Сломанный капкан. Главы 17-18
17
Первое, что услышала Мира, сделав шаг за ворота, — собачий лай.
Первое, что она увидела, — длинные ряды вольеров из сетки-рабицы. Собаки опирались на неё лапами, радостные оттого, что к ним пришёл кто-то новый. В «Омеге» было людно, и все оделись как надо: во что не жалко.
Кольцо уже несколько дней лежало дома в ящике стола, и Артём ни о чём не знал — ни о кольце, ни о том, как Мира проведёт сегодняшний день. После пар он был нужен на работе — а она решила, что нужна здесь.
Дальше она увидела гумфаковских — Таша что-то рассказывала Рыжовой, Пономарёвой, Ионовой, нескольким другим однокурсницам, а ещё совершенно незнакомым людям, стоявшим у вольеров, а те её слушали. Мира даже не подумала о том, кто может быть здесь сегодня, — и хорошо, если сюда не пришла Юлька.
Когда хотя бы эта надежда оправдалась, стало немного легче. Не такой обидной казалась прозрачная пелена, отделяющая Миру от остальных людей, не так сжималось что-то в груди. Вместе с остальными выслушав объяснение Таши, она открыла вольер, куда ей было положено зайти, и в колени носом сразу же уткнулся шустрый чёрно-белый пёс-подросток. Судя по надписи на табличке, его звали Спарк. Остальных жильцов уже разобрали на выгул другие волонтёры.
Пелена чуть рассеялась. Мира на мгновение запустила пальцы в холодную, чуть влажную шерсть и пристегнула к ошейнику поводок, глядя, как Спарк чуть ли не извивается рядом, а потом вздохнула. Вместе они направились за ворота.
Он уж точно ощущает этот мир на полную мощность. Он рад познакомиться с кем угодно, хотя, быть может, пережил моменты и пострашнее, чем она. Для него, наверное, всё — радость. И эта роща, одним своим краем выходящая к приюту, а другим — к Дальней. И это пасмурное, чуть туманное утро, когда его наконец вывели на прогулку. И даже если Мира не станет постоянным волонтёром, он никогда её не укорит — такова его природа. Он чувствует её грусть и виляет хвостом, припадает на передние лапы и дёргается то туда, то сюда, заставляет достать из рюкзака купленный специально для него мячик и запустить его вдаль, а потом приносит — и снова, и снова, и снова. Носится до тех пор, пока Мира не запыхивается, а потом стоит довольный посреди тропинки в роще и тоже вздыхает. А потом настаёт пора идти обратно…
В вольере было уже чисто — постарался кто-то из однокурсниц. Мира снова запустила пальцы в шерсть Спарка и, закрывая дверь, пообещала, что вернётся. Он забрал её грусть себе и, видно, не мог не верить, а ей стало страшно: вдруг она не оправдает такой надежды?
Если не оправдает — будет подлой.
Работы оставалось ещё много. Здесь она никогда не кончалась, как и говорила Таша. Стайкой промелькнули часы, и вскоре начало темнеть. Когда почти все разошлись, Мира тоже решила, что ей пора. Прощаясь, Таша подала ей грязную руку — и она своей столь же грязной рукой на это рукопожатие ответила.
Одежда вся пропахла потом, а брюки измазались так, будто Мира ползала по земле. Уж очень далека она была от кольца с аметистом, лежавшего в ящике стола. Голова болела от собранных в тугой пучок волос — непривычно. До Дальней — Артём жил в самом начале улицы — было минут тридцать-сорок пешком наискосок через рощу. Она обязательно вернётся, Спарк. Она будет думать о тебе сегодня вечером. О том, как ты лежишь в вольере с собратьями, и о том, как хорошо, наверное, было бы, если… бы он согласился. Просто взял и согласился. Хотя Мира ничего попросить и не сможет.
Потому что это будет уже чистым хамством — сама не так давно пришла на всё готовое и ничего в этот дом не вложила, а уже считает, что может принять решение о том, кто здесь будет жить. Как глупо и как эгоистично с её стороны — думать только о том, чего хочется ей.
Когда за спиной закрылась калитка, а потом и входная дверь, в нос ударил запах нового дома. Там было стояла нежданная тишина и бабушки не было. А вот Артём, как оказалось, стоял перед зеркалом в ванной и, когда Мира переоделась, вышел на веранду. Молча.
Она шагнула навстречу, раскрыв руки для объятий, но тут же осеклась: её остановил холодный, колкий взгляд.
— Ты давно с работы вернулся? — спросила Мира, делая неловкий шаг назад.
— Давно, — буркнул он после недолгой паузы. — А вот ты, я смотрю, вернулась недавно.
— Ничего. — Его интонация оставалась прежней.
— Ну ничего так ничего, — выдохнула Мира и, бросая в стирку заляпанные брюки, попросила Артёма, чтобы подойти к раковине: — Будь добр, подвинься.
— Не тебе решать, каким мне сегодня быть. Да и вообще… Ты где шлялась?
Разговор явно шёл по тому же сценарию, что и в тот вечер, вслед за которым появилась эта пелена перед глазами и мимолётное удушье. Мира торопливо помыла руки, вытерла их и вышла на веранду. Достала из холодильника колбасу, а из хлебницы батон, взяла доску и стала делать себе бутерброды. Артём, разбросав продукты, отнял у неё нож и метнул его в кресло.
— Ты долбанулся? — она сорвалась в сторону ванной и, споткнувшись о коврик, влетела туда.
Только теперь она заметила, что на раковине лежало кольцо.
Мира повернулась и посмотрела на Артёма злобно — так, будто могла толкнуть его взглядом. А он в ответ бросился к ней, и вот по её лицу уже хлестнула алым огнём пощёчина. Всё померкло. Мира махнула будто бы не своей рукой и на миг почувствовала под пальцами его жёсткие волнистые волосы.
Она его ударила. Назад дороги нет.
В тот вечер — и потом ещё много вечеров подряд — пелена больше не приоткрылась и не рассеивалась. Она становилась всё толще и толще и не оставляла ни единого шанса её сдвинуть.
Артём по-настоящему, не взглядом, толкнул Миру, и она ударилась плечами о ванную — раз. Зацепил за распутавшийся пучок волос и рванул — два.
Три… словно где-то внутри неё сквозь грохот сердца отозвался стук закрывающейся калитки.
Артём выругался, рванул на веранду и захлопнул дверь. Нож, поднятый с кресла, судя по звуку, упал на стол, а потом скрипнула входная дверь.
Не помня себя, Мира стянула оставшуюся одежду и бросила её у раковины. Потом встала в ванну, чуть не поскользнулась в ней, вздрогнула от нелепого скрипа и схватила лейку душа. Вода, больно ударив в лицо, хлынула всюду. В ушах всё ещё грохотало, только теперь уже не было понятно, бьётся ли это сердце или потоки воды барабанят по дну ванны.
Как было бы хорошо, если бы вода могла унести в свою поганую трубу всё, что принёс сегодняшний вечер. Забрать с собой грязь, которая весь этот день хлюпала под ногами, снять тяжесть, которая так долго копилась в теле. Стереть след от пощёчины, унять больную голову и плечи, выполоскать всю мерзость изнутри. Так тщательно, чтоб скрипело.
Это ведь не только он сделал. От него этого уже можно было ожидать. Хуже то, что Мира сама теперь в этом замешана, и отмотать время обратно уже не удастся.
Назад дороги нет. Она его ударила.
Это у неё внутри что-то неумолимо поднялось, а затем рвануло её руку в сторону его лица. Это у неё в глазах всё затряслось и потемнело так, что стало ничего не различить. Это ей стало неважно, где она сейчас, с кем и зачем. Важным было только то, что она не могла ему не ответить.
— Да ты там утонула что ли? — раздался с веранды его голос.
«Можно подумать, тебе вообще есть разница».
Мира напоследок ещё раз обдалась водой из душа и выключила её. Жаль, что смыть всё-таки ничего не получилось. Глубокий вдох — и рваный, судорожный выдох.
— Ау-у? К чему ванную так надолго занимать? Ты хоть о других подумай ради разнообразия.
Да, пришла бабушка. Тем более нужно выходить. И вправду, не может же она всё время тут сидеть, когда-нибудь придётся выйти. Но вот как сделать нормальное лицо?
Мира посмотрела в зеркало и увидела на щеке красный след. Ну конечно, где же она сегодня шлялась — в собачьем приюте. Чего только не вычудят эти хвостики.
Какая мерзкая ложь. Дальше так будет совершенно невозможно. Сколько секунд она выдержит? Уж точно не больше десяти. Быть может, сон сейчас спасёт — всегда ведь спасал. Утро вечера мудренее.
Взяв в кулак кольцо, стащив с лица какое бы то ни было выражение и вжав голову в плечи, Мира приоткрыла дверь. Она знала, что до кровати оставалось ровно шестнадцать шагов. И хорошо бы сегодня их побыстрее пролететь. Пусть этот день уже кончится.
— Привет, Мирочка, — сказала бабушка.
— Ну и чего мы молчим? — Артём подошёл и положил руки ей на плечи. — Ты, конечно, тоже хороша, но… давай не будем ссориться?
Поздно. Мы уже рассорились, и я впервые закрываю глаза, не сделав ничего, чтобы это исправить. Мамино кольцо спрятано под подушкой, а я проваливаюсь в сон и ничуть не удивляюсь: тут та же мерзость, что и наяву, разве только теплее, как будто и не подступал упрямый, но мёртвый в своей сердцевине ноябрь.
Небо не выдержало чего-то своего и вдарило по земле дождём. Ливнёвки — что неудивительно для Соринова — безнадёжно забиты, и по дороге бегут потоки мутной воды. Улицы пусты, и даже в хрущёвке напротив дома, где жили мы с мамой, не горит окно того вечного полуночника, с которым мы — я раньше любила так думать — всегда молча друг за другом наблюдали.
Я знаю, что сегодня он здесь. Каждый раз перед тем, как я его увижу, воздух напитывается чем-то особым, невидимым и неслышимым. Пустотой, отсутствием всего. А теперь, после того, что произошло, эта пустота особенно звенит. Так по-первобытному просто и жутко, что я на долю секунды, как нередко бывает, перестаю чувствовать себя собой. Это помогает мне быть чуточку увереннее, чем обычно.
И не знаю уж, какими судьбами, но я выведу его на чистую воду. Может, я и буду где-то не права, но в конце концов, сколько можно морочить мне голову своими намёками и иносказаниями? За его маской что-то кроется, только нужно узнать что. И пусть условности сна сыграют мне на руку.
А вот и он. Сидит на бетонном уступе, как и всегда, чуть сутулый, и держится так, будто его здесь нет вовсе и одновременно он главный. От замызганного плаща с лёгким стуком отскакивают капельки дождя.
— Ну что, уважаемый, — сразу бросаю я, не видя смысла здороваться. По сути, мы и не расставались. Мне даже начинает казаться, что это всё одна долгая встреча, которую, вот незадача, прерывает моя реальная жизнь.
— И вот опять, — отсутствующим голосом проговаривает он. — Мне необходимо быть здесь, хоть эти места и не вызывают во мне никакого удовольствия. Впрочем, во мне ничто не вызывает удовольствия, поэтому странно с твоей стороны было бы думать, что…
— Не отходи от темы. — Я смотрю на руки и напоминаю себе, что сплю. Значит, то, что сейчас происходит, в моей власти. — Ты вообще кто такой?
— Твои вопросы ставят меня в тупик. — В его обычно бесцветном голосе проскальзывает нотка замешательства. — Ты уверена, что я сам могу тебе ответить?
Я еле сдерживаю желание выругаться и подхожу ближе. Ощущение пустоты обволакивает меня, как запах духов или что-то в том же роде. Хуже всего то, что стоит мне уловить это ощущение лишь на пару секунд, и я пропитываюсь им. Потом оно преследует меня всюду, заставляя вспоминать о том, с кем в последнее время так часто приходится встречаться по ночам.
Ещё один шаг вперёд, и вот я стою уже практически вплотную к нему. Пустота проникает внутрь меня, поселяется в груди и в голове, завладевает всем, чем может завладеть. Всё увядает — и каждый раз, когда это случается, мне кажется, что теперь так будет всегда. Краем мысли я напоминаю себе, что это всего лишь мой страх и я на самом деле обязательно вернусь к тому, чтобы чувствовать. Может быть, сегодня мне приходится проживать это в последний раз или почти в последний. Главное, что я уже совсем близка к разгадке — нужно только протянуть руку и решиться. Решиться сорвать с него маску пустоты.
Я наблюдаю за тем, как что-то неведомое или кто-то неведомый поднимает мою руку. В голове, которая сейчас кажется мне скупым механизмом, мелькает мысль о том, что его кожа, должно быть, холодная. Я не успеваю подтвердить это или опровергнуть, как он обречённо бросает:
— Даже не знаю, что тебе сказать, раз ты сама ещё не поняла.
И я вижу, как его лицо вместо пустого становится зеркальным. Отшатываюсь назад и резко вдыхаю. Вот тело, в котором я живу уже почти девятнадцать лет, и вот оно прикрывает руками рот. Вот растрёпанные волосы, с которыми наяву стыдно было бы выйти на люди. Вот нелепые, слишком большие глаза, которые мне никогда, никогда не нравились. Такие же, как у отца.
— Ну а что ты хотела увидеть? — с нажимом, пусть и бесстрастно-интеллигентным, продолжает он. — Ты ведь сама творишь свою жизнь, своими руками.
Этим он будто бьёт меня под дых, и я вспоминаю о том, что случилось. Он всё-таки прав. Это не случилось. Я сделала это сама.
— Знаешь, мне так от себя мерзко, — выдаю я, сдерживая слёзы. Как я и думала, способность чувствовать вернулась ко мне довольно быстро.
— Хотя ты не первая это затеяла, — оправдывает меня он. — Ты могла сдержаться, если бы не…
— Хватит оправдываться, ничего не выйдет, — отвечаю я и проваливаюсь в темноту.
— Хватит оправдываться, ты сделала это специально, — говорит Влада и смотрит на реакцию остальных, стоящих вокруг.
Она ударилась головой о кирпичную стену дома из-за того, что я её толкнула. Толкнула случайно — не было и в мыслях того, чтобы причинять кому-нибудь вред. Но она мне не верит — а остальные верят ей больше, чем мне.
Потому что она тут с раннего детства, а я совсем недавно. С тех пор как мы переехали в Сориново, я растеряла всех друзей оттуда, где мы жили с отцом, и решила хотя бы попытаться найти их здесь. Но у меня не очень получается.
— Молчишь? Ну молчи, — Влада делает вид, что сплёвывает, и усмехается, — стрела тебе завтра. В палисаднике у твоего дома.
А потом разворачивается и уходит. Остальные идут за ней.
— Когда? — только и успеваю спросить я в спину.
— В двенадцать, — обернувшись, отвечает Лена, она живёт по соседству с Владой.
Хотела бы я не прийти, но я приду. Но вот что скажет мама…
Мама, как и всегда, говорит: «Иди ешь, а то остынет» — а я иду и тут. Много ли у меня поводов делать что-нибудь по своей воле? Сажусь за стол и начинаю жевать. С едой всё в порядке, просто она сегодня совершенно безвкусная. Это всё потому, что стрела будет завтра в двенадцать.
— Что-то ты сегодня смурная, — замечает мама.
— Устала, — с набитым ртом проговариваю я.
В каком-то смысле это даже правда — до завтрашнего полудня я никого из них больше не увижу. А если не приду, то мне вообще будет страшно выходить из дома. Владу знают и любят все сориновские — а меня пока что только знают, да и то лишь потому, что, переехав сюда, я первым делом случайно познакомилась с ней.
Назавтра за полчаса до назначенного времени я выхожу в палисадник, сажусь на ствол давно упавшего тополя, который никто так и не убрал, и двадцать пять минут сижу в одиночестве. Потом из-за угла соседней серой пятиэтажки выходит Влада, и за спиной у неё идут остальные. Они идут молча, так, будто уже решили мою судьбу, и спускаются в палисадник. Я встаю, и Влада становится напротив меня.
За спиной у неё — время замедляется, и я успеваю пересчитать всех — пятеро человек. Кто-то упёр руки в боки, кто-то скрестил их на груди, и все смотрят то на Владу, то на меня. А у меня за спиной никого, кроме старого давно упавшего тополя.
Проходит, кажется, вечность, прежде чем Лена смотрит на часы и говорит: «Двенадцать». Влада срывается по направлению ко мне, подбегает и с силой дёргает меня за волосы — они заплетены в косу.
И вот, похоже, дело кончено. Я ничего не могу сделать против неё. Она пережила десятки стрел, даже волосы теперь собрала в тугой пучок, так что за них не ухватиться. На моё плечо обрушивается её рука — и остаётся там.
— Ладно тебе, ладно, — говорит Влада и улыбается глазами.
— Ни за что не хотела тебя толкать, Влад…
— Да фигня это. Мы проверили тебя, и ты молодец, что пришла. С нами будешь. Наша ты, сориновская.
Остальные подходят к нам со всех сторон, а я вдруг вижу, как мелькает в окне первого этажа лицо мамы, и проваливаюсь ещё глубже.
Мы с Владой стоим на самом берегу пруда и смотрим в воду. Лягушатник — так называют это место взрослые. Они почему-то называют так все места у берега, где совсем неглубоко, но это место особенно достойно такого названия. В воду здесь не зайдёшь — слишком грязно. Зато именно тут мы когда-то впервые увидели головастиков. Тут их всегда много — вот как раз на них мы сейчас и смотрим. Владислава и Мирослава — две Славы, как говорят, смеясь, взрослые.
Нам с мамой свою дачу пришлось продать, поэтому я езжу сюда, вместе с Владой, к её бабушке. Хорошо на даче, но быстро становится скучно. Чем мы взрослее, тем быстрее начинаем скучать, а нам уже по двенадцать. Мы излазили все заброшенные дома в округе, нахватали крапивных укусов, а потом вышли из посёлка и направились туда, куда нам не разрешают ходить одним, — за железнодорожный переезд. От него легко было, оставив у себя за спиной бетонный спуск, добраться до лягушатника.
Я продолжаю стоять и смотреть, а Влада берёт полторашку с заранее отрезанным горлышком и набирает туда воды — вместе с парочкой головастиков. Мы начинаем смотреть теперь и через грязный пластик, как они кружатся в бутылке, дрыгая хвостами; подносим глаза так близко, как только можно. А потом бултых — вода из полторашки выливается обратно в лягушатник, и головастики снова встречаются со своими друзьями.
Влада ставит полторашку на берег позади себя и опускает ладонь в воду. Осторожно берёт в руки один кругляшок с хвостиком и гладит его пальцем. Я немного боюсь, но следую её примеру — он скользкий, глазастый и смешной.
Тут Влада резко оборачивается и запускает головастика в бетон — как мяч для метания на уроке физкультуры. Только и видно, как остаётся на спуске маленькое влажное пятнышко. На него невозможно смотреть: меня как будто окунули в грязь, смешанную с кровью. Я вся вымазалась в ней и тоже не своей рукой бросаю головастика — могла бы в обратно в пруд, но бросаю в бетон.
— Интересно было посмотреть, что станет. А ты зачем?
Я не могу ничего ответить и проваливаюсь ещё глубже.
Я барахтаюсь в густой темноте, впуская её в себя глубже и глубже, давая ей поедать себя безраздельно, и давно уже ничего не боюсь.
Впервые я попала в такую, когда ещё в детстве, из-за чего-то расстроившись, сказала себе во сне: да лучше бы я умерла. В то же мгновение для меня везде погас свет. Бог, если он есть, обиделся, — так решила я тогда. Пыталась нащупать во тьме хоть что-то, за что можно было уцепиться, хоть какую-то вещь из привычных, но так ничего и не смогла найти.
С тех пор я не раз оказывалась в этом пространстве, и всё так же не по своей воле. Шли годы, и каждый раз, попадая туда, я искала, искала, искала — и наконец бросила искать. Стала барахтаться, успокаивая себя мыслью о том, что тьма конечна и я обязательно проснусь в светлый, живой мир.
Так я делаю и теперь, не в силах ничего изменить, но пространство обретает вдруг оси. Я падаю на твёрдую поверхность, а в глаза, не ожидавшие ничего увидеть, ударяет искусственный свет.
Сажусь на полу, оглядываю освещённый пятачок пространства — за ним всё та же привычная мне тьма. Расслабляюсь… и вижу перед собой измазанное в грязи и крови чудовище.
Если бы можно было собрать всю боль, всю мерзость этого мира в одном не столь уж большом существе — оно выглядело бы точно так.
Вот только передо мной зеркало, а в нём отражаюсь я.
18
Артём приоткрыл дверь, чтобы просочиться в комнату, и увидел, что Мира лежит на кровати ничком. Носом уткнулась в измятую подушку, одну руку спрятала под неё, как будто хотела что-то спрятать, а другой держалась за шею.
Артём тихо вернулся в ванную, ловя на себе пристальный, дополненный молчанием взгляд бабушки, и увидел, что кольца на раковине не осталось.
Если всё в порядке и она ничего не скрывает, то почему нельзя просто сказать? Дать понять, откуда оно взялось, и спокойно носить его, а не прятать в ящике. А если здесь замешан кто-то… — Артём сжал зубы — то просто взять и уйти, не измываясь над тем, кто вообще-то её любит.
Он положил руку ей на лопатки, и она вздрогнула. Вздохнула так, что стало ясно — проснулась, — но не захотела к нему повернуться.
— Эй, — повторил Артём, чувствуя, что не в силах произнести её имя.
Она пошарила рукой под подушкой, наконец приподнялась и села — к нему спиной.
— Мир. — Он всё же переступил через себя.
Мира обернулась и твёрдо посмотрела на него.
— Чьё оно? — Второе его слово упало в полумрак практически шёпотом.
— Мамино, — наконец ответила она. — Ты что, не видишь, что оно старое?
— Откуда мне знать. Я ж не телепат.
— Я тоже не могу предсказать, что тебе не понравится и где ты взорвёшься.
— Так значит, я всё-таки конченый. — Ему захотелось сжаться и отвернуться, но он наоборот широко раскрыл глаза и направил свой взгляд навстречу её взгляду.
Мира посмотрела на него так, как будто он ещё раз дал ей пощёчину — прямо сейчас.
— Я уже сказал, не тебе решать, кем мне сегодня быть.
— Мне всё равно. — Она потянулась. — Я люблю тебя любым.
Артём в первый раз слышал от неё это слово. То есть каким бы разрушительным ни был конфликт, он помог им перейти на новый уровень? Стать в чём-то ближе, пусть и в экстремальных условиях?
— Я тебя тоже. — Он улыбнулся. — Но твоё первое кольцо должен был подарить тебе я.
А вот идея волонтёрить с собаками ему не понравилась. Хотя и речи не шло о том, чтобы привлекать к этому его, — достаточно было выделить хотя бы половину одного выходного и просто не мешать ей. Отговорки звучали какие угодно: собаки могли покусать; от них можно было что-нибудь подцепить; негоже ей такую грязную работу делать; да и вообще, лучше уделить время тому, кто ей ближе из людей.
Когда он говорил обо всём этом, на его лице появлялось особенное выражение, которое Мира с тех пор чётко запомнила и безошибочно распознавала. Если раньше она видела его лицо живым, через его глаза наружу вырывался проблеск человеческого чувства, то теперь он угас. Если тогда, в сквере у фонтана, когда над ней смеялись, он протянул ей руку помощи и её услышал, то теперь он был глух.
Время, словно разогнавшись от той пощёчины, полетело стремглав, не останавливалось передохнуть ни на каплю, и Мире тоже захотелось лететь. Заполнить свою жизнь чем-то, бегать то туда, то сюда, писать курсовую, во что бы то ни стало вернуться к Спарку — лишь бы не слышать того, что доносит до неё жизнь. Берёт за шею, держит до тех пор, пока совсем не лишишься сил, и бросает через любимого человека до смерти обидные слова. В самое лицо, да так хлёстко, что теперь было никогда не отмыться.
Можно было только ждать, когда это кончится. Зажмуриваться, отворачиваться, не смотреть, прятаться в теперь уже отдалившееся, померкшее прошлое и оставаться там.
И Мира шла навстречу тому, кто раньше всегда спасал её, что бы ни случилось; тому, кто истирал мокрые бурые листья деревьев в труху и засыпал их первым снегом, который тут же таял. Это был её город. Она уходила в него всё глубже и глубже, уезжала в Сориново, делая вид, что хочет повидать маму и Пирата, и замечала вдруг, как оно изменилось. Гладила взглядом каждую из серых пятиэтажек и шла мимо них к водохранилищу, к железнодорожному мосту, который то и дело сотрясали поезда.
В один день она встала, опираясь на перила моста, отчаянно взглянула на город сверху… И поняла, что он ей чужой.
Город и раньше, случалось, обманывал её, но хотя бы был добр — а теперь он стал скупым и замолчал вовсе. Как будто и не было того, что он давал ей раньше: всех тех двориков, подворотен и проходов на крыши, забытых пионерских лагерей, тенистых скверов и сонных, пустых по утрам площадей. Не про её жизнь пели уличные музыканты, которым всегда так хотелось подпевать. Не о том, что её волновало, говорили прохожие — а в том, что волновало, они вряд ли могли её понять.
Либо город стал немым, либо она сама, как и Артём, сделалась глухой. Не для неё город с нежностью растворял в небе закат и не для неё качал так, чтобы шумели ветви, кроны тополей.
Он делал это для той, кем Мира была раньше. Но та, что была раньше, осталась только в воспоминаниях. В теперешней жизни ей — такой — больше не нашлось места.
Оно нашлось только для той, что умела в нужный момент согласиться. Совсем забыть о Юльке. Отдать кольцо обратно маме и не пойти волонтёрить в приют. Не выйти в темноте во двор, чтобы подышать этой ночью, которая больше не повторится. Да и вообще промолчать, когда ей напоминали простое: сама она не имеет права решать, кому в её жизни место найдётся.
Она может только терять своё лицо, так до конца и не отыскав его, и наблюдать за тем, как это происходит, стоя на зыбкой дороге сновидений.
Артём боялся ещё раз увидеть то, что для себя называл чужим кольцом. Оказаться тем не самым первым и не самым важным. От таких точно уходят. Всегда уходят. И Мира тоже уйдёт.
Если, конечно, не держать её на крючке. Если не найти что-нибудь мелкое, но хитрое, за что её можно будет зацепить так, чтобы не вырвалась и даже не захотела. Она ведь сама рада была висеть на крючке, как рыба, порой подёргивая за леску ради забавы — чтобы жизнь мёдом не казалась.
Он хорошо чувствовал, как протянулась эта леска от него самого до её груди, когда сидел на подоконнике пасмурным декабрьским днём в коридоре гумфака и слушал, что происходит за дверью.
Мира сидела там, на кафедре, и разговаривала со своим научруком — Волковой или, кажется, Волчковой? — той самой седой женщиной в очках с заострёнными углами. Она выглянула, чтобы дать Мире понять, что готова к консультации, и та зашла на кафедру, а Волчкова сверкнула на Артёма узнавшими его глазами и закрыла дверь. Она тут же чуть скрипнула и приоткрылась, и двое за ней то ли не заметили, то ли не захотели этого замечать и начали разговор.
— Ну что вы сегодня мне поведаете? — сказала Волчкова.
Ответа Артём не расслышал. Дальше они перебрасывались терминами, значения которых он не понимал и не считал нужным понимать, потом говорили о сюрреалистах и обсуждали чьи-то лица и их отсутствие. Безличность. Артём сразу же вспомнил тот набросок, лежавший поверх всех остальных в корзине для бумаг дома у Миры и пожалел, что не сфотографировал его тогда. Он знал бы ещё один её секрет — и его в её жизни было бы чуточку больше. Так он был бы ближе к тому, чего так хотел.
— С черновиком у вас есть время до зачётной недели в декабре, — начала подытоживать за дверью Волчкова, вырывая его из воспоминаний. — Уже ноябрь, и давно было пора войти в рабочий ритм. Надеюсь, вы не упустите этой возможности…
В слове «вы» ему чудилось «я и Мира». Он будто бы соединялся с ней, как и мечтал, пока вдруг не вернулся в реальность и не вспомнил, что в универе преподаватели всегда называют студентов на вы — если они, конечно, не хамы какие-нибудь.
Они всё-таки были раздельны. Это было невозможно.
Паркет скрипнул, и Артём поднял взгляд. Из-за угла появился Лёха.
— О, а ты что здесь делаешь? — спросил он. — Свою ждёшь?
Артём кивнул и сдвинулся с середины подоконника ближе к краю, как бы приглашая его сесть. Тот принял его молчаливое предложение и заключил:
— Устаю. Сплошные истерики, сам понимаешь.
— Ходит, оглядывается вечно, как больная.
— Ну почему же как?! — обиженно протянула она, выходя с кафедры.
Леска очередной раз дёрнулась, и рыба повела в сторону — в сторону туалета, в смысле. Плакать, наверное.
— Не знаю, что там у вас, но держись. — Лёха хлопнул Артёма по плечу и повторил: — Держись. Я пошёл.
А он держался, и хорошо. Рыба пока и не планировала уплывать насовсем. Ранилась иногда крючком, но всегда позволяла зацепить её на новый. Чем дальше, тем веселее.
17 ноября 2013 года, дневник Миры
Дальняя оказалась такой же предательницей, как и замок. Роща смотрит серо и угрюмо, как и однорукий сосед за забором. Мутно и подозрительно, как его жена, уходящая работать в ночь.
А я и вправду виновата. Уж здесь-то я не погорячилась, когда призналась себе в этом. Какие тут могут быть любовь и какое понимание с моей стороны, если я сама ответила ему тем же. Да, пусть он ошибся, но зачем же повторять?
Мой сонный друг тоже меня не оправдает. Говорит, я бы могла сдержаться, если бы… если бы что? Теперешнее его лицо (точнее, его отсутствие) это всё перечёркивает.
Он просто зеркало, и он показал мне меня.
Кроме того, что я студентка гумфака, будущий искусствовед (который уже потерял мотивацию к учёбе), дочь (которая толком не позвонит и не приедет), несостоявшийся волонтёр (Таша смотрит разочарованно, и я боюсь с ней даже заговорить, а Спарк — а что Спарк?), подруга — и та бывшая. Если вообще бывшая.
Что стоит за этим? Что останется, если сдёрнуть эти ярлыки?
У того, кто меня отражает, даже имени нет. И вещь, которая меня характеризует, на третью встречу я принести не смогла. Потому что её не существует в природе. Выберу одну — изменится моя сущность. Выберу другую — это произойдёт снова. Я сама сотни раз в жизни себя предаю, так почему же удивляюсь чужим предательствам?
А может, пелена перед глазами защищает не меня от мира, а мир от меня, и так даже лучше? Так пустота не прольётся наружу, не заденет тех, кто, может, ни в чём и не виноват. Почти все вокруг не сделали мне ничего плохого, а чем им отвечу я? Есть ли у меня то, что я могу им дать? Что-то своё.
Хотелось бы, чтобы оно было, но можно ли материализовать его из пустоты?
Я попробую и дам тебе имя, мой сонный друг.
Тебя будут звать Миррор. Почти как меня. И почти как зеркало. Давай учиться проявлять свои лица вместе.
Артём достал из кармана рюкзака клочок бумажки с телефоном, сорванный в тот день с объявления в корпусе гумфака, положил на стол рядом с Мирой и выдернул из её уха наушник.
Она, как это часто и бывало, строчила что-то в своей тетради с изрисованными полями и, почувствовав его совсем рядом, закрыла её плечами.
— Я не зря тебе взял, посмотри, — кивнул он на бумажку. — Примешь к сведению, мож и полегче станет.
— Это служба психологической помощи. От универа. Нужно же нам как-то отношения налаживать…
— Это ты о чём? Ты с цепи срываешься, ты и иди. А там видно будет. — Он посмотрел на её щёку, которая всё ещё оставалась красной, — смыла уже свой тональник, который только для того, чтобы замазать, и купила.
— Действительно, — буркнула она и вернула наушник в ухо.
Сложно было просто так взять и отстать от неё, когда она строила из себя такую холодную и закрытую, но взгляд её говорил о многом: она опять зацепилась за крючок. Видимо, так прочно, что словами решила не отвечать — чтобы не показывать. Тогда лучше узнать самому.
Артём снова выдернул из её уха наушник, и она окатила его недовольным взглядом. В наушнике играла какая-то заунывная чушь с женским вокалом.
— Ты опять в своём духе. Телефоном-то воспользуйся, сходи, потом расскажешь.
Он бросил наушник на стол и пошёл на веранду. Там было пусто: бабушка где-то шлялась. Поставил чайник, достал из шкафчика чай с имбирём, который всегда так приятно бодрил, и приготовился погружаться в новогоднюю атмосферу. Её не портила даже скорая зачётная неделя, за которой обещала прийти и сессия.
Теперь ему жилось легко. До мая, когда горе обычно вырывалось изнутри и начинало его душить, было пока далеко и не было ещё понятно, позволит ли он себе такую же слабость следующей весной. Учёба давалась всё легче и легче, хоть он часто халявил и не утруждал себя посидеть над ней лишний час. С Кузьминым конфликтов больше не осталось, потому что бабушка нашла другую, кому можно пожаловаться, — эту. А с этой, по крайней мере, не заскучаешь. Если бы он всё ещё играл в шахматы, к которым в детстве пыталась приучить его бабушка, он чувствовал бы, наверное, примерно то же самое.
Его зацепившийся крючок — и её панический зигзаг.
Его осторожное дёргание — и её гневный разворот, а затем…
В этом не было совершенно ничего конструктивного и полезного для его жизни и развития, но он не мог перестать за ней наблюдать. Совсем как плохой до неловкости хоррор — невозможно оторваться.
Взгляд сам потянулся за ней, когда она прошмыгнула через веранду в туалет, закрыла дверь и зачем-то врубила воду. Говорил же не тратить зря, но она только тратить и умела, а зарабатывать даже не пыталась.
Выключив чайник, Артём подошёл к двери и стукнул. Судя по жалкому звуку, раздавшемуся оттуда, она сидела на полу перед унитазом. Фу. Главное, чтобы не залетела.
Он вернулся к столу и отхлебнул чаю. Слишком горячо. Пока это был почти кипяток, а он не демон из ада, чтобы такое пить.
Тогда, уже в декабре две тысячи тринадцатого, я спустилась через дальнее крыло куда-то в подвал, где раньше никогда не бывала. В полной тишине прошла, как мне объясняли, до нужной двери и остановилась перед ней.
Конечно, он был прав, мне не помешал разговор по душам. Ну и к кому ещё мне было идти? Мама уже уверилась в том, что у меня всё в порядке, Юлька убедилась в том, что меня скоро привяжут к батарее, бабушка… это ведь не моя бабушка, о чём я по первости, падая в восторг, забывала.
Так что я ухватилась за мысль о том, что передумывать уже поздно, и постучала в дверь. У окна в перегороженном пополам кабинете сидела миниатюрная пухлая блондинка — стало быть, Соколовская.
— Как ты? — спросила она меня, и я отпрянула, не привыкшая слышать от незнакомцев такое обращение.
Соколовская считала отражение на моём лице, но продолжила говорить так же. Это уже потом я узнала, что так легче добраться до глубины, а тогда только внутренне ёжилась, отвечая на её вопросы о семье, об универе, о том, чего я хочу. Было так странно.
Ведь раньше если у меня кто-то об этом и спрашивал, то так, для вида, чтобы не молчать и не чувствовать себя неловко. А эта женщина, которой на меня, по сути, должно было быть всё равно, копала всё глубже и глубже — и так быстро. Минут через пятнадцать я даже забыла о том, что в первые секунды почувствовала к ней неприязнь.
— За что ты сейчас больше всего держишься? — спросила она меня в тот день.
— За учёбу, — ответила я, мысленно располагая у себя перед глазами что-то большое.
— Ты уделяешь ей много времени? — попыталась прояснить она.
Я кашлянула — в горле тогда почти всё время першило — и призналась хотя бы самой себе: есть то, что захватывает меня намного сильнее, а есть то, к чему я хотела бы вернуться, но не смогу… без должной подготовки уж точно.
— Уже не очень. Но всё равно надеюсь, что когда-нибудь пригодится, и стараюсь.
— А как ты видишь себе это «когда-нибудь»? Давай помечтаем.
Это «когда-нибудь» было у меня всегда. Когда-нибудь обязательно станет легче — говорила себе я. Вот пойду я в первый класс, стану самостоятельнее… Вот окончу начальную школу, среднюю, окончу школу вообще… Поступлю в универ. Встречу того, кого захочу узнать ближе и пойму, какой он замечательный. Полюблю его постепенно…
А потом он перестанет ершиться. Начнёт думать о том, что он говорит и делает, и самое главное — поверит мне. Просто поверит.
Я ведь не хотела ему зла и не думала о том, чтобы на кого-то его променять. И если бы он перестал в каждой встречной фигуре, даже в учёбе и собаках видеть угрозу ему самому и нашим отношениям, нам обязательно стало бы легче.
Когда-нибудь. И я мечтала, чтобы это случилось уже в том, уходящем две тысячи тринадцатом году.
— Знаете, за что я ещё держусь? — спросила я.
Тогда у меня не было никаких шансов. Оставалось только пройти через этот опыт — вплоть до того, что я сама, потеряв надежду, решу назвать концом. Дать ему отъесть от меня ту часть, потеря которой перевернёт всё и заставит двигаться вперёд, вести себя иначе. Потому что вести себя так, как раньше, я уже не смогу.
Может, за это мне стоило бы сказать ему спасибо?