October 7, 2019

Назови меня своим именем

(последняя глава)

Однажды летом, спустя девять лет после его последнего письма, мне в Штаты позвонили родители. «Ни за что не угадаешь, кто приехал погостить у нас пару дней. В твоей старой спальне. Стоит сейчас прямо передо мной». Я уже сообразил, конечно, но сделал вид, что не знаю. «Тот факт, что ты отказываешься признать, что догадался, говорит о многом», – усмехнулся отец прежде чем попрощаться. Послышался спор между родителями из-за того, кто должен передать свою трубку. Наконец до меня донесся его голос. «Элио», – произнес он. Я слышал голоса родителей и детей на заднем плане. Никто больше так не произносил мое имя. «Элио», – повторил я, подтверждая, что это я у телефона, но вместе с тем возобновляя нашу давнюю игру и показывая, что ничего не забыл. «Это Оливер», – сказал он. Он забыл.

«Мне показали фотографии, ты не изменился», – говорил он. Он рассказал о своих двух сыновьях, восьми и шести лет, игравших сейчас в гостиной с моей матерью, я должен познакомиться с его женой, я так счастлив оказаться здесь, ты даже не представляешь. «Это самое чудесное место на земле», – сказал я, как будто его слова о счастье относились к месту. Тебе не понять, как я счастлив быть здесь. Его прервали, он передал трубку обратно моей матери, которая, прежде чем обратиться ко мне, еще говорила с ним, в ее словах сквозила нежность. «Ma s’è tutto commosso, он совершенно растроган», – наконец сказала она мне. «Хотел бы я быть с вами», – ответил я, начиная злиться на того, о ком почти думать забыл. Время делает нас сентиментальными. Возможно, в конце концов, это оно заставляет нас страдать.

Четыре года спустя, будучи проездом в его университетском городке, я принял необычное решение – показаться ему на глаза. Я отсидел послеобеденную лекцию в его аудитории, а после занятия, пока он убирал свои книги и складывал разрозненные листы в папку, подошел к нему. Я не собирался заставлять его гадать, кто я, но и облегчать ему задачу тоже не хотел.

Один из студентов подошел с вопросом, так что я дожидался своей очереди. Наконец, студент ушел. «Ты, скорее всего, не помнишь меня», – начал я, в то время как он, слегка сощурив глаза, пытался опознать меня. Он вдруг как-то отстранился, как будто испугался, что мы встречались в каком-то месте, которое ему не хотелось вспоминать. Он изобразил нерешительный, ироничный, вопросительный взгляд, неловкую, зажатую улыбку, словно готовясь произнести что-нибудь вроде, Боюсь, вы меня с кем-то путаете. Пауза. «Господи! Элио!» Моя борода сбила его с толку, сказал он. Он обнял меня, затем несколько раз похлопал по заросшему лицу, как будто я был даже младше, чем в то далекое лето. Он обнял меня так, как не осмелился в тот вечер, когда вошел в мою комнату, чтобы сообщить, что женится.

– Сколько же лет прошло?

– Пятнадцать. Я сосчитал вчера вечером, когда собирался сюда. – Потом добавил: – Вообще-то, неправда. Я всегда знал это.

– Точно, пятнадцать. Только взгляни на себя!

– Слушай, – добавил он, – давай выпьем, приходи на ужин, сегодня, сейчас, познакомишься с моей женой, с мальчиками. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста.

– Я бы с удовольствием…

– Я только закину кое-что в кабинет, и сразу пойдем. Тут до парковки можно чудесно прогуляться.

– Ты не понимаешь. Я бы с радостью. Но не могу.

«Не могу» означало не то, что я занят, но то, что я не мог заставить себя.

Продолжив складывать бумаги в кожаный портфель, он внимательно посмотрел на меня.

– Ты так и не простил меня, да?

– Простил? Мне не за что тебя прощать. Если уж на то пошло, я благодарен за все. Я помню только хорошее.

Люди в фильмах обычно говорили так. Казалось, они сами верили в это.

– Тогда в чем дело? – спросил он.

Мы вышли из учебного корпуса на территорию кампуса, где нас встретил обычный для восточного побережья долгий, томный осенний закат, отбрасывавший на окружающие холмы оранжевые отсветы.

Как я собирался объяснить ему или самому себе, почему не мог пойти к нему домой и познакомиться с его семьей, хотя каждой клеточкой желал этого? Жена Оливера. Сыновья Оливера. Домашние животные Оливера. Кабинет, стол, книги, мир, жизнь Оливера. Что меня ждало? Объятие, рукопожатие, формальное «давний приятель», а затем неизбежное После!?

Сама возможность встречи с его семьей вдруг встревожила меня – слишком реальная, слишком неожиданная, слишком неотвратимая, не отрепетированная заранее. Долгие годы я хранил его, моего старинного любовника, в застывшем навеки прошлом, отложив его в дальний ящик, наполнив воспоминаниями и нафталином, как охотничий трофей, разговаривая с его призраком вечерами. Время от времени я смахивал с него пыль и снова ставил на каминную полку. Он больше не принадлежал миру живых. Теперь же я мог не только обнаружить, как сильно разошлись наши пути, но испытать потрясение от масштаба потери – потери, о которой я спокойно мог думать в абстрактном ключе, но прямое столкновение с которой причинило бы мне боль, так же как ностальгия дает о себе знать еще долго после того, как перестаешь думать о потерянных и неинтересных тебе вещах.

Или я ревновал его к семье, к жизни, которую он создал для себя, к вещам, которые я не мог с ним разделить, о которых понятия не имел? Вещам, которые он любил и терял, и потеря которых сломила его, но присутствие которых в его жизни я не мог засвидетельствовать и никогда не узнаю о них. Меня не было рядом, когда он обрел их, не было, когда он с ними расстался. Или все намного проще? Я приехал проверить, чувствую ли что-нибудь, живо ли еще что-нибудь. Проблема заключалась в том, что я не хотел, чтобы что-то еще оставалось.

Все эти годы, думая о нем, я думал или о Б., или о наших последних днях в Риме, и все воспоминания сводились к двум моментам: балкону с его мучениями и Виа Санта-Мария-дель-Анима, где он прижал меня к старой стене и целовал, позволив обвить ногой его ногу. Каждый раз, приезжая в Рим, я возвращаюсь на то место. Оно все еще живо для меня, все еще дышит настоящим, все еще пульсирует под древней мостовой, как сердце из рассказа По, напоминая мне, что здесь я наконец нашел жизнь единственно правильную для себя, но которую не сумел удержать. Я никогда не думал о нем в декорациях Новой Англии. Некоторое время я жил в Новой Англии, не далее чем в пятидесяти милях от него, но по-прежнему представлял его где-нибудь в Италии, далеким от реальности. Места, где он жил, также казались ненастоящими, и едва я начинал думать о них, они тоже теряли очертания, такие же далекие от реальности. Теперь, как выяснилось, не только городки Новой Англии были вполне настоящими, но и он сам. Я давно мог навязать себя ему, женатому или неженатому – вот только это я на самом деле был далек от реальности.

Или я приехал с гораздо более низменной целью? Обнаружить, что он живет один, ждет меня, жаждет вернуться в Б.? Что обе наши жизни подключены к одному вымышленному аппарату искусственного дыхания, в ожидании того времени, когда мы наконец встретимся и вернемся вспять к Пьявскому памятнику?

Наконец, у меня вырвалось: «По правде говоря, я не уверен, что ничего не испытываю. А знакомясь с твоей семьей, я предпочел бы не чувствовать ничего». Повисла драматическая пауза. «Возможно, ничего не прошло».

Говорил ли я правду? Или под влиянием натянутого, щекотливого момента произносил вещи, в которых никогда напрямую не признавался себе и не мог бы поклясться в их абсолютной правдивости?

– Не думаю, что все прошло, – повторил я.

– Итак, – сказал он. Его итак было единственным словом, способным обобщить мои колебания. Но, возможно, он имел в виду Итак?, как бы спрашивая, что такого неожиданного в том, что я все еще хотел его спустя столько лет.

– Итак, – повторил я, как будто речь шла о капризах и прихотях кого-то постороннего, а не обо мне.

– Итак, по этой причине ты не можешь зайти выпить?

– Итак, по этой причине я не могу зайти выпить.

– Ну и балда!

Я совсем забыл это его словечко.

Мы дошли до его кабинета. Он представил меня двум-трем коллегам, встретившимся нам по пути, удивив меня полнейшей осведомленностью в нюансах моей карьеры. Он знал все, был в курсе даже незначительных деталей, некоторые из которых можно было раскопать только в Интернете. Это тронуло меня. Я считал, что он и думать забыл обо мне.

– Хочу показать тебе кое-что, – сказал он. В кабинете стоял большой кожаный диван. Диван Оливера, подумал я. Значит, здесь он садится и читает. Диван и пол были завалены бумагами, за исключением одного угла, занятого алебастровой лампой. Лампа Оливера. Я вспомнил листы бумаги, разложенные по полу в его комнате в Б. «Узнаешь?» – спросил он. На стене висела вставленная в рамку цветная репродукция плохо сохранившейся фрески митраистической бородатой фигуры. Мы оба купили себе такую в то утро, когда побывали в базилике святого Климента. Я не видел свою уже лет сто. Рядом, также в рамке, висела почтовая открытка с изображением уступа Моне. Я моментально узнал ее.

– Она когда-то была моей, но ты владеешь ей уже гораздо дольше. – Мы принадлежали друг другу, но с тех пор столько прожили порознь, что стали принадлежать другим. Лишь случайные встречные определяли течение наших жизней.

– У нее долгая история, – сказал я.

– Знаю. Когда я менял рамку, то увидел надписи на обороте, и теперь их можно прочитать, перевернув открытку. Я часто думал об этом Мейнарде. Вспомни обо мне однажды.

– Твой предшественник, – сказал я, чтобы подразнить его. – Нет, ничего такого. Кому ты отдашь ее в один прекрасный день?

– Я надеялся, что как-нибудь один из моих сыновей вернет ее лично, когда приедет погостить. Я уже добавил надпись от себя, но тебе ее не покажу. Ты остановился в городе? – сменил он тему, надевая плащ.

– Да. На одну ночь. Завтра утром у меня встреча с людьми из университета, потом я уезжаю.

Он посмотрел на меня. Я знал, что он думает о том вечере во время рождественских каникул, и знает, что я знаю это.

– Значит, я прощен?

Он сжал губы в безмолвном извинении.

– Давай выпьем у меня в отеле.

Я ощутил, как он насторожился.

– Я сказал выпьем, а не перепихнемся.

Краска смущения залила его лицо. Я продолжал разглядывать его. Он все еще был поразительно красив – густая шевелюра, ни грамма жира, по-прежнему бегает по утрам, сказал он, кожа все такая же гладкая, как тогда. Только несколько пигментных пятен на руках. Мысль о них засела у меня в голове.

– Что это у тебя? – спросил я, показывая на его руку, касаясь ее.

– Они у меня повсюду.

Пигментные пятна. У меня сжалось сердце. Я хотел расцеловать их все.

– Чересчур много солнца в молодости. Да и потом, чему удивляться. Я старею. Через три года моему старшему сыну будет столько же, сколько тебе было тогда. По правде говоря, он больше похож на тебя в ту пору, когда мы были вместе, чем ты сейчас похож на того Элио, которого я знал. Просто удивительно.

Значит, так ты называешь это, когда мы были вместе? подумал я.

В баре старого отеля мы нашли тихое местечко с видом на реку и на большой декоративный сад, весь в цвету. Мы заказали два мартини – джин «Бомбей Сапфир», уточнил он – и уселись рядом в тесной полукруглой кабинке, словно двое мужей, вынужденных сидеть в неловкой близости друг от друга, пока их жены отошли попудрить носики.

– Через восемь лет мне будет сорок семь, а тебе сорок. Еще через пять мне будет пятьдесят два, а тебе сорок пять. Тогда ты придешь на ужин?

– Да. Обещаю.

– То есть ты хочешь сказать, что придешь только когда будешь достаточно стар, чтобы помнить. Когда мои дети разъедутся. Или когда я стану дедом. Так и вижу нас в тот вечер, сидящих рядом и попивающих крепкий eau-de-vie[43], наподобие граппы, которую твой отец иногда наливал по вечерам.

– И подобно старикам, сидящим на пьяцетте напротив Пьявского памятника, мы будем разговаривать о двух молодых парнях, на несколько недель обретших безмерное счастье и проживших остаток жизни цедя по капле эту чашу счастья, боясь преждевременно растратить его, позволяя себе крошечный глоточек на очередную годовщину.

Но это эфемерное прошлое до сих пор взывает к себе, хотел я сказать ему. Они не в силах изменить его, переписать, стереть из жизни или прожить заново – оно просто маячит во мраке, как огоньки светлячков на летнем поле, и не перестает твердить, Вот что у вас могло быть взамен. Но возвращение назад – ошибка. Движение вперед – ошибка. Выбор другого пути – ошибка. Попытка исправить ошибку оказывается такой же ошибкой.

Их жизнь похожа на искаженное эхо, навеки похороненное в замурованном митраистическом склепе.

Молчание.

– Господи, как же они завидовали нам тогда за ужином, в первый вечер в Риме, – сказал он. – Глаз не сводили с нас, молодые, старые, мужчины, женщины – все без исключения за тем столом – глазели на нас, потому что мы были так счастливы.

– И в тот вечер, уже состарившись, мы по-прежнему будем говорить о тех молодых парнях как о двух посторонних, встреченных в поезде, которыми мы восхищались и которым сочувствовали. И будем называть это завистью, потому что слово «сожаление» заставит нас страдать.

Снова молчание.

– Возможно, я еще не готов говорить о них как о посторонних, – сказал я.

– Если тебя это утешит, думаю, ни один из нас никогда не сможет.

– Кажется, нам нужно выпить еще по одной.

Он даже не стал придумывать никаких отговорок насчет возвращения домой.

Мы отбросили в сторону все не относящееся к этой минуте. Его жизнь, мою жизнь, его занятия, мои занятия, хорошее, плохое. Его надежды, мои надежды. Мы избегали упоминать моих родителей. Из этого я заключил, что он знает. Не задавая вопросов, он дал мне понять это.

Прошел час.

– Лучший момент для тебя? – наконец спросил он.

Я задумался.

– Больше всего мне запомнилась первая ночь, возможно, потому что я очень нервничал. И еще Рим. На Виа Санта-Мария-дель-Анима есть одно место, куда я прихожу всякий раз, когда бываю в Риме. Стоит мне взглянуть на него, как прошлое оживает. Меня только что стошнило тем вечером, и на обратном пути в бар ты поцеловал меня. Мимо проходили люди, но мне было все равно, как и тебе. Тот поцелуй все еще запечатлен там, слава богу. Это все, что у меня осталось от тебя. Это и твоя рубашка.

Да, он помнит.

– А у тебя? – спросил я.

– Тоже Рим. Когда мы пели до рассвета на Пьяцца Навона.

Я совсем забыл. Ведь той ночью мы пели не только неаполитанскую песню. Молодые голландцы достали гитары и пели одну за другой песни Битлз, и все, включая нас, собрались у фонтана. Даже снова объявившийся Данте тоже подпевал на скверном английском.

– Они пели нам серенады, или я это выдумал?

В его взгляде отразилось удивление.

– Они пели серенады тебе, а ты был пьян в стельку. В конце ты взял гитару у одного из них и стал играть, а потом ни с того ни с сего запел. Все глазели на тебя. Даже наркоманы, и те слушали, как овцы Генделя. Одна из девушек совсем потеряла голову. Ты хотел отвести ее в отель. Она была не против. Ну и ночка. В итоге мы уселись на пустой террасе закрытого кафе позади площади, ты, я и та девушка, и наблюдали рассвет, развалясь на стульях.

Он смотрел на меня.

– Я рад, что ты приехал.

– Я тоже рад, что приехал.

– Можно один вопрос?

Почему я вдруг занервничал?

– Валяй.

– Ты бы хотел начать все заново, если бы мог?

– Почему ты спрашиваешь?

– Потому. Просто ответь.

– Хотел бы я начать заново, если бы мог? Не раздумывая. Но я уже выпил две порции, и намереваюсь заказать третью.

Он улыбнулся. Очевидно, теперь настала моя очередь задать тот же вопрос, но я не хотел все усложнять. Это был мой любимый Оливер: тот, который думает в точности, как я.

– Видеть тебя здесь – все равно, что очнуться после двадцатилетней комы. Ты оглядываешься вокруг и видишь, что жена ушла от тебя, твои дети, чье детство ты пропустил, выросли, некоторые женились, твои родители давно умерли, у тебя нет друзей, а разглядывающее тебя изумленное личико принадлежит твоему внуку, которого привезли, чтобы поприветствовать дедулю, очнувшегося от долгого сна. Твое лицо в зеркале такое же бледное, как у Рипа ван Винкля. Но шутка в том, что ты на двадцать лет моложе собравшихся вокруг, вот почему я за секунду могу снова стать двадцатичетырехлетним – раз, и мне двадцать четыре. А если сдвинуть повествование еще на несколько лет раньше, при пробуждении я могу быть младше своего старшего сына.

– Что можно сказать о твоей жизни, в таком случае?

– Отчасти – только отчасти – это была кома, но я предпочитаю называть это параллельной жизнью. Звучит лучше. Проблема в том, что у большинства из нас есть даже не одна параллельная жизнь.

Может, под влиянием алкоголя, или правды, или из-за нежелания сводить все к абстрактным рассуждениям, я почувствовал, что должен сказать ему – потому что настал подходящий момент, потому что я вдруг понял, что приехал именно за этим:

– Ты единственный человек, с кем я хотел бы проститься перед смертью, потому что только тогда то, что я называю своей жизнью, обретет хоть какой-то смысл. И если я однажды услышу, что ты умер, моя жизнь, тот человек, который сейчас говорит с тобой, перестанет существовать. Иногда я с ужасом представляю себе, как, проснувшись в нашем доме в Б. и глядя в окно на море, от самих волн слышу новость, Он умер прошлой ночью. Мы столько упустили. Это была кома. Завтра я вернусь к своей коме, а ты к своей. Прости, я не хотел обидеть тебя – уверен, что для тебя это не кома.

– Нет, параллельная жизнь.

Кажется, все печали моей жизни вдруг решили слиться в эту одну. Я должен был отогнать ее. И если он не заметил, то, возможно, потому что сам был несвободен от нее.

Следуя внезапному порыву, я спросил, читал ли он роман Томаса Харди «Возлюбленная». Нет, не читал. О мужчине, который влюбляется в женщину, а та бросает его и годы спустя умирает. Он приезжает в ее дом и знакомится с ее дочерью, в которую также влюбляется, тоже теряет ее и через много лет встречает ее дочь, в которую влюбляется.

– Проходят ли такие вещи бесследно, или иногда им требуются поколения и целые жизни, чтобы изгладиться?

– Я бы не хотел, чтобы мой сын оказался в твоей постели, или чтобы твои, если они у тебя будут, оказались в постели моего сына.

Мы усмехнулись.

– А наши отцы?

Он подумал мгновение, потом улыбнулся.

– Чего я не хочу, так это получить от твоего сына письмо с плохими известиями: И кстати, к настоящему прилагаю почтовую открытку, которую отец просил вернуть вам. И еще я не хочу отвечать что-нибудь вроде: Можешь приезжать, когда пожелаешь, уверен, он хотел бы, чтобы ты остановился в его комнате. Обещай мне, что этого не случится.

– Обещаю.

– Что ты написал на обороте открытки?

– Это должен был быть сюрприз.

– Я слишком стар для сюрпризов. Кроме того, сюрпризы всегда содержат тайный умысел, способный причинить боль. Я не хочу боли, не от тебя. Скажи мне.

– Только два слова.

– Дай, угадаю: Если не после, то когда?

– Я сказал два слова. К тому же, это было бы жестоко.

Я подумал еще немного.

– Сдаюсь.

– Cor cordium, в тайниках сердца. Никогда в жизни не говорил никому ничего более правдивого.

Я не сводил с него взгляда.

Хорошо, что мы были в общественном месте.

– Нам пора. – Он потянулся к своему плащу, свернутому рядом на сиденье, и начал вставать.

Я собирался проводить его до выхода из вестибюля, а потом встать и смотреть, как он уходит. С минуты на минуту мы попрощаемся. Вот сейчас у меня отнимут какую-то часть моей жизни и уже не вернут никогда.

– Что если я провожу тебя до машины? – сказал я.

– Что если бы ты пришел на ужин?

– Что если бы.

Снаружи быстро темнело. Мне нравились спокойствие и провинциальная тишина, гаснущий отблеск заката на вершинах холмов, опускающиеся над рекой сумерки. Край Оливера, подумал я. Пестрые огни на другом берегу отражались в воде, напоминая мне «Звездную ночь над Роной» Ван Гога. Ощущение осени, начала учебного года, бабьего лета и, как всегда в летние сумерки, томительное ощущение незаконченных летних дел, несделанных домашних заданий и неизменная иллюзия того, что все лето впереди, исчезающая с заходом солнца.

Я попытался представить его счастливую семью, сыновей за уроками или вваливающихся домой после поздней тренировки, угрюмых, громко топающих грязными ботинками. Какие только клише не проносились у меня в голове. Вот человек, в доме которого я останавливался, когда жил в Италии, скажет он, последует раздраженное фырканье двух подростков, которым по барабану человек из Италии или дом в Италии, но которые испытали бы шок, услышав, Ах да, кстати, он был почти вашим ровесником тогда и занимался тем, что по утрам транскрибировал «Семь слов Спасителя на кресте», а ночью пробирался в мою комнату, и мы трахались до потери сознания. Так что поздоровайтесь и будьте вежливы.

Потом я подумал, как буду возвращаться поздно вечером вдоль освещенной звездами реки в этот убогий старый отель на берегу, который должен был напомнить нам обоим о бухте в Б., и о звездных ночах Ван Гога, и о той ночи, когда он сидел на камне, а я подошел и поцеловал его в шею, и о последней ночи, когда мы шли вместе вдоль берега, чувствуя, что никакое чудо уже не сможет отложить его отъезд. Я представил, как еду в его машине и спрашиваю себя, Кто знает, захочу ли я, захочет ли он, возможно, последний стаканчик все решит, прекрасно зная, что на протяжении всего ужина мы будем думать об одном и том же, надеяться, что это случится, молиться, чтобы этого не случилось – я буквально читал это на его лице, представляя, как он отводит взгляд, пока открывает бутылку вина или меняет музыку, потому что он тоже уловит мысль, мелькнувшую у меня в голове, и захочет, чтобы я знал, что он задается тем же вопросом, ибо пока он будет наливать вино своей жене, мне, себе, мы оба наконец поймем, что он был в большей степени мной, чем я сам когда-либо, потому что, когда он становился мной, а я им в нашей постели столько лет назад, он был и всегда будет, даже после того, как все развилки в жизни сделают свое дело, моим братом, другом, отцом, сыном, супругом, любовником, мной. За те недели, что мы провели вместе тем летом, наши жизни лишь едва соприкоснулись, но мы оказались на другой стороне, где время останавливается и небеса снисходят до земли, даря частичку того, что божьей волей с рождения принадлежит нам. Мы старались не замечать этого. Мы говорили обо всем кроме. Но мы всегда знали, и молчанием теперь лишь больше подтверждали это. Ты и я, мы дотянулись до звезд. А это дается только однажды.

Прошлым летом он, наконец, вернулся. На одну ночь, по пути из Рима в Ментону. Такси подъехало к дому по обсаженной деревьями аллее и остановилось примерно там же, где двадцать лет назад. Он появился из машины с ноутбуком, огромной спортивной сумкой и большой коробкой в подарочной обертке.

– Для твоей матери, – сказал он, перехватив мой взгляд.

– Лучше скажи ей заранее, что внутри, – сказал я, помогая внести его вещи в холл. – Она стала подозрительной.

Это опечалило его.

– Прежняя комната? – спросил я.

– Прежняя, – подтвердил он, хотя мы уже обговорили все по электронной почте.

– Прежняя так прежняя.

Я не горел желанием идти наверх вместе с ним, а потому обрадовался, когда услыхавшие такси Манфреди и Мафальда приковыляли из кухни, чтобы поприветствовать его. Вихрь объятий и поцелуев снял некоторую скованность, вызванную у меня его приездом. Я хотел, чтобы их бурные приветствия заняли первое время его визита. Что угодно, лишь бы не сидеть друг напротив друга за кофе, дожидаясь, когда будут произнесены два неизбежных слова: двадцать лет.

Вместо этого мы оставили его вещи в холле в надежде на то, что Манфреди отнесет их наверх, и вышли прогуляться вокруг дома. «Уверен, тебе не терпится взглянуть», – сказал я, имея в виду сад, ограду, вид на море. Обогнув бассейн, мы прошли в гостиную, где возле стеклянной двери в сад стояло старое фортепиано, и снова вернулись в холл, откуда его вещи действительно уже унесли наверх. Возможно, какая-то часть меня хотела, чтобы он знал, что ничего не изменилось с тех пор, как он был здесь в последний раз, что опушка Эдема все еще на месте, и что калитка на пляж все еще скрипит, что этот мир в точности такой, каким он оставил его, за исключением Вимини, Анкизе и моего отца. Расширенная версия приветствия с моей стороны. Но другая часть меня хотела, чтобы он почувствовал, что теперь уже бессмысленно пытаться наверстать упущенное – мы слишком многое пережили вдали друг от друга, чтобы у нас еще оставалось что-то общее. Возможно, я хотел, чтобы он ощутил укол утраты, скорбь. Но, придя в итоге к некоему компромиссу, я просто решил показать ему, что ничего не забыл. Я предпринял попытку отвести его на пустырь, такой же выжженный и заброшенный, как два десятилетия назад. Едва я озвучил свое предложение, как он откликнулся: «Уже проходили». Он тоже дал знать, что не забыл.

– Может, ты бы предпочел заскочить в банк?

Он расхохотался.

– Готов поспорить, они так и не закрыли мой счет.

– Если позволит время, и если ты не против, я свожу тебя на колокольню. Я знаю, ты никогда не поднимался туда.

– Увидеть и умереть?

Я улыбнулся. Он помнил ее прозвище.

Обойдя дворик, с которого открывался вид на безбрежную морскую синеву, я остановился и смотрел, как он оперся на ограду и глядит на бухту.

Внизу был его камень, где он сидел вечерами, где они с Вимини проводили по полдня вместе.

– Ей было бы тридцать сейчас, – сказал он.

– Знаю.

– Она писала мне каждый день. Каждый божий день.

Его взгляд был устремлен на их место. Я вспомнил, как они, держась за руки, неслись к берегу.

– Однажды письма перестали приходить. И я понял. Просто понял. Я храню их все.

Я сочувственно взглянул на него.

– Твои письма я тоже храню, – поспешил он успокоить меня, но как-то рассеянно, не зная, это ли я хотел услышать.

В свою очередь я сказал, что тоже храню все его письма.

– И кое-что еще. Могу показать тебе. После.

Забыл ли он рубашку-парус, или в силу излишней скромности и осторожности не хотел показывать, что точно понял, о чем я говорю? Он вновь обратил взгляд на море.

Он приехал в отличный день. Ни облачка, ни волн, ни дуновения ветра.

– Я и забыл, как сильно любил это место. Но точно таким я его и помню. В полдень тут как в раю.

Я не мешал ему говорить. Меня устраивало, что его взгляд устремлен в морскую даль. Возможно, он тоже избегал смотреть мне в глаза.

– А что Анкизе? – спросил он наконец.

– Умер. Рак. Так жаль. Я всегда считал, что он гораздо старше. Ему не было даже пятидесяти.

– Ему тоже здесь очень нравилось. И его саженцам и фруктовым деревьям.

– Он умер в комнате моего дедушки.

Снова молчание. Я собирался сказать, Моей прежней комнате, но передумал.

– Ты рад, что вернулся?

Он разгадал скрытый смысл моего вопроса еще прежде меня.

– А ты рад, что я вернулся? – откликнулся он.

Я посмотрел на него, чувствуя себя совершенно обезоруженным, хотя это не был испуг. Подобно тем, кто легко краснеет, но не стыдится этого, мне ничего не оставалось, как смириться с этим чувством, поддаться ему.

– Ты знаешь, что да. Возможно, больше, чем следует.

– Я тоже.

Это сказало все.

– Пойдем, я покажу тебе место, где мы похоронили часть праха моего отца.

Мы подошли к задней лестнице в саду, возле которой прежде стоял старый стол для завтраков.

– Здесь было место отца. Я называю это его островком прошлого. Мой островок был вон там, если помнишь. – Я указал на то место возле бассейна, где раньше стоял мой стол.

– А у меня был островок? – спросил он, чуть усмехнувшись.

– У тебя всегда будет островок.

Я хотел сказать ему, что бассейн, сад, дом, теннисный корт, опушка Эдема, все вокруг, навсегда останется его островком прошлого. Вместо этого я указал наверх на стеклянную балконную дверь его комнаты. Твои глаза навеки там, хотел я сказать ему, за легкими занавесками моей комнаты, где теперь никто не спит. Когда дует бриз, и они колышутся, то подняв взгляд отсюда снизу или стоя на балконе, я ловлю себя на мысли, что ты там, смотришь из своего мира в мой, говоря, как ты сказал той ночью, когда я нашел тебя на камне, Я был счастлив здесь. Ты можешь быть за тысячу миль отсюда, но стоит мне взглянуть на эту дверь, как я начинаю думать о купальных плавках, накинутой на ходу рубашке, руках, оперевшихся на перила, и ты вдруг оказываешься там и закуриваешь свою первую сигарету за день – как двадцать лет назад. Ибо пока стоит дом, это будет твой островок прошлого, и мой тоже, хотел сказать я.

Мы постояли несколько мгновений там, где с отцом однажды говорили об Оливере. Теперь мы с Оливером говорили об отце. Завтра я вспомню эту минуту и в их отсутствие позволю призракам говорить в предвечерний час.

– Я знаю, он хотел бы чего-то подобного, особенно в такой потрясающий летний день.

– Я в этом уверен. Где ты похоронил остальную часть его праха? – спросил он.

– В разных местах. В Гудзоне, в Эгейском и Мертвом морях. Но сюда я прихожу, чтобы побыть с ним.

Он ничего не сказал. Да и нечего было сказать.

– Пойдем, покажу тебе Сан-Джакомо, пока ты не передумал, – сказал я наконец. – До обеда еще есть немного времени. Помнишь дорогу?

– Я помню дорогу.

– Ты помнишь дорогу, – откликнулся я.

Он взглянул на меня и улыбнулся. Это ободрило меня. Возможно, потому что я понял, что он дразнит меня.

Двадцать лет – не далее, чем вчера или сегодняшним утром, тогда как утро отдалилось на несколько световых лет.

– Я как ты, – сказал он. – Я помню все.

Я остановился на мгновение. Если ты помнишь все, хотел сказать я, и если ты действительно похож на меня, тогда, прежде чем уехать завтра, когда будешь готов захлопнуть дверцу такси, попрощавшись со всеми остальными, и все слова уже будут сказаны, тогда, только лишь раз, обернись ко мне, хотя бы мимоходом или в шутку – мне хватило бы этого, когда мы были вместе - и как тогда посмотри мне в лицо, удержи мой взгляд и назови меня своим именем.