Белью, гитариста группы «King Crimson». Он играл на саксофоне, как и ты. Рос способным пацаном, поступил во Львовскую консерваторию... Короче, всё у него было бы круто, родись он в Польше или Чехословакии. В СССР же считали, что от саксофона до ножа — один шаг. Сам знаешь: «сегодня он слушает джаз, а завтра родину продаст». И чувак нигде не мог найти работу, только и делал, что лабал по свадьбам да играл в переходах. Но однажды, — Дзвинка подняла аккуратный пальчик, подчёркивая, насколько исключительным и неординарным был случай, — так вот, однажды встретил его некий тип, который как раз искал саксофониста в свой джаз-бэнд. Тот тип был не кем иным, как поляком, и звали его Мавриций Какой-то-там. Мавриций повёл Геника в ресторан «Романтик», накормил его, и уже через пару минут Маврицию стало ясно, что Геник готов ехать в Казимеж Дольный хоть сегодня вечером. Там, в Польше, они создали группу «Pocket-House Blues». Генику сказали, что он необработанный сапфир, или что-то в этом роде — короче, классный малый. И после напряжённой работы в Казимеже на улице Сестёр Василианок, 149, они начали давать концерты. Ну и машина закрутилась. Семнадцать лет они джазят по всему миру. В 1989-м даже заехали в Медные Буки. И сам Геник всё это нам, малым, рассказывал. Теперь даже улицу, где он жил, переименовали в улицу Сестёр Василианок, хотя и не совсем понятно, зачем. Но это на нас похоже.
В итоге всё это фигня; ты же видишь — в Медных Буках постоянные конфликты между нами и москалями, то есть москвофилами. Схидняки (люди с востока Украины) в городе не хотели, чтобы «Pocket-House Blues» давали концерт, потому что это веяние разлагающегося Запада. А наши, увидев, что им это не в кайф, принялись чинить сопротивление. Короче, пока вся прогрессивная молодёжь и прочая шантрапа сидела в клубе и слушала «Summertime Desperation», за стенами кипели нездоровые страсти, которые плавно перетекли в побоище. Наши не рассчитали сил и притащили на демонстрацию металлические прутья и обрезки труб. Тогда одного мужика затолкали насмерть на месте, а ещё четверо умерли в реанимации от тяжёлых черепно-мозговых. Это был, наверное, самый большой конфликт не только между нами и ними, а вообще за всю историю посёлка.
— Ты серьёзно? Ну, про тех... пятерых, что умерли? А кем они были?
— Весь прикол в том, что трое из них вообще никакого отношения к демонстрации не имели. Их по ошибке затолкали нацики.
— Русскоязычные схидняки. Но дело не в межэтнических заморочках. Эта демонстрация стала отличным поводом для сведения личных счётов. Хороший предлог. Можно прикрыться благородной целью... Ферштейн?
— Дача стала очередной точкой кипения. Кацапы не хотели, чтобы бандеровец-перебежчик приезжал сюда со своими бабками. Тут сыграла обычная зависть. Он привёз весь материал из Польши, зашустрил хату, и теперь приезжает на зимние каникулы в Карпаты. Кстати, раз есть хата, значит, скоро будут и Вовчиска.
На этом мы сделали привал. Долгий привал, хороший привал. Мы съели пару яблок из племенного сада Олельков — Дзвинка знала, что я особенно неравнодушен к папировкам. Было нереально приятно сидеть босым на сухой, устланной хвоей земле, прижавшись плечом к измученной Дзвинке, и грызть холодное, влажное яблоко. Стопы жалобно запищали, когда я в очередной раз засовывал их в разогретую кожу «мартенсов». Узкая, побледневшая тропка практически не существовала, осталась только хвоя с её острым ароматом, огромные раскидистые кусты папоротника и парящая влага леса. И великаны-сосны с колючими кронами, что гудели о Карпатах и свободе.
Внезапно тропка влилась в тропинку, та — в протоптанную дорогу, а та, в свою очередь, превратилась в асфальтовое шоссе. Шоссе — сказано, конечно, слишком громко для такой ямистой выпуклой полосы асфальта, но это уже «цивилизация».
— Дзвинка, признавайся: мы же уже еле дышим.
— Терпи, терпи! Впереди ещё столько же... Ги-и-и-и!!! — Дзвинка в восторге втянула в себя воздух. Она махнула рукой позади меня: — Смотри, Михасько! Смотри, где мы уже!
Я устало повернулся всем телом сразу.
— Ух ты! — забыл я про всякую усталость, потому что тот пейзаж, что открылся, действительно стоил удивления. Могучие горы, покрытые вековыми деревьями, что слегка покачивались в мареве жары, царившей даже здесь, на высоте птичьего полёта. Где-то глубоко внизу, в белой дымке, распластались, словно семейка вросших в землю черепах, наши Медные Буки, такие маленькие, что деревья сливались с хатами. Город, окружённый с трёх сторон горами, будто в защите стен. И леса... леса. ЛЕСА. «Если придут лесорубы, — мелькнуло у меня в голове, — лесорубы со своими безумными бензопилами, со своими бедами и мизерными зарплатами, со своими бутербродами с парой круто сваренных яиц, завёрнутых в старый выпуск «За вільну Україну»... всего этого толчёного изумруда не станет. Элементарно.»
— Смотри, Михасько, — восторженно прошептала Дзвинка, дёргая меня за руку и указывая ещё куда-то. На одном уровне с нами, только дальше, ближе к соседней вершине, неподвижно висел (или плыл?) беркут. Делал большие плавные круги, совсем не махая крыльями.
Я обнял Дзвинку. Нам открылась она, ГАЛИЦКАЯ МЕЧТА, идея-фикс каждого галичанина, картина, что исцеляет душу, лечит экзему, снимает неврозы и дарит причудливое, но от этого не менее искристое чувство счастья. Не имело значения, какие испытания готовит нам судьба. Когда видишь картину, которую видим мы, всё теряет вес, и ты чувствуешь себя частицей, крохотной частицей Карпат, и ощущаешь, как таинственные седые замыслы природы шевелятся где-то здесь, рядом с тобой и мной, и всё вокруг сразу наполняется символами, знаками и предзнаменованиями, и ты становишься независимой вещью-в-себе, и ты чувствуешь, что умеешь летать.
Вовчиска, в отличие от Гицлей, казались городишком культурным, даже с претензией на европейскость. Чистые узкие тротуары, широченные полотна дорог (чтоб влез самый толстобокий TIR) и старые раскидистые липы в цвету.
Городок был прост, как дверь: центральная широкая дорога — улица Техническая, две параллельные и две пересекающие улочки. Даже на этой высоте жара продолжала свою затяжную оргию, поддерживая в состоянии перманентной эрекции слабовольные столбики с подкрашенным спиртом в термометрах.
Мы прошлись вдоль пивной “ПОД ЦАПОМ”, магазина “Тысяча мелочей” (“дурниць”, — поправила их Дзвинка, заглянув в лавку), вышли на возмутительно чистую площадь, окружённую фонарями. Площадь по периметру была усеяна закутанными в шерстяные платки бабками, что продавали молоко в трёхлитровых банках, а ещё сыр, жёлтую жирную сметану, яйца, ежевику, белые грибы и петрушку.
Миновав пустой постамент (уж не памятник ли Человеку-Невидимке?), увидели, что дорога резко уходит вниз; Дзвинка уверенно сказала, что надо чуток спуститься, чуток снова подняться, и ещё немного протащиться непролазными зарослями ежевики. Короче, цель становилась всё ближе.
Я задрал голову. Мы как раз выкарабкались на вершину горы и теперь, по словам Дзвинки, должны были идти, как по проспекту Свободы. Мы сидели на стволе поваленного дерева, окружённые клубами дикой ежевики.
Я продолжал разглядывать небо. Восточная часть напоминала морщинистую кожу реликтового ящера с Галапагосских островов. Чуть выше тех облаков были перистые, рядом с ними стайкой держались кучевые барашки, а солнце через несколько минут должно было нырнуть в сплошной слой кучево-грозовых, которые уже вытягивались в крепкие облачные башни и скалы. Солнце просвечивало сквозь вуаль высотных тоненьких облачков, которые тоже ничего хорошего не обещали.
— Понимаешь, если на небе облака трёх ярусов, то почти всегда погода портится.
— Да? А чувствуешь — немного парит.
— Есть такое… Как-то я с пацанами играл в футбол. А погода уже дней пять стояла солнечная, почти без облаков. Ещё и день тот выдался особенно солнечным и непривычно ясным. Но очень высоко засела пара-тройка перистых облачков, вот таких, — я показал ей, каких именно, и продолжил: — Вот. Но только к вечеру ветер не стих, как при хорошей погоде, а усилился. Я к тем пацанам обращаюсь: “Вот, пацаны, — говорю, — завтра будет ливень”. Они начали с меня ржать, по-ихнему — “насмехаться”.
— И что дальше? Тебя тогда, в тот раз, побили?
— А на следующий день какая была погода? Облачно с прояснениями?
Мы уже двинулись, но Дзвинку, похоже, эта тема сильно заинтриговала:
— А что мы с тобой будем делать, если начнётся буря? Как говорят, “грозы со шквальными ветрами”? А то и с молниями? Или с градом! Всё ведь раскиснет…
Но было видно, что такой поворот событий ей бы даже понравился.
Вот мы и вышли на проспект Свободы. Брели самым верхом горного хребта в нерукотворном коридоре. С обеих сторон росли коренастые сосны, а их кроны смыкались над нами. Внутри коридора жил полумрак, тёплый и влажный, как завёрнутый в туман июльский рассветный кот. Вся земля покрыта ровным слоем хвои без малейших признаков человеческого следа. Это было нереально — фантастика, точь-в-точь, как описывала Дзвинка.
Усталость незаметно пропала, а может, притаилась, или стала нашим новым, желанным товарищем. Действительно, эта часть похода казалась самой приятной и лёгкой.
Я спросил у Дзвинки, который час. Полпятого, ответила она.
Полпятого! Мы тащились уже почти десять часов!!!
Мы перестали чувствовать ноги, когда плотная стена елей расступилась, открывая жемчужину, которую приберегают только для особо доверенных лиц, для избранных. “Мы избранные”, — утешился я.
Дзвинка охнула от впечатления. Я только тяжело дышал открытым ртом.
Малюсенькая полянка, размером с газон среднего американца, ровно стелилась к самому озеру, а потом резко ныряла в его воды. Небольшая гладь частично поросла кувшинками, давая приют своим обитателям — если такие были, конечно. Я насчитал семь раскрывшихся водяных лилий.
— Холера, — вымолвил я. — Озеро глубокое, раз тут кувшинки растут!
На противоположной от нас стороне клубился густой кустарник. Попасть на эту поляну можно было только одним путём: тем, которым пришли мы. Дзвинка устало скинула со спины свой рюкзак. Потёрла натруженные ключицы. Потянула спину.
— Сначала пьём, потом едим, потом купаемся, — сказала она.
— Сначала пьём, потом купаемся. И только когда насобираем дров на костёр, тогда будем жрать.
— Потому что так учил Петя Дупа…
— …и так учат Тур Хейердал, великий мудрый хоббит Бильбо Бэггинс и Джон Рональд Руэль Толкин, автор “Сильмариллиона” и “Айнулиндалэ”.
Дзвинка прыснула водой, которую только что отпила из бутылки, и громко расхохоталась.
Сосны и ели замолкли. Воздух, казалось, умер. Он просто перестал двигаться и забыл про существование ветра. Даже на высоте полёта беркута, на этой мифической поляне у озера царила неподвижная духота, как в прогретом ангаре.
Мы лежали без сил на одном большом одеяле. Где-то пока очень далеко гремел гром. Капельки воды с мокрых волос Дзвинки украдкой скатывались на её мокрую спину. Она прислушивалась к буре, что надвигалась. Облака над нами приобрели неприятный песочный оттенок, переходящий в контрастный фиолетовый туман на востоке.
Скинув тяжеленные рюкзаки, которые уже стали чем-то необходимым для нормальной походки, мы освободили стопы от плотных кожаных ботинок и просто лежали без малейшего желания или возможности пошевелиться. На расстоянии слышался журчание ручейка, вытекающего из озера.
Через четверть часа оцепенение прошло, и началась классическая лагерная работа. Она всегда одинакова, даже если вас в лагере всего двое. Жадно хлебали воду, расстилали на земле отдельно белую клеёнку для будущей трапезы, отдельно большое пёстрое одеяло, которое родители Дзвинки обычно берут на озеро, и которое пришлось тащить именно мне… куча всяких мелочей, включая сбор хвороста и разжигание костра. Огонь я разводил стружкой из плексигласовой пластинки. Она загоралась очень легко и была суперполезной, когда под рукой нет сена или хвои. Хвоя была, но сырая.
Не буду повторяться, кто научил меня этому трюку.
Дальше шло разведение костра, ломка веток на подпорки для котелка. Наконец, когда гречка была засыпана, можно было позволить себе прилечь. Но Дзвинка тут же начала меня тормошить, чтобы мы шли купаться. Она с самого начала скинула джинсы и теперь бегала по нашему лагерю в майке и белых трусиках. Пару раз она уже заходила в озеро, но тут же с писком выбегала и кричала, что вода страшно тёплая. Да что там, КИПЯТОК.
Когда пришло время водных процедур, Дзвинка достала свой раздельный купальник.
— Отвернись! — приказала она и, повернувшись ко мне спиной, скинула майку и трусики быстрее, чем я успел нахмурить лоб от удивления. “Симпатичная жопка”, — подумал я, но, чтобы не расстраивать её, отвернулся и сам начал переодеваться.
А потом были дикие-дикие заплывы, оранжево-жёлто-салатово-голубо-синий хрустальный плеск; мы забегали в озеро, держась за руки, поднимая гейзеры брызг, а потом ныряли в тёплую, как чай, как вода в бадье на солнце, тёплую прозрачную жидкую текучую хрусталь, ныряли ко дну, и, хотя его было прекрасно видно, не могли достать, настолько оно было глубоко; и пугали стайки молодняка какой-то рыбы, и пугали птиц, что прятались в кувшинках, и чувствовали себя частью Карпат, тех Карпат, которые не знали про существование гиперинфляции, про лесорубов с их вонючими бензопилами; чувствовали себя странными зверьками, искристыми угрями, тритонами, которые никогда не узнают, что такое трёхлитровая банка с водой, которые фонтанируют свободой и которые сольются при свете полной луны здесь, в сверхтекучей ультрапрозрачной воде, где невозможно достать дна, сколько бы ни нырял.
И мы целовались, даже под водой, и Дзвинка, обвившись вокруг меня, тянула нас на дно, которое невозможно достать, и не пугалась и не стеснялась того, что чувствовала в моих плавках, потому что это была жизнь.
И теперь мы лежали и сохли, потому что оказалось, что у нас один мохнатый полотенец на двоих — но и в этом была своя романтика. Романтика была даже в грозе, молнии которой подбирались всё ближе. Возможно, это был вечер, созданный для романтиков? Романтиков, которые забыли дома 1 (одно) полотенце и 1 (одну) коробочку чая. Поскольку гречка булькала, как магма в жерле вулкана, настала пора добавлять всякие вкусности: армейскую тушёнку, разогретую тут же, горсть пряных трав, от которых пахнет караваном, сурами и жаром пустыни, а из памяти всплывают непонятные южные словечки вроде фенхеля, кервеля, хмели-сунели или куркумы — Дзвинка не скупилась ни на специи, ни на другое добро, от которого рот заливается слюной, а в животе упорно бурчит.
Чай — точнее, вода для него — подкипал в двухлитровой жестянке. Поскольку заварку я забыл у себя на кухне, я нарвал горсть листьев черники — она, хоть и слабит, зато заваривается будь здоров.
Было уже восемь, когда от гречки остались лишь последние крошки, а мясных волоконцев, чтобы выковыривать заострённой спичкой из-за зубов, сидя у костра, и вовсе не стало. Гроза надвигалась. Теперь тёмный фиолет навис прямо над головой. Насколько хватало глаз, этот тревожный цвет гангрены расплылся по всем закоулкам, и соседние вершины за несколько минут тихо исчезли в дымке. Последняя всё густела и густела (скоро я смогу зачерпнуть её вымытым котелком и рассмотреть вблизи). А лес, генератор шума деревьев, перепуганно замолк.
Решили перенести рюкзаки под крону деревьев. Спальники пока пусть будут неподалёк от огня. При первых признаках дождя убегаем в лес.
Гром был совсем близко. Каждый раз казалось, что рвётся ткань неба. В сумерках молнии убегали из-под облаков лиловым светом. Мгновенно. И тут же, словно месть за побег, ревел взрыв.
Сумерки пришли с облаками раньше времени, а нам ещё надо было успеть насобирать достаточно хвороста, чтобы развести огромный костёр, а потом испечь нездоровое количество картошки.
Дзвинка сказала, что сама за дровами не пойдёт, потому что ей страшно, так что она не отходила от меня ни на шаг. Да что там говорить: мне и самому было не очень уютно и достаточно тревожно из-за бури, чтобы бояться идти в пронизанный скрипом и вздохами лес одному. До тяжёлых, переполненных лиловым светом небес можно было дотянуться рукой.
Развели костёр поближе к воде, и дым от него стелился по блестящей глади. Мы сидели на расстеленных рядом спальниках; я только в штанах — рваных и потёртых “Wrangler”, а она в своей тоненькой майке и белых трусиках, потому что было непривычно тепло для гор. Паркий воздух и трескучий жар огня сбоку вызывали в теле приятную лень.
Говорят, человек может долго смотреть на воду, огонь и работающего другого человека. Не знаю, как насчёт последнего, но первые два — правда на все сто. И это был настоящий кайф: сидеть, чувствовать голову Дзвинки на своём плече, тепло её тела и ладонь в своей ладони, смотреть то на пламя, то на усыпанную дымом (или туманом?) поверхность озера, слушать мощную фугу грома и ждать. Ждать дождя, ливня, ждать, когда от огня останутся угли и можно будет испечь картошку на ужин… на наш ВЫСОКОГОРНЫЙ ужин. Ждать…
Дзвинка достала сопилку и начала наигрывать разные интересные куски: то из “Кому вниз”, то из “Doors”. А потом мы просто сидели и пересказывали друг другу разные байки и мрачные “истории”.
— Помнишь, — начинаю я, — как только мы расположились, начали варить гречку? Пошёл я к ручейку, сижу, сру, руками по воде шлёпаю… И вдруг слышу — кто-то идёт ко мне по воде и тоже брызгает. Поднимаю глаза, смотрю — а это сама Цератовая Пани пришла.
— Цератовая Пани? — недоверчиво переспросила Дзвинка, на всякий случай бросив взгляд за спину, нет ли там кого.
— Да-да, Цератовая Пани, она сама представилась. Смотрю я внимательнее, а она вся, бедняжка, голая. И такая бледная, аж синяя. Завёрнута в большую клеёнку и подпоясана проводом с белой изоляцией. А ногти у неё обкусаны и фиолетовые, и кончики пальцев сморщенные-сморщенные… Я спрашиваю: “Простите, пани, вам, может, немного холодно? Вы такая синяя…” А она говорит, что да, холодно и мокро. А я тогда говорю: “Так, может, вы к нам придёте на чай погреться? Мы вон там с подругой остановились.” И знаешь, что она ответила?
Дзвинка облизала губы и напряглась, ожидая худшего поворота судьбы.
— Она сказала, что ПРИДЁТ ОБЯЗАТЕЛЬНО! Потому что так давно не пила ничего тёпленького…
Секунду Дзвинка настороженно прислушивалась к моим словам, а потом начала стучать кулаком мне по плечу:
— Что ты брешешь?! Ты не мог такого сделать! Никого ты не приглашал! Врун!
Я молчал, с серьёзной миной изучая её лицо.
— Или мог?.. — засомневалась Дзвинка вслух.
Но я оставался невозмутимым и продолжил:
— Но не это самое странное… Когда она развернулась и пошла обратно, я глянул на её спину. Там, между целлофаном, у неё были какие-то специальные волокна. Но она исчезла… сейчас где-то снова придёт, и мы спросим, зачем они ей.
Дзвинка отодвинулась от меня и уставилась в узор одеяла. Факт волокон выбил её из колеи.
— Волокна… хм-м… во-лок-на… Что-то тут не то, — бормотала она.
А потом повалила меня рядом с собой, и мы принялись целоваться.
Ближе к ночи истории становились всё кровожаднее, потому что мы проголодались. Вершиной хоррора стала одна парадоксальная байка, услышанная мной из достоверных источников ещё в детсаду. Она про мужика и его деда, которые однажды спятили (так мне это подали), а потом пошли в церковь и сожрали всех людей. После чего сожрали друг друга. Меня лично этот факт взаимного каннибализма до сих пор ставит в такой же тупик, как Дзвинку — наличие подозрительных волокон (лавсановых? тубулиновых? полиакрилонитриловых?) у Цератовой Пани.
В итоге травинка, которую я засунул в картофелину, свободно вошла — верный знак, что картоха готова. Под вспышки и гром мы её жрали, наслаждаясь постным вкусом, солью и чаем из черники (жаль, но сахар я тоже забыл). А когда картофельная расправа закончилась, мы доедали припасённые на десерт печенье и андрутики, то есть вафли.
Я подкинул пару веток и одну большую сухую колоду огню на съедение.
И уже когда руки были вымыты от пепла и крошек, когда жестянка с остатками чая спрятана под деревом, когда огню дали последнюю на эту ночь жратву… Только тогда мы перетащили спальники куда-то на середину поляны, чтобы не чувствовать жара и не обливаться потом.
Конечно же, нам не стоило ложиться спать вместе. Обязательно надо кому-то нести вахту. Мало ли что может случиться: заявятся лютый медведь, бешеный волк или та же Цератовая Пани. Но нам обоим было чуть больше пятнадцати, а это возраст, когда про такие вещи забывают.
Мы легли рядом, плечом к плечу, на сдвинутых вместе спальниках. Не было нужды забираться внутрь, потому что стояла духота, которую горы вряд ли помнят.
Я чувствовал мысли Дзвинки, а она чувствовала мои. И она знала, что я никогда бы не решился начать — ни за что на свете, но она и понимала меня лучше всех, кого я знаю. Дзвинка обняла меня и прижалась губами к моим губам, и наши губы и языки сплелись, кружились друг вокруг друга, словно экзотические влажные бабочки, я обхватил её руками, переворачивая на себя, а наши уста продолжали свой влажный танец чешуекрылых в темноте, тёплое тесное танго, танец жизни. Её губы порхали по моему лицу, лёгкие, как взмахи крыльев. Я положил Дзвинку на спину, и она подняла руки, чтобы я смог снять с неё майку. В темноте у костра я увидел её голой — такой, как в трёхстах снах: плоский незагорелый живот, её грудь, две небольшие выпуклости, мягкие упругие белоснежные полушария, увенчанные сосками, такими же аккуратными, как всё в ней, цвета угасающего жара, теперь твёрдыми и возбуждёнными; я вижу (мне кажется?), как увеличилась грудь, да, она налилась тёплым соком возбуждения, терпким и тягучим, вином возбуждения, тем вином возбуждения, что пришло из гор и грозы, из грома и молний. Я начинаю целовать её, сначала лицо, шею, ниже и ниже, маленькую ложбинку между её грудей, я целую её грудь, тёплую и белую, твердеющую под губами, всё ниже и ниже, живот и низ живота, как в каждой из ста тысяч фантазий, и, когда губы опускаются ещё ниже, Дзвинка выгибает спину, дрожащими ноздрями громко втягивает наэлектризованный воздух и под непрерывными поцелуями там, внизу, она прикусывает нижнюю губу, тяжело дышит и дрожит, прижимает меня к себе стройными гладкими ногами. Бело-лиловые вспышки дают секундную возможность увидеть её обнажённую красоту, и кажется, что я бы упал в обморок от её тела при свете дня. Я вижу глаза Дзвинки, широко распахнутые, и начинаю понимать: её глаза, как два чёрных провала на голубизне неба. Поцелуи бросают её в дикий жар, который я чувствую губами; я целую её. Она теряет голову от непрерывных касаний моих губ, и, наконец, срывает с меня штаны, рваные и потёртые “Wrangler”, срывает трусы, и я чувствую на себе лёгкий фокстрот её губ. Где-то там, глубоко в моей голове, сидит мысль, что кровь не отстирывается, и я в объятиях кладу Дзвинку на траву рядом.
Когда я вхожу в неё, чувствую: сердце остановилось, и кровь сейчас взорвётся из горячих вен. Дзвинка вскрикивает, как вспугнутая птица, но в крике, кроме испуга и боли, слышится что-то третье. Воля наслаждения и наслаждение волей. За её криком следует выстрел грома. Знакомый, но теперь ничем не сдерживаемый вспышка внутри ослепляет на какую-то минуту, и я не могу ничего понять, выплывая из бешеных глубин шока. Но ласки продолжаются, потому что сегодня ночь первых ласк, та ночь, что насквозь пропитана озоном и невидимым напряжением её тела.
Дзвинка целует меня, я продолжаю ласкать, хотя она и извивается под руками от того, что нарастает внутри, и я снова вхожу в неё, но теперь уже медленно, лёжа на спальнике, держа её на своём животе. Я не хочу придавить её собой, не хочу больше причинять боль; мы покачиваемся на божественных прозрачных золотистых волнах, в медленных равномерных движениях, её волосы падают мне на лицо, и я чувствую её запах, а влажные губы Дзвинки несут на себе привкус моего тела — точно так же, как на моих устах она ощущает вкус себя. Этот второй раз, к которому мы идём, приближается цветными вспышками, приближается в твёрдости её сосков и упругости груди. Мои руки скользят с её талии на ноги и ягодицы, она просовывает ладони мне под спину, и я уже вижу картину, потому что то, что приближается, — это орхидея, чёрная орхидея с пёстрыми разводами, я вижу её при вспышках стробоскопа, сначала редких, потом всё чаще, я слышу, как громко кричит Дзвинка, ей не от кого скрывать крик, потому что ближайшая хата там, внизу, она вскрикнула ещё раз, но ведь такого не может быть, во всех книжках и брошюрах пишут, что в первый раз девчонки ничего не чувствуют, но она действительно встретила то, к чему мы шли, она не отрывается от моих губ, её язык и орхидея, смотри, ты видишь её всё чаще, и вспышки стробоскопа прекратятся уже вот-вот, сливаясь в сплошной поток фотонов сквозь центры наслаждения в мозгу, и снова что-то внизу готово взорваться, и
ВОТ ОН, взрыв, миллиард вольт через наши тела, и я уже вижу её цветок, чёрный с зелёными и красными разводами, но вспышка внутри, мириады невиданных бабочек бьются в лоб изнутри моей головы, и вспышка, вспышка, вспышкавспышкавспышкаВСПЫШКА сквозь все архетипы сознания до самого дна ВСПЫШКА
смывает всё на своём пути, она не даёт мне кричать, потому что закрыла рот поцелуем.
Следом приходит вторая волна — тяжёлая и медленная; именно тогда я понимаю, как это — быть абсолютно без сил. То же самое, без сомнения, чувствует и Дзвинка. Она уже не в силах забраться на свой спальник, мы засыпаем, а может, медленно теряем сознание, Дзвинка лежит на мне, в моих объятиях, прислушиваясь, как сон заглатывает нас.
Гроза, как ни странно, так и не разразилась. Она выжидала. Облака не разошлись, и духота не спадала.
В сером рассвете я открыл глаза и снова увидел фиолетовую гангрену неба — тут никакой дренаж не поможет, тревожно подумал я. Облака очень низкие, потому что соседних гор не видно. Дзвинка лежала тут же, рядом, уткнувшись лицом куда-то между шеей и ключицей, согревая меня своим дыханием.
Сначала, спросонья, подумал, что замёрз от утренней росы. Но роса не выпала, а цветки лилий закрыты. И стало ясно: с самого утра парит.
“Столько плохих знаков сразу — не к добру”, — подумал я. В голове что-то щёлкнуло, и я вспомнил прошлую ночь. Мы летали, оставив тела на этой горе. На кратчайший миг удалось вырваться, прорваться на другую сторону. Потому что в ночь, созданную для романтиков, ночь первых ласк, возможно всё. Я со стоном сел, разбудив Дзвинку неосторожным движением. На ней была только майка. Белые девичьи трусики лежали неподалёку на траве.
Надо было вставать, потому что на этот раз дождь ждать не станет.
Но сонная Дзвинка раскинула руки, прося обнять её. Я выполнил её просьбу и неожиданно для себя заснул в её тепле ещё на два часа.
Теперь, в семь утра, меня уже будила Дзвинка. Казалось, гора погрузилась прямо в облако, и всё вокруг было покрыто влажной тёплой парой.
Несмотря на нытьё Дзвинки, мы сделали утреннюю разминку, как и подобает истинным украинцам. Купаться не решились, потому что вот-вот должен был хлынуть дождище.
Из углей вчерашнего костра снова развели огонь и поставили кипятить воду. На завтрак — гречневая каша с остатками тушёнки. И немного хлеба.
Так мы и позавтракали: доели зачерствевший на жаре хлеб, размоченный в чае, и лежали на одеяле, разглядывая небо, испытывая его, как нам казалось, бесконечное терпение. Через несколько минут мы собрали шмотки, свернули спальники, упаковали рюкзаки, наконец-то обулись в “мартенсы” и двинулись домой.
Над головой снова начал реветь и взрываться гром.
Мы принялись во всё горло орать всякие песенки вроде “Националист, раз-два” или “Лента за лентой”. Наконец, когда нас укрыли кроны елей, на жёлтую пыль тяжело упали первые капли дождя. Черноволосый пацан, одетый в серую футболку без рукавов со шнурком у шеи, то есть я, зябко потёр руки. Потому что и правда повеяло холодом. Его спутница сказала, что ливень тёплый и дождевики надевать не стоит. Пацан наивно поверил, и они весело шагнули в стену дождя.
Дзвинка что-то радостно пищала, я пытался перекричать гром, но старческое дыхание ливня слишком громкое. Ровное шипение змей дождя…
Ливень промочил нас до нитки. Тонкая белая майка Дзвинки плотно прилипла к телу, и контуры её грудей стали видны с топографической чёткостью. Её чёрные волосы прилипли к голове, отчего уши стали особенно заметны — это создавало приятное впечатление маленького ребёнка.
Я сказал ей про прилипшую к груди майку, но Дзвинка только беззаботно рассмеялась и чмокнула меня в губы.
— До Вовчисок я ещё подсохну! — прокричала она, соревнуясь с ливнем и стряхивая с лица огромные капли.
“Сомнительно, чтобы дождь прекратился к тому времени”, — подумалось мне. Но это было в духе Дзвинки: сделать что-то такое, чтобы дать здоровенного шлепка тем, кто обожает всякие Рамки Пристойности и Нормы Поведения, приличествующие благородной девице. Например, сейчас — пройтись в таком виде по каким-нибудь Рачим Пуцькам.
Дождь не переставал лить, а, скорее, наоборот, сменил темп с мокрого модерато на виваче, престо, а потом на бешеное, неудержимое фуриозо. Ливень заставил нас спрятаться под деревья. Но гроза! Громовая демиургова фуга, полная озоновой трансценденции — она разрушала призрачный барьер в мозгу, заставляя орать без причины, просто от рёва отвесных потоков и восторга перед стихией.
Серая стена всё густела и густела, а мы орали в набухшие небеса, потому что все дети сумасшедшие — это аксиома. Выпускали то, что освободила в нас напряжённая энергия в воздухе.
Наконец дождище утих до какого-то вялого анданте, позволяя продолжить поход.
Практически не ощутив похолодания, мы шли сквозь дымящийся лес. Снова начались походные байки, с которыми куда легче терпеть на себе непрерывные удары дождя. Теперь нам надо идти только вниз, что неизмеримо облегчало задачу. По тропкам сбегали грязные селевые потоки.
Дзвинка первой заговорила о нём.
— Михась, что ты думаешь про Федю?
— Ты же знаешь, что я о нём думаю, — говоря, я автоматически потрогал губу, которую тот разорвал мне зимой, на каникулах. Тогда я почти случайно попал Федьке в голову снежком, перепутав с другим уродом. Он дал мне в зубы кулаком с печаткой на пальце. Печатка губу и разорвала. Всю зиму я непрерывно утешал себя одним: хорошо, что не играю на тромбоне.
— Что-то случилось между ним и тобой, я прав?
Она кивнула, упрямо, но всё ещё как бы ненароком избегая смотреть в мою сторону. Спросить её, что именно? Раз начала, пусть сама и рассказывает.
Дзвинка обдумывала, наверное, как мне это рассказать. Громко вздохнула:
Я споткнулся о торчащий корень и рухнул на землю. Она помогла подняться.
— Это было в апреле. Он и ещё тот Серый косой прогуливали уроки в коридоре. А я как раз вышла в туалет. Было время перед самым звонком. Они оба затащили меня в пацанский сортир, Федька закрыл мне рот и скрутил руки. Серый держал за ноги, но он, похоже, думал, что Федька хочет только полапать меня… Они — точнее, Федька — выбрали удачный момент: все бежали в столовку, никто бы ничего в таком шуме и не услышал… Короче, Федька начал меня лапать и задирать лифчик. А Серому приказал держать мне рот. Тот кастрат не знал, как его расстегнуть… он задрал лифчик и вытащил нож, чтобы разрезать. Вот тогда я перепугалась по-настоящему. Думала, прирежет, ну… и выебет мёртвую. И он правда начал резать, но не меня, а лифчик и трусы по бокам. Я… я только успела пожалеть, что не надела сегодня штаны. И Серый… он сначала обосрался… но Федька содрал трусы, и в его глазах уже было то же, что у Федьки. Он только задрал мне платье, и пока Федька снимал штаны, смотрел с открытым ртом и весь трясся… и… хотел…
Вдруг Дзвинка упала на колени и громко разревелась. Она стучала кулаком по мокрой земле и плакала, аж захлёбываясь.
Я быстро скинул рюкзак и крепко прижал её к себе. Она ревела, задыхаясь, с тяжёлыми всхлипами, как плакала ещё малышкой. Наверное, сильно стыдилась своих слов, она прятала лицо где-то глубоко в мою серую футболку с чёрными мандалами-арабесками, мокрую от ливня и солёную от слёз. Я чувствовал её нос, мокрые глаза и щёки где-то у шеи, и за эти несколько минут твёрдо убедился, что рядом со мной правда обиженная девчонка, которая прячется со своими слезами под мою руку, в моих объятиях, вдыхая запах моего тела, который, возможно, успокаивает её и даёт чувство безопасности. На миг мне тоже очень-очень захотелось так выплакаться, чтобы ощутить чудесный душевный катарсис. Но сейчас Дзвинка нуждалась в моей крутости, забыв на берегу озера свою собственную. Мы все, включая колючего Гладкого Хиппи, — большие притворщики. Дети, которые плачут на руках друг у друга и просят ничего не говорить остальным. Если бы я в тот момент потерял всю напускную холодность, кто бы тогда приходил утешать их?
Чуть позже, может, лет через семнадцать (или семь мгновений — разницы я не почувствовал), Дзвинка замолкла и, приятно согревая, тихо сопела мне в шею. Хотя от её тесных объятий было немного трудно дышать, я ничего не имел против сидеть так до конца следующего тысячелетия.
(Честно говоря, я и сам был немного удивлён собой, своей КРУТОСТЬЮ. Это я НЕ ПЛАЧУ? Я, которого до двенадцати лет дразнили плаксой и нюней?)
Я поднял её лицо и сцеловал слёзы со щёк и подбородка. От плача глаза стали большими и влажными, а расширенные зрачки напоминали чёрные дыры в небе (когда я это говорил? И говорил ли?).
— После того, что ты узнал, ты перестанешь меня любить, да? — я тревожно заметил, что Дзвинка снова готова разрыдаться. Она скрывала слёзы только от самой себя, потому что, кроме дождевых червяков, нас вряд ли кто видел.
Я наклонился к ней, тихо сказал несколько слов ей на ухо и нежно поцеловал, словно расписываясь под только что сказанным. Дзвинка солнечно улыбнулась. Катарсический ураган со шквальными ветрами миновал.
Пока эта девчонка пару минут не решалась сказать хоть слово (потому что чувствовала, что может снова расплакаться), я перевёл взгляд на ладони, где уже несколько минут ощущал непонятную жгучую боль. Дзвинка взяла мою вытянутую руку посмотреть и себе. Где-то посреди ладони зияли четыре полумесяцевидные вмятины, в которые набежали жирные вишнёвые бугорки крови.
Дзвинка вопросительно глянула на меня.
— Я давно не стриг ногти, — почти ничего этим не объяснив, ответил ей. Интересно, в какой момент рассказа появились эти ранки? Я старался не вспоминать, какие эмоции заставили меня так сжимать кулаки.
На небе (том, что внутри Дзвинки, а не том тяжёлом) засияло солнышко. Она продолжила:
— Ну и Федька уже вытащил свой хуй… Но мудаки есть мудаки. Они держали меня, затыкали рот, оба скакали вокруг меня, как два кобеля… И забыли, что кто-то может зайти через дверь… Зашёл Гладкий Хиппи. Знаешь, как он заходит? С таким замусоренным видом, будто ничего не видит. Но он всё прекрасно видит… и быстро догоняет, что творится. Сначала Хиппи хотел съебаться, потому что заметил Серого, а главное Федьку. С ними в сортир ходить опасно: они уже как-то запихивали его головой в унитаз. Хорошо, что он увидел меня… и сорванное с груди платье. Он увидел, что я голая, увидел порезанные трусы и лифчик. Ну, и он увидел двух ослов с красными хуями. Серый, не оборачиваясь, замахнулся на него и сказал что-то вроде: “Вали отсюда”, а Хиппи вместо этого заехал ему ногой по яйцам. Пока Серый там скакал и выл, Федька уже бы и хуй свой спрятал, но самое смешное, что у него всё ещё стоял, и хуй НАЗАД НЕ ЛЕЗ! За то время, пока он возился с ширинкой, Хиппи помог мне подняться и расправил платье, мне самой к тому моменту уже было всё пох. А Хиппи заехал такого же, если не сильнее, пиздеца и Федьке. И тоже в пах, по голой плоти. Ну, а потом он хорошо дал обоим по мордам…
Я почему-то вспомнил, как Гладкий Хиппи заехал в голову “мёртвого” Дюка.
— Я тогда сбежала домой, никому ничего не сказала. А те козлы, наверное, на то и рассчитывали: что никто никому ничего не скажет. Потому что так уже заведено. Не знаю, почему.
— Гладкий Хиппи? Он бы никому не сказал, даже тебе никогда бы не признался. А его, между прочим, на следующий день очень, ОЧЕНЬ серьёзно отпиздили. Он не рассказывал тебе?
— Как лежал в Сколевской реанимации? Очень… м-м-м… Очень вскользь.
— Ага. Сотрясение мозга, выбитая из сустава челюсть… По-моему, сломанные несколько рёбер. И что-то с яйцами — киста после удара, что ли… он не вдаётся в детали. Но в пах его били точно. Для пацанов это дело чести — пнуть в яйца после того, как пнули тебя. Короче, тёмная история. Акция, думаю, проходила под патронатом Федьки. Может, Серый с пацанами держали его, а Федька бил… я не знаю подробностей. Он всем говорил, будто его сбила машина, и он ничего не помнит.
— Да. Наша классуха. Все в школе знали, чьих это рук дело — Федьки из десятого класса. Федьку знают все. И боятся тоже все. В том числе девчонки. Никто только не догонял, с какого такого повода Хиппи спарили на кислое яблоко. И знаешь, что было самое неприятное? Что, когда Хиппи снова стал ходить в школу, все сбегались посмотреть на него… но только чтобы поржать. Мол, так дебилу такому и надо. Мол, не было бы за что, никто бы его не трогал… НЕ ТРОГАЛ, бля! Все просто боятся Федьки, жутко боятся.
— Да… Но это понимаем только мы с тобой.
Под тоскливым, как зубная боль, дождём, мы шли и шли. Дзвинка крепко держалась за мою руку, ища опоры — физической и душевной. Но я совсем и не хотел её отпускать. Я хотел бродить с ней, держась за руки, по целым Карпатам, пока не выйдем где-нибудь в Братиславе или Трансильвании, или пока какой-нибудь добрый старик-щезник не превратит нас в вечных Карпатских Бродяг.
— Я хочу убить его, — тихо сказала Дзвинка.
Я спокойно посмотрел в её большие глаза. Надеюсь, она не почувствовала, как что-то порвалось во мне внутри. Едкий страх плеснулся на желудок.
— Я не знаю как, но я это сделаю. Думаю, Гладкий Хиппи мне поможет. И я хочу, чтобы ты мне помог тоже. Ты из нас всех один смог бы сделать что-то такое.
Я подумал, хватит ли мне яиц сделать ЧТО-ТО ТАКОЕ. Нет-нет, я никого не собираюсь мочить, а только… только обдумываю вероятность подобного.
Дело было вот в чём: я устал прятаться на даче. Мне надоело ходить за продуктами на базар до того, как проснётся Федька, только потому что боялся встретиться с ним и лишний раз получить по морде. Вставать надо о-очень рано. А кроме того, не забывайте — меня ждёт расправа за смерть его любимца-пса. Я вспомнил разбитую губу, вспомнил сломанное ребро — сломанное не кем иным, как Федькой. Он сломал его, пнув сильнее, чем собирался, а может, в последнюю минуту передумал ослаблять удар (мол, для такого урода, как я, и так сойдёт). А может, пнул сильнее, чем собирался, НАРОЧНО.
Я вспомнил, как впервые приехал в Медные Буки сам — в тех самых рваных в хлам джинсах и с длинными волосами, торчащими во все стороны, будто там черти копейку искали. Они — ПАЦАНЫ — а с ними и Федька-говнюк отколотили меня быстрее, чем я успел дойти до дачи. Вспомнил, как меня чуть не утопили в глубоком месте на реке, куда я когда-то ещё не напуганный ходил купаться. Думал ведь, что река — это святое, на реке не бьются. Пацаны начали пинать меня по пальцам, когда я попытался выкарабкаться на мост… А потом в воду нырнул сам Федька. Не считая искусственного озера у реки, она там мелкая. Федька подкрался по воде, сшиб меня с ног и сел на меня верхом, когда я вынырнул на мелководье. Тяжёлая туша на два года старшего Федьки прижала меня к камням. Помнится, я наглотался воды и потерял сознание. Просто чёрные мушки перед глазами переросли в ночь, а в голове что-то загудело.
Но никто же не даёт гарантий, что не будет СЛЕДУЮЩЕГО РАЗА, правда? И кто поклянётся, что меня откачают снова?
А самую большую злость я стал чувствовать теперь, когда узнал, чем он связан с Дзвинкой.
Да, друзья и приятели: как выяснилось, я и правда совсем не против убить эту суку (мысленно, конечно, только мысленно. Помним: это только подростковая ненависть). Просто я слишком добрый для такого.
— Ты поможешь мне? — спросила она без всяких женских штучек. Голосом, который не обещал ни гор изумрудных, ни сотен незабываемых ночей в стиле “восточных сладостей”. Голосом, в котором слышалось: “Если ты не поможешь мне, я тебя пойму, потому что понимаю лучше всех, кого ты знаешь. Но тогда… тогда я сделаю это сама.”
Нет, решил я, ничего делать я не буду; если подумать, это же вообще абсурд! Ничего не буду делать, а даже попробую отгово…
И знаете, чего я испугался? Тона. Такого, будто я уже это сделал. Такого, будто я уже это делал, и, возможно, не раз. Такого тона, будто я уже это делал, и мне понравилось… и я стал делать это снова и снова — просто так, для кайфа.
Иногда я пугаюсь самого себя. Пугаюсь того, что есть во мне внутри.
Мы поняли, что заблудились. Точнее, не заблудились, а пошли не той дорогой. Дзвинка заверила, что почти знает, как отсюда выйти.
Всё ещё будучи высоко над уровнем моря, мы вышли на плато между двух гор — прямое, как поверхность парты, изрезанное ручьями, заваленное грудами грубой горной породы, нанесёнными бурей стволами деревьев, заросшее кустарником и травами. Плато было образцом той неуловимой блестящей красоты дикой природы, которая, будучи перенесённой на холст, неизбежно превращается в кич.
Дождик нудно моросил, но нам было всё равно. Мы шлёпали по раскисшим землям, натыкались на разлившиеся ручьи, что неожиданно для себя стали реками, переходили по камням на другой берег. Как-то я даже героически перенёс Дзвинку на руках, предварительно закинув на противоположный берег рюкзаки и обувку. И всё это было настоящим кайфом.
Потом дождь и вовсе остановился, мы остановились отдохнуть, попить из случайных источников минералки, что пахла спермой. Перекусывали всякими вкусняшками, которые Дзвинка не дала нам съесть вчера, вроде: покрошенных домашних штруделей с орехами и вишнями-морелами; не менее домашнего печенья, измельчённого в пакетик крошек; засохших, нескольких месяцев давности пряников, которые мама уже хотела выбросить, но которые вовремя заметила (и спасла) Дзвинка. Пряники засохли настолько, что не то ,что не крошились, а едва размокали в воде.
В полной неожиданности, всё ещё мокрые, мы вышли на Гицли, то памятное село, где встретили необычайно милых бабок.
В селе царила доглобальная тишина. Казалось, можно расслышать вечерний выпуск “Голоса Америки” с радиоприёмника где-то в Вовчисках. Лишь раз в четверть часа начинал лаять какой-то пёс, но, не находя поддержки, затихал. Вся геронтократическая элита села сидела на лавках у калиток во дворы.
Только мы, держась за руки, появились на просторах Гицлей, как все глаза уставились на нас. Точнее, глаза баб — на меня, глаза старых эротоманов-дедов — на грудь Дзвинки, что прекрасно просвечивала сквозь мокрую ткань майки.
Мне чесалось оглянуться назад, посмотреть, не крестятся ли они тайком у нас за спинами, отгоняя сглаз.
Я заметил одного парня, чуть старше меня, который стоял на огороде, широко расставив ноги и сжимая руками мотыгу. У него были мутный взгляд, вечно открытый рот и отвисшая нижняя губа. Парень не мог оторвать глаз от прекрасной картины Дзвинкиной груди. Его голова поворачивалась вслед за нами, чтобы не упустить ни секунды такого аттракциона. Старшая женщина, что полола рядом, дала ему по башке и что-то тихо сказала, кивая подбородком в нашу сторону. Дзвинка широко им улыбнулась и слегка ударила одной рукой по сгибу локтя другой, высоко поднимая этот воистину интернациональный знак — явно, чтобы усилить всю его недвусмысленность.
Парень с отвисшей губой, несмотря на всё чаще прилетающие шлепки от матери, удивлённо глянул, но взгляд отвести не смог. Уверен на все сто, что знаю, какие фантазии он будет сегодня воображать, закрываясь в сортире на улице. Только неизвестно, когда он туда пойдёт: вечером, когда мама будет смотреть новости, или сейчас, пока свежие впечатления, а плоть взбунтовалась.
Дзвинка, скорее всего, услышала мои мысли или подумала о том же, потому что громко расхохоталась. Я глянул через плечо на отвисло-губого: тот всё ещё смотрел нам вслед, бессознательно водя рукой вверх-вниз по черенку мотыги. А позади уже поднимался галдеж: бабки и деды начали горячую дискуссию.
Рассматриваться, думаю, будут самые разные вопросы. Куда катится наша молодёжь? Катится ли она вообще, или гниёт без движения, как те бездельники-гниды-ворюги, что бесстыдно шли, ДЕРЖАСЬ ЗА РУКИ? Не подать ли ходатайство в Кабмин о предоставлении селу Магдебургского права, чтобы запретить ТАКОЙ молодёжи шляться туда-сюда без дела? А может, без всяких там прав взять и огородить всё село забором, чтобы не шатались всякие (особенно ТАКИЕ)? Стоят ли они на тропе, что ведёт к криминалу? Плачет ли по ним тюрьма? Или Сибирь? Или Соловки? А если плачет, то кто сильнее: тюрьма, Сибирь или Соловки? Родные ли они, потому что, хули, у обоих чёрные волосы и синие глаза? Ага, а раз родные, то не произошло ли, часом, богохульное кровосмесительное греховное совокупление, потому что те же сибиряки держались за руки, а у малой шлюхи — да-да — все сиськи видны??!
Мне хотелось побежать назад и прокричать на ухо самому похотливому деду, что да, курва, мы переспали, перепихнулись, трахнулись, перепробовали всё, что только подсказывали нам наша больная фантазия и иллюстрированное издание “Кама-Сутры” в суперобложке с цветным приложением для гомосексуалов! Да, перепробовали всё, включая оральный, анальный, гипер-вагинальный и псевдо-уретральный секс! Еблись во всех позах, доступных человеческому разуму, начиная с классической и “наездницы” и заканчивая позами “Кельтский дракон” и “Радость капуцина”, которая требует специальной многодневной подготовки, потому что неподготовленные партнёры умирают в титанических муках оргазма на тридцать первой секунде любовных утех в этой, долгое время запрещённой ООН и ЮНЕСКО, позиции. Ну, что скажете на такое, дедуня? Довольны? Думаю, ваши посиневшие губы означают “ДА”.
После богатых на необычные впечатления Гицлей снова заморосил дождик. Но до наших домов оставалось каких-то пятьдесят минут ходу. Еле волоча ноги, к вечеру мы возвращались домой. Была древняя изнуряющая усталость, от которой даже перестаёшь бояться Федьки, которого мы в этот день так и не встретили.
Я проводил Дзвинку до её хаты, и родители оказались настолько любезны, что даже предложили переночевать под их дружеским кровом. Нет, хоть и очень благодарен за предложение, мем. Точнее, пани. Хотя не откажусь от небольшой перекуски, потому что дома, как говорится, и церковная мышь не нашла бы что пожрать.
Пока шло великое жрание, Дзвинке напустили воду помыться. Мне мило предложили подождать их трапезу, после чего всей семьёй съесть пышный десерт. Хотя я уже нажрался картофельного пюре с циклопическими шницелями и тёпленьким, как бабье лето, малиновым супом.
К сожалению, Дзвинке пришлось отмокать в ванной, а мне — ждать этот самый десерт. Не будете ли возражать, пан Михайло, если мы немного посмотрим новости? Нет-нет, что вы, чувствуйте себя как дома, то есть, представьте, что меня тут нету-у… Я и сам гляну краем глаза, далеко ли ещё падать курсу… Что-то зеваю сильно… вы сделайте погромче, а я прикрою глаза и буду внимательно слушать… и ещё, может, положу тако голову на вас… о, вот так… Вас не давит, нет?... что-то я раззевался…
Проснулся я в воскресенье у себя в кровати. Точнее, на диване. Позже пан Юрцьо рассказал, как я заснул на середине слова. Ещё он добавил, что я тонкий собеседник и пани Вира была права, говоря, что мне присущ шарм довоенного Львова. Эти слова меня заинтриговали, потому что я не помнил абсолютно ничего.
Рассказывают, через десять минут после отключки я вдруг поинтересовался у пана Юрця, что, по его мнению, сейчас воображает себе один отвисло-губый тип из села Гицли. К моему счастью, я снова замолк, оставив пана Юрця без ответа. А потом я встал (хоть и не помню этого), вежливо поблагодарил за действительно пышный десерт (хоть так и не попробовал его) и, передав привет пани Вире и молодой панне Квите, забыв у Олельков свой рюкзак, поплёлся домой.
В воскресенье я чудесно отмок в горячей ванне, после чего последовал примеру Крошки Полли — известного американского культуриста, кумира братьев Нер: нажрался яичницы из шести яиц, выпил три кружки ячменного кофе, съел четыре куска хлеба с толстым слоем масла на каждом, сделал себе пюре из растёртых вилкой клубник с сахаром и сметаной и запил всё это очередной кружкой жидкости: подслащённым яблочным соком с мякотью.
Потом улёгся на диван и дочитывал “Zagіade domu Usherуw” Эдгара Аллана По.
После обеда пришла Дзвинка с моим “ермаком” и сказала, что я приглашён на роскошный десерт от пани Виры. Чтобы заинтриговать ещё больше, намекнула, что будут подавать яблоки-папировки.
Этого было достаточно. Весь дождливый полдень я провёл в семейном кругу Олельков.
Я подумал, что изнутри Гиацинтовый Дом не выглядит таким уж страшным. Тем более, на неопределённый срок он превратился в нычку от малолетнего Ф., а также малолетних И., С.-к. и малоизвестного вам В.
Сегодня под обед, когда дождик перестал бледно капать, я вышел на рынок немного прикупиться: обогатить свой рацион то ли парой огурцов, то ли кружкой гороха на суп, то ли ещё какой-то зеленью. Почти дойдя до рынка, я начал довольный насвистывать. А почему бы и нет? Приятная прохлада, вкус вчерашних клубник со взбитыми сливками на губах, прохлада в голове и яркие воспоминания о теле Дзвинки… чёрт возьми, я уже мужик!
Думая об этих мелочах, я совсем забыл о существовании гражданина Ф., который уже несколько дней вынашивал в отношении меня планы физической расправы.
О существовании Феди и его шайки я вспомнил очень неожиданно, вдруг схватившись за место выше уха, где, казалось, ужалил шершень. От моего черепа отскочил камень. Голова стала неприятно тёплой и предательски загудела. Пощупав ушибленное место, я увидел на пальцах кровь.
— Ну что, сука? Вот ты и попался, — послышалось метрах в пяти от меня. Что-то вязкое разлилось внутри. Забыв о жгучей боли, я оглянулся и бросился бежать.
За мной рванули сразу трое — Федя, косой Серый и третий урод, Вася. Я ломанулся через заросший травой скверик, обходя деревья и скользя на мокрой земле. Я панически оглядывался через плечо, но те мудаки скорость не сбрасывали. Выскочив на тротуар, я совсем не заметил Игорича, которого поставили как раз на такой случай. На полном ходу я снёс рахитичного Игорича с ног, покатившись при этом по мокрому асфальту. Тут же вскочил на прямые и погнал дальше. Псы за мной триумфально орали, с трудом переводя дух: “Тебе пиздец, поц!” Я даже успевал удивляться (в который раз!), как мало прохожих на улице. Даже свидетелей не будет.
Казалось, я втягивал носом не резкий горный воздух, а раскалённые выхлопные газы. Ноги — бёдра и стопы — двигались в пламени, а печень уже выла, как сирена. Тихая паника: куда теперь бежать? Где от них спрятаться?
Псы немного отстали, но только чуть-чуть. Я с безнадёгой понял: до дачи не добежать. Оставался Гиацинтовый Дом. Лучше бомжи, чем Федя и все, все, все.
Несколько панических минут я лихорадочно пытался понять, где, чёрт возьми, двери. Ну где вы, мать вашу?
Я обежал интернат вокруг. И сердце моё сжалось, когда краем глаза увидел ИХ, спасительные ДВЕРИ, наискось забитые грубыми досками.
Голос Феди надрывался где-то сзади:
— Ща мы его хапнем! Он не сможет залезть!
Но именно в этот момент я заметил одну ставню без рамы. Предыдущие окна были разбиты или наглухо заколочены. Да даже если бы у меня было время протискиваться через узкие рамы, я бы точно порезал себя зубами стекла, что торчали из окон.
На предельной скорости я запрыгнул в окно, какое-то мгновение ещё держался на ногах, а потом по инерции покатился по полу комнаты и врезался спиной в стену.
А если двери в другую комнату отсюда забиты? Что ты будешь делать ТОГДА? Самое интересное, что никто не услышит твоих охрипших воплей, когда Федя будет пытать тебя грязными длинными осколками разбитого стекла.
Я с отчаянием понял, как по-дурацки позволил загнать себя в ловушку.
Но двери не были забиты. Может, окно, в которое я влез, — главный вход в Дом? Не раздумывая, я быстро выскочил в коридор и, найдя глазами лестницу, с грохотом побежал на второй этаж. Снова услышал голоса.
Третий этаж. Последние по коридору открытые двери. Я ворвался туда, ища укрытия. Комната: двери в следующую; следующая: двери в три другие; крайние от окна: двери в две следующие; ещё раз крайние от окна: выход в следующую; следующая: последняя…
— Эй! Здоров! — я подпрыгнул с тихим вскриком. Голос шёл из предыдущей залы. Я осторожно заглянул туда.
— Ну, и как она тебе? — спросил меня какой-то тип, лежавший на матрасе в углу. Долговязый тощий, лет двадцати-двадцати пяти. Наркоман, что ли?
— Кто “она”? Комната? — поинтересовался я, уже спокойнее, переводя дыхание. Тип махнул рукой, будто прощая мне мою тупость.
— Неважно… Тебя как зовут? Меня Мишка.
Я бросил взгляд на комнату. Ободранные стены, загаженный пол, от которого шёл тошнотворный смрад. “Ты наркоман?” — вертелось у меня на языке, но это прозвучало бы нетактично. Мишка будто прочёл мои мысли:
— Я наркоман, — похвастался он. — Тебя ж ЭТО интересовало? Садись, подожди, пока они свалят. Тут они тебя никогда не найдут.
— Откуда я знаю? Через окно всё было видно, — он кивнул подбородком в сторону окна.
Интересно, правда? Я же минуту назад смотрел через него: окно выходит на противоположную от города сторону, прямо на горы.
Рядом с наркоманом сидел большой чёрный кот. Из-за своей уличной худобы он выглядел как дружеский шарж на пантеру.
— Не, он сам по себе. Он живёт тут, со мной, в одной комнате. Я хотел назвать его Астаротом, но он жёстко протестовал, сказал, что его зовут Василь. Вот такой он кот.
Я постепенно привыкал к миазмам, что плыли с деревянного пола, покрытого бурыми пятнами.
— Почему у тебя так воняет с пола? Под ним труп лежит, что ли?
Мишка заржал, коротко и надтреснуто:
— Не-а, просто, когда я колюсь, я выплёскиваю кровь из шприца на пол… Раз я спустился в подвал, думал, там будет круто уколоться, — его лицо вдруг стало испуганным. — Но то место оказалось нездоровым. Я укололся, а потом на меня что-то нашло, и я просто начал шприцом набирать кровь из вены и брызгать ею по стенам. И я делал это до-о-олго. А потом жутко перепугался и сбежал. Сюда. Вот такое там место.
Меня вдруг затошнило. Дерьмо, подумалось мне.
Через минуту молчания, совсем отдышавшись и успокоившись, я спросил:
— А это правда, что говорят? Будто коридоров тут и комнат больше, чем такой дом вообще может вместить В ПРИНЦИПЕ?
Наркоша посмотрел на меня абсолютно серьёзно. Он казался удивлённым.
— Ты знаешь?.. О, это такое место… Но ты не знаешь и крупицы того, что удалось узнать мне.
Мишка оттопырил указательными пальцами свои уши и добавил:
— Надо уметь слушать… Это место особенное. ОЧЕНЬ ОСОБЕННОЕ.
— Тут… — Мишка подбирал удачное слово, шевеля пальцами в воздухе. — Тут воздух… нет, не воздух…
— Пространство? — подсказал я.
— Точно!.. Ты понимаешь, о чём я. Пространство особенное. Не такое, как во всём городе. Такое… другое, чем в остальных местах… Тоньше, что ли? Да, тоньше. А где тонко, там рвётся, ты в курсах?
— Ты понимаешь, правда? Ты очень смышлёный, ты поймёшь, о чём я.
Я не понимал, но на всякий случай кивнул головой.
— Тут даже животные говорят. Правда, Василь?
Кот Василь со всем презрением оторвал взгляд от окна и медленно перевёл его с Мишки на меня. Вдруг он заговорил тихим тенором:
— Бодя… или как тебя там… Володя…
— Михайло, — подсказал наркоман.
— Михайло! — произнёс кот с презрением. Ещё раз с пренебрежением посмотрел на Мишку, а потом сказал мне:
— Не воспринимай его всерьёз. Он же наркоман.
Честно говоря, мне даже не было стыдно за себя, когда мой мочевой пузырь не выдержал и выпустил скупую каплю жидкости. Рот не хотел (или не мог?) закрыться.
— Видишь? — продолжил Мишка. — Реальность! Я знаю всё про неё в этом месте. Под чёрным* всё становится ясно. Особенно насчёт пространства в этом месте.
— Оно истончилось. Очень истончилось за последние годы. И мы стали ближе к Ним. Или, скорее, Они к нам.
Я послушно встал и заглянул. Может, я не заметил с первого раза, но… Но кажется мне, что ТОГДА надписи просто не было.
На стене бурыми буквами было выведено:
YOG-SOTHOT PG N’NG LUEE NG’LAH
’Ktalf’hn Yog-Sotot pg’nglu’ee ’nglah’ ng’ay-e Yog-Sothot
Ещё там было куча всяких перекрученных знаков, которые чем-то напоминали арабскую вязь.
Я заворожённо разглядывал эту чушь, чувствуя, как пересыхает в горле. Чем это писалось? Специальными красными чернилами? Кровью? Грязью? Говном? Кто это писал? Не думаю, что это сделал Мишка.
— Ну что? Как тебе? — послышался голос из-за стены. — Видишь её?
— Это ты написал? — спросил я на всякий случай.
Он только засмеялся в ответ. Я снова пошёл к нему.
— Веришь, Михайло, я знаю, как это всё началось. И догадываюсь, чем это всё кончится.
Стало любопытно, даже несмотря на то, что рассказ, судя по всему, будет обычным наркоманским бредом.
— Это очень странная история. Я не знаю всех деталей, так что не расспрашивай… Но я узнал достаточно, чтобы сон мой перестал быть спокойным.
— Ты знаешь чувака, которого зовут Ромко Корий?
Я отрицательно закивал головой.
— Сейчас ему где-то под шестьдесят. Всё началось с него. Из-за него. Он был, кажется, штурманом на корабле “Капитан Невельской”. Торговое судно, дальние плавания. Они заплывали аж в Полинезию, и ЭТО пришло оттуда, с какого-то острова, Увеа, если не путаю. Их судно случайно пересекло линию раздела вод Кирибати и Маршалловых островов, которые принадлежали США. Начались сумасшедшие тёрки, и тот корабль держали на каком-то острове Кирибати больше полугода — на том атолле, Увеа, или как там. Наши тянули резину, потому что те территории были делом очень деликатным, совсем недалеко США устроили себе театр военных действий. Потому-то они ТАМ так долго и пробыли.
И за то время с командой случились какие-то перемены. С Корием в том числе. Догоняешь? Какое-то новое верование, не такое, как на других островах. Злая религия. За те полгода у Коря крыша поехала настолько, что по возвращении его просто не узнавали. Нёс такую пургу, что его стали сторониться знакомые… для него это стало последним плаванием. И я слышал, Корий такой не один — вся команда одичала. Точнее, немного спятила. Но всё хранилось под покровом тайны, и правительство, в смысле партия, всю историю с “Капитаном Невельским” замяла. И веришь, если бы Медные Буки не были таким забитым городишкой, Корю точно засадили бы в дурку.
Но я не совсем уверен, так ли уж до конца поехала у того дядьки крыша. Потому что он привёз с собой кучу всяких сувенирчиков… По крайней мере, они выглядели как сувениры. Резные скульптурки… Поганые штуки. Я держал одну в руках — он показывал. Такая хрень, сразу и не поймёшь, что это — паук, осьминог или какой-то дракон, хрен разберёшь. Похоже на всё сразу. И странная вещь: подержишь такую штуку немного, и тебе становится стрёмно. Она такая тяжёлая, эта скульптурка, будто вовсе не из вулканической лавы выточена, а из… не знаю… из железа. И очень хочется после неё помыть руки. Она как будто что-то из тебя тянет. Я вообще охренел, когда отдал ему эту штучку назад. Начал тереть руки об штаны, но всё равно какое-то такое ощущение странное. Мерзкое. Да, точно… хочется помыть руки после неё.
Да, и ещё книги! Вот скажи, ты умный: где могли те чуваки с острова в Полинезии, аборигены, или как их там, где они могли взять книги? Большие книги, толстые, сам видел. Он привёз себе на память три книги, здоровенные, как словари какие-то, в кожаных обложках… этих… переплётах. Сшитые руками. А вот о чём они, я без понятия. Такое же пишут, как в той комнате на стене. Две книги на латыни, но какой-то не такой. Даже я увидел, что латиница перекручена. А одна книга такими арабскими крючками, знаешь?
Я кивнул головой, чувствуя холод в животе.
— Слышал про такого араба, Абдулу аль-Хазреда? Нет? Одна из книг — его. Та, что крючками. Не оригинал, а просто переписанная от руки копия. А названия у них такие, что я бы никогда нарочно и не придумал. И веришь, я их раз полистал себе, посмотрел на картинки… Корий, его кто-то научил читать все эти выебоны. Он объяснил, что каждый рисунок означает. И о чём какая книга. Вот тогда я потерял сон.
— А как они назывались… те книги?
— Названия… Ночью у меня от них мороз по коже. Того сумасшедшего араба — “Некрономикон”. Другая — “Тайны Червя”. Ещё одна называлась “Культы гулей”. Гули — это какая-то такая национальность, или племя. Так говорил Корий. Типа как чукчи. Но он говорил, что они не до конца люди, эти гули. Он говорил, что некоторые из них затачивают свои зубы, и у них зубы выглядят, как острые пожелтевшие треугольнички. Они любят сырое мясо, эти гули. Как монголы. Они с долины Ленг.
— Говорят, где-то в Азии. А Корий говорит — за Полярным кругом. Людей, которых подозревают в том, что они побывали на том плато, изгоняют из общины, потому что они накликают несчастья.
— Ты говорил что-то про “них”… Кто такие “они”?
— Они, те, что пришли с далёких звёзд, погасших мёртвых звёзд, со Старых Миров — так их называл Ромко. С таких далёких мест, что человек никогда не смог бы представить само только РАССТОЯНИЕ до них, этих светил. Те, Иные, жили там, и каждый из них — будто бог… Высшие… ИНЫЕ.
— А какое это имеет отношение к интернату?
— А такое, что Корий приехал сюда ещё более-менее нормальным. А тут… Он будто что-то почувствовал, и то верование захватило его, завладело им так, что он спятил по-настоящему. Все увидели — творится что-то недоброе. Слишком уж всё гладко было у Коря. А тут ещё и жена забеременела. И это когда ей стукнуло шестьдесят. Ромке ж тогда вообще шестьдесят три было — не меньше. Ходят слухи, что жена родила не ребёнка, а какого-то УРОДА. Веришь? Всё покрытого шерстью, трехгубого и с сосками по всему животу. Жена его прикончила вместе с собой: задушила ребёнка, а потом выпила полную кружку яда от колорадского жука. И знаешь что? Никто не сказал Корию ни слова сочувствия. Никто не понимал, что творится, и потому все боялись. Слишком много “НЕ БЫВАЕТ”: не бывает, чтобы женщина родила в шестьдесят лет первого ребёнка… О таком можно услышать по телику — где-то в Швеции там, или в Японии. НО НЕ ТУТ, В МЕДНЫХ БУКАХ! НЕ БЫВАЕТ! Не бывает, чтобы корова телится так часто и хорошо, а телята пропадали… все до одного. Не бывает такого, чтобы воробьи облепляли дом Кория слоем в десять сантиметров, а псы лаяли головами в сторону Корива хлева… Там что-то творилось!
После смерти жены Корий запил… и всерьёз увлёкся книгами. Как-то он пришёл ко мне, с бутылкой самогона, весь седой, как туман. Я спросил, что с ним. Он ответил, что был где-то очень далеко, где до него не был никто. Сказал: “Я был у Него дома”, но больше ничего не объяснил.
И знаешь что? Он сказал, что наконец понял, зачем ему те книги. Корий сказал, что сделает задуманное тут, где-то в подвале. И он действительно что-то сделал. Он и ещё какой-то тип, что приезжал аж из Америки. Ходил в школу, на стадион, приглядывался к детям. Ему нужен был кто-то особенный. Потом он увидел это ЧТО-ТО в малом Чёрном — знаешь Игоря Чёрного?
— На улице узнал бы. Но чтобы говорить с ним — ни разу.
— Корий говорил, что на Чёрного у кого-то есть очень далеко идущие планы. Он пробовал заинтересовать Игоря теми книгами, но Чёрный соскочил с этой херни. Его это всё сильно пугало.
В итоге Корий сделал это, вместе с тем американцем. Вольтер, или Уолтер. Горбатый такой, с проломленным черепом. И то, что они заложили в фундаменте, действует медленно. Истончает пространство между нами и Ними. Так рассказывал Корий, хоть я тогда ни хрена и не понял.
Теперь пространство истончается и набирает новых свойств. Глянь ещё раз в ту комнату. Может, теперь ты увидишь её.
Я сделал, как советовал Мишка. Зашёл в комнату и сразу схватился за нос. На полу под стеной лежала мёртвая женщина.
Мёртвая голая беременная женщина.
Старая, сморщенная, с отвратительными грудями и надутым белым брюхом, на котором синели вены. По женщине ползали жучки и муравьи. Мухи вились над трупом непристойным чёрным корсетом. Муравьи ползали по круглому, надутому, как барабан, животу, заползали в большой треугольник волос и ещё ниже… Добрались ли они до плода? Белые личинки шевелились в её увядшей пизде, выползали из полураскрытых уст, из ноздрей и ушей. Они копошились под впалыми щеками — полный рот белых вертких личинок, будто у ребёнка, которого кормит чересчур старательная мама. Манная каша за щеками, манная каша между губами, манная каша на подбородке.
Я выблевал тут же, рядом с женщиной, весь завтрак. Стер остатки с губ и побежал к Мишке. Тот продолжал сидеть на матрасе с прежней серьёзностью.
— Когда она носила ребёнка, Корий провёл над ней какой-то ритуал. Из той книги… И знаешь, когда-то я думал: “Да, старик рехнулся, крыша поехала”. Но не теперь… Не теперь. Реальное расстояние между нашими мирами колоссальное. Возможно, до них вообще нельзя добраться из нашей Вселенной. Но пространство, говорил Корий, складчатое. И там, в подвале, перепонка медленно протирается, чтобы подарить Им выход.
С приходом тех противоестественных нашему миру Сил наступит полная жопа. Не знаю, кого из Великих задумал перетащить сюда Корий. Он называл десятки богохульных имён: Шуб-Ниггурат, Йог-Сотот, Ктулху, Ньярлатхотеп, С’нугг’ха, Дагон и Хастур, Уицилопочтли, Вендиго, Итакуа и Азатот. Корий ездил по библиотекам. Искал хоть намёки на Их присутствие на Земле. НАХОДИЛ! И он рассказывал мне всё дочиста, потому что кому что разболтает конченый бобёр*??? Боги! Они придут и проглотят нас. Тот чувак, Корий, — ему самое место в дурке. Потому что он воссоздал этот дикий культ у нас. Ночью, под чёрным, я всё думаю: Ктулху и Дагон в Микронезии. Ньярлатхотеп у инков. Уицилопочтли, Бог-Колибри, у ацтеков. С’нугг’ха у алеутов и эскимосов. Тонкие места. Всегда целью было открыть Им ворота. А кто у нас? Шуб-Ниггурат с Тысячей Молодых? Аморфный Ктулху из подводного города Р’льех? Великий Червь Йог-Сотот?
Каждую ночь я боюсь задремать, прислушиваюсь к шорохам в темноте, не слышно ли, как чьи-то липкие чешуйчатые щупальца пролезают сквозь Дыру там… в подвалах…
Я не поверил ни единому его слову. Не стоило и слушать, сразу ясно — глюки опиатника. Наконец он сказал, что пацаны, которые меня гнали, давно свалили. Я поплёлся домой тоже.
Брехливые истории. Но страшные. А то, что я видел, — даю голову на отсечение — имело очень прозаичную причину: думаю, наркоша нюхал какие-то клеи или краски, может, разливал их по полу. Ну, и это на меня подействовало. Такое вполне может быть, правда? Ну так? Скорее всего, так и было. Обыкновенный, сколотый в хлам нарко.
Я поинтересовался у Дзвинки, кто такой Корий.
Корий? Ах, Корий! Был у нас когда-то такой моряк. Говорят, его жена свернула ребёнку шею, а сама повесилась. Теперь живёт один. Из хаты почти не выходит. Пьёт.
Всё равно не поверю ни единому слову. Мало ли что могло привидеться ему под кайфом.
Единственное, в чём я убедился — Гиацинтовый Дом и правда место поганое. И лучше туда больше не заглядывать.
Ночью я проснулся и увидел силуэт одинокой сутулой фигуры с тяжёлой угловатой ношей в руках. Мгновение силуэт стоял в лунном свете, вглядываясь в горы, а потом полез через окно без рамы в дом интерната.
Приехал Хиппи со своей поездки в посёлок Иней-на-Яйцах, штат Аляска, США, или куда он там мотался. Весёлый, как юродивый на Пасху. Хиппи встретил Дзвинку, и вдвоём они заявились ко мне на дачу. Старик расщедрился: принёс сигарет и мороженого. Два часа под нарастающей жарой мы слушали всякие байки про Теребовлю и её обитателей.
Гладкий Хиппи рассказал реально дикие штуки. Про компанию из пяти панков и двух тёлок. Про то, как его приняли в свой Панк-Клуб. Про три незабываемых дня в этой шараге и про разные прикольные забавы, которыми они там занимались, типа: пили спирт-ректификат из канистры, принесённой верховным панком (при этом каждый сам себе мешал коктейль нужной крепости, доливая в кружку дистиллята); про игру “Маричка”, где берётся трёхлитровая банка пива, передаётся по кругу, пиво из неё выпивают, а на место выпитого доливают такой же объём водки. Цель игры: не поддаётся формулировке. Стратегия: отсутствует.
Про безумный посвят в этот Панк-Клуб, где надо не мыться минимум месяц, не побояться снять местную шлюху Аньку, выебать её без всяких резинок (Гладкий Хиппи уже был готов пройти этот ритуал, но вовремя узнал, что Аньке осенью стукнет пятьдесят, а тело у неё сморщенное, как турецкие мятые спорткостюмы).
Про якобы основанный на теребовлянском кладбище кабак “Некрофил”, куда ходят сатанисты, мазохисты и каббалисты. Там, мол, делают охрененные шейки западного образца: “Мёртвый москалик” (одеколон “Лесная чаща”, маринад из-под квашеных огурцов, щепотка квашеной капусты), “Оргазм кальмара” (томатный сок, полстакана соли, красная паприка, украинская с перцем), “Сестра Мелисса”, “Паучок”, “Нью-Йорк — город контрастов” (тут, говорят спецы, главное не переборщить с дихлофосом), “Слепой музыкант” (его фишка в том, что коктейль подают с куском струны от фортепиано), “Чёрный Гондольер”, “Озеро Чад” (судя по мазутным пятнам на поверхности, Хиппи решил это пойло не пробовать), “Поливинилацетатный рай” и кучу других весёлых штучек, от состава которых у меня выступал холодный пот.
Про братьев-неформалов Юрка и Вову, которые, собственно, этот мифический кабак “Некрофил” и основали. Про то, как они, идя в военкомат, взяли по трёхлитровой бутыли пива. И когда медсестра заикнулась про мочу на анализ, с счастливыми рожами выставили банки с пивом. А услышав от офигевшей сестрички, что на анализ этого многовато, принялись на её глазах выхлебывать излишки.
Узнали даже про директора одной теребовлянской школы, которого все звали Борманом. Как-то один пацан притащил в школу пол-литровую банку, до краёв налитую человеческой спермой. Сперму тот пацан якобы получил от дядьки, который работал в мединституте, и собирался кому-то её продать. Но таинственный клиент от спермы отказался, и пацан ходил по всей школе, дико хвастаясь этой банкой и пугая визжащих девчонок. Из-за такого поведения банку конфисковал сам Борман. Борман сунул её в свой кожаный портфель и преспокойно пошёл на урок, причём в класс, где тот пацан учился. И вот, собираясь наставить кучу двоек, Борман открыл портфель и с воплем испуга и удивления вытащил свои очки, все в соплях человеческой спермы. Банка оказалась неплотно закрытой. Пацана хотели выгнать на пару недель из школы, но он чистосердечно признался, что это всего лишь крахмальный клейстер.
Когда запас “историй” наконец иссяк, мы болтали просто так, ни о чём. А я всё думал над тем, что мы задумали. Пока что только я и Дзвинка. На душе было погано.
Мы сидели на огромном плоском раскалённом камне прямо у реки. Я, Дзвинка, Хиппи. Река всё ещё была слишком грязной после недавних ливней, чтобы можно было искупаться.
Мы были за городом, в безлюдном месте. Хиппи, когда услышал, какой большой грех мы задумали, не заорал, что мы чокнутые. Он молча смотрел в зелень мокрых листьев. Очень долго смотрел.
— Лучше всего было бы его отравить. Дать сожрать что-то или подсыпать… — предложил Гладкий Хиппи.
— У Пети Дупы, — вспомнил я, — была ампула цианида калия. А в субботу, между прочим, у одиннадцатиклассников выпускной… — Федя, хоть и был на два года старше нас, учился только в десятом. Перевели в одиннадцатый.
— Я помню, как Петя испытывал эту штуку на своих морских свинках. И потратил всё, — напомнил Хиппи.
Тут заговорила Дзвинка, которая до этого смотрела в сторону города, возможно, выискивая глазами фигуры, что крадутся к нам.
— Суббота. Мы должны сделать это в эту субботу. Выпускной совпадает с Днём молодёжи. Вы же сами слышали: приедут чуваки из “Кривой люфы”, будет Левко Дурко… В городе станет очень шумно, а нам только это и надо. Ну, если мы правда будем это делать.
Она вопросительно глянула на нас.
— Мало времени… — скептично сказал Хиппи. Он боялся, я знал, но чувствовал, что он не отступит. Ему тоже было достаточно. Всем уже было достаточно.
— Неделя. Даже меньше. Но после выпускного опять такое же безлюдье. Как мы, по-твоему, завалим его, не привлекая внимания? В маленьком городе первый хулиган на все Медные Буки, пропавший без вести, привлечёт внимание каждого.
Гладкий Хиппи молчал, покусывая верхнюю губу. Наконец сказал:
— У меня есть пистоль, ещё от отца. Макаров, если не путаю. С одним полным магазином.
— Ну, ладно, — сказала Дзвинка. — Допустим, взяли мы и шлёпнули его этим пистоликом. Выстрел услышат, это раз. А тело куда денем? Найдут, два. Пулю отдадут на анализ, три. А?
— Можно его как-то заманить за город. Там взять под конвой и отвести в горы. Там и шлёпнуть, как ты сказала, — предложил я.
— Старик, куда тело денем? И пуля, как мы с ней будем разбираться?
Хиппи, да и мы с Дзвинкой, были уверены, что по пуле нас вычислить будет проще, чем два пальца обоссать. Когда выяснят, что стреляли не из табельного оружия какого-нибудь мента, начнут проверять гражданских. Мама, по его словам, знала про пистолет, и она бы долго не пришла в себя, если бы менты заявились к ним домой и сказали, что пуля, похоже, принадлежит пистолету системы Макарова.
— А может, когда он напьётся на выпускном, — заговорила Дзвинка, — скажем, я заманю его к реке, где-нибудь на глубокое место. Он бы мог споткнуться…
— Не без нашей помощи, конечно.
— Конечно… Споткнулся, упал лицом на камень… а может, ударился головой обо что-то. Нахлебался воды… ну и… случилось неизбежное. Интересно, умеют ли судмедэксперты отличать, ударяются жертвы головами о камень, или это камни бьют жертв по голове…
— Сотрясение мозга… Пьяный… Мы могли бы влить в него ещё водяры. Пьяные… пьяных часто вылавливают мёртвыми из рек или озёр.
— Ненадёжно, опасно и малоэффективно. Всё равно что кидаться под колёса машины в центре.
Машины в центре, да и вообще в Медных Буках, проезжали реже, чем на улицах собиралась толпа.
— Ладно, — сказал я. — Представим, что мы уже завалили его. Конкретно, так что прямая дорога в морг. И пусть других следов, кроме тех, что на теле, мы не оставили. Куда денем тело?
— Можно затащить высоко в горы, чтобы его сожрали волки.
— Хиппи, такого не бывает, — резонно возразила Дзвинка. — Самый верный способ — закопать. В безлюдном месте.
— Может, на кладбище? Никто бы не обратил внимания на свежую могилу, кроме гробовщика. И менты бы там не искали, а это уже что-то значит.
— Да, коллеги. Если мы уже решили завалить его, надо готовиться к встрече с органами, — я увидел, как побледнел Хиппи.
— А спалить? Мусорку, возможно такое? Спалить, а?
— Почти невозможно. Надо, чтобы в Медных Буках был какой-то крематорий. Или какая-то теплостанция на угле, чтобы было куда тело засунуть. Сраное тело, куда его деть?!
— Слушайте, а может… Может, завалить его, разрезать, ну, расчленить на куски, упаковать в рюкзаки и уехать электричкой куда-нибудь очень далеко? А там выкинуть на какой-нибудь свалке?
— Слушай, ты СМОГЛА БЫ такое сделать? Распилить его и всё такое? К чёрту, мы не какие-то там садисты, мы…
— Мы просто хотим завалить одного мерзавца, который уже всех задолбал. Я права? Мы невинны, как ягнята.
— Я просто говорю, что нам после этого ещё жить. ЖИТЬ С ЭТИМ. Я не хочу свихнуться от воспоминаний, как я отпиливаю Фединую голову кухонной пилой по кости.
— А можно его просто зарезать, например, разбитой бутылкой. Сделать всё в перчатках. Чтобы всё выглядело как пьяная драка. А нас даже не к чему привязать…
— Хрена с два мы его зарежем. Он же здоровый, как бык!
— О, Михаська! А помнишь про болото, ну, которое я тебе показывала? Тогда.
Я кивнул головой. Если идти по дороге, которой мы с Дзвинкой бродили, то где-то на пятнадцатой минуте в сторону уходит тропка. Ведёт она вглубь леса. А там разветвляется. Одна дорога ведёт к огромному муравейнику, а другая — к здоровенному болоту. Оно тоже огорожено и снаружи похоже на милую глазу полянку с сочной травкой. Но под тонкой коркой прошитой травой земли — коварная жижа болота. Говорят, когда-то там утонула целая корова. Люди туда не лазают, потому что знают, чем это грозит. А забор вокруг болота — для туристов и скота.
— Ты, Хиппи, знаешь, да? Так вот: предположим, мы его завалили. В выпускную ночь берём его, лопату, ещё что-то тяжёлое и кидаем тело в болото. Лопатами перед этим немного разрыхлим то место. Чтобы хорошо ушёл. Ну, и его засосёт. Или затянет. И всё, цветочек… Никто в жизни не догадается искать его в той луже. Что скажете?
Мы с Хиппи переглянулись. Идея довольно неплохая. Потому что если дело зайдёт действительно далеко и начнутся серьёзные поиски тела, то ни один аквалангист туда не полезет. По крайней мере, мы на это надеялись.
— А его точно затянет? Ну, не будет такого, что мы с Миськом кинем его на середину болота с рельсой на шее, а он там останется лежать?
— Затянет полюбому… Был ливень. Оно раскисло. Там, наверное, вода даже через траву проступает.
— Послушайте, — перебил их я, потому что в голову только что стрельнула неплохая мысль. Конечно, если в таком деле бывают хорошие мысли. — Мы подождём, пока Федя будет достаточно бухой… Кто-то из нас заманивает его в лес. Там бьём чем-то тяжёлым по голове. Он падает без сознания и очухивается уже на дне болота. С этим тяжёлым чем-то на шее. Ну, как вам?
— А если ударим недостаточно сильно… Или слишком сильно? И завалим раньше времени?
— А нам разве есть разница? Всё равно он уже мёртвый.
— Не-а, Михась. Заманиваем за город. ОДНОГО. Это очень важно…
— О, слышите, а может сразу заманить его в болото?
— Хиппи, Федя, тем более будучи бухим, не побежит ТАК далеко. Он махнёт рукой.
Запала тишина. Каждый обдумывал свой вариант, совершенствуя всякие детали. Наши тени свернулись маленькими чёрными котиками у наших ног, с длинными пушистыми хвостиками, что тянулись вдоль тел. Тело. Мы уже знаем, куда его деть. Я был уверен, что это сработает.
Снова заговорила Дзвинка. Медленно, подбирая точные слова, проверяя, наверное, в голове, не противоречат ли её утверждения друг другу.
— Кто-то заманивает бухого Федю в лес. Где никого нет. Там выскакивает остальная часть, один с пистолетом, другой с изолентой. Пока первый держит его на прицеле, остальные сматывают ему руки, заклеивают рот. Потом конвоируем его к болоту. Заклеиваем нос и сматываем ноги. Вы двое кидаете его на середину полянки, тонкий слой земли под весом тела трескает, и Федя идёт на дно без всяких лишних тяжестей.
— Но мертвецы обычно всплывают…
— Ну ладно, прицепим ему на грудь кусок арматуры, окей? Он лежит себе на дне, а до нас никто не докопается.
Мне стало по-настоящему страшно. Думаю, Гладкому Хиппи и Дзвинке тоже. От собственных слов. Наверное, именно тогда мы ПО-НАСТОЯЩЕМУ осознали, ЧТО собираемся сделать. Но, чёрт возьми, меня уже так достало всё то дерьмо, которое я чувствовал на себе с тех пор, как познакомился с Федей, что единственной реакцией на страх стало желание поскорее это сделать. Просто чтобы почувствовать, каково это — завалить своего самого лютого врага… Завалить и выйти сухим, и забыть, что такая дрянь, как Федя, когда-то топтала Божью галицкую землю.
— Ну, блин… — тихо выдавил из себя Гладкий Хиппи. — Мы… Федя… Мы сделаем это. И оно останется только в нашем кругу — между нами и Федей.
Так просто стать убийцей? Не знаю, так ли уж просто.
Но мы становились. Мы учились, как ими стать.
И надо сказать, мы были тщательными, старательными учениками. Федя нас заставил.
Мы разошлись по домам, потому что у каждого ещё были какие-то дела. Когда я возвращался на дачу, постоянно оглядывался через плечо, не видно ли где Феди.
Захотелось сожрать чего-то такого, вроде омлета дю фромаж из перепелиных яиц под соусом из улиточьих ножек.
Несколько минут переворачивал содержимое холодильника и решил нажарить картошки со шкварками.
После сытного обеда полежал немного на диване. Вдруг вскочил на ноги и подошёл к зеркалу.
Чёрные волосы, которые я зачёсывал только растопыренными пальцами правой руки. От этого они, хоть и были в общей массе направлены назад, буйствовали смоляными прядями, напоминавшими перья ворона у какого-нибудь шамана племени сиу. Это мне нравилось: во Львове такого андеграунда мне сто лет не видать.
Болезненно бледное лицо. Кожа мамки, подумал я. Выразительные скулы. Подвижный рот и губы, всегда такие, будто я уже три дня как утонул. Синевато-фиолетовые. Это, говорят, от отца.
Улыбка и глаза. Чёрт, глаза — неизвестно чьи, а оскал на губах точь-в-точь как у папы. Глаза цвета толчёного льда с кристаллом. Чуть подсиренные.
У каждого из нас голубые глаза, вдруг подумалось. У Гладкого Хиппи — бешеный кобальт, ничем не сдержанная победная синева, берлинская лазурь зимы 1941-го. Они магическим образом могли пылать, его глаза…
Дзвинка? Мягкий, глубокий оттенок. Как небо во время бабьего лета в погожем ноябре. Добрый цвет.
Я ещё раз глянул на свои. Толчёный лёд с щепоткой медного купороса. Слишком малой, чтобы придать им тот сексуальный оттенок, что у Дзвинки. Холодные глаза и холодный рот в улыбке. Подозрительный оскал, больше похожий на защемление нерва, физиологический дефект, повреждение щипцами при родах, чем на проявление дружеских эмоций. Конечно, Мисько Крвавич умеет широко улыбаться на все тридцать два, весело махая рукой корешам — этого у него не отнять.
Другая, альтернативная первой, была лишь изгибом уголков губ.
С такой улыбкой и глазами почему-то очень легко верят, что утром ты забил своих стариков раздвоенным концом молотка.
Что ты, когда краля-одноклассница не захотела с тобой встречаться, облил её на большой перемене бензином и сжёг заживо прямо под окнами учительской. И при этом ты, возможно, грыз яблоко и вообще — неплохо провёл время. Снял, так сказать, лишнее напряжение. И что кусок яблока точно не вставал поперёк горла, когда девчонка каталась по земле, пытаясь сбить огонь, умоляя тебя, обещая дать тебе ВСЁ, ВСЁ, ВСЁ, только потуши огонь, потому что она ГОРИТ, она СГОРАЕТ…
И потому Дзвинка обратилась к тебе, прося помочь совершить убийство. Потому что у тебя, Михайло, это всегда было. Как стальная игла от капельницы где-то в мозгу или как кусок волшебного зеркальца в сердце. Особенно холодный кусок. И если ты решишь похвастаться перед сербом-батьком, что завалил одного вонючего урода, который лапал твою девчонку, чёрт возьми, он поверит тебе! Сразу же! И, может, взъерошит одной рукой твои буйные волосы, а другой похлопает по плечу. Может, даже угостит пивом и скажет: “Какой ты у меня уже самостоятельный, Михайло! Так держать, сынок!”
С такими глазами и улыбкой всегда верят в подобные вещи.
Почему мне по спине пробежал мороз? Потому что ты знал, что оно есть в тебе. И ты знал, что единственный из вас троих способен сделать ЭТО самым жестоким способом. И после этого спать без ночных кошмаров.
Это будет безумная жертва Ящерице. Дикое поклонение Ей.
“Дорогие Вируня, Юрця, Дзвинця и Квитуня,
Сердечно поздравляю вас всех с Зелёными праздниками. Как дела у вашего семейного здоровья? Закончила ли уже Квитуня учёбу в Киеве? Завершила ли Дзвинця очередной год на отлично?
У нас всё довольно неплохо. Христя ждёт внука (или внучку, на что очень надеется). Говорит, что внучку назовёт Роксоланкой, а внука Богданчиком, хотя Анамика сильно протестует и имеет своё мнение насчёт имени своего ребёнка. Ричард чувствует себя плохо, и доктора говорят, что надо делать операцию. А он на это никак не реагирует, потому что продолжает курить по пачке сигарет в день и сорок часов в неделю неподвижно сидит перед компьютером.
Нам всё ещё обидно, что к власти пришёл не Черновол, а тот с востока. Слышь, Черновол обещал автономию для Галичины. Как ваши реформы? Падает ли купон дальше (трижды стучу по дереву)?
Присылаю вам наши фотки. Под номером 1 — Христя, Стефко, Рональд и их пёсик Скиппи. Под номером 2 — Ричард, я и наши соседи Лищенки на пикнике в Саус-Блюр Парке.
Самые искренние чмоки и приветики,
P.S. Чуть не забыла! Присылаю моей Дзвинце плёнки для фильмопроектора: фильм одиозного мистера Стоуна про группу “The Doors” (потому что помню, малышка, как ты от него пищала), а также ценимый тут Алана Паркера фильм “Pink Floyd. The Wall”.
Дзвинця! Последняя плёнка — для того твоего хулигана, у которого папа-серб.
Вышеупомянутый фильмопроектор принадлежал Дзвинкиному отцу, но тот любезно разрешил ненадолго им попользоваться. Пан Юрцьо был большим любителем снимать всё, что попадало в объектив его любительской кинокамеры. Он крутил свадьбы, первомайские демонстрации, дни рождения, крещения, посвящения в пионеры, открытие фигуры святой Анны, первые звонки обеих дочек и так далее. Даже блюз-сейшн “Покет-Гауза” не избежал бензиново-фиолетового взгляда его камеры. (Правда, он до сих пор жалеет, что не остался снаружи: там ТАКОЕ побоище творилось, что просто ого-го!).
Помню, как-то позвали меня к Олелькам на чай с мясом на гриле, или, проще говоря, с шашлыками. Мы с Дзвинкой собирались тихонько сбежать от того гама, дыма и едких шпилек Квитки куда-нибудь за дом. Но в тот день Дзвинкин отец был в таком приподнятом настроении, что под конец праздника впал в настоящий киноманский экстаз: заставил всю семью пересмотреть весь киноархив, сопровождая немую картинку восторженными пояснительными репликами про любую мелочь (или наоборот — мелкую дурость), начиная с того, какая утром была погода, и заканчивая подробным перечислением, кто с кем тогда поссорился и почему не улыбался в объектив.
Я, конечно, взвыл от удовольствия, когда Дзвинка рассказала про плёнку. Я нёс тяжеленный проектор, Дзвинка — плёнки и сумку мытых яблок-папировок. Хиппи побежал домой за простынёй на экран.
Он уже ждал нас, нагло развалившись в шезлонге, закутанный в белую простыню — то ли как привидение, то ли как Гай Юлий, то ли как потенциальный клиент психушки.
— Да, успел заметить его. Он, Серый косой и ещё Игорич. Сидят в теньке на бордюре, напротив химчистки… Жрут семечки и пялятся на девок. Я бы, наверное, заорал, если бы он посмотрел на меня таким взглядом. Как будто тебя соплями обмазывают. Серьёзно.
Мы засмеялись, слишком нервно для искреннего смеха. Плечом почувствовал, как внутренне напряглась Дзвинка при упоминании этой мрази. Хиппи понял, что не стоило болтать про девок, и сказал:
На чердаке, где должен был пройти сеанс, стояла духота, но терпеть можно было. Там, в темноте, где-то была розетка. Пока Хиппи светил мне спичками, я млел от предчувствия, что какая-нибудь непогашенная спичка упадёт на пол и за полминуты превратит нас в жаркое с яблоками. Пока Хиппи под Дзвинкиным руководством вытаскивал колонки, я пропихивал мимо колёсиков узкую ленту с цветными кадрами. Если свернуть её в кольцо, плёнка будет похожа на браслет на ноге Кришны.
Было что-то магическое в том, что мы собирались посмотреть такие культовые фильмы на большом экране. Веяло ностальгией и детством, когда папа водил меня каждое воскресенье на мультики в кинотеатр “Левеня”. “The Doors” и “Pink Floyd” — и это в то время, как другие прутся в не слишком чистый зал в который раз пялиться на “Зиту и Гиту” или “Хон Гиль Дона”.
Сначала мы оценили харизму пана Стоуна. И хоть фильмец был так себе, мы визжали от удовольствия, от рёва Джима Моррисона и Лу Рида, от того, что колонки аж раскачивались от запрещённых децибелов — но для того их и создали, правда?
После премьеры Хиппи заспешил домой. Его мама пообещала возродить забытые традиции племени навахо и содрать с сына кожу тонкими полосками, если сегодня тот не прополет буряки.
Фильм “Стена” ударил меня по голове ещё сильнее. Мы сидели на драной матрасине на раскалённом чердаке, и Дзвинка прижималась ко мне, несмотря на жару. Когда в фильме сдохла крыса (“мышка”, как нежно вспоминала она), Дзвинка не выдержала и расплакалась, тихо всхлипывая где-то у меня на плече.
В Медных Буках стен было слишком много. Между детьми. Между взрослыми. Между поколениями, между родителями и детьми, между учителями и учениками. Смогли бы мы втроём разрушить стены хотя бы внутри нашей тройки?
Я знаю: мы злые дети, раз надумали убить кого-то. Зато мы не строим стен внутри. Мы оставляем их снаружи.
ищем двери выкалываем глаза бродим слепые чувствуя кожей присутствие ящерицы
придите поклонитесь ящерице слизывайте кровь животворящую с её Ран с Раны ран терпкую холодную кровь с привкусом железа
я могу остановить Землю на её пути
я прогнал голубые машины прочь
приходит Ночь с пурпурным легионом
идите назад в свои шатры и свои сны
завтра вступаем в город моего рождения
Прошло четыре дня, достаточно жарких, чтобы понять: неделя закончится небывалой грозой.
Бурю предчувствовали все, но никто не придавал этому значения, потому что беспокойство притуплялось ожиданием праздника. Старшеклассники скупали еврейскую водку “Стопка”, от которой, как уже упоминалось, блевотина приобретает приятный дынный запах, пиво, яркие турецкие ликёры самых неожиданных цветов, дешёвый самопальный коньяк, пополняя свои нехитрые запасы где-то в шкафу, подальше от родительских глаз.
В центре, там, где в будни продают молоко и сыр, начали сооружать подиум. Для себя я сделал вполне верный вывод — город оживает трижды в год: на выпускной, День Независимости и Пасху. Все остальные дни городишко напоминает Мачу-Пикчу.
Хиппи подлизался к маме и выведал сценарий выпускного вечера, так что мы могли разработать детальный план.
Итак, вся эта дефилиада должна была тянуться от костёла до фигуры святой Анны, где положат часть цветов в честь жертв НКВД (весело, правда? Но Украинский Выпускник даже в минуту величайшей радости должен помнить, что наши предки умирали в страшных муках. За нас с вами), остаток цветов — для Отца Нашего Тараса Григоровича. Потом назад в школу, где уже преет нарезанная полендвица, текут холодцы, а зелёные мухи аппетитно ползают по мискам с винегретом. Директор ещё пытается кого-то вразумить (“Не пить, не курить, уважать старших, помогать слабым, думать правильно, трахаться осторожно” и т.д.). А пока выпускники разливают под столами припасённые запасы, остальная молодёжь развлекается на концерте от Левка Дурка. К вечеру — грандиозная дискотека для всех, аж до самого утра, пока обблёванные, обдолбанные выпускники не пойдут встречать солнышко. Одним словом, будет шумно и весело, и небольшое убийство заметить никто не должен.
Наш триумвират не тратил времени зря. Четыре дня перед гулянками мы внимательно изучали ареал обитания и питания такой необычной и агрессивной инфузории, как Федя. На самодельную карту нанесли маршруты передвижения, точки питания и места тусовок.
Чаще всего подопытная тварюка посещала:
а) жестяной фургон, где за двести купонов можно посмотреть “Эммануэль”, “Зловещих мертвецов” или “Полицейскую академию-2”;
б) высокий бордюр напротив химчистки “Днестр”, что в двух шагах от центра. С бордюра классно видно такое:
— девчонок, которые идут в музыкалку по ул. Лысенко, 3;
— мелких детишек, которые покупают в киоске у химчистки сигареты папам или себе. Отобрать у них курево проще, чем обоссать штаны.
— сам киоск, где продавала сестра Фединого знакомого. К ней можно подкатить или вместе пить пиво на халяву.
в) клуб, где по выходным бывают гульки;
г) бордюр в парке, где Федя с компанией имеет привычку бухать.
— Ну что, стратег? — спросил у меня Хиппи. — Что скажешь?
— На выпускной они по привычке пойдут в парк. Заливать. В парке безлюдно.
— Смотри, — перебила Дзвинка. — Мы узнаем, где конкретно он сидит. Тогда я прохожу мимо него, виляя бёдрами. Он идёт за мной, я бегу за город, к вам. Понимаете?
— А если он будет таким пьяным, что не захочет бежать за тобой?
— Мы начнём операцию ещё засветло. Они, может, выпьют только по бутылке пива. Но ещё не налижутся, как свиньи.
— Ну ладно, Дзвинка, а вдруг за ним пойдёт и Серый? Мы же не будем мочить обоих? И не скажем ему: “Извини, старик, сегодня не твой день”?
— Да, или, например, они напьются и ВСЕ пойдут за тобой? И догонят? — Хиппи осторожно скосил глаза, проверяя мою реакцию.
— Я рискну. Скажу, в конце концов, что мне надо поговорить только с Федей. И он клюнет, это я гарантирую.
Вдруг я вспомнил одну интересную штуку.
— А знаете старую будку за городом? Ту деревянную, что еле держится?
— Такая, какую делают на стройке для инструментов, только не обшитая рубероидом? Знаю… Её держали двое стариков. Пасли коров, а там, в случае чего, пережидали бурю.
— Окей, тогда слушайте. Ты, — я глянул на Дзвинку, — убегаешь от Феди. Или идёшь с ним под ручку. В ту халабуду. А там уже сидим мы, с лопатами, изолентой и пистолетом системы Макарова. Ты забегаешь, он за тобой. Мы закрываем дверь, стукаем по голове доской и сматываем руки и рот. Чтобы не раскричался. Мало ли что… Ну, и… И всё.
— Точно. Но нам желательно засветиться на празднике. Чтобы нас заметили. Правда, Михась?
Всё-таки мне было тревожно. СИЛЬНО тревожно. То же самое читалось на лицах моих компаньонов. Однако мы не отступим.
Мы готовились. Тщательно, как к выпускному экзамену по истории. Прорабатывали разные возможные повороты ситуации. Я заметил: чем больше внимания уделяем мелочам, тем призрачнее становится цель, к которой мы так упорно шли. Я был благодарен Богу (хе-хе!), что такое возможно, и мы не зациклились.
Мы готовились. Что ты будешь делать, если Федя побежит за тобой и догонит? Скажу, что хотела серьёзно поговорить, “ты-знаешь-о-чём”.
А что сделаешь ты, если тебя схватят другие васи как раз в тот момент, когда она будет приближаться к будке вместе с Федей? Буду орать, как дурак.
А что МЫ будем делать, если Дзвинка забежит в халабуду, а там никого нет? А Федя по пятам? Мы спрячем пистолет где-то там, под тряпками. Просто так — на всякий случай. А там уж пусть болотники разбираются, мёртвого им кинули или только оглушённого.
Ну ладно. Шлёпнули мы его. В понедельник приходит к тебе молодой, но очень подлый мент и говорит: “Несовершеннолетние С. и И. утверждают, что видели вас, гражданка Д-ко, последней, кто общался с пропавшим без вести Ф. Что вы скажете в своё оправдание, уважаемая г-жа Д-ко?” И что ты на это?
А то, уважаемый, что несовершеннолетний Ф., который совершил попытку изнасилования ещё в школе, о чём может свидетельствовать добродей Г.Х., прицепился ко мне. Я сбежала к своему товарищу М. на дачу, хозяин же в то время был на праздновании. Я просидела около двух часов, после чего вышеупомянутые Г.Х. и М. вернулись, и мы втроём смотрели фильм “Стена”. Ну не стала бы я вам врать!
А что вы скажете на то, что вашу троицу видели выпускники? Они утверждают, будто были свидетелями того, как вы конвоируете гражданина Ф., угрожая ему пистолетом системы Макарова, куда-то вглубь леса. Что вы сделали с несчастным парнем, вы, нелюди?
А вы уверены, что ваши выпускники ничего не напутали? Очень, очень интересно, ведь Г.Х. рано вернулся домой; да, его видели мама и соседи, ещё было светло, а я заночевала у М. Да, я часто остаюсь у М. на ночь, разве это уголовщина? Боюсь, ваши выпускницы немного перебрали… потому что что бы они делали на улице в разгар дискотеки, как не пили?
Чёрт… вы правы. Как я не подумал! Блин! В натуре! Ну что ж, привет сестричке! Пока!
Каждую ночь мне становилось всё труднее заснуть. Просыпался с тяжёлой, затуманенной головой. Всё из-за погоды, успокаивал я себя довольно неуверенно. Я слишком много думал.
— Слушайте, — поинтересовался я в четверг. — Если мы действительно надолго задержимся? Что скажете родителям?
— У меня мамка будет на выпускном, — радостно сообщил Хиппи. — У неё выпускной класс.
— А я сказала, что не знаю, вернусь ли поздно с Дня молодёжи… Но буду с Михасем, и в случае чего, ночую у тебя. Круто, нет?
Могли ли возникнуть проблемы с родителями? Вдруг старому пердуну пану Юрцю взбредёт в голову проверить, не курит ли, часом, его дочка на даче у этого сопляка. “Нет, пан Юрцьо, она не курит, — заверил бы я его. — Но у неё есть неприятная привычка сводить счёты с должниками. Впрочем, не самая неприятная из возможных привычек, скажу я вам. Некоторые девочки в её возрасте, знаете, уже любят и выпить”.
Надо иметь кучу готовых версий на все случаи жизни. И чтобы они как-то держались вместе.
Мы не паниковали. Если кто и поддался нервам, то разве что Хиппи, да и то глубоко внутри.
Я начал тихо скрипеть зубами. Часто замечал, что руки гудят и слегка дрожат, как после поднятия штанги. Хиппи же раз за разом проводил рукой по волосам. Слишком часто.
Ловил себя на том, что неосознанно чешу руки, внешнюю сторону предплечий. К субботнему вечеру я, наверное, смогу выковыривать из-под ногтей куски мяса. Заставил себя остановиться.
В тот день мы сидели у меня во дворе. К теме Феди даже не возвращались. Я напомнил Гладкому Хиппи, чтобы тот не забыл завтра занести в будку пистолет, изоленту и лопату. На всякий случай. Я не совсем представлял, в какие игры мы будем играть с лопатой… может, копать яму в болоте, если Федя не уйдёт на дно добровольно. Одним словом, на всякий случай.
Небо покрылось лёгкими облачками. Завтра, похоже, стоит ждать дождя.
Дзвинка была самим спокойствием, оставалась живой, как пчёлка.
Мы договорились, где встречаемся завтра; Хиппи ушёл домой на панщину, Дзвинка осталась.
Через десять минут Гладкий Хиппи вернулся. Мы с Дзвинкой как раз пили малиновый суп в теньке веранды.
— Слу!.. ух!.. — он тяжело дышал, раскрасневшиеся щёки покрылись пылью, а взгляд стал не на шутку встревоженным.
— Слушайте! Я… ху-у… Короче, я только что встретил малого Зеника, и он мне ТАКОГО наговорил!
Малый Зеник был братом большого Зеника. Настоящее имя малого звучало как-то иначе, но все звали его именно так: малый Зеник. Зеник-старший считался в компании Феди важной птицей. Его отец имел свой киоск, и Зеник мог таскать спиртное и сигареты.
— Так вот: малый увидел меня и сказал, что слышал от брата, будто Федя собирается всех нас завалить на Дне молодёжи. Малый рассказал, что нас ждёт, если Федя увидит нас на празднике. Ничего приятного. И ещё малый сказал, что никогда не видел Федю таким злым и нервным. Он становится всё нервнее, чем дольше мы ускользаем. Федя, по словам малого Зеника, вряд ли успокоится выбитым зубом. Федя говорил, что любит, когда хрустит сломанная кость. И ещё сказал: “Чтобы береглась тёлка, потому что с ней будет отдельный разговор.” — Хиппи выразительно посмотрел на Дзвинку. Всё-таки она сегодня впервые выглядела встревоженной.
— Малый Зеник — сопляк, — с показным равнодушием бросил я. Ему правда не было и двенадцати, и старшие имеют привычку не замечать мелких сопляков. — Он сопляк и хочет немного напугать нас, чтобы почувствовать себя крутым, как брат.
— Михась! Ты не врубился в прикол! Малого Зеника не подослали нас запугать. Он сам говорил, что лично против нас ничего не имеет, поэтому и чувствует себя обязанным рассказать нам про Федины планы. Это серьёзно, это не шутки!
Хиппи и Дзвинка вопросительно смотрели на меня, будто я знал ответы на всё на свете. Может, в их глазах я так и выглядел. Но почему они
сделали из меня лидера? За что возвели меня в кумиры? За красивые глаза? Пёс срал!
— Мы пойдём туда, на праздник. Если… — я медленно подбирал слова. — Если начнётся драка, серьёзная драка… Хрен его знает, что эти мудаки притащат с собой: кастеты, палки — это как пить дать. Так вот: если запахнет жареным, я стреляю пистолетом в воздух. Они обосрутся. Я завтра зайду к тебе, и ты дашь мне его. А мы будем у каждого в поле зрения.
Сам того не замечая, я опроверг собственные решения, ни на миг не задумываясь, что же будет делать Дзвинка в будке без пистолета… который в это время будет у меня.
Но тогда всё выглядело как булка с маслом.
— Если дело принимает серьёзный оборот, переносим операцию.
И они не смеялись с напыщенных слов: “серьёзный оборот”, “операция”… Они понимали, ЧТО ИМЕННО ждёт нас завтра. Может, нам не просто дадут пинка под зад… Может, Федя хочет крови.
“Чтобы береглась тёлка, потому что с ней будет отдельный разговор.”
Без всяких сомнений, мы ВСЕ имели что сказать Феде.
Гладкий Хиппи с тем же затравленным лицом поплёлся домой. Дзвинка снова осталась.
Пасмурный день, жаркий, будто печь. Магнитофон наигрывал “End of the Night” от “The Doors”.
Лежать с ней на веранде, на старой скрипучей кушетке, было просто и спокойно, так, как бывает при освобождении от иллюзии существования мира, как понимание того, что Федя — всего лишь сон Будды, на редкость неудачный; сон, как и всё вокруг. Дзвинка перекатилась с кушетки на меня, и трудно сказать точно, кто кого начал целовать первым.
Мы любили друг друга, и это принесло отстранённость. Внезапно, когда Дзвинка лежала рядом, обняв меня рукой за грудь, выдыхая тёплый, чуть сладкий воздух мне в щёку, стало жгуче одиноко. Не за себя — за нас. Каким-то образом мы оказались отгороженными от целого мира — пусть даже этим летом весь мир уместился в одно провинциальное местечко. Отгороженными толстенным кирпичным забором, через который не докричаться до невидимых, но непременно присутствующих там жалких людишек. Людишек, которым нет дела до того, что трое ненормальных подростков, ещё совсем детей, надумали укокошить одного поганого сукиного сына. Людишек, которым не было ни малейшего дела до того, что этот поганый сын чуть не трахнул ту девчонку, что согревает дыханием мою щёку. Кричи хоть тысячу лет, а хочешь — бейся об стену головой, разбей её до крови, напиши на её шершавой кирпичной поверхности собственными вытекшими мозгами
но всё равно никому до тебя не будет дела.
Потому что кому ты, в конце концов, нужен, кроме этой девчонки рядом?
За какую-то долю секунды в голове пронёсся вихрь мыслей: собрать рюкзаки, взять эту девчонку за руку и утащиться в Страну туманов, где тебя примут за своего; попытаться начать всё с чистого листа, забыть папу, маму, забыть Гладкого Хиппи и Федю, забыть собственное имя и выдумать себе новое. Помнить только о ней и о блеске её безумного бриллианта. Найти страну туманов, отыскать там Моррисона, Хендрикса и Барретта, и ещё Керуака с Дженис Джоплин, и Короля Элвиса, и спросить у Чарли Паркера, какую музыку он слушал в детстве, а потом пожать руку старому доброму Джону Леннону и крикнуть: “Старики! Как здорово, что мы, наконец, вместе!”
Но вся адская хитрость в том, что второй шанс даётся только с новой жизнью. И Ящерица, если ты Ей понадобишься, найдёт тебя и там.
Мы любили друг друга ещё и ещё; я наблюдал зелёные вспышки в голове. Мы любили друг друга, чтобы задушить эту жуткую пустоту, вакуум между нами и НИМИ. Любили друг друга, чтобы, не дай Бог, не построить стену между собой.
Воздух стал влажным и горячим. Проснулся около семи и от того, что всё сделалось чёрно-белым, я периодически терял чувство реальности. Как в старом кино. За дверями дома цветов тоже не хватало — чёрт его разберёт, что случилось. Впрочем… так даже лучше. Было бы в сто раз хуже, если бы краски стали убийственно-яркими. К обеду я бы уже орал во всё горло.
Они там, все они, подумал я. Федя и его дружки, Гладкий Хиппи и Дзвинка. Живот предательски ныл, как перед страшно важным и ответственным экзаменом.
Где-то за горами, затемнёнными облаками, слышались раскаты бури. По цветам судить сложно, наверное, классическая предгрозовая серость. Сами знаете, как это — в горах.
Ближе к обеду заскочил Хиппи — принёс пистолет. Последний мне не понравился: слишком тяжёлый, липкий и воняет какой-то мастикой. Слишком уж недвусмысленна его цель. Да и вид не внушает оптимизма (впрочем, тут ещё как посмотреть…). Хиппи признался, что побоялся идти через центр, а потому добирался ко мне обходной дорогой, той, что ведёт на кладбище. Сказал, что встретимся около пяти.
Облачная плёнка на чёрно-белом небе загустела, словно серая простокваша на молоке, она опускалась всё ниже, покрывая собой горы. Появилось непреодолимое желание сесть вот так на крыльцо, заварив хорошего чая, попивать его из треснутой кружки, почитывать книжку и ждать грозы… А там, глядишь, придёт и Дзвинка, будем ждать грозу вдвоём. Кто ж не любит сидеть на пороге с любимой, ожидая грозу — идеальный повод спрятаться в доме на веранде, целоваться и любить друг друга под вспышки молний. Не пойду я на праздник… дождусь Дзвинку… чай… книжка… Дзвинка…
Я горько улыбнулся, понимая несбыточность собственных грёз. Хорошо, что никто не видел этой улыбки. Я знал: так улыбаются взрослые. Она не предвещала ничего хорошего. Люди с такой улыбкой отрезают собакам хвосты, выбивают у калек костыли из рук, рассыпают собранную нищим ребёнком мелочь, а потом пускают себе пулю в рот. Я знал эту улыбку как свои пять пальцев.
Честно говоря, у нас не было возможности отступать. Знаете, меня уже достало то, что я боюсь выйти в город. Боюсь, что меня изобьют эти психи. Боюсь, что в какой-то день Гладкого Хиппи может не оказаться рядом с Дзвинкой…
Потому что если не мы Федю, то Федя нас. Дилемма сформулирована, уважаемые Высокие Стороны.
Пистолет я засунул за пояс джинсов, под серую блузку без рукавов (ту, что с причудливыми мандалами). Потёртые “ранглеры” заправил в кожаные “мартенсы”, зашнурованные почти до середины голени. Подпоясался грубым кожаным ремнём с тяжёлой стальной пряжкой: вообще-то в ремне нужды не было, но он лучше прижимал оружие к телу. А кроме того, в трудную минуту вполне реально проломить этой пряжкой чьё-нибудь низкое чело. Я всей душой надеялся, что до этого не дойдёт, что никто не принесёт металлические прутья, не прихватит охапку дубин с набитыми в них гвоздями. Надеялся, у них хватит ума не делать такого… а мне не придётся пинать кого-то в лицо окованным носком сапёрного ботинка. Всем сердцем, всей душой я надеялся, что меня не спровоцируют на такие действия.
С площади уже доносились звуки музыки и чей-то пьяный голос, продублированный микрофоном. Забава начинается, так что
придите и поклонитесь Ящерице.
— … с песней “Ноу проблем”! Встречайте его! Левко Дурко! — мужчина с пышными усами топтался на одном месте, потому что нога запуталась в клубке микрофонных проводов. Наконец он передал микрофон весело улыбающемуся, но слегка растерянному Левко Дурко.
Публика уже отрывалась. Входила в раж. А я чувствовал страшное напряжение. То лихорадочно выискивал в толпе Гладкого Хиппи, то с надеждой — Дзвинку, то с перепугом в животе — Федю. Рукоять резала в живот.
Вдруг из толпы замахала чья-то рука. Дзвинка, а рядом с ней Хиппи. Они устроились в самом дальнем углу площади, возле невысокого мура, выложенного речным камнем. За муром была травяная поляна с клумбами и раскидистыми, щедрыми на тень деревьями. Бордюр оказался весьма удобным для сидения, и бабки, что продают молоко, успешно этим пользовались.
— Ну как? Ты их видел? — тихонько поинтересовался Хиппи.
Я отрицательно покачал головой.
— Они в парке, — ответила мне Дзвинка. — Сидят, будто на горшках какают, сплёвывают и попивают водяру из пластиковых стаканчиков.
— Пестик не забыл? — снова шёпотом спросил Хиппи. Я многозначительно глянул на свою ширинку. Можно было бы подумать, что у меня началась некомпенсированная гипер-супер-бупер-эрекция. Я подтянул пистолет чуть выше, чтобы он не давил так сильно на яйца. То, что Федя и прочие гопники бухали где-то в парке, немного меня успокоило.
— Сперва немного постоим тут, засветимся. Потом в парк иду я. Потом бежишь ты, чуть позже Хиппи.
Мы посидели ещё с четверть часа, выслушивая, как зрители участвуют в разных конкурсах и соревнованиях, вдумываясь в пение Левко Дурко, наложенное на игру духового оркестра для выпускников, изредка перекрытое раскатами грома. Ждать дальше было невмоготу.
Наконец Дзвинка сжала кулаки и тихо сказала, что идёт. У меня перехватило горло: забава начинается. Тревога жутковато ласкала мочевой пузырь. Мы пожелали ей удачи; глядя вслед исчезающей в толпе фигурке, я раз за разом облизывал пересохшие губы. Через несколько минут другой улочкой для осуществления сами-знаете-чего побегу я сам.
Перед тем как скрыться за углом, Дзвинка обернулась и помахала рукой. Тревога тёмной паутиной покрыла её лицо.
— Ты боишься? — поинтересовался Хиппи.
Я прислушался к своему нутру. Да, ты боишься, ответило моё нутро.
— Да нет… — отозвался я. — Всё, через пять минут ты тоже отчаливаешь.
Я тоже махнул рукой на прощание (хотя какое тут, к чёрту, прощание? Минут через двадцать снова будем вместе…) и бодрым шагом погрузился в узкую тенистую улочку.
Когда всё вокруг чёрно-белое, а ты идёшь улочкой с односторонним движением, чувствуешь себя персонажем из мрачного воображения Кафки. Ни ветерка, только бесцветная серая духота. Где-то со сцены, после очередного шлягера Левко, начал говорить громовым голосом лучший футболист Медных Буков, бомбардир ф/к “Аннигилятор” Остап Кумик, известный среди болельщиков как Золотая Бутса. Он мне нравился, потому что интересовался больше футболом, чем пацанством.
Через несколько минут я на всякий случай перешёл на бег, ловя внутренним ухом стон тревоги, изучая на слух физиологию её роста. Дзвинка, как там она? Из узенькой улицы Людкевича я выскочил на широкий, засаженный декоративными клёнами проспект Паши Ангелиной, длинный, как питон Каа, лучший кореш Маугли, человеческого детёныша. Из-за его длины у меня начала покалывать печень. Почему-то подумал, что Хиппи сейчас стоит себе и курит, как ни в чём не бывало… а как же побежит он? Не выдержав темпа, я перешёл на быстрый шаг. Задумчиво начал разглядывать затянутое небо, а опустив глаза вниз, увидел картину, от которой температура подскочила градусов на десять.
На перекрёстке проспекта Паши Ангелиной и улицы Коммунаров засела целая банда: я разглядел Серого, Зеника-старшего, Игорича и ещё нескольких отморозков того же пошиба, с которыми я не решился бы гулять тёмным парком один на один.
Феди не было, и я не мог разобрать, радоваться этому или нет. А что если Дзвинка прямо сейчас вбегает в халабуду, лихорадочно перебирает тряпьё, находит изоленту, лопату… и никаких следов пистолета! Я похолодел, осознав горечь просчёта. Дзвинка попала в ловушку, а я даже не могу вытащить эту пушку, потому что все заявления — стрелять в воздух и т.д. — на проверку оказались сплошным блефом. Если я засвечу оружие, а Федя вдруг исчезнет, то… То выводы будут более чем очевидны.
Надо ускорить шаг и приготовиться рвануть в любую секунду. “Может, — закралась в грудь надежда, — может, без вожака, то есть без Феди, они не станут цепляться к какому-то там лохматому?”
Почти бегом я прошёл мимо их кучки: насмешливые ухмылки, зловещие смешки, шёпот, неотрывные взгляды. Кто-то позади меня встал — тихонько хрустнули колени. Я понял, что лучший момент для побега уже упущен.
— Эй, пацан, п-с-с-с-с… — тихонько заговорил тот, что взялся меня преследовать. Не иначе как Серый. — Слышишь? Дело есть. Подожди… подожди…
— Нет времени, — пробормотал я, ускоряя шаг.
Неожиданно Серый забежал вперёд и сильно толкнул меня плечом.
— Я тебе щас найду время! Подожди, ты чё?.. Пацаны хотят с тобой побазарить…
Я отскочил, но Серый схватил меня за руку и профессионально заломил её за спину, от чего в моей голове замерцал целый фейерверк искр.
— О, блять, Федя тебе такое сделает! Тебе пиздец, пацан, отвечаю!
Мне хотелось прохрипеть ему в лицо, что я никакой не пацан, но в ту же секунду Серый поймал мою вторую руку, (что же теперь с Дзвинкой? Он её) которой я уже собирался (изнасилует там, в халабуде) заехать куда-то по вражеской печени.
— Знаешь чё, хипарь? Они пошли с твоей поблядушкой ебаться! Федя уже её в десятой позе играет!..
Я зарычал, представив себя на миг лютым зубастым зверем с огромными когтями, способными разодрать в клочья любого сукиного сына. Толкнул себя в объятиях Серого к стене, пытаясь раздавить его собственным телом. Где-то дальше, под клёном, выпрямилось ещё несколько гопников; они почуяли, что всё пошло не так, как планировалось. Это придало мне сил. Хоть из левой и дальше вырывалась лютая боль, пальцы нападавшего ослабли. Между моей спиной и стеной грязно матерился зажатый Серый. Пистолет, который я не имел права вытаскивать, драл кожу на животе и царапал прицелом яйца. Я ещё раз толкнул Серого спиной, и тот выпустил руку. Вместо того чтобы рвануть прочь, бежать на помощь Дзвинке, удрать от прибывающей гоповской подмоги, я изо всех сил копнул Серого по хозяйству — точно так, как себе представлял: стальным носком ботинка. Серый тоненько, по-девичьи завизжал, сползая по стене, как сопля. Быстрый удар мне в голову — от незнакомого пацана, удар кастетом где-то между ухом и затылком. Теперь гавкнул я: перед глазами всё покраснело, и я больно столкнулся с асфальтом. Гоп действовал очень быстро — видать, имел больше всех опыта. Он ударил меня в живот. Мои внутренности будто отнесло в сторону взрывом, от чего в груди пропал воздух. Я начал судорожно глотать ртом, напоминая раненую рыбу, откатываясь при этом от злой ноги в кроссовке. Успел увидеть испуганное лицо Игорича, который не знал, куда себя деть. Я откатился от очередного пинка и вскочил на ноги, пытаясь бежать. Незнакомый гопник кинулся за мной. На ходу я вытаскивал ремень,
(лишь бы не выпал пистолет, иначе капец)
в голове гудел рой шмелей, а за воротник сползала струйка крови. Наконец высвободил пояс, засунув поглубже пушку. Гоп, похоже, решил отомстить за страдающего Серого, потому что не отставал ни на шаг. Он догонял меня, потому что был полон сил и алкоголя, а я бежал кривыми синусоидами, не в силах выровняться после удара в ухо. Вдруг гоп пнул меня по пятке, почти догнав. Я покатился по тротуару, сдирая об асфальт кожу на локтях. Но тут же вскочил на ноги и засветил грубой кожей ремня тому по роже. Как раз по самым больным местам — зацепил кусок уха, раскрасневшуюся от горячего бега щёку, выгнутые губы. Парень заскулил, точь-в-точь как раненый пёс, и упал на колени, прижав руки к лицу; откуда-то из-под мизинца выступила кровь — думаю, губу я ему порвал. Пусть благодарит, что не попал пряжкой.
Больше гопов гнаться не решилось: их лидеры, побитые, как собаки, стонали за спиной.
Стараясь не слушать шмелей в черепе, я сбегал вниз, разглядывая красную кровь на чёрно-белой, бесцветной руке.
Наконец выбежал за пределы города. Кровь заставляла неприятно пульсировать сосуды в глазах, а место за ухом стало тревожно-горячим, хоть юшка уже и не текла. Держа, словно дохлую змеюку, ремень, я вытащил пистолет и вбежал в хату.
В течение какой-то жуткой секунды я не мог втянуть в себя воздух — на земле лежали два тела, парня и девушки. Язык распух во рту, как ком пакли в подвале, но я пригляделся внимательнее. Девушка, которую я на миг принял за Дзвинку, была в длинном сером платье с бантиками и ленточками, тогда как моя подруга (она была цветной — это я хорошо помню) сегодня в лёгком платьишке цвета зелёного авокадо в сумерках, а может, воды в Тасманском море.
Платье на девушке задралось, и были видны цветастые трусы. На внутренней стороне оголённого бедра я заметил роскошный образец целлюлита.
Я подошёл к ней. Перевернул с живота на спину. К её распухшему лицу с размазанной косметикой прибавилось несколько прилипших соломинок, которыми был устлан пол этой будки. От девчонки валил мощный спиртовой дух. Она расплющила затуманенные глаза и улыбнулась. Потом, сообразив, что я не тот, за кого она меня приняла, с трудом встала на четвереньки и со стоном поднялась на шаткие ноги. Она тяжело смотрела на меня — думаю, пыталась узнать во мне своего одноклассника. Девушка опёрлась о дощатую стену и потёрла ладонью лицо.
Тем временем я подошёл к парню в чёрных вельветах и дорогой серой маринарке. Этот тоже пахал носом землю. Я перевернул его на бок и с отвращением увидел, что на белой рубашке, пёстрой галстуке и карточке-цветке “ВЫПУСК-1993” засыхала беловатая блевотина, от которой шли нестерпимые миазмы. В рвоте я разглядел мелкие кубики моркови, колбасы и пожёванный зубами зелёный горошек. Не иначе как король застолья оливье.
Я принялся хлестать его ладонью по роже, приводя в чувство. Парень что-то неуверенно промычал и начал с закрытыми глазами вставать на ноги. Не удержался и упал. От него тянуло прокисшим вином. Я снова начал раздавать пощёчины, как вдруг заговорила девушка:
— Не трогай Андрюху! — сказала она низким голосом и тихонько икнула. — Ой, блин, — прошептала она, потирая лоб и облизывая пересохшие губы.
Я уже поднял Андрюху за пояс, и теперь он смотрел на меня таким же, как у девушки, взглядом. Он молча искал чего-то глазами, когда девушку согнуло пополам, и она выблевала свой обед прямо на лакированные туфли.
— Давайте-давайте, валите отсюда, — подгонял я неожиданную парочку. Наконец парень наткнулся на то, что искал: бутылку самопального коньяка “Слънчев Бряг”, якобы чешского, а на деле турецкого розлива. Хотел было приложиться к горлу, но скривился от запаха и пошёл к светлому прямоугольнику дверей. Девушка ухватила его под руку и поплелась прочь. Сквозь щели между широкими тёплыми досками я наблюдал, как эти двое идут дорогой на кладбище.
Я сел за дверью, так, чтобы меня не было видно тому, кто нагло врывается внутрь, приготовил пистолет и стал ждать. А Хиппи и Дзвинка сегодня цветные, вспомнилось мне.
Я ждал, слушая, как растёт мой страх.
Вбежал запыхавшийся, раскрасневшийся Хиппи.
— Они… они ух… они уже сейчас тут будут! Тс-с-с!
Я снова притаился за дверью, Хиппи позади меня. Цвета… они не вернулись, нет — просто чёрно-белый фильтр сменили на оранжевый. В халабуде царила страшная жара, которая будто находилась в гармонии с оранжевым цветом. Я чувствовал, как медленно останавливается время.
Хиппи ткнул меня кулаком в бок: уже сейчас, готовься.
Неожиданно — настолько, что я аж вздрогнул — хлипкие двери распахнулись, больно стукнув меня по плечу. Влетела Дзвинка. Она держалась за правый бок, нагнувшись, чтобы немного уменьшить боль. Она могла только показать рукой на дверь, испуганно на неё глядя.
Двери вторично рывком открылись (спасибо, я уже отодвинулся), и внутрь вошёл Федя. Меня проняло ужасом.
— Ну что, блять? Фонарь тебе? Облом? — спросил тот, не сводя с девушки глаз. Ну, пройди капельку вперёд, чтобы я смог закрыть дверь. Давай!
Я бесшумно выпрямился за его спиной и изо всех сил ввалил по затылку рукоятью. От удара Федя буквально сложился, как старый матрас, и очень пластично сполз на пол, не переставая материться и орать.
Вообще-то во всех фильмах после такого теряют сознание. Может, я ударил слишком нежно? Федя стоял на четвереньках, тряся головой, как пёс, которого в нос ужалила оса. Забыв, что у нас идёт дальше по плану, я пнул ногой под дых, повалив того на солому. Наконец Федя увидел меня, и в его глазах вспыхнуло понимание.
— Я тебя замочу, сука! — прорычал он, но я нацелил на него дуло, а Гладкий Хиппи пнул в грудь.
— Успокойся! Не нервничай, — это, похоже, относилось к обоим. — Дзвинка, держи дуло, а мы его сейчас смотаем!
Я передал пистолет Дзвинке. Она взяла его обеими руками, выпятила нижнюю губу и сдула с лица прядь волос, выбившуюся из косички.
Федя, хоть и понял, что попал в ловушку, пока не осознал её серьёзности. Он с презрением глянул на пистолет и сказал, готовый кинуться на меня:
— У моего деда есть такой! Стартовый! — он почти прыгнул на меня, как Дзвинка быстро подняла руки с пистолетом вверх и нажала на курок.
Её руки дёрнуло вниз одновременно с оглушительным выстрелом. Федя вздрогнул и замолк. Из дула завивался кислый дымок. Возможно, именно тогда я увидел первый страх на его белом и пористом, как сыр, лице.
— А теперь завали морду и не двигайся, — процедила злобно Дзвинка.
— Ты не выстрелишь в меня, поняла? Блять дурная!
Дзвинка и правда не выстрелила, но я не удержался и пнул ногой в лицо. Под пяткой что-то хрустнуло. Федя прижал руки к носу и дико завизжал.
— Ты столько проблем получишь, ПИДОР!
Последнее слово я услышал очень чётко, поэтому подумал, что Феди мало. Пнул ещё разок.
— Хочешь больше? Нет? Ну, тогда сиди тихо.
Феде просто не верилось, что его власти больше нет. Для себя он продолжал быть Великим Истребителем Хипаблудов. Может, пнуть в третий раз? Чтобы не надумал сбежать?
Дзвинка меня опередила, сильно влепив дулом по голове. Такого Федя стерпеть не мог. Он попытался вскочить на ноги и дать всем, мягко говоря, прочуханки, но мои ботинки и каблуки Хиппи отговорили его от подобных эксцессов. Федя жалобно завыл, держась за нос. Из-под пальцев хлестала кровь.
— Хиппи, — наконец разлепил я губы. — Давай изоленту.
Гладкий Хиппи как-то неловко застыл на месте. Глянул через плечо, будто что-то выискивая взглядом, и снова замер.
— Слышишь? Давай, старик. Свяжем его. Ну?
Наконец Хиппи виновато промямлил:
— Михась, я забыл её сюда принести. Вместе с лопатой.
Федя — поверженный божок — испуганно переводил взгляд с одного лица на другое.
Я громко вздохнул. У меня уже не было сил что-то говорить. Вся злость на Федю вышла с теми яростными пинками. Остался нерастворимый осадок тревоги.
— Ну как ты так? — спросил я устало. — Я же вчера напоминал…
Дзвинка растерянно стреляла глазами то на меня, то в сторону нашего пленника, продолжая крепко сжимать оружие.
Я устало шлёпнул себя ладонью по лицу. Хотелось махнуть на всё рукой и сказать Феди: “Ладно, старик, мы просто неудачно пошутили. Больше не приставай к Дзвинке, окей?”. С каждой минутой это желание крепло. Чтобы не поддаться его упрямому зову, я сказал:
— Ладно, стерегите его хорошенько, чтобы не сбежал. А я сгоняю за изолентой.
Лицо Хиппи приобрело ещё более затравленные черты и оттенки. Он наклонился ко мне и прошептал, косясь на Федю:
— Старик… понимаешь… без ТЕБЯ Федя сбежит, будь у нас хоть пулемёт… Он не боится нас. Он боится ТЕБЯ. Ты уйдёшь — он сбежит.
— А что ты предлагаешь? Оставить его и пойти домой пить чай с пирогами? Сказать: “Давай как-нибудь позже, Федя. Мы сегодня ленту забыли”, да? Давай иди.
— Михась, давай пойду я. Я не привлеку столько внимания, как Хиппи.
— А если там ещё будут эти гопники?
— Михась, я проведу её. Тем более изолента спрятана у меня под окном дома. Ты сама бы не нашла, — это уже адресовалось Дзвинке.
Сначала она попыталась что-то возразить, но быстро смирилась и дала мне пистолет.
Она легонько поцеловала меня в губы и пошла к выходу. Хиппи следом. Их увидят вдвоём. Это казалось правильным, хоть я и не мог объяснить, почему.
В халабуде остались мы двое и пистолет между нами. Я вовсе не был уверен, что Федя боится меня. Теперь он уже сидел ровно, не сводил с меня цепких глаз, роговица которых запеклась от ненависти; сидел и разминал костяшки пальцев, как это принято делать у забияк перед схваткой; о нет, я совсем не уверен, что этот поганый бык меня боится… Я медленно убеждался в одном: это я боюсь его. Несмотря на то, что нас разделяло пять метров прогретого пространства и четыреста граммов холодной стали. Из центра доносились звуки попсовой дискотеки, которую раз за разом заглушал раскат грома.
Всё будет хорошо, успокаивал я себя. Через полчаса придут Дзвинка с Хиппи — и это дерьмо уплывёт в лучший мир.
Через несколько минут на лице моего врага заиграла лёгкая улыбка. Эта классическая, академическая ухмылочка, которая за всю его жизнь ни разу не предвещала ничего хорошего. С такой улыбкой он подходил, желая немного размять на ком-то свои кулаки.
Я чувствовал: напряжение нарастает. Казалось, в халабуду засунули невидимый генератор Ван дер Граафа. Вмиг стало неуютно в этой пропылённой оранжевой жаре. И это напряжение с
Всё будет хорошо, успокаивал я себя.
Всё и правда было хорошо. Прошло четверть часа с того момента, как я остался с ним наедине; ещё столько же — и они вернутся. Я смотрел на его белую
рубашку с маленьким аллигатором на сердце. На кровь на его верхней губе, что сползала к рту. Такой себе “плач Украины”.
Всё было хорошо в этом оранжевом мире, пока он не раззявил рот и не начал говорить.
Тогда неприятности и начались.
— Вам всем пиздец, поц. Я тебе базарю.
— Сиди тихо, — сдержанно ответил я. Какое-то время он молчал.
— Да. Когда эта сучка сказала, чтобы мы шли сюда только вдвоём, я видел, что было в её глазах. Она хотела меня.
Я промолчал. Потому что чувствовал: скажу не то.
— Слышишь, мудак? Она тебе рассказывала, как я её чуть не выебал в школе?
Я не реагировал. Косил глазами на щели, сквозь которые виднелись вспышки молний. Смотрел, не идут ли ещё мои.
— Нет? Ну, блять! Значит, она меня в натуре хочет, — Федя скривился в неприятной улыбке. Мне всё чаще чесалось пнуть в эту подленькую ухмылочку, раздавить её каблуком, проломить все зубы и заставить Федю проглотить их всех — одного за другим. А потом ещё выскочить на грудную клетку и растереть её в пыль, размазать его рожу по земле, лишь бы стереть, стереть совсем эту зловещую улыбку, от которой у меня шевелились волосы на шее.
— Знаешь что, поц? Я тебе расскажу, как всё было, если эта сучка не захотела. Знаешь что ещё? Я буду ебать её ещё сегодня вечером. Когда ты сдохнешь. А первый раз я трахну её у тебя на глазах, чтоб ты сдох от зависти. А после твоей смерти — каждые десять минут, до самого утра. Пойнял, ты, поц?!
Я сильнее сжал рукоять пистолета. Курок устроился прямо под пальцем — мой новый маленький друг, который только и ждёт, чтобы на него нажали.
— Ты, мудак! Слышишь, что я базарю? На твоих глазах! Потому что тебе, кастрату, она в жизни не дала бы, будь ты хоть сто раз её дружком! В натуре, поц. Я просто понял, каких пацанов девки в натуре хотят… Ты копнул меня в нос, — будто только что напомнил себе Федя.
— Я тебя за это замочу, — констатировал он вероятный факт. — Замочу, и никто даже не узнает. И знаешь что?
— Знаешь что, мудак? Твоя тёлка у меня будет по десять раз на день раком вставать.
— Заткни рыло, — процедил я сквозь стиснутые зубы.
— Ты ж гомик, да? Ты и тот твой лохматый пидор-кент. Она тебе в жизни не даст, а я буду её играть, сколько захочу и когда захочу, понял, ты, балбес ёбнутый? А ты будешь дохлым лежать, врубился?
— Завали свой рыльник, а то щас схватишь пулю в лоб.
— Хрена с два ты мне этими пустышками что-то сделаешь! Что я, пустышки по звуку не отличаю? Я до тебя доберусь. А потом — до неё. Знал бы ты, какие у неё мягкие соски…
— Ты заткнёшься сам, или мне тебя тут притихомирить? Думаешь, я…
— Когда провести по ним пальцем, они твердеют…
Я смотрел поверх него, на покрытие будки: три балки, сухие и трухлявые, как спички. На балках держится весь потолок (не слушаю). Крыша сложена из (не слушаю!) соломы. Солома торчит из-под (не слушаю!!) балок в разные стороны. В углу халабуды — старая, шаткая табуреточка (не слушаю!!!) домашней работы, приставленная к стене. Я выглядывал сквозь щели, изучал фактуру досок, рельефность щепок — делал всё, чтобы не слушать… не слышать.
— Знаешь, что меня тогда попросил сделать Серый? Он сказал, чтобы я развёл ей ноги…
Ещё немного, не обращай внимания на придурка, медитируй на грозу, просто…
— …потому что он хочет засунуть ей туда п-п-п-п… — Федю начало трясти от хохота.
— ПАЛЬЦА! ХОЧЕТ ЗАСУНУТЬ ЕЙ ТУДА ПАЛЬЦА, ТЫ, УРОД ПАТЛАТЫЙ, ДА? И СЕРЫЙ ЗАСУНУЛ ЕГО, А Я ВИДЕЛ КАЖДУЮ СКЛАДОЧКУ…
— ЭЙ, ГДЕ ТЫ?! СЛЫШИШЬ, МУДАК? ОНА АЖ СОЧИЛАСЬ, Я ВИДЕЛ ЭТО СВОИМИ ГЛАЗАМИ!..
Я сорвался с места — молниеносно, так быстро, как только позволяла земная реальность, — и навеселе влупил Феди пистолетом, где-то далеко осознавая, что ору во всё горло, а слёзы затекают в рот.
Один удар Федя получил сполна, но почему я не врубился, что меня на такое и провоцировали? Он врезался мне головой в живот, а сверху, по шее, гупнул руками, сцепленными в замок. Затем пришёлся боксёрский хук в висок, и я нырнул в глубокую темноту.
Взрыв грома где-то под ухом. Длинный, целая музыкальная фраза.
Хотя нет. Я пришёл в себя от лёгких похлопываний по щеке. Пощёчины, которые в бессознательном состоянии казались чуть ли не нежностями, на деле были лютыми ляпасами.
Чёрно-белое лицо Феди, от которого разило перегаром, нависало надо мной. На лице, словно розарий в цвету, сияла дикая, неподдельная радость. Такие веселья не пророчат ничего хорошего. Лицо то попадало, то исчезало из фокуса.
— Давай, вставай, пидор вонючий! — Федя скалился ещё веселее. Я попытался подняться на ноги, но к своему сожалению понял, что руки за спиной надёжно связаны. Не сомневаюсь — моим ремнём, чёрт его дери.
— Вставай! — он не слишком сильно пнул меня в ноги. Сообразив, что самому такую операцию не провернуть, Федя рванул меня вверх за связанные руки. На короткий безумный миг, когда боль вцепилась зубами в плечи, вспыхнули и погасли цвета.
Бело-сиреневый всплеск. И почти сразу ответ грома.
— Слышишь, козёл? Вылазь сюда, — Федя рукой с пистолетом указал на шаткую табуретку. Я поднял глаза к потолку и увидел ремень, свисающий со средней балки. МОЙ РЕМЕНЬ, скрученный в петлю.
О нет, в это я не верю, не могу, НЕ ХОЧУ верить. Потому что такого не может быть. Это он так шутит на свой грязный манер. (Такая версия больше похожа на правду, ей я доверяю.) Да, это уже очень похоже на правду… ПОТОМУ ЧТО…
— Что, понял, да? Залезай на стульчик, башку в петлю. Понял?
Я прикинул, сколько времени пролежал без сознания. Похоже, совсем немного, если Дзвинки и Хиппи всё ещё нет. Или обязательно каждый сотряс мозга сопровождается потерей сознания? Точнее, наоборот… Или каждая потеря означает сотрясение? Если через пару минут начну блевать,
значит, мне капец. Я хотел сказать Феди, что он делает всё неправильно, он НЕ МОЖЕТ делать всё вот так СПОНТАННО — мы же сколько готовились, да и где это видано, чтобы детишки убивали детишек… Однако я поймал себя на довольно провокационной мысли, после чего внутренний голос замолк.
Федин черепок варил идеально, по крайней мере, в этом русле. Что это — рудиментарный инстинкт убийства? Никаких следов он не оставит. Побоями и пистолетом заставит просунуть голову в петлю. Потому что на такое он способен. О, Федя, мы открываем новые грани твоего таланта, сука ты тупая.
— Резко! На кресло. Или думаешь, я не выстрелю, да? Я проверил, это не пустышки.
Он ткнул меня дулом в рану от кастета. И снова вспышка цветов боли.
— Ты что, поц, не понял? Лезь!
Я глянул на его весёлое бледное лицо подонка. Радость от предвкушения ЧЕГО-ТО ИНТЕРЕСНЕНЬКОГО. Моё сердце выло от тоски, потому что это мне придётся быть ЧЕМ-ТО ИНТЕРЕСНЕНЬКИМ, раскачиваясь в конвульсиях от удушья.
Ногой встал на шаткий стул. Вспышка — гром. Вылез на него. Федя перевёл дуло пистолета с моего сердца на пах.
— А теперь в петлю. Резко! — он больно ткнул пистолетом в то место, куда целился. С завязанными за спиной руками (Фединым ремнём, что ли?) я плохо держал равновесие. Табуретка качалась под ногами. Я не мог сглотнуть слюну, будто у меня мгновенно вырос зоб. Нечем было дышать. Концентрация кислорода из-за высокой влажности резко упала. Непрерывно вспыхивали молнии, но дождя, который принёс бы облегчение, ещё не было. Это уже конец?
На ремне я чувствовал запах собственного пота и потаённый, нереальный аромат Дзвинки. Откуда ему там взяться? Феди показалось, что я пытаюсь тянуть время, и он сильнее надавил на дуло. Чтобы просунуть голову в петлю, пришлось встать на пальцы. Стопы жалобно застрекотали косточками. Удерживаться на стуле таким образом стало ещё сложнее. Меня медленно охватывала паника. Теряя надежду, я закутывался в безысходность, словно очередной безумный упаковочный проект Христо Явашова.
— Идиот, у меня же руки связаны.
Он сердито толкнул стул, от чего тот чуть не выскользнул из-под меня. Начало тошнить.
— Следи за базаром, а то щас задрыгаешь ножками.
От моих балансирований на крышке табуретки петля затянулась сама собой. Тяжёлая пряжка, которая мне когда-то так нравилась, резала в шею. Ноги, позвоночник от такой неудобной позы начали побаливать. С меня катился тяжёлый пот, но я чувствовал не свой запах, а резкий дух Феди, острый и непривычный, напоминающий пережжённые кофейные зёрна. Рубашка с малюсеньким крокодильчиком
посерела от пота на груди, на спине, под мышками. А Федя продолжал сиять, как начищенный серебряный грош.
Федя сел спиной к дверям. Так, чтобы хорошо видеть моё лицо. Положил пистолет себе на колени.
Сухожилия и икры уже гудели, как перетянутые струны. Горячая боль только начинала клокотать. Тянуло спину и шею. Теперь я паниковал не на шутку. Молнии вспыхивали, делая тёмное чёрным, а светлое — совсем чисто белым. Икры заныли, превратившись в жгучие куски мяса.
— Щас придёт тот твой дружок-пидарас и она. Шлюшка. И знаешь что? Того поца я стукну по голове, а тебе выбью стульчик. А с ней… Пока ты будешь дохнуть на шнурке, я сдеру с неё юбку и сниму трусы, как тогда…
Он зловеще улыбнулся, слегка раскачивая носком и без того неустойчивую подставку. Я попытался встать на полную ступню, но пятки не доставали, а кожа сдавила горло ещё туже. Язык стал сухим, большим и шершавым, как наждачная бумага. Я не мог им пошевелить, дышать же становилось всё труднее.
Только не поддаваться панике, если я начну раскачиваться тут, на стуле, я сломаю его, и тогда… Но забыть про панику невозможно.
Вспышка молнии. Страшный гром. За громом слышны фантасмагорические звуки: Африкан Симон распевал коронное “кукарелла”, что усиливает сюрреализм ситуации. Вот так: не рой яму ближнему своему — может, у него уже есть такая. Как больно, разъедает буквально, будто напалм на голую мышцу, как больно.
Силы покидали меня наедине с болью. Они утекали, словно плазма из эритроцита. На миг перестал понимать, где я. Потом вспомнил и начал дёргать руками, запаниковав. Горло сжало сильнее, голова буквально раскалывалась от удушья, от звуков, от потока запахов. Воздух, который я втягивал с тихим свистом, затекал в грудь раскалённой струйкой. Воздуха не хватало. И снова паника.
Внезапно по мозгу хлестнула жуткая по своей возможной правоте догадка: Хиппи обосрался и уговорил Дзвинку идти по домам, мол, Михась увидит, что нас долго нет, и тоже пойдёт домой… Потому что Федя, мол, уже получил своё сполна…
Чёрт возьми, такое ведь ДЕЙСТВИТЕЛЬНО могло случиться! Да может и случилось! Гладкий Хиппи не выдержал напряжения ситуации и сдал позиции. Ведь мог? Запросто мог… Всё, тогда конец.
Я медленно, очень медленно опустился на стопы, стараясь на секунду снять напряжение с икр. Тут же перед глазами зароились чёрные мушки, которые всё перемешали. Они начали перерастать в жутких рябых бабочек — зелёные, жёлтые пятна на сетчатке. Я сделал последнее усилие и снова выпрямился.
Федя поглядывал на меня с откровенным любопытством. Спокойное лицо отстранённого наблюдателя. Лёгкое тиковое подёргивание уголка левого глаза. Ох, как хочется сесть на землю, дать ногам передышку, глотнуть мокрой-мокрой воды, подышать полной грудью…
Федя задумчиво покачивал ножку стула своими стопами, с каждым разом увеличивая амплитуду. Я держался из последних сил, вот сейчас боль станет невыносимой настолько, что я отупею и спрыгну с табуретки сам, лишь бы дать покой ногам… как болит, как болит, как болит… Просто повисну в петле, только не этот адский огонь в мышцах.
(боль сильная, как инъекция напалма внутримышечно)
— Ну всё. Думаю, с тебя хватит на сегодня.
Ох, ну наконец-то, подумал я, НАКОНЕЦ-ТО всё заканчивается! А я так переживал, думал, Федя и правда способен учинить что-то такое опасное… Ну, и каким чудом я сразу не врубился, что это чёрная шуточка-ответ? Федя меня больше не тронет, если уже сказал: “На сегодня достаточно”, может, мы даже подружимся, забудем все старые обиды…
Но Федя сильно толкнул ногой стул, и под моими ногами взорвалась пустота
ШОК ШОК ШОК ШОК ШОК ШОК ШОК ШОК ШОК ШОК ШОК
Я почувствовал, как мочевой пузырь не выдержал, но ведь среди висельников говорят, и не такое бывает, случается поллюция
(Боже, я и правда чувствую оргазм, самый сильный за всю жизнь, вот чёрт, я правда кончил!)
а бывает и опорожнение кишечника, а не какая-то там невинная моча и сперма, дышать, дайте дышать, шея, зелёные жёлтые тюльпаны расцвели, зелёные тюльпаны расцветшие краски
Ремень неистово давит на адамово яблоко, сжимает горло, и я жду, когда вес моего собственного тела сломает первый и раскрошит второй шейные позвонки, о! я ждал этого сухого звука с нетерпением, а казалось, время остановилось, в один момент я оторвался от времени и завис где-то между пластами реальностей, в безвременье, я чётко вижу каждую детальку, каждую черту этой чёрно-белой гравюры, кажется, она навечно отпечатается на сетчатке
Время двинулось снова, дверь приоткрылась, и первой вошла Дзвинка, неся в руке лопату. Федя притаился там, где час назад прятался я сам. Дзвинка громко закричала, соревнуясь по громкости с громом, когда увидела, кто это танцует ногами в воздухе. Я же размахивал ими, указывая на Федю. Но слишком поздно — он выскочил с пистолетом в руке и направил дуло на Дзвинку.
— Ну что, сучка, попалась, да? Не ожидала?
Дзвинка отчаянно скривила рот, и я уверился, что с этим образом в сознании я и умру,
(прекрасная голубоглазая нимфа в платье цвета авокадо, прекрасно-зелёная, словно юная любовница Посейдона)
как раздался сильный треск — другой, отличный от грома, куда более сухой, и я успел увидеть, как стремительно приближается земля. От удара об пол я прикусил язык, а коленями заехал себе в челюсть. Рот затопило солёной горячей кровью.
Федя, не врубившись, что случилось, повернул ко мне голову.
Дзвинка, не теряя ни мгновения, с размаху заехала ему в макушку острым краем лопаты. Ноги у Феди подкосились, и поверженный божок рухнул.
Дзвинка кинулась ко мне, будто это не она только что раскроила лопатой Федькину голову. Она попыталась размотать ремень на руках, в то время как Хиппи стягивал мне пояс с шеи. Насыщенный запахом палёного кофе воздух обжигал грудь. Наконец руки освободились, и я осторожно прижал их к горлу, которое пекло и стонало от боли.
Я плавал где-то очень далеко. Дзвинка обцеловывала мои фиолетовые онемевшие губы, серое, как пепел, лицо, шептала: “Я так боялась, так боялась” и тихонько плакала, сжимая мои ладони, холодные и немые.
Я не мог вымолвить ни слова, потому что воздух буквально рвал горло на полоски мяса. Казалось, я смотрю на мир через перевёрнутый бинокль. Возвращаясь и снова уплывая в туман, я оставался равнодушным к её отчаянным слезам.
Наконец меня закинуло в сухую темноту, где обитала безболезненная тишина.
Это было как выплывание из чёрных глубин Стикса на прозрачную поверхностную водичку. Я сжал её ладони и попытался сесть. Голова шла кругом, горло и шея стонали огненным дуэтом. Встречайте меня, многогрешного, в мире цветов…
Я боязно коснулся шеи, удивляясь, насколько она распухла. Попробовал сглотнуть слюну, но это отозвалось в горле острой резью. Я даже не мог нормально сплюнуть, только чуть высунул язык и сдул с него мокроту.
Дзвинка и Хиппи курили. Оба выглядели не на шутку перепуганными. Цвета, я заметил, были только на Дзвинке. Потому что только она сейчас имела для меня хоть какой-то смысл, именно сейчас, когда так просто повернуть это чувство в затылке и снова нырнуть в тихую темноту, куда зовут.
Она прижалась ко мне так, что я чувствовал предплечьем её грудь. Смысл был в ней, зелёной ундине, морской нереиде, в её цвете в чёрно-белой будничности реальности, в её тепле, в подлинности её тела, которое существовало на самом деле.
Я вглядывался в её блестящие расширенные глаза, к которым так шло платьице, я не хотел
(возвращаться в пустоту, где зовут)
— Что с Федей? — выдохнул я осторожно.
Дзвинка промолчала, только ткнула пальцем в груду в углу халабуды. Рассказывать взялся Хиппи:
— Мы шли нарочно за городом, чтобы нас никто не увидел с лопатой. Мы думали… э-э-э… я думал, что всё о’кей. А потом подходим мы, первой заходит Дзвинка и начинает пищать. Я ни черта не врубился, захожу за ней, ну и… — Хиппи сглотнул слюну, — …ну и вижу: ты висишь. Я подумал, обман зрения какой-то, потому что в хате темнее, чем на улице… А потом меня как под дых влупили…
Дзвинка погасила окурок и положила мою голову себе на колени. Она отвернула лицо к стене.
— О, а тогда всё и случилось, — продолжил он. — Федя вышел из-за двери, что-то сказал, я не услышал, что, потому что как раз ударил гром. Я ещё подумал, что нам всем пришёл конец. А ты всё махал ногами, и балка, на которой ты висел, треснула. Федя повернулся, а Дзвинка… по голове лопатой… Уже по нему, Михась. По Феди. Я проверил: не дышит. И сердце не бьётся.
Дзвинка не сказала за время рассказа ни слова, только изредка жалобно смотрела на меня, будто прося прощения.
Мы таки сделали это. Мы лишили жизни эту скотину. И, хоть не я сделал это лично, чувствовал странную внутреннюю опустошённость. Будто выжатый лимон. Конечно, мне не жаль этого подонка и, пока что, я не жалею, что он сдох. В конце концов, кто каких-то полчаса назад пытался повесить меня на моём же ремне?
— Давайте подождём ещё немного, чтобы стемнело. А там понесём его в болото, — промолвил я тихо, боясь накликать очередной приступ боли.
— Там всё затянуло облаками, — бросила Дзвинка. — Уже почти темно. Можно хоть сейчас нести. Народ отрывается на дискотеке, — её голос слегка дрожал.
Я снова попытался подняться, на этот раз удачнее. Фактически на данный момент меня беспокоила только шея, да ещё икры, которые громко завопили от боли, когда я попробовал пройтись. Но это ерунда. Надеюсь, через пару дней я смогу вертеть и головой.
Болото стояло прямо перед нами. Без особых усилий его можно было бы спутать с небольшой горной поляной, если бы не крупные лужи воды ближе к центру и невысокий тын из длинных палок, под которые легко пролезть. Я подобрал с земли небольшую палочку и попробовал засунуть её в травянистую почву за тыном. Сначала палка лезла медленно, как в раскисшую землю, а через миг полностью погрузилась в подпочвенную воду. Земля под “мартенсами” мокро хлюпала.
Дзвинка вышла из халабуды проверить, нет ли поблизости кого лишнего. Из проломленной головы нашего знакомого натекло немало крови, но мне показалось, что череп повреждён совсем несильно. Я попросил Хиппи перекопать ту землю, где крови было особенно много, но сперва сам старательно промокнул её Фединой белой рубашкой. Сомневаюсь, скроет ли перекопанная земля наши злодеяния, но попытаться стоит. На перекопанный и заново утрамбованный пол я насыпал свежей соломы из стога, что стоял снаружи рядом. Поставили табуретку на место. Я снова подпоясался ремнём, прихватив Федин с собой.
Дзвинка следила, не идёт ли кто.
Мы крадучись перенесли тело в тень деревьев. Там, в укрытии, я крепко взял труп за ноги, а Хиппи — за кисти. Тяжёлый, зараза.
Тело тащили не дорогой, конечно же, нет. Обходным путём без тропинок. Останавливались каждые пять минут отдохнуть, потому что у меня голова шла кругом и сильно тошнило. Один раз я выблевал скудный обед.
Хиппи нервно дёргался, гадая, что нас накрыли.
— Ну что? Кидаем его и чешем домой, да?
Мы с Хиппи сняли ботинки, чтобы их, не дай бог, не засосало, и по очереди перелезли через тын. Дзвинка помогла перекинуть тело на ту сторону. Я всё размышлял, когда же оно, чёрт возьми, начнёт остывать. Мы грузли босыми ногами в мокрой траве, сквозь которую проникал холод и дух болота — тяжёлый и острый.
— Давай раскачаем его, чтобы дальше закинуть.
И мы раскачали тело, как, припоминается, папа с дедом не раз раскачивали в детстве меня.
— И раз… и два… и три-и-и! — тело тяжело, невысоко взлетело в воздух и так же тяжело бухнулось на грунт. В трёх метрах от нас. И болото отказалось засасывать его.
Несколько минут мы стояли абсолютно неподвижно; молчали, пытаясь понять, почему наш гениальный план с утоплением главной улики взял и не сработал.
Мне пришло в голову, что недвижимое тело может пролежать на поверхности болота до конца лета. А мы не можем подобраться ближе, чтобы достойно перезахоронить нашего коллегу.
За моей спиной Дзвинка отчаянно ударила себя по ноге.
Хиппи с дрожащей губой спросил:
Я пожал плечами. Сел на забор, обдумывая ситуацию.
— Попробую потихоньку подойти к нему, держась за связанные ремни. Если начнёт засасывать меня, быстро вытащите. Я возьму лопату и немного разрыхлю под ним грунт.
Они связали ремни вместе, и я, словно новичок-сапёр, осторожно, очень медленно пополз к трупу. Ямки, что оставались на земле от моих ладоней, неспешно наполнялись водой.
Я смотрел себе под руки, чтобы не провалиться раньше времени. Неожиданно Дзвинка громко вскрикнула.
Я повернул голову, продолжая стоять на четвереньках.
— Он! Пошевелился! Поднял руку и опустил! Он живой! О, СНОВА!
Я глянул на тело. На секунду мне показалось, что я вот-вот проснусь от неудачного сна. Федя, которого мы считали преждевременно усопшим, сейчас шевелил рукой, пытаясь встать. Дзвинка вскрикнула ещё раз, прижав побелевшие руки ко рту. Я покрылся крупными мурашками, а сердце заколотилось, как после инъекции адреналина в миокард.
Демонический Федя, опираясь на руки, сел и теперь тряс головой, видимо, пытаясь врубиться в суть событий. Он поднял лицо (молния придала его коже неестественную синюшность) и с диким выражением оглянулся вокруг. Кровь полностью залила левое око, и Федя двигал им, как рыба.
Вдруг наши взгляды пересеклись. Я увидел там смерть и отвёл глаза первым. Невероятно, но Федя поднялся на ноги и двинулся в моём направлении. Меня парализовало. Где-то за спиной тихо повизгивала Дзвинка.
Федя, подсвеченный вспышкой молнии, в окровавленной, перемазанной землёй рубашке, с бедой, надетой мной, сделал два шага вперёд и снова что-то проревел. С неба упали первые мелкие капли дождя.
Я поднялся на ноги. Мои колени дрожали, и казалось, я вот-вот упаду Феди в объятия. Ужас, кристаллизованный, как гранула кокаина, всепроникающий, как гелий, тёк моими порами вместо лимфы. Я поднял лопату наперевес, держа её, как алебарду. Федя приблизился ещё на шаг. Казалось, он готовится к решающему прыжку, чтобы забрать меня на тот свет с собой. Я занёс лопату над головой.
Гром ещё выводил свой реквием, а события начали происходить со скоростью смерча. С грозным боевым рыком Федя кинулся на меня. За спиной запищала Дзвинка. Лопата в моих руках описала блестящую дугу и врезалась Феди в левую височную кость, проламывая кость, кромсая мягкие ткани лица, как застывшее мороженое. Федя завыл, и в тот же миг мы оба провалились под воду примерно по пояс.
Где-то позади суетились мои друзья, пытаясь вытащить меня из трясины… От холодной болотной жижи яйца тут же стали тугими и болезненными. Отчаянно, с последней надеждой я сжал пряжку своего ремня. Рывок (чувствую, как рука чуть не улетела на берег без меня) — и я уже на твёрдом. Федя мычал, размахивая руками. После стольких ударов у него было что-то не так с координацией, но от этих порывов трясина засасывала ещё сильнее. Слой грунта колыхался, словно травяное одеяло на ветру. Вдруг его трепыхающиеся руки упали на мою голень и уверенно потянули к себе. Я заорал во всё горло и опустил изо всех сил лопату на его предплечье. Из-под металла брызнула кровь, и хватка ослабла. Я выдернул ногу и отполз подальше.
Мелкая морось переросла в грозу. Дождь врезался в землю холодным серым столбом. Федя продолжал мычать, трясина засасывала его, а я не мог оторвать взгляда от траншеи, прорубленной лопатой на его лбу. За кровью проступало что-то бледное, о чём думать совсем не хотелось.
Каждый из нас наблюдал со своего места, что будет дальше. Федя греб руками и драл ногтями дёрн, пытался ухватиться за корешки травы, но они проваливались вслед за ним в чёрное озеро воды, что разрасталось с каждым его движением. Федя мычал, а тьма засасывала его всё глубже и глубже.
Наконец под кипящей от дождя поверхностью исчезла и эта окровавленная голова.
Я перевёл дух, как адский Федя вынырнул по грудь. Он выплюнул воду… но тут же провалился обратно. Теперь уже навсегда.
Осталось только чёрное око на зелёном коврике травы. От дождя выскакивали пузырьки, которые долго не лопались. Я перелез к своим друзьям. Ливень усиливался, и мы побрели домой.
Прогрессивная молодёжь веселилась под навесом в клубе. Старшие люди грели кости у телевизора, смотря капитал-шоу “Поле чудес”. Хиппи пошёл к себе, я, вместе с Дзвинкой, — в моё бунгало под кипарисами.
Мы переоделись в сухое (пришлось дать Дзвинке одну из моих футболок) и сидели на тёплой кухне. Вместе с дождём ушла духота. Похолодало и прояснилось в голове.
Дзвинка сварила мне манки, как малому ребёнку. Что-то твёрже есть я бы не смог. Заварила адски крепкого чая. Я заколотил нам гоголь-моголь с ванилью и корицей.
Чай и гоголь-моголь ели на прогретой за день веранде, не включая света, ограничиваясь вспышками снаружи. А потом любили друг друга на старом диване, потому что в нашем возрасте это любят делать каждый день. Любили друг друга, чтобы забыть всё на свете.
Гремело и сверкало, наверное, до самого утра. Дзвинка вся скукожилась и прижималась ко мне, ища утешения; я нуждался в её тепле, чтобы заполнить ту пустоту, что образовалась внутри. Мы говорили ещё долго, до глубокой ночи — она что-то рассказывала мне на ухо и сама смеялась, а я ждал, когда уже заполнится эта пустота.
Так мы учились убегать от содеянного. Учились жить.
Дзвинка сказала, чтобы мы пошли на прогулку, потому что я слишком бледный. В утреннем захмаренном свете я и правда походил на выцветший труп. Горло и бока шеи заплыли широкими синяками. Они не на шутку встревожили меня: серо-жёлтые, местами с красными прожилками. Под челюстью, куда заскочила петля, затвердели бурые болезненные гематомы. Левое око желало лучшего — совсем затекло кровью. Весь белок стал красным. Такие вот дела.
Позади уха — отёк. Болючий. На виске очередной зеленоватый синяк. В целом я напоминал тролля, которому с вечера крепко досталось от суеверных и тёмных крестьян.
Было ещё рано, только подходило восемь, но люди, наверное, уже ходят. Я нацепил на нос большие зеркальные очки и надел дождевик с высоким воротником.
(Журнал “Патриот”, г. Медные Буки, номер №35 (146), страница 7)
ГОРОДСКИЕ НОВОСТИ. ШАЛОСТИ С ОГНЁМ?
Не обошёлся День молодёжи и без неприятных моментов. В ночь с субботы на воскресенье загорелась копна сена, от которой огонь перекинулся на деревянную пастушью хижину. К сожалению, ливень смог остановить пожар лишь тогда, когда от копны и хаты остался один пепел. Обстоятельства пожара выясняются.
— Я просто думал, что так будет лучше! Потому что так и будет лучше, — глаза Гладкого Хиппи блестели нездоровым возбуждением. — Очень, очень много следов. А так — ничего! Кровь!.. Понимаешь?! Понимаете, вы оба? Куча крови с его башки. А так — куча пепла. Даже пуля, наверное, — и та расплавилась. Ни фига не уцелело!
— Ты дурной, Хиппи. А вдруг тебя кто-то видел? Как ты бежал под дождём с баночкой бензина?
— Никто не видел. И теперь пацаны могут ментам вешать на уши хоть тонну лапши, ни фига под нас не подкопают.
— Ты дурной, Хиппи. А если кто-то догадается?!
(Журнал “Патриот”, г. Медные Буки, номер №39 (150), страница 11)
Внимание! Ушёл из дома и не вернулся Круговой Фёдор Васильевич, 1976 г.р. Одет в чёрные джинсы, белую рубашку с коротким рукавом, на шее цепочка с металлической бляхой с выбитой надписью “IV(Rh+)”. Обут в белые спортивные кроссовки.
Лицо широкое, бледное, глаза карие, волосы тёмные, короткие, причёска короткая. Особые приметы: на горле бело-серая родинка размером с коробок спичек.
Искренняя просьба ко всем, кто видел пропавшего или знает место его пребывания, НЕМЕДЛЕННО сообщить в райотдел милиции по телефону 3-17-33 или 02.
Мы гуляли по мосту, держась за руки, в резком утреннем воздухе. Пасмурное небо затянула потолочная пелена тумана. Воздух безжалостно пах осенью и близкими холодами. Я посмотрел, как чувства могут сплавляться в причудливую амальгаму: было грустно, холодно и одновременно приятно. Пахло ностальгией. Дзвинка рядом, её рука в моей. В животе тепло и легко. Такая грусть и тепло — разве не это зовут счастьем?
чтобы распространить жажду жизни
убежать от мудрости толпы улиц
Мы будем убегать. Всю жизнь. От мудрости толпы и советов родственников.
Будем носить кирпичи и строить высокие стены.
Город, скрытый туманом, этим верным стражем секретов, всё ещё пребывал в состоянии алкогольного токсикоза после вчерашнего гулянья. Река под мостом стала полноводной и грязной от потоков с гор. Вокруг, словно куколка, суетилась холодная тишина.
Я думал, как же это всё-таки легко: становиться плохим. Но разве мы действительно были плохими детьми? Всевозможные тётушки с дядюшками ох как заорут на нас, когда узнают, что этот голубоглазый симпатюлька с не менее голубоглазой красоткой (настоящий пупсик!) вместе с гитлер-югендом Хиппи натворили этим летом. Для них мы кровавые выродки, гадские дети, которые безжалостно убили своего товарища, хорошего друга, прекрасного человека, необыкновенно одарённого ребёнка, чуткого сына и любящего внука, законопослушного обывателя и заслуженного жителя Медных Бук Федька Кругового.
“Вы слышали? Федька застрелили! — Господи, Федька?! Как у кого-то только рука поднялась! Это… это была золотая ребёнка! Такой послушный… Всегда вежливый и учтивый. Боже, Боже, куда катится наш мир?”
Достоевский написал целую книгу про переживания чувака, который укокошил старушку. Мы убили и ничего не почувствовали.
Поколение равнодушных. Поколение пофигистов. Но это только снаружи. Внутри стены мы существуем, да даже живём.