Реквием по гниющей душе
Вчера я перебирал старые фотографии, листал экспертизы, вспоминая дела давно минувших дней. Мимо пролетела оса, её жужжание пробудило странные мысли о судьбе пули — представил себе очень натуралистично её жизнь и судьбу. Я — не просто кусок металла. Я — 19-граммовая пуля калибра 9,3 RWS UNI Classic, тяжёлая, отлитая в подземном цеху, где машины ревут, как раненые звери, штампуя нас, латунные семена смерти, миллионами. Я — не просто пуля. Я — сжатый гнев, заключённый в металл. Я — конец, запакованный в цилиндр, созданный для охоты или тех тихих апокалипсисов, что разворачиваются в комнатах с облезлыми обоями, где время не движется, а гниёт.
Сейчас я отдыхаю в тугой гильзе, сжимающей меня в крепких объятиях со всех сторон, умащённая маслом, что проникает в мои поры, как смола в трещины дерева. Это не смазка — это помазание, освящение для моей миссии. В обойме царит тишина, густая, тревожная, но я слышу всё: неровный пульс, мелкое дыхание, словно человек боится вдохнуть слишком глубоко, и мысли, ползущие по его черепу, как черви по костям, разъедая изнутри.
Он сидит — тень человека, в костюме, что когда-то был дорогим, а теперь висит, как на вешалке, пропитанный потом, дешёвым коньяком и запахом внутреннего распада. Перед ним экран: таблицы, цифры, графики — мёртвые строки, шепчущие, что он никому не нужен, что он — ошибка, стёртая до нуля. Это не работа, а надгробие его жизни. Его пальцы дрожат, касаясь меня, не от страха, а от узнавания. Я — не просто средство. Я — ответ на вопрос, который он боится озвучить.
Он берёт меня, его кожа липкая, шершавая, холодная, пропитанная отчаянием. Не хотела бы я что бы он меня трогал долго. Карабин, старый, видавший леса, где мох обнимает забытые черепа, принимает меня со скрежетом, как лезвие по кости. Я в патроннике — без оваций, лишь с призывом к суду. Он медленно приставил дуло к подбородку, холодный металл скользнул по его коже. Затем, с томительной паузой, он ввёл ствол в рот. Его пухлый язык, влажный и жадный, начал елозить вокруг холодной стали, не находя себе места. Густая слюна, липкая, как смола, потекла по стволу, медленно стекая, будто кровь по жертвенной чаше. Пухлые губы, дрожащие от напряжения, пытались обхватить оружие, словно желая подчинить его, присвоить себе эту смертоносную мощь. На миг моё зрение затуманилось. Мне показалось, что его язык, дерзкий и настойчивый, скользнул к самому отверстию дула, словно пытаясь проникнуть в его тёмную, запретную глубину. Я замерла, чувствуя, как воздух между нами сгущается, пропитанный запахом металла, пота и чего-то необъяснимо порочного. Но это было недолго. Сквозь узкое жерло я снова вижу его лицо на расстоянии 57,7 см: гнилые зубы, жёлтые, как больничный кафель, глаза — пустые, как орбиты черепа на полке судмедэксперта. Он смотрит в потолок, где трещина раскинулась, как перевёрнутое дерево.
В этот миг я понимаю: он не боится. Он ждал меня, как ждут отца, что никогда не придёт. Но я здесь — его судья, его ангел. Щелчок курка — словно вздох умирающего леса.
Я представляю свой полёт: я вырываюсь с огнём и газом, раздувая его щёки, как шарик, перед тем как они лопнут. Кожа, мышцы, кости рвутся, как бумага, плоть — как тряпка, воспоминания — как пыль. Его мозг — не мысли, а архив боли — разлетается грязно-алым цветком, лепестками из кожи, мышц и серого вещества. Тело оседает, будто тонет в болоте, где уже лежат тысячи таких, как он.
Но он медлит. Его сердце колотится, как загнанная крыса. Палец дрожит на спуске, и я, с сердцем из свинца и телом в красивом медно-цинковом платьице, начинаю думать. Я — не просто металл, выкованный в тёмном чреве завода, где машины плюются нами, как зачумлёнными семенами. Я память стали, гнев, спрессованный в цилиндре. У меня есть философия, рождённая в ожидании. Я ждал долго, завёрнутый в тряпку, в ящике стола, пропитанном запахом застарелого кофе и страха. Этот кабинет — не офис, а склеп, где умирали день за днём. Я — его последний свидетель.
Он был кем-то: не просто начальником, а господином. Золотые запонки, дорогие туфли, икра на банкетах, шёпот секретарш, как шелест змей. Он дышал властью, пока не пришёл другой — молодой, с улыбкой ангела и ножом хирурга. Подделанные отчёты, предательство, и его выбросили, как мусор, как пса с ковра. Теперь он тень. Подчинённые смеются за спиной, секретарша плюёт в его кофе, начальник орёт, будто он украл его будущее. Жена ушла, дочь — с ней, квартира пуста, как его душа.
Он сидит перед зеркалом, где уже не видно его лица — только тень, глаза, полные тоски и животной боли. Он берёт меня — своего последнего судью. Я охотничья пуля, рождённая рвать плоть медведей, пробивать кости, врываться в сердце зверя, полного жизни. Но он не зверь, а труп, что ещё дышит. Он хочет, чтобы я стал его освобождением, вырвал его из боли, как гнилой зуб. Но я не врач, а палач. И я вижу: он не хочет умирать. Он хочет, чтобы я сделала это за него, взяла его грех. Я — не спасение, а его позор.
Он снова приставляет дуло ко рту, глаза закрыты, он просит смерти. Я уже вся дрожу от нетерпения, жду щелчка, взрыва, моего апокалипсиса. Но он замирает. «Нет… не так», — шепчет он, слова рвутся из-под кожи, из грязи отчаяния. Дуло опускается, и мы с карабином падаем — не в вечность, а на пол, а большим грохотом. Он не видит меня. Я больше не герой, а свидетель.
Он садится, включает компьютер и начинает писать — не прощальную записку, а приговор. Он обращается к боссу, что унижал его, называл ничтожеством, сжимал его горло невидимыми руками. Он разоблачает компанию: поддельные отчёты, пропавшие миллионы, фальшивые подписи, мёртвые души, скрытые под ложью о травмах. Каждое слово — нож в глаз, каждое предложение — удар. Он не щадит никого, вскрывая правду, как тушу на столе в морге.
Он нажимает «отправить» и смеётся — хрипло, ядовито, как будто в горле не связки, а ржавое железо. Это смех не умирающего, а родившегося заново. Он выбрал бой.
Но вдруг его рука хватает карабин, дуло возвращается к подбородку. Время замирает. Палец дёргается, щелчок. Огонь. Дым. Я лечу.
Дуло сливается с его плотью в жутком объятии. Я вырываюсь, горячая и энергичная, впереди меня огонь и раскалённый воздух, которые как красная дорожка прокладывают мне путь. Газы и пламя рвут кожу, образуя крестообразную рану, края которой лопаются, как мокрая бумага. След дула выжигается на коже, как клеймо. Копоть и металл впиваются в рану, окрашивая её кроваво-красным. Я дроблю челюсть, зубы разлетаются, как фарфор, застревая в дёснах или падая с кровью и слюной. Язык лопается ка маринованный помидор, нёбо хрустит, и я вхожу в мозг — тёплый, студенистый, липкий. Затылочная кость взрывается, осколки черепа, мозга, кожи и волос разлетаются, как шрапнель, с кусками глазного яблока, ещё блестящего, с обрывками нерва.
Стена становится холстом ужаса: багровые брызги, ошмётки мозга и крови стекают по обоям, оставляя жирные следы. Кусок кожи с ресницами повисает, затем падает, оставляя кровавый шлейф. Глаз, разорванный, но узнаваемый, шлёпается на пол с влажным хлюпающим звуком.
Тело оседает — уже не человек, а мешок мяса, из которого вытекает жизнь. Я вгрызаюсь в стену, не запятнав себя ни каплей грязи, ни брызгой крови. Огонь и газы, с их дикой мощью в тысячи джоулей, сделали за меня всю грязную работу, разорвав голову этого бедняги, как гниющий арбуз, что с хрустом лопается под сапогом. Мозги, кости, ошмётки — всё разлетелось в мгновение, будто кто-то раздавил переспелый плод в приступе ярости. И вот, в этом хаосе, в доли миллисекунды, пока я лечу, в голове всплывает идиотская фраза: «А ты, дурочка, боялась — даже юбка не помялась». Чёрт возьми, откуда она взялась? Мой полёт — четверть миллисекунды, а мозг уже глумится, будто я сижу в кресле с бокалом виски, разглядывая этот кровавый натюрморт. Стена принимает меня, крошась.
На следующий день вползает судмедэксперт — голубой одноразовый халат висит на нём, как саван. В руках блокнот, потрёпанный, будто дневник маньяка, и чёрный чемодан, набитый инструментами. Он склоняется над телом, не морщась, словно перед ним не изуродованная плоть, а натюрморт для его коллекции. Штанцмарка, будто кто-то вырезал звезду на память. Крестообразная рана, раскрытая как цветок. Ожоги от газов, въевшихся в кожу, словно клеймо дьявола, и копоть, что осела в порах, как чёрная плесень. Он знает — это суицид. Но ему плевать. Он делает заметки, будто пишет эпитафию, и уходит, не оглядываясь, оставляя за собой запах равнодушия. Дверь морга захлопывается с глухим стуком, как крышка гроба.
А я? Следователь выковырял меня из стены, как гнойную занозу из разлагающейся плоти, и затолкал в стерильный бумажный конверт, пропитанный холодным равнодушием казённых архивов. Теперь я здесь — в этом липком, тесном саркофаге. Теперь моя жизнь — это воспоминания о тугой гильзе, где я дремала в металлической колыбели, и 0,25 секунды ослепительного спецэффекта, разорвавшего её хрупкое счастье в клочья.
В комнате всё ещё витает смрад — пот, кровь, моча, разложение. Изумрудные мухи жужжат, как хор падали. Я — в конверте, в кромешной тьме, в вечности.
Жизнь — дерьмо. Он был так близко, почти вырвался, почти стал героем своей никчёмной саги. Он плюнул в лицо судьбе, отправив то проклятое письмо, но в последнюю долю секунды выбрал меня. Я сделала своё дело. Чёрт, я безупречна.
Вот тебе урок: играешь с пулей — выбирай калибр поменьше. Иначе смерть превратится в жалкую пародию: рваная рана, зашитая грубыми стежками, на бесформенной голове, набитой пропитанной кровью ветошью.