9. Люба Мурженко
Я след в след пройду, не оступлюсь
Вечер, посвященный тридцатилетию "самолетного" дела, встреча сотрудников нашей редакции после вечера дома у Кузнецова.
Ещё день-два после встречи снились яркие, ясные сны, глаза отказывались воспринимать полутона, слух не желал различать ничего, кроме высоких нот. А потом все стало, как было: пеленой затянуло сознание, дымкой — мысль. Жестко выстроившаяся было иерархия ценностей дрогнула, продемонстрировав привычную зыбкость.
Память выложит неожиданно пару-тройку картин и спрячет, пульс участится и успокоится.
Вот сидят втроем — Буковский, Федоров, Кузнецов. Вроде, видят людей кругом, но друг друга — лучше, не выпускают один другого из поля зрения. Вроде, слышат людей кругом, но частично, а друг друга — не пропуская ни звука.
Сидят, водку пьют, перебрасываются словами: грибочки, мол, вкусные, те, что свои, а не свои невкусные; помидорчики вкусные, те, что свои, а те, что не свои, невкусные. Буковский, шумный, широкий, песен требует попечальнее, — душа просит размаха. Федоров, деликатный, рассеянный, кроме "спасибо, да" и "спасибо, нет" — ни слова; на тень свою с недовольством глядит, не бестактно ли та себя повела, раскинувшись под ногами у едва знакомых людей. Кузнецов… ну, к этому мы привыкли — не то что подать, передать никого никогда не попросит: возьмет рюмку, встанет, обойдет стол, сам нальет, а бутылку поставит аккуратно туда, где стояла. И пока ему под руку ее не подвинешь, так и будет молча ходить.
Сидят, перебрасываются словами: мол, могли расстрелять Кузнецова, а могли и не расстрелять. Буковский настаивает: "Не смогли бы они". Федоров возражает: "Могли". Выпили и решили песню печальную спеть...
Пространства наслаивались друг на друга, и сцеплялись, назло энтропии, разорванные временные отрезки. Простой расчет представлялся невероятно сложным. Факт моего присутствия среди этих людей был реальностью, но сознание эту реальность воспринимать не желало. Когда их в первый раз посадили, отсчитывал мозг, я была очень маленькой. Когда их посадили второй раз, я все равно была маленькой. Когда их освободили, они уже были такими большими, что возраст перестал что-либо значить…
Вот, сидят, выясняют, кто плохой, кто хороший. Хороший, мол, тот, на кого рассчитывать можно, в смысле, надежный, а таких все меньше и меньше. Раньше были, а нынче почти никого. И поднялись. За Алексея Мурженко подняли рюмки. Не чокаясь выпили. Песню не попросили, сцепили зубы и разошлись — кто прилечь, кто чаю попить, кто просто подальше от глаз.
Люба Мурженко у стола появилась позже. Удивила нездешней белизной кожи, детской улыбкой, неспешностью, непривычной способностью смотреть на людей, не оценивая, изначальной готовностью подставить плечо. Глаза синие и бусы синие, кофта белая, синим крестом расшитая, на шее крестик, светлые волосы собраны у затылка в пучок. Речь запевная.
— Приехала с дочерью, чтобы рядом побыть с людьми, которые помнят мужа. На вечере я всех внимательно слушала, потом сказала себе: "Все не зря!" Ведь сколько людей из России приехало, пока Алик сидел. Свою страну построили, живут так хорошо, что сердце радуется. Дай Бог всем счастья, мира, любви, много детей и внуков. Пусть судьба будет к вам милосердна: не сведет с такими злодеями, как меня свела. "Мужа твоего изведем, — обещали мне, — и детей его, и детей детей — весь род его с корнем вырвем!"
А я удержалась, двух дочерей подняла, приняла трех внуков. Сыночка вот не спасла, виновата, — не смогла доносить, когда Алика в третий раз взяли, в 85-м. Я еле живая тогда доползла до больницы. Мальчик пожил еще, а потом умер — ровно в тот день, когда должен был родиться, если бы я доносила да если бы врачи были добрые, — а те чуть меня саму на тот свет не отправили.
…Мне как четырнадцать лет исполнилось, мы с Аликом и познакомились. К нам в школу суворовцев пригласили на вечер. На октябрьские это было. Девочки — в белых передничках, с бантиками, мальчики — в парадных мундирах, с лампасами. Один другого краше. Алик отличником был, музыкантом, спортсменом. Мне позже свекровь рассказывала, что совсем маленьким он потребовал: "Генералом хочу быть, мама, вези меня в суворовское училище, иначе я тебе не прощу". В суворовское тогда, после войны, сирот набирали. У Алика папа погиб, многодетная семья много горя хлебнула. Алик долго ещё мечтал о генеральских погонах. Но постепенно взгляды его изменились, и захотел он общество преобразовать, чтобы жизнь людей стала лучше…
Из письма А.Мурженко
"Мы развивались с детства, как тысячи и миллионы таких же советских ребят: читали те же книги, смотрели те же фильмы, взрослые наши учителя говорили нам те же слова о родине, о социализме, о советский власти, о нашем счастливом настоящем и будущем. Но мы увидели окружающий мир и наше положение в нем по-своему. Наши мысли оказались не только непохожими на общепринятые, но и противоречили всему, что мы слышали и читали. Это нас настолько ошеломило, что мы не решились назвать собственные мысли своими, а отождествили их с "подлинным социализмом", данным обществу Марксом и Энгельсом. Мы искренне считали себя наследниками истинного, гуманного, чистого марксизма. Наша группа возникла спонтанно. Мы не имели никаких связей с другими группами, настроенными оппозиционно. Мы также не слушали зарубежные "голоса". Более того, мы не знали, что в нашей стране кто-либо выступал с острой критикой из подполья. Мы думали, что поднимаем свой голос первыми. (Здесь и далее отрывки из книги "Образ счастливого человека, или Письма из лагеря особого режима", собранной из из писем А. Мурженко и воспоминаний о нем. Лондон, 1985)
…А я тоже мечтательницей была. Тургенева прочитала и представляла себе, что встречу такого же сильного, убежденного человека, как Дмитрий Инсаров, и пойду за ним, как Елена Стахова, куда угодно, ничего не боясь.
Скоро нас, девочек, в суворовское пригласили. Но как только я Алика в зале увидела, я испугалась чего-то: он смуглый очень, а волос густой, пальцем не проберешь. Так устремленно он ко мне двинулся, через весь зал. Было в этом движении что-то такое бесповоротное, что я, руку к груди приложив — сильно сердце забилось, — попятилась и за сцену спряталась. Но когда он другую девочку пригласил, я не выдержала, показалась. Он меня вывел из зала и повел по училищу. А училище — бывший кадетский корпус: окна огромные, потолки высоченные. Он меня на руки взял и на подоконник посадил перед собой. Я маленькая была, потерялась на подоконнике широченном, словно Дюймовочка. А он высокий, крепкий, говорит складно. Речи честные, планы возвышенные. Не таким он был, как все мальчишки, особенным. Заслушалась я, и когда мы спустились, пальто мое оказалось сданным в комендатуру. Думали, пропала девочка.
Потом он меня через спальню провел — с мраморными колоннами, чистую, а рядам коек конца не видать. В класс вошли, он там хотел воротничок к мундиру пришить. Я предложила: "Давайте, пришью", — и принялась, как девочек всех учили, стебелечком шить, меленько. Он поглядел, улыбнулся, спросил: "Ну, а если тревога, сколько времени у меня уйдет, чтобы это все распороть?" Сам пришил, быстро, умело, несколькими стежками. Все в нем так ладно было, надежно, красиво.
Тогда снег выпал первый, мягкий, искрящийся, как в сказке волшебной. Намело по колено. Алик сказал: "Мне вам надо показать кое-что". И пошел. Я — за ним. У него сапоги высокие, он идет, не оглядываясь, а я в лаковых туфельках, на каблуках, потихонечку. Он на мгновение задержался, почувствовав, что я отстала. И я ему сразу: "Не останавливайтесь, не беспокойтесь, я след в след за вами пройду, не оступлюсь".
Подвел меня Алик к большому дереву и сказал: "Вот здесь сегодня утром я размышлял о реформации общества. И еще я думал о том, что приведу однажды сюда ту, которая согласится быть навеки моей".
Он сказал, я выслушала. Что же нам было дальше делать? Алик ветку дерева наклонил, а она — в чистом, белом снегу, и он на этом снегу поцелуй свой оставил. И тогда только я подошла поближе и с ветки той сдула снег с печатью его поцелуя.
Он мне велел каждый вечер ждать у фонтана в определенное время. Я ждала, а Алика не было.
Оказалось, в семье его случилась беда — брату Васе ногу отрезало поездом. Не до меня было. Но в связи с этим большим несчастьем Алика, по его просьбе, освободили от суворовского училища. К тому периоду расхотелось ему принимать присягу и карьеру военную продолжать. Уехал он к маме своей, в Лозовую. А я, как узнала все это, стала к Васе в больницу ходить, каждый день после уроков.
Алик тем временем вечернюю школу закончил, уехал в Москву, поступил в финансовый институт. Переписка наша, едва наладилась, неожиданно оборвалась.
Ну что ж, я подумала, наверное встретил кого-то. И вдруг от подружки слышу: "Алика-то посадили!" "За что?" — спросила. Она мне: "Не знаю, вроде за драку".
Шла я тогда по улице и горько плакала. Жалко мне было Алика. Ещё чувство горело сильное, что несправедливо все это, не такая судьба должна была этому мальчику выпасть. Сердцем почуяла — что-то не так здесь. Но никакого "Союза свободы разума" я и вообразить себе не могла.
Помучилась я и решила письмо написать матери Алика со слезной просьбой раскрыть мне всю правду. Месяц бежал за месяцем. И вот наконец конверт! Переслали мне письмо из лагеря. "Спасибо, Люба, — написал Алик, — что не поверила. Не за драку я сел, а за мечту о реформации общества".
Из воспоминаний сокамерника А. Мурженко по Владимирской крытой тюрьме Анатолия Радыгина.
"Только один молодой человек совсем не был подвержен тем мелким тюремным психозам, под влияние которых попадали почти все. Он не повышал голоса, его реакция была спокойной даже там, где другие взрывались неумеренной радостью или исступленной яростью. Он не торопясь, вдумчиво отвечал на вопросы. Он внимательно и со вкусом читал свои английские и мои французские книги. Он был поразительно хорош собой. Ни голодная пайка, ни холодные сквозняки в тюрьме не могли заставить его съежиться и согнуться. Спортсмен и солдат, он сохранял внутреннюю подтянутость, физическую закалку, собранность и пунктуальность — эту вежливость королей.
Надо было видеть, как держался этот молодой человек, как на его фигуре ладно сидели арестантские одежды, как он поворачивал голову на окрик, и тюремный офицер, только что вышедший из парикмахерской, в новеньком мундире, вдруг замечал, как он мешковат, неотесан и дурно воспитан рядом с этим голодным юношей".
Я закончила я механический техникум при "Арсенале", пошла на завод работать, мне исполнилось восемнадцать, я стала взрослой, и в первый свой отпуск поехала в Лозовую, к родным Алика.
Его мама как раз тогда собиралась на свидание во Владимирскую тюрьму, куда Алика перевели из лагеря за строптивое поведение. Упросила я взять меня. И вот проскочила, будто сестра, — платком только вся укуталась, поскольку я беленькая, а Мурженки все черненькие. А в комнатке для свиданий я платок скинула. Алик едва живым был — его же из карцера в карцер. А тут меня видит. Побелел как стена, и так его затрясло всего, что я еле сдержала крик.
Сидели напротив друг друга. Мама ему про семью рассказывала, а он с меня глаз не спускал. Потом вдруг вскочил, схватил меня, прижал к себе и давай целовать, а все тело его дрожало, как в лихорадке. Надзирательница поняла, что я не сестра, впилась в меня, оторвала от Алика, швырнула изо всех сил. Я упала, — такая злая она была.
А мама, слышу, Алика уговаривает: "Покорись им, сыночек, чтобы не измывались так над тобой, ведь ты изможденный совсем". Он ответил: "Нет, мама, этого делать нельзя".
В 68-м мы со свекровью поехали Алика встречать в лагерь. Охрана, собаки, лай такой страшный. Нас конвойные отогнали. Но мы Алика уже заметили, и забрезжил рассвет, и на мгновение мне показалось, что это конец всех мучений…
Только рано мне это привиделось. После освобождения удвоились наши беды. Я к Алику в Лозовую ездила. Меня выслеживали, останавливали, ловили, пугали, — ни у него жизни не было, ни у меня. Мне так говорили: "Отступись от него. Мы весь род его уничтожим, уйди, пока не забеременела." А я отвечала: "Нет, не государству, не органам власти, не на земле решать, кому быть моим мужем. Это ведь дело Божье."
Так 70-й год подошёл. Алика слежкой измотали злодеи. Ничего я, конечно, не знала про "самолетные" планы. Пришло мне письмо: "Люба, я выбрал путь, ведущий к свободе. Пойми и объясни это маме".
Что же я могла объяснить? Я одно только понимала: Алик не может быть не прав. Я его уважала, и тюрьма его для меня не позором была, а гордостью.
Из предисловия редактора книги М. Хейфеца
"Самолетное дело", по замыслу участников, должно было продемонстрировать отчаянный протест советских евреев против запрещения выезда в Израиль. С этой точки зрения оно и достигло цели — стало катализатором в том общественном процессе, который завершился "третьей волной" эмиграции и репатриации евреев из СССР, выездом из страны свыше 300 тысяч человек. А. Мурженко, украинец, как и Ю.Федоров, русский, были привлечены к участию в группе товарищем по заключению в мордовских политических лагерях, организатором самолетного побега Э. Кузнецовым: в деле, столь рискованном, ему требовались надежные и твердые, испытанные подельники (остальных участников группы он знал совсем недолго). В качестве одного из главных действующих лиц на процессе "самолетчиков" А. Мурженко был приговорен к 14 годам заключения, которые отбыл в лагере для рецидивистов вплоть до последнего дня своего срока".
На первое свидание я поехала с дочерью Анечкой. И в тюрьме она первые свои шаги сделала, к папе навстречу пошла.
Жизнь страшной была. Маму мою сломали: она под диктовку на меня доносы писала. Мне кричала: "Лучше бы ты проституткой стала, алкоголичкой, хоть ясно было бы, за что несчастья на нашу голову!" И так они себя не по-людски вели — приходили, когда меня не было дома, и с мамой так обращались, что она от страха готова была все для них сделать.
Повязали меня однажды, отправили под арест на пятнадцать суток. Скрутили в родном дворе. Я ключи бросила, закричала что было мочи: "Люди добрые, за ребенком моим присмотрите!". Но никто из соседей не отозвался, — испугались.
С работы меня уволили. За тунеядство хотели судить — счастье, я дочку вторую, Виточку, уже под сердцем носила.
Они во мне врага видели, а я ведь и слова "диссидент" поначалу не знала.
Материнства меня хотели лишить за то, что я дочку по тюрьмам и лагерям вожу, вместо того, чтобы ей рассказывать про счастливое детство. Так я ответила: "Правду не скроешь. Вот такое у нашей семьи счастье!"
Что больно, так это то, что я только раз во время свидания лагерного забеременела. Там ведь условия жуткие — часы отбирают, день с ночью путается, в любой момент оборвать встречу могут. Если бы я каждый год беременела, я бы всех детей родила, всех — на отца похожих.
Мама меня просила: "Подпиши все, что они хотят, подпиши! Ведь ни тебя ни меня — никого а живых не останется". Я Алика вспоминала и отвечала: "Нельзя, мама. Это ведь такая организация, которая все твои слова против тебя повернет. С ней сотрудничать никак нельзя".
Так я, благодаря КГБ, день ото дня становилась разумнее, крепче, выносливее. Но очень уж жутко одной было жить, против всего мира стоять и словом ни с кем не обмолвиться. Когда я почувствовала, что не выдерживаю, решила людей найти, похожих на Алика. Но где же найти таких?
И вот я случайно услышала, что митинг какой-то должен пройти у Бабьего Яра. Подробностей о Катастрофе я мало знала тогда. Но повело меня, словно внутри что-то толкало: "Иди, это твоя дорога". Пришла я на митинг, и правда: лица совсем другие. Вот тут, застучало сердце, тебя и поймут.
Я к одной женщине подошла и тихонько сказала: "Вы простите меня, я жена Алексея Мурженко, он осужден был по "самолетному делу", а я так одинока, что мне, поверьте, не по себе. Мне бы с кем-нибудь из людей посоветоваться, поделиться".
И женщина та мне ответила осторожно: "Оставьте свой адрес, и к вам придут".
И правда, такие люди прекрасные меня окружили, заботливые, иной стала жизнь, я многое тогда поняла. Ведь Алик мне никогда ничего не рассказывал.
Справка
Мурженко Алексей Григорьевич, 1942 —1999гг.
Родился на станции Лозовая Харьковской области. С 10 лет воспитывался в Киевском суворовском училище.
В 1962 г. осужден за организацию подпольной группы "Союз свободы разума", приговорен к 6 годам заключения. Освобожден в 1968 году.
В 1970 г. осужден за попытку угона самолета, приговорен к 14 годам заключения. Освобожден в 1984 году.
В 1985 г. осужден за якобы нарушение режима надзора, приговорен к двум годам заключения. Освобожден в 1987 году. В том же году эмигрировал а США.
…Повенчались мы в украинской церкви в Америке, куда приехали после того, как Алик третий срок отсидел. Работать он уже не мог, сил физических не было, а пособие по безработице совесть ему не позволяла оформить.
Болел он все время. К врачам не ходил. Рассказывал, что у болезни его причина психологическая. Все в Киев рвался. Нам объяснял, что если к той же точке вернуться, откуда все и пошло, можно иначе судьбу повернуть, тогда и болезнь пройдет. Прилетел в Киев, но тут же прислал телеграмму: "Возвращаюсь. Чувствую себя плохо". После поездки согласился в больницу лечь. Только его там совсем не держали. Сказали: "Поздно".
А я сама что ж… оглянулась назад, подумала, ведь и вправду мы непосильную ношу вынесли, нечеловеческую. Но я, честно скажу, ни на какую иную свою жизнь бы не поменяла. Хоть в политике я понимаю совсем немного, но что добро и что зло — я чувствую...
...Грибочки доели, и вкусные и безвкусные. Водку допили, песни допели. Разъехались.
Долгой, душной была дорога на север, домой: горы толпились, наслаиваясь друг не друга; по небу носились рваные, пыльные, нервные облака. И только там, над Иерусалимом, тянулась яркая, ясная, ровная, нежная полоса.