April 21, 2025

Грех и искушение

«О святом огне и плотских искушениях»

Византийский свет лампады колыхался на золотом окладе, будто святой дух сам дышал в куполе. Пастор Крис, увенчанный рясой цвета угольной строгости, стоял, сжав пальцы в замок, как будто пытался удержать собственную душу от бегства.

"Грех сей — огонь содомский, неугасимый. Ибо не ради продолжения рода, но ради плотской мерзости..." — вещал он, взирая на паству, впрочем, глазами выискивая лишь одного — юношу в третьем ряду, с тонкой шеей, глазами как два нераскаянных алтаря.

Чонин опустил взгляд, словно вина с него капала воском. Он пришёл на исповедь, признаться — в чём? В чувствах. Не в действиях, не в поступке — в самом факте пульса.
И Крис, сам не ведая когда, ощутил: это признание вошло в него не упрёком, а зовом. Он закрыл глаза, и видел не лик Спасителя, а Чонина, бледного в полусвете свечей, с исповедью на губах и коленями, согнутыми перед алтарём.

— "Сатана прячется не снаружи, а в вас. Он — в этой... тяге. Он соблазняет вас ликом невинности!"

И тебя тоже, — шептало внутри, тебя соблазняет его запах после дождя и его кожа, когда он берёт просфору дрожащими пальцами.

Но с кафедры он продолжал: — "И если ты, сыне, ещё раз... ощутишь это зло — приди ко мне. Я сам выжгу его из тебя. Молитвой. Постом. Испытанием."

Чонин смотрел. Не моргал. Не дышал.
И в этом взгляде было столько безмолвного вызова, сколько не вместит ни один псалтырь.

«И сотворил он себе ад»

Ночь в приходе — это когда даже иконы будто отворачиваются.
Когда свечи горят слишком жадно, и воск капает, как кровь из стигматов.
Когда ты остаёшься один, и все твои обеты становятся фарсом.

Крис стоял у алтаря. Читал молитвы вслух, слишком громко, чтобы заглушить стоны в собственной голове.
“Очисти, Господи, меня от страстей плотских, от греха лукавого, от мыслей недостойных…”

Но мысль снова возвращалась — к Чонину.
К пальцам, что неловко крестятся, к тихому голосу, что прорывается сквозь вину,
к телу, которое он представлял… слишком подробно.
Какое оно — под сутаной школьной формы, под слоем страха и слез.

Он вцепился в край престола.
Дыхание сбилось.
Пот скатился по виску, как слеза Мадонны.
Он шептал:
— Господи, избави… избави…
Но руки уже дрожали.

Он отступил в ризницу — как преступник, как палач самому себе.
Сел. Открыл пряжку пояса.
И в эту минуту он ненавидел своё тело.
Каждое движение — как кнут по собственной спине.
Каждый стон — как предательство у креста.

Он судорожно достиг, обжигая пальцы жидкостью греха,
судорогой расплаты, молитвой без слов.
И в последний миг,
когда разум затопило белым,
взрывом вины и сладости,
внутренний голос прошептал:
— Чонин…

Как молитву. Как имя Бога.

Он остался сидеть, полураскрытый,
в безмолвии, где ни один архангел не рискнул бы ступить.

А на стене висел лик Христа — с выражением, в котором
Крис вдруг увидел не осуждение,
а… жалость.

«И слово плоть бысть»

Церковь была пуста, как гробница.
Только свечи — как свидетели,
трепетали на ветру, что проник сквозь старые витражи.
Полнолуние расчерчивало мозаичный пол серебром.

Чонин стоял на коленях.
Он пришёл по зову. По приказу.
“Ты должен очиститься,” — сказал пастор. “Ты одержим.”

Он дрожал, не от страха,
а от того, что давно знал — этой ночью он перестанет быть собой.

Крис появился, как тень. В ризе.
С книгой. С глазами, в которых больше не было неба — только чёрный огонь.
Подошёл. Молча провёл рукой по волосам юноши,
словно благословляя.
Но пальцы дрожали. От желания. От власти.

"И изгнан будет дух похоти, дух запретного. Се — кровью и плотью, страстью и молитвой."
— читал он, голосом, что был смесью мессии и палача.

Он развернул Чонина, прижал его к алтарю.
Не нежно — жадно.
Словно сам хотел быть сожжённым на костре за то, что собирался сделать.

"Твоё тело — храм. Но в этом храме поселился демон."

Он расстегнул ткань — и внезапно церковь наполнилась звуками дыхания.
Молитвы срывались с губ,
в то время как он…
входил.
Грубо. Без пощады.
Каждое движение — как удар колокола.
Каждое слово — как заклинание.

"Exorcizo te, spiritus immundus…"
(«Изгоняю тебя, нечистый дух…»)
Голос дрожал от блаженства, не от веры.
Пот катился по его шее, в то время как он вонзал себя глубже —
словно пытаясь уничтожить и Чонина, и себя,
словно это был крестный путь, только вспоротый.

Чонин не кричал.
Он просто смотрел на распятие перед собой.
И впервые понял: Бог здесь не живёт.
Здесь — только тень.

А Крис, обессиленный, склонился над его телом,
как вампир над источником жизни.
Шептал:
"Теперь ты чист. Теперь ты… мой."

И в витражах, в свете полной луны,
лицо Христа казалось изуродованным.

«И плоть покорилась слову»

Он лежал на холодном камне,
а внутри пульсировало — не боль,
нет — что-то хуже.
Сладость.
Разрушающая, позорящая.
Он чувствовал: его тело теперь — не его.

Чонин не плакал.
Он был спокоен, как жертва, давно принявшая жертвенник.
Он сам пришёл.
Он сам мечтал.

Ведь он хотел Криса.

Мечтал годами: о голосе, что обжигает при исповеди,
о пальцах, что скользят по страницам Евангелия,
о взгляде, в котором спрятан грех, закамуфлированный как святость.

Он ждал.
Томился.
Дрожал, каждый раз, когда пастор дотрагивался до его плеча — как бы невзначай.
Он хотел быть наказан.
Осквернён.
Выбран.

И теперь он получил.

"Ты мой сын. Теперь ты спасён."
— прошептал Крис, целуя его в затылок — как священник, как зверь, как убийца.

А Чонин молчал.
Он хотел сказать:
Я ждал. Я мечтал. Я — сам дьявол, которого ты изгонял. И я пришёл в храм, чтобы ты, святой, сошёл в ад вместе со мной.

Но вместо этого он кивнул.
Как раб. Как верующий.
Как мальчик, у которого отняли всё, кроме влечения.

Он вышел из церкви на рассвете,
запах ладана смешался с кровью и потом.
Шёл босиком.
Шёл — сломанным, но — наполненным.

И в этом была самая страшная истина:
он не чувствовал вины.
Он чувствовал любовь.
Извращённую, жадную, святотатственную —
но любовь.

«Evangelium Secundum John» (Евангелие от Чонина)

Он больше не молился Христу.

На следующее утро Чонин встал раньше всех. Его колени всё ещё были синими от камня, его бедра болели, а сердце…
сердце было как свеча — обугленная, но всё ещё горящая.

Он смотрел на икону Богородицы в часовне, но не ощущал в ней силы.
Молча подошёл к ней, провёл пальцем по лицу — и шепнул:

Ты больше не моя мать. Он — мой отец, и он же — мой бог.

Церковь опустела для него.
Службы стали фоном.
Истинным ритуалом была та ночь.
Когда из него изгнали невинность, как дьявола,
и поселили внутри… культ Криса.

Он начал тайно писать тексты.
Псалмы обожания, гимны подчинения.
Описывал его запах, как ладан.
Голос — как трубы небесные.
Прикосновения — как стигматы, оставленные не гвоздями, а пальцами.

И однажды ночью, в пустом храме, он снова стал на колени —
не перед распятием,
а перед пасторским креслом.
Касаясь ткани, где когда-то сидел Крис, он шептал:

Ты — мой свет, моя погибель, моя цель. Ты — мой пастырь, и я — агнец, приносимый в жертву. Возьми меня вновь, не ради очищения, но ради силы, чтобы я мог быть сосудом твоей воли, небесной и адской одновременно.
Amen.

Он начал видеть сны.
В них Крис появлялся в золотом облачении, босой,
с глазами, из которых капал не свет — а чернильный вожделенный мрак.
Он шептал:
Вера без плотской боли — ничто. Истинная любовь требует разрушения.

И Чонин верил.

Он начал следовать за Крисом по пятам.
Собирал его волосы, оставшиеся на подушке исповедальни.
Кусочки бумаги, где были записки к прихожанам — он сжигал их,
вдыхая дым, как благовоние.

Он перестал исповедоваться.
Что исповедовать, если ты стал пророком?

Внутри него не было больше ребёнка.
Был только ученик.
Апостол.

Слуга, готовый умереть, если это станет последней страницей его евангелия:
«И он взял меня, как берут жертву. И я был счастлив, ибо в том соитии воскрес мой бог.»

«Слово стало плотью — и плоть стала законом»

Крис сидел на алтаре.
Без ризы. Без креста.
Только тело, потное, разгорячённое —
и рядом с ним, в изнеможении, лежал Чонин.
С растрепанными волосами, с мокрым от слёз и экстаза лицом.
С блаженством на губах, каким не обладают ни монахи, ни мученики.

Крис смотрел на него —
и внутри него пело.

Он подчинил его. Он стал богом. Он построил религию на том, за что его должны были сжечь.

С детства он молился,
чтобы «эта грязь» ушла.
Чтобы желания к мужчинам исчезли,
чтобы голос, шепчущий по ночам — «посмотри на него», — затих.

Он бил себя плёткой.
Он молился до крови на губах.
Он учил других, что гомосексуальность — путь в ад.

Но почему ад казался раем? Почему рай без него — был мукой?

Он понял это, когда увидел, как Чонин дрожит в исповедальне,
когда слышал, как голос мальчика срывается, признаваясь в грехе…
и как сам Крис не мог дышать.

Он захотел не спасти Чонина. Он захотел — взять его.
Осквернить.
Поглотить.

И сделать это не тайно, не в стыде, а в свете свечей. Внутри храма. Посреди икон.

Теперь он стоял среди всего этого.
Раздетый.
Осквернивший алтарь.

Но он чувствовал не страх, а… восторг.

Он поднял руки над головой, словно перед паствой,
в глазах — божественное безумие.

"Я был создан не чтобы бороться. Я был создан — чтобы повелевать. Я не грешник. Я — носитель истины. И эта истина — в моём теле. В моей похоти. В моём… избраннике."

Он обернулся к Чонину.

"Встань."

Чонин поднялся, шатаясь,
но с преданным взглядом,
словно не он только что стал сосудом похоти —
а получил дар.

Крис протянул руку, провёл пальцем по его груди,
оставляя след в поту и благоговении.

"Ты — мой пророк. Моя евангелие. С сегодняшнего дня ты несёшь моё слово. И если кто скажет, что это грех — скажи им: мой бог из алтаря. И я — его храм."

Он поднял свечу, поднёс к губам Чонина.
Огонь был близко — обжигал.

"Клянись мне. Клянись, что будешь моим. Навечно. И если я прикажу тебе упасть — ты упадёшь. Если я прикажу тебе вознестись — ты умрёшь с улыбкой."

"Клянусь," — выдохнул Чонин,
и в этот момент что-то внутри него сгорело.
А что-то — родилось.

Новая церковь.
С новым богом.
С плотью вместо хлеба.
И с похотью — вместо благодати.

Экстра:

"Ты не бог. А я не святой."

Огонь догорел.
Свечи расплавились, оставив лишь капли воска на полу.
Алтарь, из которого Крис строил трон, был разбит —
расколот грубой рукой самого же Криса.

Он стоял посреди руин.
Без ризы. Без слов. Без благодати.
И перед ним — Чонин.

Больше не его «пророк».
Не сосуд.
Не жертва.

Просто юноша. С полными, покрасневшими глазами.
С лицом, где дрожали не экстаз и обожание, а… страх. Усталость. Горечь.

"Ты ведь не думал, что я навсегда останусь твоим апостолом, да?" — голос Чонина был тихим. Без злобы. Просто — усталым.

Крис ничего не сказал.
Он не знал, как звучит голос, если не как проповедь.
Он не знал, как смотреть, не свысока.

"Я верил в тебя. Настолько сильно, что молился на тебя, когда не мог дышать от боли. Ты стал моим богом, потому что я хотел, чтобы кто-то… спас меня от самого себя."

Чонин сделал шаг вперёд.

"Но ты не спас меня. Ты просто воспользовался тем, что я молчал."

И вдруг — что-то треснуло в груди Криса.
Нечто старое, холодное, что держалось годами.
Он закрыл глаза. И впервые за долгое время — не молился.

Он просто сказал:

"Мне было страшно. Всё детство я думал, что меня ждёт ад. А потом я стал этим адом. Чтобы не быть жертвой, я стал жрецом. Чтобы не быть грязным — я сделал грязь святым."

Он открыл глаза.
И впервые увидел Чонина не как тело.
Не как инструмент веры.
А как — живого.

Мальчика, которому он причинил боль.
Юношу, который всё ещё стоял напротив. Не ушёл.

"Я не знаю, как быть кем-то, кроме как богом," — выдохнул Крис. — "Но я хочу. Хочу быть просто… человеком. Рядом с тобой."

Молчание.

А потом — тёплое прикосновение к ладони.
Пальцы Чонина коснулись его — впервые не для обряда.
Не для греха. Не для поклонения.

"Тогда начнём с того, что ты — не бог," — шепчет он, — "а я — не твой ученик."

И впервые они остаются вместе —
не ради власти, не ради похоти,
а просто потому, что больше не хотят быть одни.

"А если я не умею быть человеком?"

Прошла неделя.
Церковь закрыли.
Крис больше не носил сутану — теперь в простом чёрном свитере и джинсах он выглядел почти обычным.
Почти.

Он жил в маленькой комнате над библиотекой — когда-то там хранили иконы, теперь осталась только одна полка и матрас на полу.
Чонин приходил каждый день. Не как послушник — просто приходил. Иногда молчал, иногда приносил еду. Один раз — плед. Он не спрашивал, зачем остался рядом.

Но однажды всё-таки спросил:

"А если ты не сможешь перестать быть таким?"

Крис не сразу понял.

"Каким?"

"Таким… пустым, когда тебя никто не слушает. Когда тебя не боятся. Когда ты просто один."

Это резануло. Глубоко.
Потому что Чонин говорил не в упрёк.
Он говорил так, будто сам боялся того же.

Крис отвернулся.

"Я всю жизнь строил храм из страха. И когда ты вошёл в него, я не знал, как тебя не сжечь. Я видел в тебе свет — и хотел подчинить. Я не знал, что с ним делать."

Тишина.

"Ты пытался спасти себя через моё уничтожение," — сказал Чонин. — "Я знаю. Я позволил. Потому что думал: если ты мой бог, значит, мне не больно. А мне было."

Он сел рядом.

"Теперь я знаю, что и ты был просто мальчиком, который слишком долго жил в страхе, пока не начал пугать других."

Крис не смог сдержаться. Заплакал.
Без крика, без пафоса. Просто уткнулся лбом в колени.
Потому что он больше не знал, кто он.
А Чонин не ушёл.

Он остался.
И тихо сказал:

"Если ты не умеешь быть человеком — я подожду, пока научишься. Но знай: я не твой ученик. Не твой спаситель. Я — просто Чонин. И если мы хотим быть вместе, придётся быть честными. До конца."

Первые шаги

Теперь у них было правило: никаких прикосновений, если за ними стоит старый сценарий.
Только по согласию. Только когда оба — настоящие.

И это было намного страшнее, чем все их прежние ночи.
Потому что теперь каждый жест был шагом в неизвестное.
В тишине. Без икон. Без слов «грех» или «искупление».

Они учились заново.
Готовить еду вместе. Спать — не касаясь. Слушать друг друга.

И может, это и была их новая вера —
не в господа. Не в наказание.
А в то, что любовь начинается там, где заканчивается власть.

"Ты дрожишь."

Ночь была тёплая, но в комнате прохладно.
На старых окнах стекло чуть запотело от дыхания,
а между ними — два тела в полумраке.
Не лежащих рядом.
Сидящих на полу, спина к спине.

Они не прикасались.
С тех пор, как всё рухнуло,
они остерегались касаний, как огня.

И вдруг — Крис вздрогнул.
Его пальцы едва заметно дрогнули,
как будто тело пыталось согреться,
но не осмеливалось попросить тепла.

Чонин почувствовал это. Не увидел — почувствовал.
Как когда-то ощущал его гнев, похоть, власть —
теперь ощущал уязвимость.

Он не говорил ни слова. Просто тихо повернулся.
И, не спрашивая,
положил руку на его руку.
Тепло в тепло.

Крис будто обжёгся — но не отдёрнул.
Дыхание сбилось, грудь дрожала.

"Ты дрожишь," — сказал Чонин, почти шёпотом.
"Я рядом."

Молчание. Долгое.
Потом Крис выдохнул. Словно сбросил броню.
И медленно, будто в замедленной съёмке,
переплёл пальцы с пальцами Чонина.

Никакой страсти.
Никакого ритуала.

Просто — два человека, держащие друг друга.

И Крис, впервые не играя роль, не прячась за цитатой,
не молясь и не обвиняя,
сказал:

"Мне страшно. Но с тобой — не так сильно."

Чонин кивнул.
Не сказал, что всё будет хорошо.
Не пообещал, что боль уйдёт.

Он просто остался рядом.
И этого — было достаточно.

"Я боюсь быть нежным."

Они сидели на кровати, лицом друг к другу.
Комната была тиха, ночь — прозрачна, будто держалась на паузе.
Сквозь приоткрытое окно доносился запах весеннего дождя и влажной земли.

Чонин смотрел на Криса долго — не в покорности, не в восхищении.
Просто — смотрел.
Как на человека.

Крис чувствовал, как тяжело дышится.
Как сердце колотится — не от страсти, а от страха сорвать эту хрупкую близость.

Он поднял руку, неуверенно коснулся ключицы Чонина — будто проверяя: можно ли.

"Я боюсь быть нежным," — прошептал он. — "Я боюсь, что сломаю всё, если не буду жестким."

Чонин тихо взял его ладонь и приложил к своему лицу.

"А я всю жизнь мечтал, чтобы ко мне прикоснулись не ради власти, а ради меня."

Это было не признание — исцеление.
Крис наклонился ближе. Осторожно.
Касание губ к губам — едва ли не по-детски неумелое,
чистое, будто в первый раз.

Руки нашли спину.
Тела — доверие.
И в этой тишине, без греха, без роли,
они раздели друг друга, не разрывая взгляд.

Никто не вёл.
Никто не подчинялся.
Это было… взаимное согласие быть уязвимыми.

И когда они сплелись, когда дыхание смешалось,
это не было жертвой, не было изгнанием беса, не было обрядом.

Это было:

"Я здесь."
"Я с тобой."
"Я не прячусь."

И в кульминации — не крик, не стоны,
а тихий шёпот Чонина на ухо Криса:

"Ты стал тем, кто спас меня. Не как бог. А как человек."

И Крис понял:
именно это он ждал всю жизнь.

В соавторстве с одной молчаливой машиной.