A Snowbulb with the Eiffel Tower
из неопубликованного, написано в 2014, Лиссабон
Утром первого января меня тошнит около автовокзала на Porte Maillot. Я сплёвываю вязкую кислую жижу, и она тянется вниз с моста моей оглохшей с непривычки губы - к редким посленовогодним такси, извиваясь на ветру тонкой ниточкой неверного отвеса. Прости, Макс – я так и не поссал на могилу Сартра, и даже не поблевал в Сену – вместо этого под залп салютов с Елисейских Полей (которые и не Поля вовсе, а просто улица дымная от жареных каштанов, три евро кулёк) я проталкивал в свои распухшие от неизвестного вируса Х – штамм угол Литейного и Белинского – лимфоузлы громадную белую пилюлю антибиотика и валялся там в кровати, дрожа под тремя одеялами, пока на улице кричали что-то про бананы – какие к чёрту бананы – ладно, девчонки купили мандаринов и даже торт со свечками, но одна опять осталась стоять, нетронутая моим ослабшим дыханием на самом краешке этого симпатичного шоколадного круга – и все оставшиеся десять дней меня порывало поставить её на алтарь в Сен-Жермен или Сакре-Кёр – «Вишенки Монмартра», как назвала её Маша в первую ночь, когда мы гуляли там, по этим пустым в три часа ночи рю, и древняя шаманская сова родом из Квебека вылетела из её ушка и превратилась в прекрасного святого бомжа, который угощал нас конфетками откуда-то из рукавов-карманов своих лохмотьев – vieux voyou! – и которого я безуспешно искал потом, носясь в тумане последнего моего утра, потный и грязный пардонок – “pardon”, “pardon”, гремя мимо всех этих мутных арабов на Коллетт и последних надутых парижан в размокших тяжёлых пальто на жалкой щепочке моего скрипучего скейта, и с сумасшедшим моим жёлтым рюкзаком – чтобы отдать ему остатки текилы (в коричневом бумажном пакете, само собой), что мы пили тем вечером, когда в тысяче километров отсюда уже начался мой двадцать третий День Рождения.
Социальные связи отделяются по принципу ступеней космической ракеты: дома – родители, потом пацаны на вокзале, и вот последний на свете автобус увозит её в аэропорт, а я остаюсь болтаться в дерьмовом этом эфирном бульоне долгожданной моей личной Н е в е с о м о с т и – никто ничего не сказал, вы все это уже видели, и располневший ДиКаприо смотрит на меня, как на говно, со всех плакатов на каждом углу, что-то среднее между “We need to go deeper” и “My heart will go on”; я пихаю сигарету в зубы, улицы натурально вымерли, мне кажется, я вообще ничего не замечаю вокруг, но периферическое зрение цепляет из темноты подземного перехода предупреждение, выведенное спиртовым маркером поверх косого потолка спуска в метро – “WARNING PICKPOCKET ON THIS STATION” – меня хватает паника, и я начинаю на ходу лихорадочно рыться в моих бесчисленных карманах, не понимая, какие я уже проверил, а какие нет – ладно, всё на месте, окей, пусть хоть покемон-гаргулья на этой станции, мне всё равно, мне нужно немного поспать, метро всё ещё бесплатное, и велодорожки пустуют (о, Грибович, о “Белый Русский”, о картонные трамваи на Маяковского или Лиговке в три часа ночи!), и я качусь в бесшумном вагончике подземки куда-то в сторону Лувра, но вдруг вместо “Headspace” в наушниках начинает играть саундтрек к “Мертвецу” Джармуша, там-бам-пара-пара-пам, раскаты гитарных риффов вгрызаются в мои перепонки: Джонни Деп-п-ардье возвращается на родину в похмельном бреду после пати на хате с Рамзанчиком, щёки фаршированы килограммом тротила, а лес арабес режут барашка в коробке Маленького Принца, “this side up”, вуаля, казан дымится под звуки лезгинки с китайского мобилофона, и Кировские узбеки уже кидают зигу грязными руками в сторону праздничного обеда, как завещал этот прохвост Антоновский, лукаво шевеля Д’Артаньяновскими усами в один из последних моих вечеров на районе. Louvre-Rivoli, пардон-па-ардон, какую кнопку вы все тут нажимаете, мерси, я приехал в Париж, чтобы просто попить пивка (может, даже с арахисом) во всех этих “правильных барах”, где пол-века назад посиживал святой старина пьяница Керуак (“Дом в поле”), тоскуя по спортивной колонке в утренней газете и арахисовому маслу, но вместо этого я снова вываливаюсь со своим рюкзаком на эту ленту супермаркета или бройлерного комбината – плоский эскалатор везёт меня не в ту сторону, которую надо, я разворачиваюсь, застреваю, падаю, встаю, иду в обратную, но никуда не двигаюсь, как в самом страшном детском ночном кошмаре: “Эффект раздвижных фонов” – вспоминаю я термин из статьи про Хичкоковское “Головокружение”, покорно еду до самого конца, и уже тогда возвращаюсь.
Я поднимаюсь по Лувру, поднимаюсь по Монмартру – что за чёрт, плоские эскалаторы и вздыбленные улицы, зачем ты набрал столько ненужного дерьма в свой рюкзак, Никитин, теперь как улитка таскаешь за собой целый дом за спиной – о нет-нет, здесь же едят улиток, лучше не начинай, и нет, я не разговариваю сам с собой, это чревато, я лучше поговорю с кем-то на улице, спрошу дорогу или что-нибудь в этом роде – но нет никого на улице, парковки забиты мотоциклами и скутерами всех мастей, и только крошечные электромобильчики катаются взад-вперёд – где-то в подвалах на Юге Автово уже мастерят для них ручные зарядки по спецзаказу смекалистого стартапера Ивана – а мимо проносятся нереальные двухэтажные пустые вагоны РЕРа, то ныряя вниз, то снова настигая меня на какой-то окраине, это уже не девятнадцатый округ, а какой-то девяносто первый, я свернул не туда, ладно, я пробираюсь через столпотворение уличных продавцов под виадуком и снова проверяю мои карманы – вот он мой хостел, самая дешёвая дыра, которую Вы только можете сыскать в этом городе, нет, я не бронировал номер, что-о-о, 43 евро за ночь, ну да, первое января, понятно – китаянка-уборщица выносит помойное ведро и натурально выплёскивает его на улицу – мерси, я кидаю рюкзак на скамейку в парке и жду незнамо чего.
“В Париже самое главное правило – всегда оглядываться” – говорит мне Маша после бесконечного и мимолётного нашего подъёма через ночь к Сакре-Кёр – церкви Тайного Сердца, “Тайной Вишенки”, выставленной на всеобщее обозрение на самом видном месте города, куда надёжнее и спокойнее на этом величественном и смиренном холме, чем все эти Нотр-Дамы и роскошные рестораны, выстроенные поверх изъеденных древними катакомбами двух маленьких островков посреди Сены, готовой в любой момент поглотить их своими хищными, не знающими жалости водами, подобно тому, как уже было с Атлантидой; и, когда я сижу на парапете напротив Нотр-Дама в один из вечеров, пожирая очередной жирный кебаб или ориентал питу с вываливающейся из промасленного бумажного конвертика картошкой-фри, свёрнутого для меня Настоящим-Шейхом-гордецом-Ахмедом-ибн-Брахманом в переднике в сердечко на Сен-Мишель, и когда я мокну под незаметным уже дождём на скамейке в садике Роденовского музея (сам музей закрыт, таблички в вестибюле с гордостью извещают, что это чуть не единственная экспозиция на всей Французской Земле, существующая без поддержки государственными дотациями, и с достоинством приносят извинения за временные неудобства), и когда с отвисшей челюстью я врубаюсь там в эти его “Адские ворота”, или “Ворота в Ад” – грандиозные бронзовые do-o-ors восприятия, запертые наглухо и навек, но несчастные мужчины и женщины, все голенькие в своём страдании, как младенцы, которые, кстати, тоже тут как тут, наравне с остальными, и плевать этот безумный старикан хотел на кажущуюся их безвинность, все грешны и нет никому пощады перед Страшным Судом, и даже Ангелу с крыльями поломанными не избежать этой участи, и все вместе они, без исключения, валятся вниз с этих прокопченных углистых уступов, но продолжают карабкаться и цепляться, и в эти последние мгновения, наконец, хватаются друг за дружку в истошном порыве взаимопомощи, тянут руки и судорожно сжимают телёса близких своих, но не подозревают даже, что в толпу привилегированных приближённых бесстрастного Мыслителя, восседающего в центре композиции, затесался (и тут я отпрянул в ужасе от дула одного из двух расшатанных телескопов, установленных здесь же для удобства посетителей) в задних рядах скелет с распахнутой хищной пастью на оголённом черепе – и, если и впрямь удастся вдруг кому-нибудь когда-нибудь пробраться сюда с нижних уровней, он тут же столкнёт наглецов обратно своей костлявой рукой – я знаю теперь, как должны выглядеть дверцы шкафчика в моей душевой – и вдруг я вижу, как миниатюрная молоденькая азиаточка отделяется от группки туристов, которые, выслушивая приторно интонированные объяснения своего гида, почему-то взрываются хохотом, пока она просит свою подругу помочь ей сделать фото и позирует на фоне этого монументального живого “memento mori”, с улыбкой сложив пальчики в знак “пис” – и тогда мне является видение Будущего Парижа, где заполонившие все уголки этого города негры и арабы просто не знают больше, не помнят, что нужно делать со всем этим грандиозным наследием великой культуры, и устраивают парикмахерскую в “Ротонде” и мясной базар в Ля Мадлен, и водят только тысячу японских туристов в минуту, выстроившихся вереницей к подъёмнику на Эйфелеву башню от самого Галлиени, чтобы связать им всем руки разноцветными нитками, чтобы те могли замереть на мгновение в синхронном прыжке на фотокарточке (которая тоже совсем и не карточка уже, а только фиолетовая мутная картинка в голографическом чистилище “инстаграма”), как замерли эти Роденовские персонажи, в саду, навечно застигнутые в муках медузой античной его музы.
“Всегда оглядываться” – говорит Маша и смотрит на меня заговорщицки из другого края вселенной, и спустя три или четыре дня я оглядываюсь назад, лёжа посреди бела дня на своей койке в этом хостеле за одним из трёх путеводителей по Парижу, что мне подарили в Питере, когда я раскрыл карты и завёл старую песню о Великом Путешествии – пятый этаж, огромные и узкие, как готические витражи в масштабах самой церкви, окна балконной двери выходят прямёхонько на Монмартр, на всё ту же его Вишенку – господи, как же повезло мне, жалкому несчастному самозванцу здесь, увидеть её впервые среди ночи, благородно и покровительственно возвышающуюся над пустыми и тёмными улицами – даже сейчас, когда я смотрю на неё отсюда, издалека, мне становится не по себе, ведь днём она больше всего похожа на голубку, сваленную на вершину муравейника, поднявшую сломанное крыло одного купола над другим в мольбе о пощаде, но кольцо этих ненасытных старых европейских жнецов сжимается всё крепче, и вот они, сталкиваясь усиками своих фотовспышек, сговариваются проникнуть внутрь её чрева, и вываливаются из её глазниц, а я читаю в путеводителе, что Сакре-Кёр – на деле самая ненадёжная из всех построек в городе, потому что весь холм под ней тоже испещрён бесчисленными подземными ходами, и на укрепление её основания ушло сколько-то там лет – и это уже неважно, потому что уже даже при свете дня можно различить фотовспышки с самой её верховины, и я понимаю, что последний шанс упущен, и зря я нёсся к ней по ступенькам этим утром сломя голову и проклиная на бегу свою страсть к никотину и долгому завтраку тоже, пытаясь успеть на утреннюю мессу, потому что, когда я, запыхавшийся, в боку колет (Collette!), влетаю наконец в эту прекрасную коричневую дверь-в-двери, служители только смеряют меня строгим взглядом, убирая регалии, и я говорю “Ah, mаn”, но произношу “Amen”, но и это уже что-то.
И я оглядываюсь, наконец, и вижу, как последние четыре года моей жизни Саша, подмигивая, увозит на свалку за Янино в дырявом кузове нашей верной Газели, по пути роняя только отдельные кусочки на Приморской, Ладожской или Литейном; но вместо того, чтобы приняться писать об этом за обалденным письменным столом – кажется, даже из массива, с двумя аккуратными ящичками и облупленным местами коричневым лаком – который стоит тут же, в моём номере, я только расхаживаю кругами по скрипучему паркету, туда-сюда, туда-сюда, поглядывая, на месте ли все мои вещи, и все остальные вещи, и мне даже в голову не приходит задуматься, на месте ли я сам – или курю на балконе, да так, что вскоре мне приходится всё же выйти в табачную лавку, бонжур, за прилавком семь разновидностей моего “кэмела”, мне пожалуйста вон ту, жёлтую – “ква-ква, мяу-мяу” – чего тебе надо, чёртов лягушатник, просто дай мне чёртовы сигареты, чёрт тебя подери, и все эти старики, что торчат здесь целый день со своими лотерейными билетами, уже таращатся в нашу сторону, пока я пять минут объясняюсь с ним на пальцах, а потом каждый раз я не могу найти дорогу обратно, и блуждаю по QR-коду лабиринта этих рю и бульваров, пока маленькая сухонькая негритянка спит в зассанном спальном мешке на углу Вилет и Менилмонтан прямо на тротуаре под железнодорожным переездом, или вот ещё – та молодая арабка с одутловатым лицом под очками, ревевшая и пускавшая слюни на автобусной остановке – “Силь ву пле, мсье!” – и я останавливаюсь со своим дурацким “Ват хаппенд”-стояком прямо на проезжей части в три часа ночи; мне приходит в голову, что все эти уличные бродяжки тоже просто заблудились в один из вечеров, перепутав рю Коттэ и Котто, и с тех пор сидят со своим S.V.P., начирканным с обратной стороны бесплатной туристической карты, и потом на набережной вижу спасительный двадцать седьмой, но только в последний момент осознаю, что увезёт он меня отнюдь не на район, так что только сжимаю покрепче мой маленький швейцарский ножик в кармане и ускоряю шаг, проходя по местному поцелуеву мосту, на котором, как оказалось впоследствии, я сделал единственную свою парижскую фотографию со мной в кадре, под дождём и с увешанными замками перилами на заднем плане.
Я ищу Керуака в “La Gentilhommiere” и даже в “ресторане напротив”, но хозяева заведений даже не слышали такого имени, и вовсе не торопятся нести мне мой кофе или луковый суп, поэтому я просто прохожу в туалет, проводя рукой по поверхности барной стойки: за полвека эти “правильные бары” обросли летними террасами, и теперь в баре нет даже стульев, это просто служебное помещение; я ищу Газданова в Сен-Женевьев-Де-Буа, и не могу не заметить сходства распластанного по земле бронзового ангела с тем, Роденовским – вот балбес, приехал сюда из России и не сообразил даже прихватить с собой горстку родной земли для этой последней русской души, поэтому я только угощаю его смятой сигареткой из Питерских запасов, но в темноте вечернего парижского пригорода охранник запирает меня на кладбище, проглядев во время осмотра, и не верит, когда я говорю, что проделал весь путь сюда от Монмартра “on this thing”, но потом всё-таки объясняет, как мне добраться обратно; водитель автобуса снова не понимает моих безумных сложносочинённых формулировок, я даже не уверен, что такие конструкции существуют в английском языке, “ква-ква”, ладно, вот тебе твои три евро, просто довези меня до ближайшей станции с этими вашими двухэтажными электричками – я пробираюсь через пустой салон на задние сиденья и смотрю в окошко, как на крошечных круговых объездах на каждом перекрёстке горизонт опасно заваливается на бок.
“Suddenly the sun broke out on Rochechouart and I discovered Montmartre – Now I knew where I would live if ever came back to Paris” – и вдруг я чувствую, как кто-то прощает меня, пока я читаю эти строки в томике “Lonesome Traveler”, сидя под лестницей в “Shakespeare and Co” (все оставшиеся вечера, ровно в десять:пятьдесят пять я буду приходить сюда специально, чтобы помогать закрывать магазин – здешние очкастые хлюпики не в силах даже закатить уличные стенды внутрь в конце дня) – вот, где я на самом деле встречаю старину Ти Жана, кто бы мог подумать; я выхожу на улицу и смеюсь, как чёртов псих, и мне не страшно больше даже заглянуть в Нотр-Дам – мой лоб горит поцелуем неведомой силы, так, что мне приходится зачерпнуть там воды из чаши своей уродливой узловатой рукой и плеснуть себе в лицо, и я замечаю, что на чаше с четырёх сторон на разных языках написано “Я тот, кто ведёт путешественников по их пути” – а потом, на следующий вечер, я, наконец, дохожу до этой церкви Сен-Луи на соседнем островке и сижу там в ожидании начала службы, но вот уже без шестнадцати семь, а ничего не происходит, и я снова начинаю переживать, но ровно без пятнадцати семь откуда-то из глубины алтаря раздаётся удар колокола, и трое священников – негр, араб и француз – выходят оттуда, книги и другие предметы в руках и тихо начинают службу в совершенно пустой боковой зале, а я, заворожённый русский косолапый беглец, внезапно соображаю, что я должен сделать – я роюсь в карманах, достаю двадцатицентовик, осторо-о-ожно опускаю его в коробку для пожертвований, возвращая долг моего старшего франко-канадского брата, и выхожу, не дождавшись окончания службы – я же не католик, что, по-вашему, я здесь ещё забыл, в конце концов.
И за пять часов до самолёта я просыпаюсь на самом краю Парижского субурбана, в этом стрёмном сквоте – кто-то пытается вытащить мобильник из моего кармана, срабатывает рефлекс путешественника, я резко вскакиваю и осматриваюсь по сторонам – Фред смеётся надо мной на пару с этой растатуированной лесбиянкой – не помню её имени, но именно она привезла меня и Егора сюда прошлой ночью на безумном полуночном такси, когда я, весь такой из себя шизанутый русский котяра, троюродный племянник Джима-сладкого-соска (Морриссонски или Моррисонин или типо того), готовлюсь уже ебануть со стеклянного стола первую в моей жизни дорожку, приготовленную для меня этим обалденным здоровенным негром-мотоциклистом, музыкантом и – ага-ага! – колдуном вуду или добрым каннибалом, в общем, вот как этот Фред выглядит, точно, настоящий Морфеус, он с неподдельным беспокойством объясняет мне, что это только мой выбор, и я не обязан этого делать, и всё такое – и я ору уже типо давай сюда свою чёртову трубочку, я собираюсь сейчас хорошенько ВРУБИТЬСЯ, наконец, во все эти ваши тёмные подземные делишки, и чем вы вообще тут занимаетесь, пока Егор неплохо устроился там сзади на аккуратных татуированных коленочках той красноволосой мулатки – ладно, и Фред откидывается на спинку кресла, просто гора в своём красном свитере, само спокойствие и надёжность со своей необъятной улыбкой – готовый подстраховать в любую наносекунду и прийти на помощь, и наблюдает, как я медленно наклоняюсь к этой белой ниточке на столе с трубкой у носа, каждая её крупинка запечатлевается на моей сетчатке – и потом делаю, как перед водкой, последний отчаянный резкий выдох – и сдуваю всю эту дрянь к ебене матери – oh shit sorry sorry shit ah man (amen!) – Фред со смехом просто хлопает меня по плечу и говорит, что, значит, это ещё не мой день; и вот утро, и другой чувак ведёт меня через всё здание этой заброшенной кинематографической студии, чтобы сварить мне кофе и угостить бретонскими печеньками на завтрак – лучший завтрак за все десять дней! Без всякого труда я нахожу станцию РЕР-а, о которой мне рассказали за завтраком, перескакиваю сверху через турникеты следом за чёрным доходягой, который пролезает под ними, прямиком до Сен-Мишель, и дальше по синей ветке до Гаре Ду Норд – за пол-часа закидываю шмотки в рюкзак в хостеле, последний окурок летит вниз с моего балкона, когда я уже отправляю открытку в ближайшем отделении почты и успеваю ещё даже перехватить кофе в Шампьоне, где я пил пиво в самый первый вечер, когда выпаливал девчонок на углу и ждал, когда мне наступит двадцать три года.
***
Когда я ещё только собирался ехать сюда и штудировал “Сатори в Париже”, привалившись к стеклу Газели в перерывах между двумя объектами, Саша в шутку попросил меня привезти ему “этот шарик, который, знаешь, трясёшь (на этом моменте лицо его приняло так знакомое мне выражение блаженного фантазирования) – а там прямо снег идёт, а внутри – Эйфелева башня”. Дочке, говорит, подарю – пускай порадуется. Я сказал ему тогда, что это просто смехотворно – у них снег выпадает там раз в три года, и такой шарик – самый бессмысленный сувенир, который только можно придумать – но обещал, однако же, его привезти. Все десять дней, что я был в Париже, я искал ИДЕАЛЬНЫЙ шарик с Эйфелевой Башней внутри, за незнанием верного слова я изобрёл этот странный термин, и в каждом сувенирном, что попадался мне на пути, я спрашивал “that snowbulb, ya know” – но все они были отвратительно пошлые, с золотой (и, чаще всего, кривой) башней, или блёстками вместо снега, или просто – помимо самой башни в шарике присутствовали Нотр-Дам и Триумфальная Арка, или ещё что-нибудь. В последний вечер, почти отчаявшись и собираясь уже купить что-то из этих размалёванных китайских подделок – перед тем, как направиться на Менильмонтан, и потом на том безумном такси в три часа ночи рвать в Иври, к Фреду и остальным, я наткнулся на одну единственную палатку в проулке где-то между Пети Пон и Сен-Мишель. Натренированный уже взгляд выцепил из глубины стенда один-единственный не-пошлый вожделенный шарик. Идеальный, с бронзовым отливом подставки, “снега” не много и не мало – вот только вместе с башней стоят опять Нотр-Дам и Арка. Я разглядывал его, взвешивая на ладони и прикидывая, не слишком ли он тяжёлый, чтобы болтаться в моём рюкзаке всю оставшуюся дорогу – и, когда из-за отворота палатки вывернул торгаш-араб, я спросил его, нет ли у них точно таких же, только без Арки и прочего, с одной только башней в центре шара. “They do not exist” – ответил он; вздрогнув, я поднял на него взгляд, и – клянусь массажными салонами на Пигаль – он подмигнул мне косым глазом, а потом, как будто опомнившись, быстро узнал, откуда я приехал, и на уродованном почти до неузнаваемости русском затараторил “ДОШЕФО”, “КХРАС-ИВО”. Я сторговался до пяти евро, взял свой snowbulb и пошёл в сторону Монмартра.