September 3, 2020

Деменция

Бабушка любит разговаривать сама с собой. Когда я прихожу, нарочно громко хлопая дверью, чтобы обозначить свое присутствие, она спрашивает из спальни:
— Кто там?
И отвечает:
— Это Никитка, наверное. Только он сюда и ходит.
Это один из признаков «прогрессирующего маразма», о котором постоянно говорит мама. Последний раз меня пускали к бабушке лет десять назад, тогда еще этих признаков никто особо не замечал. Потом закрутилось, и родители решили отгородить мою детскую психику от лишних потрясений. В то время это радовало: меньше поездок в деревню — больше времени на друзей и секцию волейбола. Но полгода назад, вернувшись из армии, я ощутил, как совесть ворочается где-то внутри, кусаясь и царапаясь. Все-таки бабушка всегда заботилась обо мне и искренне радовалась, когда приезжал на все лето.
Сейчас она шаркает навстречу, тяжело опираясь на клюку, седая и сгорбленная. На ней засаленный халат с натянутым поверх колючим свитером, лицо — сплошь морщины, но губы привычно растянуты в радостной улыбке, и передние зубы сверкают золотом, ловя лучи из окна.
— Никитка, я же говорила. Только он и ходит, только он, мой Никитушка.
Все обрадовались, когда я сказал, что хочу навещать бабушку. Живет она в крошечном пригородном поселке, и ехать сюда почти два часа на старой тряской маршрутке. Мама и сестра выдали несколько несложных наставлений вроде «задавай ей побольше вопросов, надо, чтоб напрягала память» или «проверяй, что она ходит в туалет, а то если начнет под себя, будем уже решать насчет сиделки», и быстро забыли об этом месте. Мне же, пока не нашел нормальную работу, все равно особо некуда тратить время.
Бабушка наливает чай из помятого жестяного чайника, когда я сажусь за стол. Густой пар вьется к потолку, наполняя кухоньку запахом душицы и мяты. Прежде чем отпить, осторожно пробую на вкус, потому что вместо сахара бабушка может добавить соль или даже красный перец. Говорит, сложно различать баночки — все одинаковые.
— Смотри, какие блины напекла, — пододвигает большую тарелку. — Есть еще сметана, соседка вчера принесла, хочешь сметанку?
Киваю, и она ковыляет к холодильнику. В окно видно соседские дома — все деревянные, потемневшие от времени, с латанными крышами и хлипкими заборами. Покачивают ветвями яблони и черемухи в палисадниках, деловито вышагивает куда-то большой рыжий кот.
— Баба, а чей это кот?
Потому что надо задавать вопросы.
Она ставит на стол литровую банку со сметаной и говорит:
— А это, Никитушка, кот Раисы Андревны, через два дома живет, вон там, отсюда как раз видно крыльцо ее, видишь? Она прошлой зимой ездила в город, и там около магазина котенка подобрала, чтоб не замерз совсем. Так и живет теперь с ней.
Она усмехается, потому что прекрасно понимает, для чего я спрашиваю. Бабушка всю жизнь проработала учительницей физики, и глупой ее не назовешь. Иногда хочется убедить себя, что все «признаки» — всего лишь игра для борьбы со скукой, но я слишком хорошо понимаю, что так никто не играет.
Вот и сейчас, перестав усмехаться, она говорит:
— А Раиса Андревна мужа убила. Помнишь дядю Вову?
И начинает спорить сама с собой:
— Да нет же, уехал он. Давным-давно уехал, потому что предложили ему в городе работу хорошую, а там его вертихвостка какая-то к рукам прибрала. Хороший же мужик, кто ж такого упустит.
— А вот и не уехал, Андревна убила и закопала в огороде.
— Нет, все совсем не так было, это вообще он ее убил. Топором изрубил, точно говорю. Сто лет назад было, все знают.
Тем временем видно, как Раиса Андреевна выходит на крыльцо, чтобы позвать кота домой. Вздыхаю. «Признаков» не так уж много. Самый незначительный — рассеянность, когда ботинки в холодильнике, или соль в чае, или грязная посуда убирается на полки как чистая. Есть еще странные вопросы невпопад. Например, когда я в прошлый раз привез апельсины, бабушка спросила, живые ли внутри них мыши. Разговоры с собой — самое тяжелое. Иногда приходится слушать такие бредни, что просто уши вянут.
В остальном все достаточно неплохо: бабушка вполне самостоятельная — одевается, готовит и даже занимается какими-то делами в огороде. Главное, навещать время от времени, чтобы следить, не станет ли хуже.
Попив чай с блинами и сметаной, я принимаюсь за уборку. С этим бабушка тоже хорошо справляется без посторонней помощи, но мне хочется, чтобы она напрягалась как можно меньше. В таком возрасте силы надо беречь. Уходя в другую комнату, чтобы протереть пыль с книжных полок, я громко спрашиваю:
— А соседку, которая сметану дала, как зовут?
— Зинаида Петровна, — слышно из кухни.
— А у нее дети есть?
— Дочка Ирочка, прелестное создание. Студенткой еще в город перебралась. Сейчас совсем взрослая должна быть.
Доставая из чулана ведро для мытья полов, кричу:
— А в какой день дождь был на прошлой неделе?
— В среду, Никитушка. Ты как раз на следующий день приезжал.
Удовлетворенно киваю, ища глазами тряпку. Одновременно радостно и грустно: с одной стороны, пока все более или менее в порядке, а с другой — это едва ли надолго. Снежный ком в голове бабушки давно начал катиться вниз, и неизвестно, как скоро он достигнет разрушительных размеров. И что будет, когда достигнет.
В открытую форточку слышно какой-то шум, хихиканье, вскрик. Бабушка спрашивает:
— Что это там, Никитка?
Подхожу к окну. Мальчик и девочка, обоим лет по двенадцать, висят на заборе и тянутся грязными ручонками к кусту вишни. Заметив меня, спрыгивают и с хохотом улепетывают, то и дело спотыкаясь.
— Дети соседские, — кричу. — Вишню твою воровали.
— А у них есть лица?
— У кого?
— У детей, есть у них лица?
Оборачиваюсь: бабушка заходит в комнату, чтобы любопытно выглянуть наружу, но детей уже и след простыл.
— Есть, конечно, — говорю.
Она кивает, повторяя:
— Есть, конечно. Конечно, есть — еще же день. Лица у них пропадают после заката.
И, напевая что-то под нос, уходит обратно в кухню.
∗ ∗ ∗
Время течет живо и торопливо, как шумный горный ручей. Пасмурные летние дни сменяют друг друга почти незаметно. Привыкнуть можно ко всему, вот и я привык трястись в маршрутке, а потом шлепать кроссовками по грязным улочкам к бабушкиному дому.
А еще привык сбавлять шаг, проходя мимо забора Раисы Андреевны, чтобы незаметно заглянуть в огород. Там все сплошь заросло сорняками и одичавшей малиной, только небольшой клочок засаженной картошкой земли выглядит ухоженно. Качаю головой, невольно ловя себя на мысли, что закопать в таком огороде тело — прекрасная идея. Можно было бы спросить у местных, куда пропал дядя Вова, только вот я толком ни с кем здесь не знаком. Друзья, с которыми бегал по лесу в детстве, разъехались кто куда, а к их родителям лезть неловко.
— Баба, а где твой халат? — спрашиваю, выкладывая на стол привезенные бананы и яблоки. — Махровый такой, зеленый? Мне нравилось в детстве об него щекой тереться, когда ты меня на руках носила.
— Истерся, Никитушка, износился, — отвечает бабушка, недолго подумав. — Вещи же не вечные. Ничто не вечное.
Когда из гостиной слышится шум, я тороплюсь туда, чтобы незаметно выглянуть в окно. Соседские дети — те самые — висят на заборе, срывая спелые ягоды с куста вишни. Поднимаюсь на носочки, силясь разглядеть их лица, но с этого ракурса видно только белобрысый затылок мальчика и рыжую косу девочки. Набрав добычи, оба соскакивают и убегают, пригибаясь как под обстрелом. И так каждый раз. Сейчас я не уверен, что даже тогда, впервые, на самом деле успел разглядеть их лица.
Оборачиваюсь на скрипнувшие половицы. Бабушка стоит посреди гостиной, глядя на меня затуманенным взглядом.
— А халат не истерся, — говорит. — Украли его.
И возражает:
— Нет же, я его вместе с другими ненужными вещами сожгла кучу лет назад.
— Это другой был, с пчелами. А зеленый украли. Пришли ночью и украли.
— Кто ж его украдет-то?
— А вот приходят тут. Ночью. И забирают.
Она умолкает, слегка покачиваясь из стороны в сторону. Рот приоткрыт, золотые зубы отблескивают, морщинистые пальцы сжимают клюку.
— Воды принести надо, — говорит через минуту, когда глаза обретают осмысленность. — Никитушка, принеси воды? А я тебя чаем напою.
Шагая с ведром к колонке, я верчу головой, высматривая детей. Сонный поселок выглядит едва живым: копошится в палисаднике толстая старуха, курит на скамейке древний дед с кустистыми бровями, зевает дряхлая шавка на крыше конуры. Провисают электропровода, соединяя наклонившиеся гниющие столбы. Все выглядит ветхим и умирающим — как, наверное, в любой подобной деревне. Молодые бегут в город, а старые доживают век в тишине и покое.
Сразу за колонкой начинается лес. Налегая на ручку, я слушаю, как вода гулко бьется в ведро. Взгляд путается в ветвях, блуждая меж сосен и берез, пока не цепляется за что-то неуместное — камуфляжная охотничья куртка. Высокий бородатый мужик лет пятидесяти прячется в чаще, глядя сквозь листву как затаившийся волк. Заметив мое внимание, вздрагивает, отступает и мгновенно теряется среди деревьев.
— Эй! — кричу. — Ты кто такой?
Ответа нет.
∗ ∗ ∗
Следующие недели почти все время я провожу в гостиной, поджидая ягодных воришек с простой и нервирующей целью — рассмотреть лица. Убедиться, что они есть.
— Баба, а когда у меня день рождения? — спрашиваю, протирая подоконники.
— Шестого марта, Никитушка, — отвечает она из кухни, хлопоча у плиты. — Знал бы ты, как мамка намучилась, тебя рожая! Сказала потом, мол, больше ни в жись никого рожать не будет. Но она и после сестры твоей также говорила, так что мы ждали, что она и третьего заведет, да вот как-то не сложилось. Сдержала слово, получается.
Пахнет тестом, слышится шипение кипящего масла. Вымывая грязь из щелей рамы, раз за разом поднимаю взгляд на куст вишни. Сорванцы будто прознали о моем намерении и, как назло, перестали являться. Раздраженно цокаю, опасливо косясь в сторону леса: не появится ли странный незнакомец. Его тоже не было видно с того дня.
— Баба, а у вас тут живет мужик такой, с черной бородой? По возрасту вроде не совсем прям старый, ну, средне так. Высокий.
— Да может и живет, Никитка, кто ж опознает по такому описанию?
— У вас тут всего домов тридцать, неужели много кто с бородой и высокий?
— Ну, у Андревны с бородой муж был. Да тут куда ни плюнь — все бородатые.
После короткой паузы она спрашивает:
— А ты знаешь, что Андревна мужа убила?
Молча стискиваю зубы, ожидая очередного повторения старой истории, но тут из кухни раздается грохот. Стрелой мчусь туда, захлебнувшись подкатившей к горлу тревогой.
Сковорода валяется в углу, старые доски пола залиты горячим маслом, недожаренные пироги разбросаны по сторонам. Бабушка испуганно прижимает руки ко рту, и я осматриваю ее, ища ожоги или ушибы.
— Да нормально я! — отмахивается. — Локтем сковороду задела, вот и свалилась. Сейчас все уберу.
— Я уберу, — говорю, облегченно переводя дыхание. — Иди приляг лучше, отдохни.
Из бабушкиной спальни слышно бубнеж старого телевизора. Какой-то мудрец вещает, что каждый день мы учимся чему-то новому. Нельзя не согласиться — сегодня, например, мой урок состоит в том, что отмыть масло от старых досок гораздо сложнее, чем может показаться. Не говоря уже о прилипшем сыром тесте. Я теряю счет времени, ползая на коленях с щеткой, поэтому сильно удивляюсь, когда бабушка спрашивает:
— Никитушка, а ты на маршрутку не опоздаешь?
Вскидываю глаза на настенные часы — и правда, опаздываю.
— Баба, я тут вроде чистоту навел, — говорю, поднимаясь. — Завтра посмотрю, может, пропустил что-то, а сейчас уже бежать надо, я...
Из окна гостиной слышатся шорохи и хихиканье. Со сбившимся дыханием бросаюсь туда и вижу тех самых мальчика и девочку, привычно забравшихся на забор. Не теряя ни секунды, распахиваю окно и выпрыгиваю в сад, а они тут же бросаются наутек, снова не показывая ничего, кроме затылков. Ругаясь как старый боцман, перемахиваю через забор и лечу со скоростью гепарда. Недоумение захлестывает холодной волной: что за цирк? Вся эта глупость с лицами точно не заслуживает того, чтобы так заморачиваться. Кажется, это я схожу с ума, а не бабушка.
Догнать детей получается только в конце улицы. Хватаю девочку за плечо и разворачиваю к себе, пока мальчик скрывается за заборами. Выдыхаю: лицо есть. Вздернутый конопатый нос, широко распахнутые зеленые глазищи, испуганно приоткрытый рот. Но смятение не уходит, и я оглядываюсь на лес — солнце висит над самыми макушками деревьев, не торопясь скрываться. Закат. Надо дождаться, когда солнце зайдет.
— Че к дитю пристал? — раздается визгливый окрик, и я вздрагиваю, отпуская девочку.
На крыльце ближайшего дома высокая костистая старуха угрожающе упирает руки в бока.
— Еще раз увижу, что слабых обижаешь — шею сверну! — говорит громко. — Хорошо меня понял?
И отвечает сама себе:
— Да понял, конечно, вон как побледнел.
Непонимающе разеваю рот, а девочка дергает меня за рукав, тыча пальцем в сторону бабушкиного дома:
— Посмотри на чердаке. Мы видели.
И убегает. Старуха скрывается в доме, сердито ворча, а я стою на месте и пытаюсь сообразить, что к чему. В голове будто рассыпался паззл на тысячу ярких деталей, никак не собрать обратно. Надо спросить у бабушки, она точно все объяснит.
Но, вернувшись к дому, я прохожу мимо крыльца, чтобы добраться до места, где к стене прибиты деревянные брусья, ведущие к чердачной дверце. Для чего-то воровато оглянувшись, ловко взбираюсь наверх, как делал это миллион раз в детстве.
На чердаке сумрачно и пыльно. Старые картонные коробки давно прогнили и поросли плесенью, кучи тряпья и хлама сливаются в однородную темную массу, хрустит под ногами засохший птичий помет. Воздух затхлый и спертый, после каждого вдоха хочется долго отплевываться. Угасающие солнечные лучи просачиваются сквозь щели в крыше, обливая все зыбким желтоватым светом. Осторожно ступаю вперед, рассматривая старые вещи, давно обратившиеся в мусор: ничего особенного. Ничего из того, чего не видел раньше. Покачав головой, я уже собираюсь спускаться, когда взгляд цепляется за что-то в дальнем углу. Недоверчиво прищурившись, подхожу ближе, и сердце сбивается в ритме: бабушкин зеленый халат, тот самый.
Присаживаюсь рядом, неуверенно протягивая руку. Ткань сплошь в пыли, но пальцы все равно узнают уютную мягкость. Трудно представить, сколько лет прошло с тех пор, когда я последний раз прикасался к этим рукавам и воротнику.
А потом под махрой ладонь нащупывает что-то твердое, и я вздрагиваю, только теперь различив грязно-желтые палки, торчащие из подола. Бедренные кости. Скривившись, неуверенными движениями разгребаю сваленный на халат мусор. Летят в стороны сгнившие книги, прохудившиеся резиновые сапоги, рассыпающиеся шторы с обожженным краем. Пыль взметается так плотно, что глаза слезятся, а в горле першит, но я не останавливаюсь, пока не становится ясно: халат надет на полуразвалившийся скелет. Кисть левой руки распалась на фаланги, ребра провалились внутрь. Череп равнодушно пялится в угол пустыми глазницами, и в закатном свете передние золотые зубы сверкают особенно ярко. Это бабушка.
Закусив кулак, я выпрямляюсь так резко, что в глазах темнеет. Холод в одну секунду сковывает все внутренности, не давая даже пошевелиться. Этого не может быть. Я же только что видел ее в доме. Я же только что…
Тут снизу раздается родной скрипучий голос:
— Никитушка уже ушел?
— Ушел уже.
— Вроде не попрощался даже, на полуслове убежал.
— Все им, молодым, спешить куда-то надо. Пусть спешат, раз есть куда опаздывать. Тем, кому долго жить, всегда есть куда опаздывать.
Слышится шарканье тапочек, тихий стук клюки по полу. Короткий скрип — такой издает кухонный стул, когда на него садятся. Потом все затихает.
На чердаке становится почти темно, когда я набираюсь смелости, чтобы прокрасться к выходу. Кажется, сердце стучит так громко, что слышно всем жителям поселка. Сквозь растерянность, испуг и непонимание пробивается только одна мысль: бежать. Надо убежать отсюда как можно дальше, а потом уже соображать, что случилось. Звать на помощь, разбираться во всем.
Спустившись, замираю и осматриваюсь. Закат еще краснит небо над лесом, но прямо над головой уже сгущается разбавляемая звёздной пудрой чернота, и сумрак сковывает деревню. В окне кухни теплится свет, мягкий и неровный. Совсем не такой, как от лампочки. Едва дыша, я подхожу ближе, чтобы заглянуть внутрь.
На столе тает парафином одинокая свеча. Бабушка неподвижно сидит на стуле, склонившись над подрагивающим огоньком, и вместо лица у нее только гладкая кожа — ни глаз, ни рта, ни носа.
Бесшумно ступаю прочь, с трудом подавляя желание бежать со всех ног и вопить как резаный. В глазах кружится, но я различаю, что в каждом доме горит одинаковый свет — везде зажжены свечи. Проходя мимо забора Раисы Андреевны, невольно приподнимаюсь на носочки и заглядываю в окно. Как и бабушка, она сидит за кухонным столом, и свечка выхватывает из темноты будто ластиком стертое лицо в обрамлении взлохмаченных седых волос.
Оборачиваюсь на еле уловимый шорох и немею: на крыльце дома напротив стоят мальчик и девочка, воровавшие вишню. Нет больше никаких веснушек и зеленых глазищ, только пустые места на месте лиц. Выпрямившись в струнку, дети неподвижно указывают на меня пальцами, будто стараясь привлечь чье-то внимание.
Издав слабый то ли вскрик, то ли всхлип, я все же бросаюсь бежать. Горящие блеклым светом окна мельтешат перед глазами, под ногами разбиваются брызгами грязные лужи, хриплое дыхание раздирает горло. Скоро дома сменяются деревьями, и до мозга запоздало доходит, что в панике я повернул к лесу. Значит, надо возвращаться, чтобы выйти к дороге, а там окна и свечи, и эти дети, и все эти люди в домах, и…
Различив в темноте какое-то движение среди сосновых стволов, я снова срываюсь на бег, но тут же замираю, остановленный коротким негромким приказом:
— Стоять!
Кто-то идет прямо на меня, выставив перед собой длинный непонятный предмет. Тяжело дыша, напряженно щурюсь в попытке рассмотреть детали, и с трудом узнаю в приближающемся незнакомце бородатого мужика из леса. В руках у него ружье, от одного вида направленного в грудь дула я готов свалиться без сознания.
Подойдя ближе, мужик удивленно спрашивает:
— Тебя не забрали?
— В с-смысле?
— У тебя лицо есть. Значит, тебя не забрали?
— Куда?
Он долго рассматривает меня с ног до головы, а потом подозрительно хмурится:
— Они тебя заметили?
— Кто?
— Кто-нибудь из жителей. После заката от них прятаться надо. Заметили, нет? Если заметили, надо сразу убивать.
В голове тупо бьется мысль: не надо убивать. Не надо убивать. Не надо убивать. Не надо…
— Что молчишь, заметили?
— Не заметили.
Удовлетворенно кивнув, мужик опускает ружье, и я перевожу дыхание.
— Тебя же Никита звать? — спрашивает неожиданно. — Помню тебя спиногрызом еще, в нашу собаку камнями кидался. Я когда увидел тебя в тот раз у колонки, сразу вспомнил.
Тут я узнаю его:
— А вы дядь Вова? Ну, муж Раисы Андреевны? Раньше без бороды были, так что я и не понял даже. Показалось, психопат какой-то по лесу шарится. А почему вы дома не живете? Бабушка говорит, Раиса вас убила и в огороде закопала, а я там еще рассматривал, и…
Он перебивает взволнованный поток слов:
— Не убивала. Сама она там закопана, Раечка.
В звездном свете видно, как угрюмо опускаются похожие на мохнатых гусениц брови. Растерянно оглядываюсь на деревню: сквозь листву видно оранжевые точки окошек, повисшие в темноте неподвижными светлячками.
— Что там творится-то? — спрашиваю. — Я на чердаке сейчас скелет нашел, у него зубы как у бабушки и халат как у бабушки, а бабушка на кухне сидит. И Раечка ваша не закопана, тоже сидит на кухне, только у них… это…
— Лиц нет? — мрачно усмехается дядя Вова. — Это потому что не бабушка там твоя. И не моя Раечка. Померли они давно. Все в деревне давно померли.
После долго молчания пытаюсь слабо возразить:
— Все живы. Там же днем…
— Днем и они думают, что живы. Днем они не опасные, я даже иногда с Раей поговорить прихожу, и даже верю иногда, что это она. Хочется, знаешь, в это верить. А ночью оно забирает их лица, чтобы видеть и чувствовать все, что они за день видели и чувствовали. А они сидят перед свечами — как будто молятся так, ритуал у них такой обязательный.
— Какое еще «оно»?
— Это… божество, из-за которого это все.
Бросив короткий взгляд на мое непонимающее лицо, дядя Вова вздыхает:
— Если с самого начала, то пришло оно к нам лет десять назад. Не знаю, откуда. В виде мальчишки ободранного, он плакал и рассказывал, что всех евоных убили, и что он один остался. Надеюсь, и правда один остался, потому что если так, то больше нет таких мест в мире. Видать, кто-то пытался их всех истребить в какой-нибудь такой же деревне. Даже думать не хочу, что с этими истребителями сталось.
— Почему?
— А ты не перебивай, слушай. В общем, оставили того мальчишку мы с Раей. Ну, чтобы переночевал, а утром хотели в город везти, в милицию сдать, чтобы уж они с ним маялись. А ночью Рая меня разбудила, а малец этот сидит в углу перед свечкой, без лица, и в нас пальцем своим грязным тычет. Знаешь, как мы перепугались?
— Могу представить, — говорю осторожно, вспоминая детей на крыльце.
— Вот я и понял, что не человек это, а какой-то черт, ну чисто демон. Взял это ружье и выстрелил ему в башку. Пацан-то и сдох на месте, да только какая-то сила из него освободилась страшная. Ой, что было: все стены тряслись, какое-то зло все крушило и разбивало. Мы убежать хотели, да оно на Раю кинулось, в одну минуту на части разорвало. А я убежал, и пешком прям по дороге всю ночь несся до города. К утру только добрался, а там в милицию, и мы с ними потом сразу сюда. А тут знаешь, что?
— Что?
— Ничего! Пацан исчез, а Раечка моя по дому хлопочет, пирог печет. Хорошо хоть менты не обозлились сильно, сказали не бухать больше до белочки, да и уехали. А то бы я сейчас в психушке лежал. А Рая… Я в тот же день понял, что не так что-то. Она сама с собой разговаривала, вопросы какие-то дурацкие задавала, вообще как слабоумная стала. Вот тогда у меня ума и хватило забрать ружье и свалить в лес. Там охотничий домик через несколько километров, мы с мужиками по молодости отстроили, вот в нем с тех пор и живу. И за деревней наблюдаю по ночам, чтобы это все дальше не распространялось.
— В смысле «распространялось»?
— В прямом смысле. Если тот, кто без лица, ночью тебя заметит, значит, он божеству на тебя покажет. А божество после следующего заката придет и заберет. Заберет — это значит, убьет тебя и спрячет. Тут все так спрятаны — кто в огороде закопан, кто на чердаке валяется, кто в погребе. А дальше божество сделает копию твою точную, и даже с твоими воспоминаниями, и будет эта копия жить как ты. И ночью без лица будет. Понял, да? Тут все в деревне уже такие, всего-то года три понадобилось, чтобы оно всех забрало. А они даже не понимают, что происходит, понимаешь? Они думают, что живые. И днем их даже не отличить от живых, если бы не глюки эти. Вопросы дурацкие и разговоры с собой, я имею в виду. Такая каша у них в мозгах, жуть просто.
— Вы сказали, тот мальчик на вас показывал ночью, да? Почему тогда божество вас не забрало?
— А я же говорю тебе, если заметили, их сразу убивать надо. Если сразу убьешь, ничего тебе не будет. Я в тот раз пацана убил же, вот с меня божество и переключилось на Раечку, потому что она-то ничего не делала. Еще и убежать не успела.
Кажется, будто мой мозг месят голыми руками как комок фарша — все в голове перемешалось, вопросы наскакивают один на другой, не давая сосредоточиться, разобраться в творящемся абсурде.
— А если вы следите, чтобы не распространялось, то почему на всю деревню распространилось?
— А деревню и не спасти уже. Если бы я после той ночи, ну, когда утром с ментами приехал, еще и Раю бы убил, то все кончилось бы. Потому что она как бы на тот момент последняя была. Да вот поздно я во всем разобрался. Их если убивать, стрелять там или резать, они, конечно, подыхают, да только при этом какой-то злой ураган освобождается и все рушит. И сильно повезет, если успеешь от него убежать. Поэтому я мешаю распространению по-другому — слежу, чтобы они новых не заражали. Ну, тех, кто сюда погостить приезжает.
— А если заразят? — спрашиваю негромко.
Дядя Вова гладит ствол ружья:
— Тогда зараженного убить надо до следующего заката, пока божество его не забрало.
Тяжело сглатываю вставший в горле ком, невольно отступая на шаг.
— И многих вы так уже убили?
— Никого, — хмыкает. — Пока что. За все эти годы тут никто из приезжих на ночь не оставался. Что им надо-то? Приехать, проведать, показать, что не забыли, да и обратно поскорее. Вот если кто заночует, да покажут на него, вот тогда я сразу — пиф-паф! А то этот зараженный утром-то домой уедет, а там вообще уже ничего не остановить, понял?
В серебристом лунном свечении видно, как маслянисто поблескивают его глаза. Движения рваные, резковатые, уголок рта подергивается. Прожить десять лет в лесу, следя по ночам за всей этой деревенской дичью — стопроцентный билет в психушку. По спине пробегает волна мурашек, и я ловлю себя на мысли, что вряд ли стоит верить каждому слову. Да, тут явно происходит непонятно что, но безоговорочно принимать догадки сумасшедшего за истину — не лучший вариант. Для начала надо выбраться, убежать от всего этого подальше, а там уже думать. Глядя на покачивающийся тяжелый ствол ружья, говорю:
— Дядь Вова, я домой хочу.
Он почесывает бороду и спрашивает:
— Точно никто тебя не заметил? Никто на тебя не показал?
— Точно, дядь Вова.
— Тогда пошли, если вон там пройти, по опушке, можно к дороге выйти, не заходя в деревню. А дальше лови попутки, хотя какие попутки? Никто тут не ездит в такое время. Пешком придется идти. Пойдешь пешком?
— Пойду, — киваю с готовностью.
Мы обходим деревню едва ли больше двадцати минут, но это время растягивается для меня на долгие часы. С одной стороны пыхтит невменяемый дядя Вова, а с другой глядят оранжевыми глазками недалекие домики. Трудно подавить нарастающее ощущение, что вот-вот десятки дверей распахнутся, и безликие двойники побегут на нас как голодные собаки.
Когда в потемках проступает силуэт покосившейся остановки, я едва не подпрыгиваю от радости. Дядя Вова останавливается, бросает взгляд на поселок, и говорит:
— Ну все. Дальше справишься. Главное, вот что помни: если и захочется бабку навестить, то только днем. И помни еще, что это, естественно, не бабка твоя уже. Но если захочется, то я понимаю.
Кивнув на прощание, ступаю прочь. Шлепанцы шаркают по разбитому асфальту, а в голове разворачивается пустота, холодная и бесконечная. Ни одна мысль не задерживается, каждая летит как в пропасть, исчезая без следа. Нет ни чувств, ни желаний, только неизбывное стремление уйти как можно дальше, спрятаться, свернуться в клубок и забыть обо всем. Быть может, если забыть, то все это исчезнет.
Оглядываюсь. Дядя Вова уже ушел, а окна так и горят. Широко распахиваю глаза: в темноте над крышами парит что-то необъятное, выдающее себя только легкими ленивыми движениями, напоминающими взмахи плавников экзотической рыбы. Плотное и вязкое как гудрон, оно чернее темноты. Рассмотреть толком не получается, но я уверен: у него множество лиц, и каждый из сотен глаз сейчас смотрит на меня.
Отворачиваюсь, ускоряя шаг почти до бега, хотя понимаю: мне больше некуда опаздывать