Культура дискуссии в Восточной Европе.
Вот что мне случилось пережить пару дней назад.
Началось всё с того, что один из участников общего чата — назовем его «монархистом» — скинул имперский флаг. В компании, где большинство придерживается республиканских взглядов, это было как красная тряпка для быка. Но мы не полезли в бутылку — мы попытались обсуждать.
Разумеется, я приложу здесь несколько скринов из нашей замечательной беседе в вольном порядке.
Когда Вы, дорогой читатель, уже убедились в сути происходившего, можем продолжить мой вольный пересказ.
«Монархист» задвинул тезис о «самой могущественной Российской империи» и о том, что Николай II якобы даровал России конституцию и Госдуму в 1906 году. Я возразил — спокойно, без иронии, просто указал на то, что Основные законы 1906 года не были конституцией в европейском смысле: там осталась формула о «неограниченной власти» монарха, и государь сохранял право вето. Это был акт самодержавного милосердия, а не конституционный акт. Я привел факты.
Реакция была мгновенной. Мне сказали: «глубже копните, посмотрите глобальней». Якобы я не знаю истории. Потом — «это большевистская пропаганда». Аргументы закончились, начались ярлыки.
Второй этап. «Монархист» перестал слышать факты. Он начал придираться к форме: к тому, что кто-то матернулся, к тому, что мы «не хотим узнавать и интересоваться». На все наши тезисы о проблемах Российской империи — о поражении в русско-японской войне, о Ходынке, о разгоне трех Дум — он отвечал: «почитайте Маклакова, почитайте Милюкова». Но когда я попросил его привести конкретную цитату из Маклакова, он не смог. Он просто ссылался на авторитетов, не читая их.
Он называл себя по-разному: сначала «либеральным монархистом», потом «государственником-конституционалистом», потом «конлибом».
Он не мог определиться, кем он был, но точно знал, что мы — «революционная мразь».
Третий этап. Он сам предложил обсудить всё по голосовому звонку — «онлайн», как он выразился. Мы согласились. А потом он слился. Сказал, что «занят». Что ему «нет времени сраться с каким-то пиздюком в интернете».
Хотя это он сам предложил созвон.
Когда его спросили, не сольется ли он перед созвоном сегодня, он огрызнулся: «да чё ты прикопался». На все объективные обвинения в непоследовательности отвечал: «это лишь ваше восприятие и мнение».
Он был одновременно и агрессивным, и неуловимым.
Четвертый этап. Вместо аргументов пошли личные оскорбления. Сначала в мой адрес — я стал «тем, кто не хочет узнать и интересоваться». Потом, каюсь, в адрес Николая Второго из-за слабости оного перед стоявшими перед государством вызовами прилетело звание «тряпки».
На что «монархист» ответил: «ты жалок и такой же тряпка по сравнению с Николаем Вторым».
Аргументы стали откровенно нищими.
Он скинул стикер с Николаем II. И написал нам двоим:
Два дибила — это сила, нет мозгов, зато красиво.Спокойной ночи, девочки.
Опустим тот замечательный факт, что даже в оскорблении человек сумел допустить грамматическую ошибку. И так во всем споре, то припишет Конституцию там, где ее нет, то ссылается на кого-то, не скидывая конкретного источника…
Он перешел на «ты» и на «девочки», хотя мы с самого начала обращались к нему на «Вы» и старались держать дистанцию. Я ни разу не сорвался, ни разу не ответил ему той же монетой.
Пятый этап. Когда спор уже фактически закончился, «монархист» попытался обелить себя: «ты что, святой что ли, ты и сам бычил весь вечер». Потом выяснилось, что он считает меня придурком, не высказывая это в лицо и предпочитая делиться мнением о мне с тем человеком, которого пять минут назад ни во что не ставил, но как оскорбить кого-то, разумеется, в личных сообщениях. Как умело.
Он приравнял мою спокойную аргументацию — и свою грязную перепалку. Для него не было разницы между фактами и оскорблениями. Для него мы были просто «два дебила», которые мешали ему чувствовать себя умным.
И вот я лежу, перечитываю эту переписку. Смотрю, как мы — взрослые люди, которые, судя по всему, неплохо разбираются в истории, — за несколько часов скатились от Маклакова и Милюкова к «девочкам» и «дебилам». И я понимаю: это не случайность. Это не просто «попался токсичный собеседник». Это сценарий, который я видел сотни раз. В разных чатах. В разных городах. С разными людьми. И даже с разными историческими эпохами.
Потому что, если честно, этот разговор мог бы произойти не только про Николая II. Он мог бы произойти про Сталина, про Путина, про Ленина, про цены на хлеб, про мигрантов, про школу, про врачей, про всё, что угодно. Суть не в теме. Суть в том, что у нас — у многих из нас — сломана сама способность разговаривать.
И когда я начал замечать эту сломанность не только в российских чатах, но и в польских ток-шоу, и в венгерских политических дебатах, и в сербских кафе, я понял: это не наш, не русский, не советский феномен. Это модель общения, которая выросла на общей для Центральной и Восточной Европы исторической почве.
И вот я думаю: а ведь многие знают эту шутку про то, как обычно спорят в Восточной Европе. На Западе её подают как колоритный фольклор, но внутри региона это переживается совсем иначе. Потому что за этой шуткой стоит не смешной темперамент, а въевшаяся в подкорку привычка защищаться.
И когда ты сталкиваешься с этим не в анекдоте, а в жизни — в своей собственной переписке, где тебя за несколько часов превращают из оппонента в «девочку», — ты начинаешь понимать, что это совсем не смешно. Это больно. Это страшно. И это требует осмысления.
Это совсем не смешно, когда сталкиваешься с этим в публичном поле или в быту. Дискуссия умирает еще до того, как родится: аргументы заканчиваются быстрее, чем формулируется тезис. В такой семиотической среде любое несогласие декодируется не как вызов к рефлексии, а как акт вербальной агрессии. Если не кулаками, то инвективами.
И это не постсоветская монополия.
Да, их знаменитое «kurwa» давно стало междометием, но суть не в мате, а в структуре диалога. Польский сейм или ток-шоу на TVN — это даже не дискуссия, это гладиаторская арена, где стороны не слышат друг друга, а соревнуются в риторическом уничтожении. Оппонент там — не просто «другой», он «zdrajca»(предатель) или «beton»(тупица).
У поляков, как и у чехов со словаками, есть мощная традиция политического сарказма, но за этим сарказмом стоит та же глубинная установка: диалог — это слабость, победа — это уничтожение.
Опустимся на Балканы. Сербы, хорваты, боснийцы — здесь в ход идут не просто оскорбления, а многовековые исторические ярлыки («усташи», «четники», «балисты»), которые мгновенно переводят бытовой спор о ремонте дорог в плоскость гражданской войны. В этой культуре спор — это продолжение войны другими средствами. Эмоции здесь не просто сопровождают речь — они конституируют истину. Кто громче и обиднее, тот и прав.
Венгры с их пресловутой «igazság» (правда-справедливость) не исключение. Она часто подается через призму обиды.
Венгерская политическая риторика (и левая, и правая) построена на поиске внутреннего врага и теории заговора. Спор там напоминает заседание кружка обиженных национальных романтиков, где логика рассыпается перед экзистенциальным страхом потерять лицо.
В чем же ключевое отличие этой восточноевропейской модели от, скажем, итальянской или ближневосточной?
Итальянец тоже кричит и жестикулирует, но его крик — это театр, способ энергетической разрядки, после которого стороны идут пить кофе. У арабов — это ритуал чести, где важны паузы, метафоры и умение красиво завершить( прим.ред:. правда, не факт, что после этого останутся все живы, и разумеется, не всегда умение «красиво завершить» работает достаточно хорошо, да и не пользу окружающим).
У нас же (и это культурная универсалия от Балтики до Балкан) крик — это оружие. Здесь нет катарсиса. Здесь есть только попытка задавить психологически.
Публичное общение напоминает модель «бойцовского клуба» без рефери. Люди не пытаются верифицировать истину, они просто продавливают оппонента децибелами и наглостью интонации.
Любую чужую мысль, выбивающуюся из нарратива, воспринимают как личный выпад, а нейтральный вопрос — как попытку публичной кастрации.
Использование мата в таких спорах (будь то русский «мат», польская «курва», венгерское «bazdmeg»или балканское «pička») — это не просто нарушение табу, это вербальный маркер исчерпанности когнитивного ресурса. Когда фактов нет, в ход идет обсценная лексика как последний довод короля.
Это архаический откат к инстинктам стаи, где вместо сложной позиционной борьбы остается только «эмоциональная диарея».
Так происходит не потому, что все эти народы плохие, а потому, что их институциональная среда (имперская, либо постимперская, либо находящаяся между молотом и наковальней великих держав) десятилетиями отторгала диалог.
Нормальный дискурс требует ответственности и мужества признавать свою неправоту — то есть всего того, что в условиях ресурсного общества воспринимается как слабость. Исторически сложился синдром осажденной крепости: кругом враги, компромисс — это предательство, а если не надавишь ты, то задавят тебя.
Десятилетиями (в Венгрии при Орбане, в Польше при Качиньском, на Балканах после распада Югославии, в постсоветских республиках) слово использовалось либо как оружие пропаганды, либо как инструмент доносительства. В такой рискованной среде агрессия стала единственным доступным экзистенциальным щитом.
Поэтому любой диспут мутирует в борьбу за статус и право не оказаться «крайним».
Если в эту воронку прийти с силлогизмами и фактами, на тебя посмотрят как на опасного чудака, нарушающего правила игры.
Самое горькое — это наша внутренняя коллаборация с этой моделью. Нам проще прибегнуть к «аргументу ad hominem» (прим.ред:. т.н апелляция к личности, все известные проводы матерей в кино и другие места), чем распаковывать свою позицию. Это быстрее, это дофаминовый всплеск и сублимация тревоги, но это ценой полной аннигиляции субъектности собеседника.
Замечу очевидное: это не вопрос «западное» или «восточное». Поляк, эмигрировавший в Лондон, или украинец в Берлине с легкостью переносят этот габитус с собой. Это политическое и культурное состояние ума, которое психологи называют «культурой стыда и чести», где проиграть в споре равносильно социальной смерти.
Выйти из этой онтологической рамки сложно и болезненно: для этого нужна титаническая рефлексивная работа и навык говорить спокойно даже тогда, когда внутри все кипит.
Сегодня умение вести зрелый, деэскалирующий диалог там, где привыкли только метать копья, — это гражданский подвиг и интеллектуальная роскошь.
Это делает человека одиноким в шумной толпе, но это единственный способ перестать быть частью какофонии и начать хотя бы пытаться слышать. Потому что молчаливое, но взвешенное слово — это единственная альтернатива вечному крику на рыночной площади.