Глава 3. Подтекст. Часть вторая
На остановке людно — уже обед, людям куда-то надо. Куда вам, блять, надо всем? Злость черная, как ночь, глубокая, как дно озера, и Дане хочется накричать на первого же прохожего, ударить, услышать хруст чужого хряща и заглушить шум в ушах. Он садится в пазик, прислоняется к ледяному окну. Дермантин сиденья изошел трещинами, автобус подпрыгивает на каждой кочке, как игрушечный.
Только обрадовался, что Дана здесь, в городе, что спали рядом, что вечером увидятся — как Настя начинает требовать его к себе. Маленькая сучка, он зажмет между пальцев и раздавит, как букашку, но ничего, он продаст квартиру, схватит в зубы Дану и сбежит нахер из этого гнилого города, никогда не вспомнит ни улиц, ни серости, и будет постель, нега, и будет дом.
Хлопает подъездная дверь — доводчик не работает? — Даня поднимается на свой этаж, широко перешагивая через ступеньки. Ключ скребет в замке, дома тихо, несмотря на сквозняк, пахнет перегаром — Андрей храпит в коридоре, раскинув руки. Рот открыт — темный провал в зарослях щетины, из уголка на линолеум натекла вязкая лужица слюны.
Даня разувается, морщится, переступает через ноги отчима, стараясь не задеть, чтобы не испачкать носки. В толчке горит свет, веник упал под унитаз — вот сто процентов Андрей забыл выключить, когда отливал, еще и поронял все, насекомое. Даня проходит за одеждой. Веревка над чугунной ванной, пожелтевшей от времени, провисла почти до самой головы, истерлась местами до нити. Даня стаскивает футболку, и веревка скрипит, натягиваясь, дрожит струной, норовя лопнуть. Витая, когда-то белая и крепкая. Андрей килограммов семьдесят весит, жилистый и костлявый, как палочник, Даня тянет вновь провисшую середину. Вот так накинуть, пока спит, затянуть резким рывком, упереться коленом в позвоночник — шея хрустнет, как сухая ветка. Выходит из ванной в комнату, возвращается с отцовским — а может, и не отцовским, черт его знает, — ножом, полосует лезвием по веревке, и та облетает тут же мертвыми слепыми змеями. Даня поднимает их, возвращает нож под подушку, выходит в коридор.
Андрей всхрапывает и причмокивает, Даня пинает под ребра — не сильно, чтобы не сломать, но достаточно, чтобы сознание вернулось в тело и пропитой мозг. Отчим мычит, дергается, шарит рукой по полу, мутные, налитые кровью глаза фокусируются на парне.
Даня садится на корточки рядом, хватает за ворот засаленной мастерки — и вся злость на Настю обрушивается на Андрея, Даня рывком сажает мужичка, с силой припечатывая лопатками в стену, бросает веревки на колени.
— Веревку вот порвал, — цедит Даня, глядя в эти пустые, рыбьи глаза. — За новой сгоняй.
Следом на ноги отчиму летит полтинник, бумажка планирует на грязную, обоссанную штанину. Даня не отводит взгляда от лица Андрея, и тот тут же сгребает купюру своими крючковатыми лапами, лепечет пьяно.
— Данька, ты че, совсем, что ли? Какая веревка? Зачем?
Андрей тут же напрягается весь так, что аж икает от испуга.
— Да расслабься ты. — Даня хлопает отчима по плечу. — Белье сушить негде. Че, сходишь? А я на работу погнал.
Андрей часто-часто кивает, кое-как переваливается на четвереньки, пытаясь встать. Даня поднимается, смотрит на отчима сверху вниз, кривит губы в ухмылке. Ползи, таракан.
Из открытой форточки на кухне слышно, как во дворе сигналит машина — два коротких гудка. Даня натягивает куртку, сует руку в карман: «Сименс», ключи, три сотни на всякий случай. Поправляет шарф Даны у горла, делает глубокий вдох.
У подъезда стоит синий почтовый УАЗик — «буханка» со ржавыми крыльями и рыжими пятнами у ручек, из трубы валит белый дым. За рулем сидит Женек — мужик лет пятидесяти, в засаленной куртке цвета хаки, с небритым мясистым лицом и красным носом. Он курит «Приму», пепел стряхивает прямо на панель, где уже лежит целая серая горка вперемежку с шелухой от семечек.
— Запрыгивай давай, — бросает Женек, не вынимая папироски изо рта, — опаздываем уже.
Даня забирается в салон, захлопывает дверь — ручка болтается, держится на честном слове. В нос бьет запах соляры и папирос, такая ощутимая табачная вонь. Женек трогается с места, Даня откидывается на жесткое сиденье. Печка дует еле-еле, и по лобовому стеклу снизу ползет изморозь. Мимо плывут серые хрущевки, серые фигуры людей в пуховиках, серые остановки, серые рекламные щиты. В салоне серый дым ест глаза — Женек затягивается, держа сигарету большим и указательным, огонек обжигает, и он щелкает бычок пальцами в щель в окошке. Включает радио — там что-то про курс доллара и очередное повышение цен на бензин, Женек матерится себе под нос, переключает на «Русское радио» — ведущий объявляет хит-парад, и Митя Фомин обещает, что все будет хорошо.
Да. Дана в городе, и теперь все будет хорошо.
Черт. Утром такое настроение прекрасное держалось, и все сломалось.
Похуй. Может быть, сейчас он увидит Дану в редакции, и настроение вернется.
УАЗ въезжает во двор, где сотрудники частенько жарят шашлыки, останавливается с громким звуком колодок. Даня выпрыгивает и почти бежит внутрь — здоровается нарочито громко, поднимает коробку с газетами, дно провисает, и он подхватывает снизу ладонью, поправляет коленом, прижимая к груди. Шарф Даны чешется у горла, и Даня поправляет свободной рукой, утыкается носом в шерсть на секунду.
Интересно, доставили ли розы? Семь тысяч, блять, семь тысяч — квартиру можно снять, но оно того стоит, если улыбнется, если прижмет к груди букет, если поймет, что кто-то так сильно, крепко, на всю жизнь, до самой смерти…
Еще разнести газетки по району и пенсию по бабушкам — и можно свалить домой, переодеться, и наступит вечер. «До вечера», — сказала она утром, и Даня весь день ждет этого вечера. Становится жарко, хотя в коридоре редакции холодно, батареи как будто еле теплые.
Сердце подпрыгивает к горлу, взрывается мясом, забрызгивая ребра кровью. Дана выходит из кабинета — быстрым шагом, плечом прислоняется к стене, смотрит на него, и Даня замирает с коробкой в руках, как идиот, хотя ждал, сам надеялся, что услышит голос и выйдет.
— Подработка же, — Даня ставит коробку на другую, картон прогибается под весом, и он коленкой подпирает дно. Мышцы напрягаются, но он почти не чувствует тяжести — адреналин, точно он. — А ты говорила, в вузе работаешь.
— Да я полдня там только, — Дана поправляет волосы, убирает локон за ухо, и Даня следит за движением пальцев — изящных, с аккуратным маникюром. — Ты вечером-то придешь?
Даня открывает рот, чтобы ответить — конечно приду, куда я денусь, я бы и сейчас остался, бросил бы эти гребаные коробки и сел рядом с тобой, смотрел бы, как ты работаешь — или даже бы забрался под стол, развел коленки, бедра, уткнулся бы носом в лобок. Парни в школе брезгуют таким заниматься, но я на дисках видел, Дана, что это девушкам очень нравится, тебе бы понравилось, Дана?
— Какие люди и без охраны! Шишкова, ты, что ли?
Мужик — высокий, сухой, лет тридцати пяти, в коричневом пиджаке и темных джинсах — протискивается через узкий коридор, расталкивая сотрудников и гостей редакции. Стрижка короткая, под машинку, лицо вытянутое, скулы острые, и на губах — улыбка. Радостная, слишком радостная, будто он встретил кого-то, кого давно искал. Останавливается прямо перед Даной, закрывая собой, — Даня видит только спину.
Кто это, блять? Почему так радуется?
Коробка давит на руки, пальцы начинают неметь, Даня переступает с ноги на ногу, пытается унять злость.
Да что сегодня за день такой, блять? Кто ты такой, урод? Почему стоишь так близко? Почему она не отходит? Дана?
Хочется бросить коробки, подойти, развернуть этого придурка за плечо и спросить — нет, не спросить, дать в ебальник, чтобы кровь пошла носом, чтобы улыбка слетела с губ, чтобы без всяких вопросов понял: не твое, не трогай, не смотри даже. Но Даня только стоит и пялится на коричневый пиджак. Наклоняет голову, пытается поймать взгляд Даны, но она смотрит на мужика, и лицо у нее странное — растерянное, что ли, виноватое даже.
Правое веко залипает, и Даня сжимает челюсть.
Перед кем? Перед ним? Передо мной? Дана, ебтвою мать, ну что за день сегодня!
Даня подмигивает Дане, пытается показать, все нормально (ненормально!), что он не злится (злится!), что ему все равно (нет, твою мать, далеко не все равно!), разворачивается, уходит по коридору быстрым шагом. Коробки бьются о бедро, дно у нижней совсем провисло, газеты вот-вот выпадут, но плевать, плевать на все.
Нет, твою мать, далеко не плевать! Слух напряжен до звона, о чем говорят? Какой-то дедок спорит с молоденькой журналисткой, что ему пришло письмо на марсианском бланке, и Даня не слышит слов за спиной, но слышит интонации, и этого достаточно, и он с трудом держит в себе желание вернуться и вмазать, вмазать так, чтобы череп треснул.
Кто он, блять? Коллега? Друг? Или... Нет, нет, она же разведена, дядя Игорь сказал, Андрей тоже сказал, сказал шрам от удавки — она свободна, нет, несвободна, она уже его, только его, он загадал Дану, когда задул огоньки на торте, а свечки в креме не обманут, правда? Несмотря на этого мужика, несмотря на бывшего мужа, — похер, на всех похер, хоть целуй его, хоть под него ложись, ты все равно моя.
Даня выходит на улицу, мороз бьет в лицо, снег летит крупными хлопьями, и он вдыхает шумно и ярость в груди студит.
Остаток дня ходит, как зомби, по району, жмет универсальным ключом по домофонам, фасует газетки в ящики, стучит к бабушкам, и те радостно привечают. Одна только считает купюры три раза, потом еще раз, кривит сухое и морщинистое лицо, будто Даня обманывает, и только потом расписывается кривой подписью в ведомости — руки уже трясутся. Даня стоит на пороге, улыбается через силу, хотя пора просто развернуться и уйти, хлопнув дверью. Дед из хрущевки на Ленина долго скребет в кармане брюк, достает мятую сотню в крошках печенья и табака: «Купи конфеток себе, парень», — и Даня благодарит, хотя на лице на секунду отражается мука. Нахрена мне твоя сотня, дед? У меня семь тысяч на розы ушло, семь гребаных тысяч! И что толку, если этот мужик стоит рядом с ней и улыбается, как дурак влюбленный? Даня сжимает кулаки, когда Женек везет обратно к дому, и представляет, как вламывается в редакцию, хватает этого придурка за воротник пиджака и швыряет об стену, раз, другой, пока тот не перестанет сушить зубы.
Женек что-то говорит — про погоду, про нечищенные дороги вне центра — колея, мать его, за колей, не проехать, мать его, но Даня не слушает, смотрит в окно на серые дома, на серый снег, на серые фигуры прохожих, старается успокоиться, думает уже о том, как вечером сядет рядом. В конце концов, еще вчера он мечтал о ней — а сегодня он сядет рядом. Этого ни Настя, ни мужик из редакции — никто не отнимет.
Ровно в семь он, в футболке, которая подчеркивает каждую мышцу, и с рюкзаком на плече, стоит перед квартирой Даны.
Дверь открывается не сразу, сначала слышен топот босых ног, и Дана оказывается на пороге, в домашних мягких штанах и растянутом топе, волосы распущены по плечам. Даня замирает и улыбается — неуверенно, по-мальчишески, опускает взгляд. Он выше нее на две головы точно, и она кажется такой маленькой, такой сладенькой, вот бы усадить на бедра, прижаться лбом к ключицам, вдыхать ее, лизать, вести по костям языком мокрым и зубами слегка прикусывать.
— Привет, — говорит тихо, почти шепотом.
— Данечка, — Дана отступает в сторону, пропуская внутрь, — проходи, проходи. Ты почему нагишом опять? Где куртка?
Скажи это еще разочек, протяни по гласным, простони по буковке, я буду сидеть и в рот заглядывать, чтобы видеть, как язычок ласкает слоги.
— Дома забыл, — врет легко, переступая порог. — Торопился.
Хотел, чтобы ты увидела мое тело, я знаю, девчонкам нравится: и бицепс, и грудь упругая, и косые мышцы торса, они, Дана, к интересному ведут — у бывшего такого нет, и у мудака из редакции тоже, я лучше всех, Дана, ради тебя лучше всех, я несколько раз за ночь готов, с тобой, Дана, вообще хоть сто. Еще и злой сегодня, как черт, знаешь, какой секс чудесный будет? Он трясет башкой, вытряхивая похоть, сбрасывает кроссовки, рюкзак ставит аккуратно, проходит глубже по коридору, пряча в легкой сутулости разворот широких плеч. Хищник остается за порогом, в ледяном подъезде; к хозяйке заходит продрогший, благодарный щенок.
— Пойдем на кухню. Чай или кофе?
Даня идет за Даной, смотрит на спину, на то, как ворот топа съезжает с плеча, на изгиб шеи, на темные волосы. Может быть, ненормально это — так хотеть, нет, не хотеть — жаждать так, что руки трясутся. Может быть, это вообще болезнь, а не любовь вовсе. Может быть, желание спрятать, съесть, вжать в стену, стоны ловить губами, свой рот ее языком наполнить, словами горячими — это вообще нихуя нездорово, и нормальные люди так не любят.
Я за ее Данечка умереть готов.
В голове шумит темная, густая кровь.
Да, больной, да, зависимый, да лечиться надо, пить таблетки; меня надо к батарее привязывать, чтобы на людей не кидался. Но если это безумие — Даня сам запрыгнет в смирительную рубашку, лишь бы она завязывала рукава. Норма для тех, кому некого любить до скрежета зубов, до зуда раскрыть острые ребра и посадить человека внутрь, чтобы грелся у сердца.
На кухне тепло, из окна видно двор, заваленный снегом, редкие огни в стеклах соседних домов. На подоконнике — розы, тридцать штук, темно-бордовые, почти черные, в прозрачной вазе. Даня замирает на пороге, смотрит на букет — и вся злость мгновенно исчезает из головы. Принесла домой, значит, плевать хотела на типа из редакции, иначе бы даже принимать цветы не стала.
— Ого, — Даня округляет глаза, играет удивление так искренне, что сам почти верит. — Кто это тебе так? Красивые…
Дана ставит чашки на стол, бросает на букет быстрый, смущенный взгляд. Краснеет — пятна румянца расцветают на шее, там, где под локонами прячется синячок. Внутри у Дани все поет, ликует, ох, Дана, только что день стал лучшим днем в жизни! Ты смотришь на розы, смущаешься, и все это сделал я! Как мне нравится твой алый стыд, я сцелую его, ладонью спрячу, никому не покажу!
— Написано, что от поклонника… — она пожимает плечами, нервно поправляет съехавший ворот, сдвигает к переносице брови. — Ошиблись, наверное. Я таких подарков не заслуживаю.
— В смысле не заслуживаешь? — голос вдруг звенит мальчишеской обидой, Даня садится на табурет, наклоняется к чашке и делает глоточек, едва не захлебываясь возмущением. — Дана, ты чего? Разве хорошее отношение надо заслужить? Ты что, собака? Ждешь, когда хозяин похвалит и скажет «хорошая девочка»?
Дана стоит, уперевешись поясницей в столешницу, смотрит в пол, на босые ноги. Наверное, думает, что по полу, правда, дует и надо бы дядю Игоря попросить заделать щели в окнах, Даня поправляет пластырь на носу, и челюсть внезапно ноет.
Это я пес, Дана, это я жду команды, и ты принимай как должное.
— Хорошая девочка, — усмехается наконец Дана, плечи расслабляются. — Ладно, садись, философ. Ручки-то взял? Тетрадь?
— Точно, в рюкзаке оставил, сейчас, — Даня вскакивает, летит в коридор, возвращается с пеналом, и мустанг на нем скачет в руки. Пока раскрывает рабочую тетрадь, такую же, как у Насти, спрашивает небрежно, между делом: — А вы… ты на выходные чего планируешь? Отдыхать будешь?
Может, по литературе меня подтянешь — не понимаю аллитерацию, нужны примеры: «Да, Данечка, достань до души, давай, придуши, доведи до дрожи». Боже.
Это аллитерация или поллюция? Нервничаю, путаюсь в терминах.
— Да вот подружка зовет в субботу развеяться. В «Геометрию» хотим сходить, потанцевать, — Дана вздыхает, словно это тяжкая повинность, садится рядом, почти касается коленкой бедра.
Вертит пенал в пальцах, улыбается умильно чему-то своему, и Даня расцеловал бы, но новость про клуб что-то нехорошее делает с сердцем. Громкая музыка, дешевые коктейли и, конечно, парни, которые приходят туда снимать мясо. Развеяться? Чтобы тебя там трогали? Чтобы какой-то урод дышал тебе в шею перегаром? А этот придурок из редакции тоже идет?
— Здорово. Тебе надо, ага. Развеяться.
Даня расставляет ноги, и острая коленка упирается в тело. Ох…
— Ладно. Давай начнем. Смотри, — Дана придвигается ближе, и ее запах — духи, которые он вдыхал весь день, смешанные с ароматом роз, — ударяет в ноздри, кружит голову. — Вот «бежать быстро». Какая тут связь?
Крепкая. Крепче не придумаешь.
Даня смотрит на пальчик с аккуратным маникюром, скользящий по строчке. Он знает ответ, знает все ответы, он мог бы сам ей лекцию прочитать, но Даня хмурит лоб, кусает губу, изображая мыслительный процесс туповатого школьника.
— Согласование? — предполагает неуверенно.
— Даня! — Дана смеется, и этот смех, и имя с красивых губ — и Даня слегка улыбается, он готов ошибаться снова. — Ну какое согласование? Слово «быстро» меняется? Нет. Значит, оно просто примыкает. Понимаешь? Примкнуло, никак не поменявшись.
— А-а-а… — тянет, подаваясь вперед, и голос совсем другой, взрослый, осипший вдруг, хочется примкнуть, Дана, к тебе между ножек своим членом — глубоко, горячо, чувствительно. Как тебе такое примыкание, Дана? Господи боже, стоит от наречия! — То есть, если я просто рядом стою и во мне ничего не изменилось, то я просто к тебе примкнул? — склоняется к ее ушку, локон щекочет нос, и произносит хрипло: — Разве так бывает?
— Бывает, — Дана улыбается, но радость гаснет, когда она замечает близость, нарушение границ, Даня почти касается ее плеча своим, горячо дышит в висок и вдруг втягивает воздух, как наркоман дорожку, закрыв глаза.
Дана медленно отодвигается, в глазах — тень страха, что утром мелькнул во взгляде утром, в машине.
— Дань… — она откладывает ручку. — Я все вижу.
Даня сглатывает. Конечно, не сдержался.
День прошел паршиво, вот и захотелось заесть сладким.
Тишина гулкая, пустая, холодильник внезапно начинает гудеть, и Дана вздрагивает, но Даня остается недвижим. Шестеренки крутятся, правое веко прилипло к нижнему, и он с трудом открывает глаз после моргания. Врать нет смысла, но и правду не скажешь, она ложится на язык и умирает тут же, растворяясь ядом.
— Ты мне нравишься просто, — говорит хрипло, снижая градус, оборачивая звериный голод и оскал волчий в овчину неловкой подростковой симпатии. — Немного. Чуть-чуть. — Он показывает пальцами — крошечный зазор между большим и указательным. — Вот столечко.
— Ты мне тоже нравишься, — Дана выдыхает облегченно, копирует жест. — Вот столечко. Но, Дань, это глупость. Ты маленький еще…
Это только начало, Дана, я сделаю тебя такой же зависимой. Других вариантов у нас нет.
— Я знаю, Данечка. Но быть большим — это не про возраст, а про умение принимать решение. К тому же… первые влюбленности… Они часто заводят нас не туда, — качает головой, рука машинально, неосознанным жестом тянется к уху, поправляет волосы, прикрывая полоску шрама на шее. — Ты путаешь благодарность с чем-то другим.
Отступить — шаг назад, чтобы было место перед прыжком. Даня улыбается обезоруживающе, как нашкодивший пацан.
— Ладно, понял, — поднимает руки в примиряющем жесте. — Больше не буду. Честно.
Дана щурится, пытаясь найти подвох, но видит только голубые, ясные, преданные глаза. Так щенок бросается на лицо, слюнявит щеки и, когда ругают, садится на место и глядит искренне. Дана расслабляется, уголок губ дергается вверх.
— Смотри мне, — говорит она, и в голосе проскальзывает игривая, учительская нотка. — Иначе накажу.
Поставь в угол. Возьми ремень. Ударь.
Придуши, воткни мне нож в спину, проверни лезвие — я буду улыбаться и просить еще. Выброси на мороз — мне все понравится, если это будешь делать ты. Сделай мне больно, только касайся, боль — это самая крепкая связь, наша связь — управление, ты главное, я зависимое, я, блять, настолько зависимое, что крокодиловый наркоман удивленно присвистнет, отвечаю.
Настолько зависимое, что в субботу я буду рядом с тобой в «Геометрии», смотреть, чтобы никакой мужик не сунул язык тебе в горло — и плевать, что у меня рандеву в другом месте.
Плевать, что пропуск этого свидания может стоить мне всего. Придумаю что-нибудь.
Даня с мечтательным видом перелистывает страницу, пусть этот урок никогда не кончится.
— А вот… Аллитерация — это как?
И он вертится на табурете, чтобы снова оказаться ближе.