Социал-демократия
April 19, 2022

Срез публики

Про республиканизм, общественный договор, гражданское самосознание, либеральную мысль и такую разную публичность

Набрёл на архивную (декабрь 2007-го) грандиозную лекцию Олега Хархордина о республиканской традиции, а там изумительно ёмкое объяснение про феномен российского ближнего круга (вот так общество деградировало за 14 лет) — и заодно про разницу между левой и правой мыслью. Выступление вообще замечательное, даже совестно резать его на купюры, ведь республиканизм — это целая философия, так или иначе связанная с либерализмом, гражданским обществом и самосознанием. В определённом смысле республиканизм даже ближе к политэкономии, поскольку затрагивает гражданские институты и участие людей в общественной жизни и публичной сфере — и даже... разъясняет разницу между «общим», «общественным» и «публичным», ибо в нашей стране смешались в кучу кони, люди...

По мне главное достоинство республиканизма (республиканства?) — в ограничении полномочий и срока распоряжения ими.

Ниже приведу самые яркие цитаты:

Вы вместе принимаете те правила жизни, которые вам кажутся приемлемыми для всех, и потом вы вместе начинаете исполнять эти писаные правила. Тут важны оба компонента: участие в принятии этих законов и правил, во-первых, а также их записанность, во-вторых. Например, если нет писаного права – соответственно, нет архивов и кодификации – то мы получаем вместо res publica другой феномен, который схватывается итальянским термином cosa nostra. В этой ситуации тоже есть дело или вещь – cosa (аналог res), только дело это или вещь является nostra, а не publica. Иными словами, вместо publica и публичности мы получаем некое «наше дело», когда некоторое количество серьезных и важных мужчин регулируют жизнь общины по понятиям. И эти понятия не есть писаное право, которое довлеет над ними всеми, потому что понятия эти зависят от их собственной, “нашей”, интерпретации.
Получается, что в республиканском понимании свобода представляется как свободно налагаемые на себя ограничения. Это мысль такая же старая, как человечество. Быть свободным – необязательно делать все, что хочешь, или не быть остановленным в реализации своих желаний. Необязательно все сводить только к тому, что каждому необходимо иметь ту сферу, где ты можешь свободно самовыражаться, чтобы туда не вмешивались другие. Свобода реализуема и по-другому, при одновременном общем принятии некоторых ограничений.
...
У [Алексиса де] Токвиля достаточно простой аргумент, связанный с тем, что он называет «угроза демократического деспотизма». Те, кто читают его работу «Демократия в Америке», обычно читают лишь некоторые ее части и часто не дочитывают до конца, где последняя часть так и называется – «Демократический деспотизм». В описании Токвиля, эта ситуация возникает, когда общество «разъедает» индивидуализм. Термин “индивидуализм” был предложен самим Токвилем и обозначал для него некоторое негативное качество, когда вместо того, чтобы пойти и что-то сделать вместе с другими, ты сидишь дома и спокойно занимаешься только своей личной жизнью, которую Токвиль называет по-французски petits et vulgaires plaisirs, маленькие вульгарные радости.
В России сегодняшнего дня это – примерно следующее. Есть экономический рост, все прекрасно, каждые субботу и воскресенье можно жарить шашлыки, дети вас любят, начальник не хамит. Все хорошо. Соответственно, раз в четыре года можно придти на выборы и выбрать других правителей. С точки зрения Токвиля угроза демократического деспотизма таится здесь: постепенно человек сам отнимает у себя значительную часть из всей полноты возможностей своей жизни, так как он не реализует себя политически. Все сводится только к радостям частной жизни, а возможность стать кем-то другим, участвуя вместе с другими в определении собственной судьбы, просто сходит на нет. В таких условиях мы постепенно получаем во главе централизованного государства, как пишет Токвиль, правителей, которые не то, что нас угнетают – нет, они нас принижают. Они могут быть даже заботливы, но они обеспечивают нам условия жизни, при которых мы напоминаем коров, которым дают возможность хорошо попастись на лугу. Это не человеческая жизнь, с точки зрения Токвиля, потому что то, что делает человека человеком (вспомните Аристотеля, человек – существо политическое) – как раз этой возможности у человека, живущего в условиях демократического деспотизма, уже нет.
...
Есть еще один вид критики игрового или виртуозного аспекта республиканской традиции. Многие примеры борьбы за превосходство – такие, как спорт – очень маскулинны, не говоря уже о военных коннотациях доблести. Поэтому есть многие феминистки, которые пытались объяснить и либералам, и республиканцам, что они два сапога пара – ведь тексты и той и другой традиции во многом писались мужчинами и для мужчин. Получается, что действительная альтернатива обоим – это радикальный феминизм. Феминистки, конечно, не преминули отметить, что слово virtù – та самая республиканская добродетель, которая так часто упоминается в «Рассуждениях о первой декаде Тита Ливия» Макиавелли – происходит от латинского термина vir, “муж”, отсюда идет и термин “вирильный”. Получается, что гражданские доблести – это, прежде всего, мужские доблести, мужество как свойство именно мужчин. Тогда кажется, что для женщин нужны другие стандарты. Однако ответ таких авторов, как Макинтайр, на эти аргументы сводится к тому, что часто на самом деле именно сейчас женщины и меньшинства обладают большей тягой к этике доблести или добродетели. Можно соревноваться в том, чтобы быть Матерью Терезой или знаменитой медсестрой – типа Флоренс Найтингейл – а не виртуозом насилия.
...
Хотя во Франции это иногда работает. Когда Жозе Бове поджигает первый Макдональдс, он создает некоторую модель антиглобалистского действия, которая в дальнейшем является ориентиром для всех тех, кто пытается что-то подобное сделать. Т.е. иногда действие даже на уровне сообщества малого масштаба, если потом оно вписывается в более широкую арену значимости, может иметь значимые последствия.
Когда [Ханна] Арендт описывает такие виды действия, она подчеркивает две характеристики. Первое: такой вид коллективного действия – который порождает истории значимой жизни и задает ориентиры для дальнейшей игры – автоматически порождает некий смысл всего происходящего для участвующих. Тут не встает обычного вопроса одиночек типа Камю или Сартра, детально рассматривающих хитросплетения своих индивидуальных переживаний: «Каков смысл всего этого?» Проблема бессмысленности жизни – глубокое усмотрение экзистенциальной философии – это следствие разрушения арен, устроенных по принципу res publica. Те, кто живут в рамках таких арен, записывающих и признающих примеры значимой жизни, порождают этот смысл автоматически, сами того не замечая.
Второе, о чем говорит Арендт – это что именно жизнь в рамках таких арен и может рассматривается как политика в первоначальном смысле слова, как аутентичная политическая жизнь. Политика – это не вымазывание оппонента грязью во время предвыборной кампании, и не борьба пауков в банке за дележку национального бюджета после нее. Это – не соревнование заказных статей в прессе и не борьба за передел собственности. Политика рассматривается здесь, прежде всего, по импликациям того слова, от которого произошел сам термин, т.е. по модели «полиса». А полис противостоит “ойкосу”, от которого позже произошло слово “экономика”: все хозяйственное надо оставить за пределами полиса. На агору шли, оставив хозяйственные нужды дома, “у себя”. Поэтому интерпретация политики как домо-хозяйства, как проблемы выбора хозяина внутри “нашего дома России” – это следствие нашего забывания того, что внутри полиса нет хозяина, которому должны повиноваться все другие. Да, есть на время избранные или выдвинутые начальники, но они – как подсказывают само слово – начинают, а не приказывают или заставляют. Случится или нет, что другие – равные им граждане – подхватят их начинание, еще вопрос. Если да, то, возможно, и будет написана история уникальной жизни человека, который начал что-то действительно новое. Если нет, то это не страшно. Это всего лишь обычное свойство аутентичной политики, где то, что начинаешь, чаще всего не можешь контролировать – так как ты не хозяин для других, равных тебе, и тебе нужно их согласие и поддержка, чтобы начинание привело к чему-либо. Но это совсем иное понимание политики, чем господствующее сейчас.
Четвертый элемент республиканской традиции, когда мы заканчиваем то, что может показаться идеалистическими размышлениями о необходимости признания значимой жизни, и переходим к конкретным практическим механизмам – это обсуждение проблемы участия. Обычно, когда утверждают, что классические республиканские механизмы сейчас невозможны, говорят: «Ну, хорошо, на вечевую площадь можно было собрать Новгород. В Дворце дожей в Венеции можно было посадить 2,5 тыс. патрициев, которые имели право занимать основные должности республики. Но как же вы соберете современную нацию на одной площади?».
Ответ на это заключается примерно в следующем. Как показал в своей книге Бернар Манен – она вышла на английском языке в 1997 г., а на русский язык мы ее только что перевели – основное заблуждение по поводу устройства классических республик связано с тем, что все считают, что там главным было собраться вместе. В России подобное мнение идет от Карамзина, который не знал, что было в Новгороде на самом деле, и поэтому писал, что кто на вече громче кричал, тот и проталкивал свою точку зрения. Это миф, придуманный монархистом для монархистов с монархистскими целями. Дело в том, что если посмотреть на то, как институционально реализовывалась республиканская свобода, то очевидно, что это совсем не про то, что все должны стоять на одной площади и вместе что-то обсуждать. Прежде всего, в классических республиках свобода связана с частой ротацией на основных должностях исполнительной и судебной власти. Во времена, предшествующие Макиавелли, в Сеньории, т.е. в основном органе власти Флоренции, на девяти высших должностях срок ротации составлял два месяца. Люди сидели во власти два месяца, потому что всем было ясно, какие соблазны заключает в себе обладание этим постом дольше.
Республиканское участие заключается не в том, что все стоят вместе и кричат, а в том, что все имеют одинаковый шанс попасть на основные республиканские должности, прежде всего, с помощью жребия и при помощи сложных механизмов, которые назывались «номинациями» или “сортициями”.
...
Таким образом, в республиканской традиции практиковался третий тип равенства, о котором мы забыли. Первый тип равенства всем известен – это равенство изначальных условий, либеральное равенство: мы все участвуем в одной гонке, и нам должны быть обеспечены равные условия перед забегом. Второй тип равенства, который утверждался почти в течение всего ХХ в. в нашей стране – это равенство результатов, социалистическое равенство, понимаемое как равенство получаемых вознаграждений, или в соответствии с трудовым вкладом, или по потребностям. Но дело в том, что есть еще третий тип равенства, о котором говорили республиканцы. Это равенство в степени возможности влиять на общее дело. Имеется в виду равенство в возможностях по занятию основных позиций в законодательной, исполнительной и судебной власти. Это кажется странным сегодня – когда приоритет профессионализма стал централен для политической системы – но этот тот стандарт, которым руководствовались классические республики. Если попытаться выразить это на современном русском языке, то можно сказать, что республика – это равенство тех, кому не все равно. Т.е. те, кого интересует жизнь в своем городе, должны иметь равные шансы на получение доступа к основным позициям власти.
...
Венеция, когда она сдалась наполеоновским войскам в 1797 г., была в похожей ситуации. Узкая каста патрициев управляла большим количеством других людей, которые не имели политических прав. Поэтому маршалы наполеоновской армии знали, почему они выиграют войну. Французская республика после революции обеспечивала потенциально всем участие в политической игре. Конечно, условия этой игры были неравные, но можно было со временем попытаться их сделать равными. Везде в Европе при становлении представительных демократий в выборах участвовали сначала не все, был имущественный ценз, но постепенно идеал всеобщего участия повсеместно вытеснил ограниченное участие классического республиканского устройства. Механизмы, которые основаны на выборах и всеобщем избирательном праве, вытеснили механизмы жребия, ротаций и номинаций, практиковавшиеся только среди полноправных граждан.

...Вот почему критически важно говорить о равенстве возможностей, а не только лишь прав и свобод, в отличие от классической либеральной мысли. И почему республиканское равенство возможностей нельзя ошибочно путать с либеральным равенством условий. И понятно, почему европейская мысль сделала такой мировоззренческий рывок — вернее, он был естественно заложен в тамошнюю политическую среду, приводя к спорам о демократии и дальнейшим консенсусам и появлению новых институтов в этой связи, — и почему возник и окреп российский феномен т.н. правого либерализма (которому подвержены... даже левые интеллектуалы) с запредельным числом негласных договорённостей и той самой козы ностры, неписанных правил игры. В метропольных условиях [вопиющего неравенства возможностей] это зашло на ура. Всё для своих.

(И почему в неумелых руках опасны лозунги «за полные права» вместо равных прав — эти люди и не скрывают свой обратный ресентимент и желание стать новыми патрициями.)

И если республиканизм предполагает равенство возможностей и то самое равное участие людей в общественной жизни, то либерализм оказывается на концептуальной развилке, что считать равенством и где грань между избирательным правом [голоса] и правом принимать решения. Собственно, в нашей стране это до сих пор внятно не осмыслено и не высказано. Левый либерализм французского толка (с безусловными Liberté и Égalité, а также осовремененным Fraternité в пользу Solidarité) спотыкается о нашенских праволибералов с кучей звёздочек и пояснений по поводу равенства — из-за нежелания признавать, произносить и утверждать то самое «эгалитэ», что причудливым образом... укрепляет текущее социальное расслоение либо предлагает обсуждать его выборочно. А равноправие для всех трактуется в пользу... полноправия для миноритарных идентичностей и плюшек прогрессивному автору-флюгеру. Никакой равной же ответствености тут не объявляется — получаются междусобицы и отказ размышлять с позиций равенства перед законом и обществом, плебс и патриции кивают друг на друга.

Неслучайно та же концепция гендерного равенства проникает в Рунет с колоссальным скрипом, натыкаясь на ожесточённое сопротивление со стороны тех, от кого этого не ждёшь. Левый либерализм в этом плане по-настоящему освободителен и постколониален, ибо предполагает деконструкцию привычных идентичностей и дискуссию об этом. Правый либерализм, как ни парадоксально, в таких идентичностях намеренно вязнет и не предлагает инновационного исхода, местами доходя до очередных утопий и прожектов. С новыми плебеями и патрициями соответственно.

К тому же это прекрасный способ увернуться от диалога о своей метаидентичности — что вы от меня хотите, я человек маленький, не обязан быть альтруистом и добиваться чего-то для других, которые со мной не одной крови.

И понятно, что в долгосрочной перспективе такая архаичная модель обречена.

И понятно, что, к примеру, в будущем вызреет новая интеллигенция, у которой демократия (а не кратодемия и авторитаризм!) будет зашита на подкорке. С установкой, что в свободном мире места хватит всем, а не только лишь своим. Что равноправие — оно про всех, не только про равные права, но и про ответственность, свободы, возможности...

После 24.02.2022 страшно хочется, чтобы это будущее наступило как можно скорее, потому что страна изнывает от социального расслоения по всем фронтам и отсутствия публичных персон, выдвигавших бы консолидирующую инклюзивную программу. (Зато от правого либерализма для узкого круга уже дышать нечем.)

Ведь республика — это не про то, что «все собрались и кричат». Это про право и возможность каждого и каждой быть услышанными. Тонкие материи, но.