Политические воззрения Говарда Филлипса Лавкрафта: от торийского консерватизма к «фашистскому социализму»
Аристократ без состояния
Говард Филлипс Лавкрафт родился 20 августа 1890 года в Провиденсе, штат Род-Айленд, в доме своего деда по материнской линии Уиппла Ван Бюрена Филлипса, преуспевающего промышленника и, как его нередко называют биографы, типичного представителя старой буржуазии Новой Англии. Мать Лавкрафта, Сара Сьюзен Филлипс, вела свою родословную от колонистов, обосновавшихся в Массачусетской бухте ещё в 1630-х годах, и с ранних лет прививала сыну ощущение принадлежности к старинному, культурному и по праву привилегированному роду. Отец будущего писателя, Уинфилд Скотт Лавкрафт, коммивояжёр фирмы серебряных изделий, был госпитализирован в психиатрическую лечебницу Батлера в 1893 году, когда Говарду было около трёх лет, и скончался там же в 1898 году: современные исследователи сходятся на том, что причиной его помешательства был поздний нейросифилис.
Таким образом, мальчика фактически воспитывал дед, снабжавший его обширной библиотекой английской и античной классики XVIII–XIX веков и рассказывавший ему на ночь готические истории собственного сочинения. Смерть Уиппла Филлипса в 1904 году после ряда неудачных деловых предприятий обернулась для семьи финансовой катастрофой: особняк пришлось продать, и Лавкрафт с матерью переехали в куда более скромное жильё в нескольких кварталах от прежнего дома. Сам Лавкрафт впоследствии называл этот период одним из самых тяжёлых в своей жизни и признавался в мыслях о самоубийстве. Именно из этого несоответствия между унаследованным самоощущением аристократа Новой Англии и реальным положением бедного, хронически безработного литератора вырастает едва ли не главный психологический стержень всей его последующей политической философии: острое, почти болезненное ощущение упадка, утраты порядка и величия, которое он затем экстраполировал с судьбы собственной семьи на судьбу всей западной цивилизации.
Лавкрафт с юности идентифицировал себя как убеждённого англофила и, по его собственным словам, сожалел об исходе Войны за независимость США, полагая, что Америке было бы лучше остаться частью Британской империи. Он подражал орфографии XVIII века, называл себя «джентльменом Провиденса», примерял на себя роль римского гражданина, нордического воина и антиквара одновременно, о чём свидетельствует и его известная шуточная автопародия «A Reminiscence of Dr. Samuel Johnson», написанная от имени вымышленного персонажа XVIII столетия. Лавкрафт с юности выстроил для себя целый набор взаимосвязанных ролей: англофила-джентльмена, оплакивающего «трагическое восстание 1775–1783 годов», нордического воина, гражданина Римской империи и, в конечном счёте, будущего «квазисоциалистического» сторонника Нового курса Рузвельта. Эта многослойность самоидентификации важна для понимания того, что его политические взгляды формировались не столько как последовательная система, сколько как ряд культурных поз, за которыми, впрочем, стояла вполне серьёзная и глубоко укоренённая система ценностей.
Молодой консерватор: тори, солдат и борец с большевизмом
В юности и в 1910-е годы Лавкрафт откровенно называл себя убеждённым тори, монархистом и сторонником сословного порядка. Впоследствии, уже в середине 1930-х годов, он вспоминал об этом периоде с известной самоиронией: в письме 1936 года Лавкрафт писал, что раньше был «закоснелым тори просто в силу традиции и антикварных пристрастий», поскольку никогда всерьёз не задумывался о гражданских и промышленных вопросах, и что именно Великая депрессия заставила его пересмотреть свои взгляды в свете более трезвого научного анализа истории. Эта самооценка красноречиво описывает его довоенную и послевоенную политическую позицию: наследственный, эстетический, во многом ностальгический консерватизм, лишённый серьёзной экономической программы и опирающийся скорее на культурные символы (королевская власть, старая Англия, колониальная архитектура), чем на конкретную политическую доктрину.
При этом гражданская пассивность отнюдь не означала полного равнодушия к политике. С началом Первой мировой войны Лавкрафт, убеждённый сторонник победы Антанты и англо-американского союза, предпринял попытку вступить добровольцем в национальную гвардию Род-Айленда в мае 1917 года, незадолго до подписания президентом Вильсоном закона о призыве. Он успешно прошёл медицинский осмотр, однако его мать, обеспокоенная состоянием здоровья сына, добилась через семейного врача признания его негодным к службе. В декабре того же года он, как того требовал закон, зарегистрировался для призыва и был официально признан «полностью и постоянно негодным». Так или иначе, военный энтузиазм Лавкрафта в эти годы был вполне искренним и вписывался в его общее представление о превосходстве англосаксонской цивилизационной модели.
Значительную часть своей гражданской и, если угодно, квазиполитической активности в 1910-е и начале 1920-х годов Лавкрафт реализовывал через движение любительской журналистики, в частности через Объединённую ассоциацию любительской прессы (United Amateur Press Association), где он занимал пост вице-президента, а затем и президента, редактировал собственный журнал «The Conservative» (1915–1923) и вёл постоянную колонку критики в издании «The United Amateur». Именно на страницах этих малотиражных изданий он публиковал свои наиболее откровенно политизированные ранние тексты, включая нашумевшее эссе «Americanism» (июль 1919 года), в котором доказывал превосходство англосаксонской культурной традиции, а также заметку «Bolshevism», написанную в том же 1919 году под явным впечатлением от Бостонской полицейской забастовки и общей атмосферы послевоенной «красной паники», захлестнувшей тогда Соединённые Штаты. Лавкрафт описывал вид национальных гвардейцев, патрулирующих улицы Бостона, как символ грядущей борьбы цивилизации против «чудовища смуты и большевизма», и выражал скептицизм по поводу эффективности только что созданной Лиги Наций в отдельном эссе «The League». Эти тексты хорошо показывают, что уже в конце 1910-х годов молодой Лавкрафт мыслил политику прежде всего в категориях защиты хрупкого цивилизационного порядка от внешних и внутренних угроз, будь то большевизм, иммиграция или культурная деградация.
Расовые воззрения: евгеника и нордицизм
Ни один разговор о политических взглядах Лавкрафта не может обойти стороной вопрос расы, поскольку именно расовые представления оставались, по единодушному признанию исследователей, наиболее устойчивым и наименее подверженным пересмотру элементом его мировоззрения. Формировались они в интеллектуальном климате рубежа XIX–XX веков, когда евгеника и так называемая «научная» расовая теория пользовались широким признанием не только среди маргинальных публицистов, но и в академической среде, в конгрессе США и в мейнстримной прессе. Лавкрафт, читавший в основном научно-популярную литературу по астрономии, химии и биологии, оказался восприимчив именно к псевдонаучному расизму позднего XIX века: он находился под влиянием идей немецкого зоолога Эрнста Геккеля, а также нашумевших книг американского юриста и натуралиста Мэдисона Гранта «The Passing of the Great Race» (1916) и публициста Лотропа Стоддарда «The Rising Tide of Color Against White World-Supremacy» (1920), популяризировавших теорию превосходства «нордической» расы над остальными европейскими народами, не говоря уже о неевропейцах.
В своей ранней публицистике и переписке 1910-х – начала 1920-х годов Лавкрафт выстраивал достаточно жёсткую расовую иерархию, во главе которой стояли англосаксы, за ними следовали прочие северо- и западноевропейские народы, далее размещалась расплывчатая категория, которую он в одном из писем обозначил уничижительным собирательным термином для итальянцев, евреев и представителей монголоидной расы, а в самом низу иерархии, по его убеждению, находились чернокожие. Уже в 1912 году, в возрасте двадцати одного года, он написал крайне расистское стихотворение, впоследствии оно неоднократно упоминалось критиками как один из самых показательных документов его ранних взглядов. Двадцатью годами позже, в 1931 году, отвечая на критику своих корреспондентов, Лавкрафт, отдавая должное собственной интеллектуальной честности, признавал в письме антропологу-любителю Джеймсу Ф. Мортону, что ни один сколько-нибудь авторитетный современный антрополог более не настаивает на равномерном эволюционном превосходстве нордической расы над остальными европеоидными и монголоидными народами, и даже соглашался, что средиземноморская раса, по имеющимся данным, даёт более высокий процент эстетически одарённых людей, а семитские народы отличаются остротой и точностью интеллекта. Характерно, однако, что, признав научную несостоятельность строго биологического расизма, Лавкрафт тут же переформулировал свою позицию в культурных, а не биологических терминах, продолжая настаивать на превосходстве англосаксонской культурной традиции и на необходимости её защиты от размывания.
Особую роль в ужесточении его взглядов сыграл иммиграционный вопрос. 1920-е годы в США стали временем острой общественной дискуссии об ограничении иммиграции из южной и восточной Европы, завершившейся принятием Иммиграционного закона 1924 года, резко сократившего квоты для итальянцев, славян и восточноевропейских евреев и практически полностью закрывшего въезд для выходцев из Азии; сторонники закона прямо ссылались в конгрессе на «экспертные» показания евгеников. Лавкрафт полностью разделял логику этого законодательства. Наиболее драматичным опытом, закрепившим его нативистские убеждения, стали два года, проведённые в Нью-Йорке в 1924–1926 годах, куда он переехал после женитьбы на Соне Хафт Грин. Поселившись в этнически пёстром районе Ред-Хук в Бруклине, страдая от невозможности найти постоянную работу и пережив ограбление собственной квартиры, Лавкрафт воспринимал городскую иммигрантскую среду как источник личной травмы и социальной угрозы одновременно. Именно в этот период, в августе 1925 года, он написал рассказ «Ужас Ред-Хука», которым позднее сама литературная критика будет пользоваться как хрестоматийным примером того, как его ксенофобия напрямую конвертировалась в художественный образ: история демонической секты неассимилированных иммигрантов в самом сердце Нью-Йорка. Бывшая жена писателя, Соня Грин, вспоминала впоследствии, что всякий раз, оказываясь в этнически смешанной толпе, характерной для Нью-Йорка, Лавкрафт приходил в неистовую ярость и, по её словам, «казалось, почти терял рассудок».
Парадокс антисемитизма: Соня Грин и Сэмюэл Ловмен
Особую и наиболее внутренне противоречивую главу в истории политических и расовых взглядов Лавкрафта составляет его отношение к евреям. С одной стороны, в переписке 1920-х – начала 1930-х годов он неоднократно позволял себе резкие антисемитские высказывания, в том числе рассуждения о непропорциональном влиянии еврейских издателей на американскую литературу и культуру. С другой стороны, в 1924 году он женился на Соне Хафт Грин, американке украинско-еврейского происхождения, эмигрировавшей из Российской империи, и прожил с ней в законном браке до 1929 года (формальный развод так и не был окончательно оформлен по вине самого Лавкрафта, затянувшего с подписанием документов). Соня Грин впоследствии вспоминала, что ей регулярно приходилось напоминать мужу о собственном происхождении, когда тот в её присутствии разражался антисемитскими тирадами; по одному из свидетельств, столкнувшись однажды с таким напоминанием, Лавкрафт ответил, что она «более не принадлежит к этим mongrels» (то есть, по его логике, ассимилированная и интеллектуально близкая ему женщина как бы выводилась из общей расовой категории, которую он презирал).
Схожим образом складывались и его личные привязанности. Одним из ближайших друзей Лавкрафта на протяжении многих лет оставался поэт Сэмюэл Ловмен, еврей по происхождению, с которым его познакомила та же Соня Грин и переписку с которым он поддерживал долгие годы, тщательно избегая любых пассажей, способных оскорбить друга на этнической почве. Позднее, узнав из писем Лавкрафта к другим адресатам о подлинном масштабе его антисемитизма, Ловмен, по свидетельству современников, сжёг большую часть полученной от Лавкрафта корреспонденции. Наконец, в середине 1920-х годов Лавкрафт по заказу журнала «Weird Tales» выполнял литературную обработку («призрачное авторство») для эстрадного мага и трюкача Гарри Гудини, урождённого Эриха Вайса, также еврея по происхождению. Современные исследователи отмечают, что подобное «разделение на отсеки» между декларируемой идеологией и повседневной практикой представляет собой задокументированный и не поддающийся простому объяснению факт: сам Лавкрафт проводил принципиальное различие между евреями «ассимилированными», к культуре и уму которых он публично выражал уважение, и евреями, сохранявшими, на его взгляд, обособленную этническую идентичность, которых он третировал как угрозу культурной однородности.
Элитизм и недоверие к демократии
Если расовые представления Лавкрафта коренились в псевдонаучных заблуждениях эпохи, то в основе его собственно политической философии лежала куда более абстрактная и по-своему цельная категория - понятие цивилизации как хрупкого, исторически уникального и постоянно находящегося под угрозой распада порядка. Интеллектуальная эволюция Лавкрафта на протяжении жизни шла от представления об аристократии происхождения (то есть буквально о праве старых родов на власть и культурное лидерство) к представлению об аристократии интеллекта — правлении узкого круга образованных и компетентных людей независимо от их родословной. Обе версии, впрочем, объединяло глубокое недоверие к идее народовластия в его чистом виде: Лавкрафт неоднократно называл демократию в её массовой форме фасадом, за которым в действительности скрывается власть плутократии, и с презрением отзывался в письмах о «толпе» (the herd) как о неспособной к рациональному самоуправлению массе.
Эта же логика элитизма и защиты «цивилизации» от «варварства» с особой остротой проявилась в знаменитой многолетней эпистолярной дискуссии Лавкрафта с техасским автором Робертом Ирвином Говардом, создателем Конана-варвара. Их переписка, начавшаяся в июне 1930 года и продолжавшаяся вплоть до самоубийства Говарда в июне 1936 года, составляет, по современным оценкам, свыше четырёхсот тысяч слов. Центральным сюжетом этой переписки на протяжении нескольких лет стал спор о сравнительных достоинствах цивилизованной и варварской жизни: Говард, выросший на техасском фронтире, отстаивал витальность, свободу и внутреннюю цельность жизни вне рамок городской цивилизации, тогда как Лавкрафт, идентифицировавший себя, по его собственным словам, прежде всего с Древним Римом и считавший себя «цивилизованным интеллектуалом», методично доказывал безусловное превосходство цивилизации, допуская существование варварства лишь для «примитивных, отсталых или атавистических типов», которым оно, по его выражению, действительно подходит лучше, чем цивилизованная жизнь.
Перелом эпохи Депрессии: рождение «фашистского» социализма
Наиболее драматичный и наиболее изучаемый современными исследователями поворот в политической биографии Лавкрафта пришёлся на первую половину 1930-х годов и был напрямую связан с Великой депрессией. Как показывает переписка этого периода, крах американской экономики и массовая безработица заставили Лавкрафта, по его собственным словам, «пробудиться от спячки» и заново, уже на основе трезвого научного анализа, а не унаследованной традиции, пересмотреть свои взгляды на государство и хозяйство. Свои новые убеждения он изложил в серии эссе, написанных в 1933–1934 годах: «Some Repetitions on the Times», датированное 22 февраля 1933 года, всего за две недели до инаугурации Рузвельта, «A Layman Looks at the Government» того же года и оставшееся неопубликованным «The Journal and the New Deal» (1934). Все три текста отстаивают позицию, которую сам Лавкрафт был склонен называть «умеренным социализмом», необходимым для смягчения массовой безработицы.
Содержательно программа, изложенная в «Some Repetitions on the Times», предусматривала введение пенсий по старости, страхования по безработице и искусственного сокращения продолжительности рабочей недели, чтобы имеющаяся работа могла быть распределена на всё трудоспособное население в условиях, когда механизация производства, как утверждал Лавкрафт, объективно оставила недостаточно работы для полной занятости общества. Одновременно с этим Лавкрафт настаивал на существенном ограничении избирательного права: голосовать, по его мысли, должны были иметь право лишь те граждане, которые способны сдать своего рода квалификационный экзамен на знание основ гражданского устройства, с тем, чтобы у власти оказывались компетентные руководители, способные справляться со сложностью современной технократической экономики. Именно это сочетание - искренняя поддержка перераспределительной социальной политики и одновременное недоверие к всеобщему избирательному праву как таковому - заставляет многих исследователей описывать позднюю политическую позицию Лавкрафта не как классический социал-демократизм, а как явление более сложное и внутренне неоднородное.
Сам Лавкрафт в переписке нередко обозначал собственные воззрения формулой «фашистский социализм» (fascistic socialism) — в письмах он, в частности, применял это выражение к политическому устройству технократической утопии, которую изобразил в повести о путешествии во времени, где власть принадлежала узкой касте компетентных специалистов. В 1933 году писатель прямо утверждал: он принадлежит к числу тех, для кого «призрак “социализации”» не таит в себе никакого ужаса, и последовательно защищал политику Нового курса Рузвельта от нападок «плутократов и их апологетов». К 1936 году Лавкрафт с воодушевлением воспринял переизбрание Рузвельта на второй срок, а в одном из последних писем 1937 года, написанном за несколько месяцев до смерти, выражал надежду на то, что скандинавские страны, где, по его наблюдению, плутократия постепенно отступала под совместным давлением усиливающегося государственного регулирования и кооперативного потребительского движения, послужат моделью для будущего развития США, несмотря на присущую американской культуре унаследованную от пионерского прошлого одержимость идеей личного обогащения. При этом важно подчеркнуть, что социализм, к которому склонялся поздний Лавкрафт, принципиально не был марксистским: он последовательно и жёстко критиковал советский коммунизм, опасаясь, что революция марксистского образца привела бы к разрушению американской цивилизации, и настаивал на необходимости сохранения интеллектуальной аристократии как класса управленцев даже в рамках более эгалитарной социально-экономической системы.
Таким образом, поздняя политическая позиция Лавкрафта сочетала благосклонность к отдельным элементам социалистической экономической программы с приверженностью консервативным культурным идеалам, расовому порядку и социальному элитизму, скептицизмом в отношении демократии как таковой и характеристикой советского коммунизма как своего рода заразной идеи, распространяемой «нежелательными» иммигрантскими массами. По существу, совокупность этих черт составляет узнаваемый набор признаков фашистской идеологии, по крайней мере в её итальянской, муссолиниевской версии. Будучи по своим политическим, экономическим взглядам и своему «научному расизму» вполне человеком модерна, Лавкрафт при этом глубоко презирал футуризм, модернизм и вообще всю эстетику XX века. Наука о Лавкрафте до сих пор не выработала единого языка описания его поздних взглядов: одни исследователи склонны видеть в этом сдвиге искреннюю, пусть и запоздалую, эволюцию к более гуманной социальной программе, тогда как другие настаивают на том, что за новой экономической риторикой сохранялась прежняя авторитарная и элитистская структура мышления.
Взгляд на европейский фашизм
Отношение Лавкрафта к итальянскому и германскому фашизму 1920–1930-х годов представляет собой ещё одну область, требующую особой осторожности и хронологической точности, поскольку его позиция здесь заметно менялась на протяжении нескольких лет. В начале 1930-х годов Лавкрафт, как и значительная часть американского и британского общественного мнения того времени, воспринимал приход Гитлера к власти достаточно благожелательно, усматривая в национал-социализме способ преодоления версальских унижений и восстановления немецкой государственности и культурной идентичности. Наиболее часто цитируемое исследователями письмо на эту тему Лавкрафт написал своему молодому корреспонденту Роберту Блоху в сентябре 1933 года: в нём он утверждал, что за каждым из основных пунктов «гитлеризма» стоит серьёзная и обоснованная потребность — расово-культурная преемственность, консервативные культурные идеалы и стремление избавиться от абсурдных условий Версальского договора, — и признавался, называя Гитлера «клоуном», что, тем не менее, испытывает к нему определённую симпатию. В письме другому корреспонденту, Дж. Вернону Ши, отправленном в ноябре того же 1933 года, он в схожем ключе высказывался и по палестинскому вопросу, полагая арабскую сторону конфликта более правой по сравнению с британской и еврейской позициями. Схожим образом, по свидетельству самого Лавкрафта в переписке, он относился к Гитлеру как к меньшему из двух зол по сравнению с угрозой большевизма и признавал за ним определённые организационные способности при полном отсутствии уверенности в разумности его дальнейшего политического курса.
Начиная приблизительно с середины 1930-х годов тон его высказываний о нацистской Германии заметно меняется. Исследователи связывают эту перемену с рядом факторов: усиливавшимися сообщениями о реальном масштабе преследований в Германии, книжными кострами и общим ужесточением нацистской политики, а также, что особенно показательно, с личным свидетельством его соседа снизу по дому в Провиденсе, Гарри К. Бробста, побывавшего в Германии и своими глазами наблюдавшего избиения евреев. К ноябрю 1936 года, в письме своему другу Дональду Уондрею, Лавкрафт уже прямо называет Гитлера «клоуном» без каких-либо оговорок о симпатии, а составители современного научного издания его переписки с указанием на «приглушённые и противоречивые» похвалы в адрес Гитлера прямо признают, что эти высказывания не пошли на пользу репутации писателя. Конечно, называть Лавкрафта «нацистом» в строгом смысле некорректно: писатель скончался в марте 1937 года, задолго до того, как истинный масштаб нацистских преступлений стал очевиден миру, и о репрессиях против евреев он узнавал лишь из отдельных, фрагментарных источников, включая упомянутое свидетельство соседа. В то же время изменение отношения к Гитлеру произошло у Лавкрафта действительно поздно, лишь в конце 1936 года.
Что касается итальянского фашизма Муссолини, ряд исследователей указывают, что определённая доля используемой Лавкрафтом в письмах формулы «фашистский социализм» восходит именно к муссолиниевской, а не гитлеровской модели, поскольку сам итальянский фашизм в 1920-е годы формировался как идеологический гибрид, вобравший в себя элементы синдикалистского и корпоративистского социализма при сохранении культурного консерватизма и жёсткой государственной иерархии; в этом смысле Гитлер в некоторых письмах Лавкрафта 1930-х годов характеризуется как менее удачное, по его мнению, подражание Муссолини. Так или иначе, к последним годам жизни, судя по его переписке, Лавкрафт во многом утратил интерес и к фашистской, и к элитистской составляющей собственных прежних взглядов: он приходит к выводу, что ценные, с его точки зрения, личностные качества, которые он прежде связывал исключительно с аристократическим происхождением, вполне могут воспитываться и в условиях социалистического общества, обеспечивающего хорошее образование и избавление от экономического стресса, и начинает описывать возможные компромиссы фашистских и нацистских режимов с крупным капиталом как прямую угрозу тому идеалу всеобщей социальной и экономической справедливости, который он отстаивал в последние годы жизни.
Дискуссия в науке о расовых воззрениях Лавкрафта
Одним из наиболее спорных вопросов современного лавкрафтоведения остаётся степень и характер эволюции собственно расовых, а не экономико-политических, взглядов писателя. Распространено мнение — во многом опирающееся на смягчение тона его поздних писем и на явную симпатию Лавкрафта к Рузвельту, — что вместе с поворотом к социализму он в целом преодолел и худшие проявления своего расизма. Действительно, ряд авторов отмечает, что частота использования откровенно оскорбительной лексики и наиболее агрессивных расистских высказываний в переписке последних лет жизни писателя заметно снижается по сравнению с текстами 1910–1920-х годов.
Этому оптимистическому прочтению противостоит более скептическая историографическая позиция. Часть исследователей утверждает, что распространённое в критической литературе убеждение, будто Лавкрафт с возрастом «преодолел» свой расизм, является заблуждением: по их мнению, менявшиеся исторические формы, в которые Лавкрафт облекал свои расовые представления — то евгеническая риторика, то нативистский антииммиграционный дискурс, то более обтекаемые рассуждения о культурной, а не биологической иерархии, — не отменяют устойчивости самой иерархической логики на протяжении практически всей его жизни.
Экономический историк Софус Рейнерт в своей статье об евгенике, экономике и Великой депрессии в творчестве Лавкрафта предлагает третий, более синтетический взгляд: он показывает, что даже поздние политико-экономические построения писателя, включая его обращение к идее «умеренного социализма», по-прежнему опирались на категорию атавизма — представление о регрессе к более примитивным, «отсталым» формам развития, — заимствованную из того же евгенического дискурса конца XIX века, который сформировал его расовые взгляды в молодости. Таким образом, согласно этой интерпретации, экономический и расовый пласты мышления Лавкрафта невозможно полностью разделить: даже там, где писатель формально отходил от прежней политической программы, он продолжал пользоваться понятийным аппаратом, унаследованным из псевдонаучного расизма своей юности.
Заключение
Политическая биография Говарда Лавкрафта не поддаётся сведению к простой формуле. Он начинал жизнь убеждённым тори и монархистом, наследником обедневшего, но по-прежнему гордящегося собой рода новоанглийских янки, глубоко проникнутым идеалами английской колониальной культуры XVIII века и решительно враждебным по отношению к любой форме массовой демократии. На протяжении 1910–1920-х годов эти культурные и эстетические установки срослись с достаточно жёсткой, опирающейся на псевдонаучную евгенику расовой иерархией, усиленной личным опытом бедности, безработицы и двухлетнего пребывания в этнически многообразном Нью-Йорке. Экономический крах начала 1930-х годов заставил его пересмотреть — во всяком случае, в сфере хозяйственной и социальной политики — прежние убеждения в пользу того, что сам он называл «умеренным» или «фашистским» социализмом, сочетавшим искреннюю поддержку перераспределительных реформ Нового курса с сохраняющимся глубоким недоверием к всеобщему избирательному праву и явной симпатией к идее технократического правления узкой компетентной элиты. Его отношение к европейскому фашизму 1930-х годов также не оставалось неизменным: от снисходительно-сочувственных высказываний в адрес раннего гитлеровского режима в 1933 году он пришёл к однозначному, пусть и запоздалому, осуждению нацизма к концу 1936 года, узнав из личных источников о реальном масштабе преследований.
Его биография демонстрирует, как экономические потрясения способны трансформировать хозяйственно-политические взгляды человека значительно быстрее и радикальнее, чем усвоенные в детстве культурные и расовые предубеждения, и как научные заблуждения одной эпохи, вроде евгеники и «нордической теории», могли сосуществовать в сознании образованного и рефлексирующего человека с параллельной способностью пересматривать собственные экономические воззрения под влиянием новых фактов.