Что в имени твоём?
Автор: Allodola
Больше всего на свете ему хотелось вынырнуть из этого аквариума, окружающего его с самого детства. Ему хотелось, наконец, услышать окружающий его город. Ему хотелось перестать видеть этот сожалеющий взгляд его родственников, которые уже давно нашли свои вторые половинки. Ему хотелось перестать пытаться угадать, что ему говорят, по губам. Ему хотелось…
Ему хотелось стать, наконец, нормальным.
Вот только судьба не собиралась его так просто отпускать, будто специально отводя от него того самого, с кем его жизнь бы изменилась. Словно специально хотела дольше удерживать Гилберта в своих объятиях, чтобы он задыхался от собственных немых криков по ночам, когда Байльшмидту снились кошмары. Они были яркими, светлыми и… громкими. Громкими насколько, что казались нереальными. В этих кошмарах всегда было тепло, в них он слышал. Он боялся засыпать, так как с ночью приходили звуки, которых не существовало в реальности.
Не существовало в его реальности.
Тупой язык жестов, который Байльшмидт возненавидел за эти двадцать с лишним лет, преследовал его везде: дома, в общественном транспорте, на работе. Как будто он настолько беспомощный, что не может говорить.
Поначалу он пытался общаться с окружающими его людьми, читал по губам и даже начал считать, что у него это не так уж и плохо получается. Ведь есть же другие одинокие, которые живут всю жизнь без своего соулмейта! Однако так продолжалось до тех пор, пока его кузен не посоветовал Гилберту заткнуться, чтобы не пугать гостей своим голосом.
Байльшмидт никогда до этого не плакал.
С этого момента он перестал вообще пытаться говорить с другими людьми. Жесты, невнятное мычание, но не звуки, слова, предложения.
Младший брат, Людвиг, каждый раз с жалостью смотрел на старшего брата, пытавшегося объясниться с посетителями кафе, и в итоге приходил Гилберту на помощь, чем только больше выводил Байльшмидта из себя. Он вёл себя так, словно Гилберт был тяжело болен и нуждался в каждодневной помощи со стороны родни.
По крайней мере, он так говорит себе каждый день, глядя в зеркало в ванной. Старое, потрескавшееся и потемневшее от времени зеркало, идеально отражающее внутреннее состояния Гилберта на протяжении последних пяти лет.
Дождь колотит по крышам домов и незадачливым прохожим, затянув все плотной влажной пеленой. Маленькая кофейня на углу оживлённого перекрёстка принимала своих посетителей, обнимая их запахом своего кофе и свежих печёных булочек. Байльшмидт, как обычно, стоит на кассе, вбивая стоимости купленных посетителями блюд. После нескольких разговоров с начальством, они оба пришли к выводу, что Гилберту будет лучше стоять на кассе.
Феличиано Варгас. Парень его младшего брата. Это был единственный человек, которого Гилберт не хотел задушить при общении. Он всегда улыбался и говорил, как итальянец. Громко. Активно. И чётко. Двигая губами так, словно он кукла, немного неестественно, но Гилберту это нравилось.
Гилберт чувствует вибрацию от прошедшего мимо кафе трамвая, бросив на него мимолётный отстранённый взгляд. Кофе в чашке греет руки, а Варгас уже протягивает пару бумажных купюр. Вибрация от захлопнувшейся кассы. И десять минут до конца смены.
Байльшмидт не замечает, как на улице уже стемнело. Новенькие кеды громко шлепают по глубоким лужам. Точнее, так кажется Гилберту: он не знает, на что похож этот звук, но все равно останавливается, чтобы пару раз подпрыгнуть на месте, как маленький ребёнок, расплёскивая грязные капли.
Прохожие осуждающе косятся на него, но Байльшмидт не обращает на них внимания, пока кто-то из них не врезается в него и, активно жестикулируя, не начинает на него кричать. Гилберт знает, что прохожий на него кричит, пускай в ушах стоит звенящая и давящая своей кристальной чистотой тишина.
Машины проносятся мимо, обдавая Гилберта лёгкими брызгами грязи, оседающей на белой коже. Байльшмидт смотрит под ноги, пиная попадающиеся под них камни, и не видит, как на светофоре уже давно горит красный. Нога сама заносится над грязной, некогда белой полосой на асфальте, а чьи-то крепкие руки хватают его, оттягивая назад.
Слова с силой бьют по ушам, словно раскат колокола. Шины скрипят о мокрый асфальт, сопровождаемые пронзительным гудком. Гилберт морщится. Неприятно. Больно. Липко. Звуки липнут к нему, как мотыльки на свечу, яркой вспышкой ослепляя на несколько секунд. Он моргает, тщетно отгоняя от себя эту вязкую пелену перед глазами, и видит такого же растерянного, ослеплённого реальностью человека, все ещё держащего его в своих руках и прижимающего к своей груди.
Голос человека кажется неестественным, хриплым, будто человек очень долгое время молчал.
— Ещё раз. — Голос Гилберта кажется ему самому далёким и чужим, низким, тянущимся, как патока, и не таким, каким он его себе представлял.
— Что? — человек мотает головой, не понимая, что ему говорят.
Слова с трудом даются Гилберту, но он даже не удивляется этому. Он слишком долго молчал. Язык ворочается во рту, бьётся о пересохшие изнутри щеки, как рыба о песчаный берег, а губы онемели, не в силах пошевелиться.
Человек смотрит на него и, кажется, до него постепенно доходит, что произошло. Его губы растягиваются в улыбке, а руки сильнее прижимают Гилберта к тяжело вздымающейся груди. Машины с рёвом проносятся рядом, светофор пищит, а Гилберт тонет в шуме улицы, поглощающем его без остатка.
Человек улыбается, а затем произносит, растягивая звуки, смакуя их, как мороженое:
До Гилберта запоздало доходит, что он только что вырвался из замкнутого круга. В нос ударяет запах мяты и корицы, и Байльшмидт улыбается, впервые за несколько месяцев, а возможно и лет, от наполняющего его изнутри тепла.