Сломанный капкан. Глава 9
Площадь Пушкина, скованная горькой утренней прохладой, ещё спала, когда у входа в сквер припарковался университетский автобус. Искусствоведы первого — или уже второго — курса отправлялись в исторический городок Страхов на архитектурно-археологическую практику в усадьбу Махтенбургских, где страховская администрация планировала в том числе и с помощью гумфака устроить музей.
Сессию Мира сдала без троек и тем теперь удовлетворилась. Месяц, хотя она этого совсем не ожидала, мелькнул и угас. Сдав первый экзамен, она едва успела отоспаться и снова села за стол переписывать конспекты от руки: только так запоминалось хоть что-то.
Болела рука. Болела спина. Затекали ноги. Голова трещала, как сумасшедшая. Летели годы, века, эпохи в искусстве, рождались, расцветали и увядали направления и стили — всё это ненадолго заплывало в голову, чтобы после того, как хлопнет за спиной дверь экзаменационной аудитории, выветриться почти до основания. Потом шла ещё одна попытка отоспаться, а за ней — снова конспекты. Июнь истёк до того, как Мира поставила штамп в зачётке. В июле их ждала усадьба.
Весь месяц Мира провела одна. И тут, утром на площади Пушкина, тоже. Кого-то провожали родители, кого-то бабушка, кого-то парень, а ей не за кого было цепляться взглядом, как за последнее напоминание о доме. Лишь Таша тоже стояла молча, но подходить к ней теперь не хотелось.
Когда все собрались, пересчитали друг друга и автобус тронулся, стало немного легче. Может, ей удастся развеяться вдали от дома. Может, у Страхова тоже есть свой особенный зов — нужно просто дать ему шанс и прислушаться. Может, жизнь приготовила ей что-нибудь поинтереснее того, что — кого? — она, не успев толком обрести, потеряла.
Уставая от подготовки к экзаменам, Мира спала крепче, чем когда бы то ни было, — не тревожил даже соседский сверлёж за стенкой. И человек без лица больше не приходил. Так может, всего-то и понадобилось — спать нормально, как говорила мама?
Наверное, она права. И в том, что всё ещё будет, тоже.
Мира потом долго помнила, как смотрели ей в спину пустые глаза-окна Сретенской церкви. В тринадцатом веке она сгорела — остался только фундамент, искать который они тогда и приехали. Её отстроили заново, и она жила, звенела колоколами, а потом вдруг снова сгинула в пожаре. Это было не дважды и не трижды, но каждый раз церковь восстанавливалась и делалась немного другой. Из каждой эпохи выносила что-то своё.
Так продолжалось до тех пор, пока в веке девятнадцатом молодое поколение семьи герцогов Махтенбургских не купило страховское имение и не переделало там всё под себя. От тех-то хозяев остался и краснокирпичный псевдоготический замок с давно заросшим садом у обрыва, и колокольня со стрельчатыми арками, и конюшня, и бывший свитский дом — всё, что благодаря стараниям гумфака затем стало музеем-усадьбой.
Унёсся девятнадцатый век, утащил с собой дворян, а имение осталось, и хозяин у него был новый — государство. Тут церковь и вовсе обезглавили, лишив собственного предназначения, разделили на этажи и комнаты, чтобы там жили люди. Обыкновенные люди с их мирскими заботами, оставившие после себя старую мебель, картины, книги, фотоальбомы и дневники.
Церковь приютила их, но всё так же стояла и ждала двадцать первого века. Времени, где её снова примут, где захотят узнать, какая она была и на каком фундаменте построена. Вспомнят о том, что на ней был крест.
Городок Страхов встретил его таким же беспорядочным, как и сама Сретенская церковь, да и вообще вся усадьба. За окном автобуса то мелькали теснящиеся друг к другу старые разноцветные домики с белыми резными наличниками, то провалами шли заросшие чем ни попадя пустыри. Потом началась застройка конца девятнадцатого века, посреди которой вылезло вдруг серое, безликое здание местного филиала университета. Мире странной показалась сама мысль о том, что здесь вообще может быть университет.
Автобус привёз их на самую окраину Страхова, в усадьбу, и высадил возле полуразрушенных асимметричных ворот из красного кирпича. За кронами деревьев виднелась — тоже краснокирпичная — башня замка, о котором Мира так долго мечтала. Он, как и родной, любимый город, ей многое обещал.
Но пока всем нужно было не туда. Свитский дом — в нём раньше жила прислуга герцогского семейства, а теперь на двадцать дней разместились искусствоведы — успокоил их прохладой после июльского пекла. Легко вздохнула Юлька, расслабилась Рыжова. Таша украдкой взглянула на Миру перед тем, как они разошлись по своим новым комнатам. Только в их гулкой тишине, разбирая вещи и слушая, как дышит за спиной Юлька, Мира вспомнила о том, что они здесь для дела.
В те душные, потные дни вспоминать об этом было удивительно больно. Каждый раз что-то било мне в грудь: всего этого не было. Тебе показалось. Зачем надумывать? Ты всё так же одна. Ну да, у тебя есть мама. И Пират. Иногда Юлька — когда рядом с ней не ошивается кто-нибудь ещё со своим глупым хихиканьем.
А в нём было что-то такое, что обещало от этого избавить. В то воскресенье я летела на Дальнюю так, что забыла его фотоаппарат. Опаздывала, потому что пирог никак не хотел пропекаться — ну и не пропёкся, дрянь такая. Стрелка пошла на чулке. Сама вспотела в автобусе. А он и не заметил будто бы ничего — он вообще в тот день показался мне слишком тихим. В доме вообще было тихо и ещё, наверное, теснее, чем у нас.
Мне хотелось сказать ему спасибо, но я не знала как. Сидела тупила, чай прихлёбывала, слушала, как гудит холодильник. Рассуждала о том, чем вторая сессия будет отличаться от первой. О том, как тополиный пух надоел, как заложен нос и слезятся глаза. О том, как мы поедем к Махтенбургским, когда — или если — сдадим наконец все экзамены, и что там за чудо-замок.
Об остальном молчала, о нужном. А он становился всё тише и тише — тоже как будто застряло что-то в горле. «Подожди», — говорит вдруг и идёт в комнату.
(На раскопе я корила себя за то, что так туда и не зашла, хоть думать надо было о другом.)
Приходит с большим розовым фотоальбомом под мышкой и ставит свою табуретку рядом с моей. Я втягиваю живот и почти не дышу. Он приоткрывает обложку, и ему на колени сваливается с десяток фотографий. Там люди, разные люди. Взгляд его вспыхивает, как будто что-то случилось, он захлопывает альбом, и как шварк им об стол.
Я тогда вздрогнула — вообще не поняла, что случилось. Потерялась в том, что хотела сказать. Вообще тишина повисла, и я почувствовала себя вдруг совсем лишней. Стало ещё хуже, когда в окно веранды торопливо застучали и послышался женский голос.
— Валя, соседка, — пояснил он, выглянув в окно, и направился к двери. Распахнул её, оперся о косяк и, похоже, совсем из себя вышел.
Слышно было про вещи, его вещи. Соседка тараторила про бабушку, то ли оправдываясь, то ли пытаясь его успокоить, а я тихонько приоткрыла обложку и вытащила из стопки самую большую фотографию.
С неё на меня смотрела женщина с ребёнком — около года, наверное. Я перевернула фото и увидела, что на обороте написано: «24 апреля 1995 г». Конечно, это он и был. Да. Я вглядывалась в черты детского личика, чтобы распознать в них того, кого встретила восемнадцать лет спустя, когда вдруг поняла, что он стоит у меня за спиной.
— Вот я тебя просил? Все вы лезете куда не просят.
Эти слова он сказал мне уже совсем по-другому. Так, как часто говорил со мной потом, многим позже. Но тогда я ещё не привыкла к таким его интонациям. Тогда-то мне и ударило в грудь первый раз.
Всего этого не было. Тебе показалось. Зачем надумывать? Ты всё так же одна.
Так, а сколько сейчас времени?
Я открываю глаза и обнаруживаю себя на кровати в комнате, куда поселились мы с Юлькой. Раз она всё-таки согласилась, нашу дружбу можно же сохранить, наверное?
Наверное. Даже не поворачивая головы, вместо посапывающей под одеялом фигуры я краем взгляда нащупываю на соседней кровати пустоту. Оборачиваюсь — и вижу, как той же пустотой, только уже темнеющей, зазывающе склабится окно.
А за окном сумерки. Как и тогда, когда я заснула. И так же ноги гудят после раскопа. Только не слышу теперь, как болтают за окном, и не чувствую запах курева. Встаю, накидываю на ходу кардиган и выглядываю наружу — ещё не так поздно, но везде уже темно. Темно и во всех комнатах, куда поселились остальные, — ни одной узкой полоски света из-под двери на весь коридор.
Тяжёлая входная дверь поддаётся со скрипом и выпускает меня на улицу — а та молчит. Одни лишь фонари горят, будто бы ждут меня. Знаю, что ждёт меня и замок Махтенбургских.
Ведь я сплю, и это снова один из тех снов, где мы во всём мире наедине — я и он. Знаю и то, что сейчас он тоже ждёт меня там, на пороге. Только теперь меня уже не забросило в зиму, время осталось течь как ему полагается, и вместо хлопьев снега в воздухе плавает запоздалый тополиный пух. И теперь я знаю, как выглядит его лицо, — да что там, даже в глаза ему смотрела.
Но теперь наяву уже не могу. Развалила всё сама, своими руками. Потому-то иду так быстро, держась взглядом за ту виднеющуюся за кронами деревьев башню, которую приметила ещё днём. Быть может, там, под защитой старого мудрого замка, который видит жизнь вот уже третий век, получится что-то понять и изменить.
В прошлом сне это был именно он, тот замок. Я и не сразу обратила внимание на его зубцы и главную дверь с аркой — точно такого в жизни не видела больше нигде, только там. Правду, похоже, говорили на гумфаке — пока не начнёшь рисовать, всегда чего-нибудь да не замечаешь.
Пока не совершишь ошибку — не замечаешь тоже.
Тропинка истончается, остаются за спиной фонари. Дорогу к замку ещё никто не протоптал, но я знаю, где она, и сегодня ошибки не совершу. В мире сна мне не страшны ни гадюки в высокой траве, ни чужой смех за спиной, ни местные с неблаговидными намерениями. Особенно тогда, когда мне нужно видеть замок — и того, с кем в музыке органа я стояла на его пороге в прошлый раз.
Дорога оказывается верной. Деревья расступаются, и замок обнажается в своей мудрой, но неприветливой красоте. Я подхожу ближе и не верю себе: среди русской природы он выглядит как незваный гость.
Иду дальше и дальше — вырисовываются прежде бывшие белыми зубцы, а потом и вершина арки, только крыльцо остаётся скрытым за высокими кустами. Мне нужно его видеть! Я срываюсь на бег, но пространство буксует.
Тише, Мира, ты же спишь. Совершишь ошибку — потеряешь и этот вечер. Ещё одной ошибки никто не потерпит.
Останавливаюсь, тихо выдыхаю, а потом опять вдыхаю, стараясь не вылететь из сна, сберечь его, пока медленно, медленно шагаю дальше. Трава становится выше, а сама я будто куда-то проваливаюсь, но крыльцо всё же открывается моим глазам.
И я никого не вижу. Там пусто.
Так может, он в замке? Я снова не выдерживаю и срываюсь — меня выбрасывает вперёд. Бегу, чуть ли не спотыкаясь, уже по разбитым каменным ступеням, чтобы схватиться за ручку ещё одной двери, которая мне тоже обязательно поддастся, ведь ждал же, звал же меня зачем-то замок Махтенбургских?
Покрытая почему-то облупленной краской дверь оказывается до невообразимого лёгкой, и мой взгляд упирается в поросший паутиной деревянный чулан. Полки его пусты, и пустота, которой уже невозможно противиться, выедает меня до краёв.
«Всего этого не было. Тебе показалось. Зачем надумывать? Ты всё так же одна, — слышу я. — Даже во сне».
Через двадцать минут после того, как свитский дом проснулся и зажил своей жизнью, Мира вышла на улицу. Уже по дороге на завтрак синева высокого июльского неба выжигала глаза, которые и без того от вчерашнего недосыпа болели и сохли. Больно было и потому, что замок её обманул. Это случилось во сне — а теперь нужно было встретиться с ним наяву. Хуже того, сделать о нём доклад на пленэрном занятии и потом так же, как и все, его зарисовать.
Ещё в конце семестра Мира еле выбила себе право о нём рассказывать, что в очередной раз вызвало глупые смешки и в первый раз снисходительное «ну ладно, если уж ты так хочешь…», — а теперь такое рвение казалось ненужным.
Доев полубезвкусную кашу, она позволила дню течь, как ему того требовалось. Всё равно ведь не было смысла противиться. Приехала сюда вместе со всеми — значит, должна вести себя как все и делать то же самое, что и они. Все отдохнули недолго за болтовнёй после завтрака и двинулись на раскоп, где несколько часов кряду работали. Кто-то осторожничал, а кто-то забывался и нарушал правила, о которых ему затем строго напоминали. Кто-то хорошенько вымазался в пыли и не обращал внимания на боль в ногах, а кто-то берёг силы. За работой половина второго дня пролетела уже быстрее, чтобы принести за собой послеполуденный отдых.
Хорошо было после раскопа искупаться в местной речке — название её так и не запомнилось, — а потом наконец пообедать. Дальше все заскочили в свитский дом переодеться, взяли этюдники и, держа их под мышками, стайкой растянулись по тропе, ведущей к замку. Местные уже давно истоптали её — ну конечно же, какой из Миры первооткрыватель?
Деревья, кусты и травы, наоборот, разрослись гораздо сильнее, чем во сне. Зелень бушевала так, что её густой запах напитывал раскалённый, плывущий волнами воздух. Чтобы не схватить солнечный удар, все устроились в тени старого дуба и разложили этюдники. Мира нехотя бросила взгляд на замок, проглотила досадный ком в горле и начала свой доклад.
Внимательнее всех её слушал, казалось, сам замок. Он смотрел на неё своими узкими стрельчатыми окнами как ни в чём не бывало — куда как живее и приветливее, чем ночью. Только верить ему уже совсем не хотелось. Он отверг её, не дал ничего, кроме стылой горечи, и теперь ни на чуточку не мог принадлежать ей. Он был для всех, и чудилось в этом что-то похожее на предательство.
Но отказаться от пленэра было нельзя: что бы ни случилось, практика есть практика. Закончив доклад, Мира присоединилась к остальным. Открыла небольшой подольский этюдник, укрепила на нём шероховатую зернистую бумагу и, скользнув по ней пальцами, стала набрасывать основу. С того момента всё и пошло не так.
Ночью во сне замок звал и ждал её, обещал новую встречу и новый кусочек пазла о том, зачем происходит то, что происходит, — а теперь будто бы смеялся в лицо. Линии на бумаге дрожали так же, как углы ризалитов замка в знойном июльском воздухе. Потом оказалось слишком много воды, и акварель поплыла. В тот день она вела себя особенно своенравно, и в этом тоже чудилось что-то похожее на предательство.
Солнце чуть клонилось к западу и не так уж пекло, когда все парами-тройками стали складывать этюдники и возвращаться в свитский дом на полдничный чай. Мира закончить зарисовку так и не успела — да и не стоило, наверное, заканчивать. Не сошлись друг с другом цвета, бывшие прежде белыми зубцы получились слишком уж грязными, а там, где хотелось видеть нежные разводы, тяжелели кривые мазки. Ну и, конечно, никаких псевдоготических ритмов она не передала. Это была ещё одна неудача — замок не поддался и наяву.
Мира разорвала бумагу пополам и захлопнула этюдник. Как же ей хотелось, чтобы в свитском доме её сейчас кто-нибудь ждал. Тот, кто встал бы посреди чаепития, забыл бы про всех и ушёл вместе с ней в комнату. Тот, кто соединил бы две половинки зарисовки и увидел в ней что-нибудь хорошее, а потом, спросив, правда ли можно забрать, забрал бы себе и сохранил. Тот, с кем ей захотелось бы поделиться своими — пусть и неприятными — открытиями.
Тот, у кого можно было спросить: а каким он видит замок Махтенбургских?