Мнение
July 12

Почему российско-украинский конфликт нельзя сравнить ни с Вьетнамом, ни с Ирано-иракской полноценно?

Да, я давно рассуждаю на тему, что гуманистическая философия времен XX века, на заре международных отношений, полностью отличается от того же псевдогуманизма сегодня. Однако, все же стоит вопрос. Антивоенное движение во времена войны во Вьетнаме оставалось достаточно мощным и громким событием, до сих пор его можно встретить в культуре сегодня, да и на политику штатов это оказало серьезное влияние. В Иране, как и в Ираке, были крупные повстанческие группы. Причем в Иране они состояли как из коммунистов, так из других группировок.

Но в РФ и Украине такое если и наблюдается, то ужасно фрагментировано, неуклюже, стихийно. Гражданское общество что первой, что второй страны в целом настроено крайне патриотично. Если мы и берем оппозицию в обоих странах, то оно поделилось на стороны. С течением трех лет практически не осталось тех, кто против всех.

В результате на фоне мощной системы государственной пропаганды, жёсткой цензуры и отсутствия всеобщего призыва к оружию антивоенный дискурс едва проглядывает в сети и узких экспертных обсуждениях, но никак не выходит на улицы. Скорее, наоборот, это можно назвать очень тихим протестом, практически подпольным, можно сказать, адаптационным. Если учитывать РФ.

Если учитывать Украину, то даже на фоне страшнейшей мобилизации, безостановочных боевых действий и уничтожения целых городов и деревень... Протесты и бунты если и происходят, то практически незначительно. Даже восстание против ТЦК в Ивано-Франковске быстро сошло на нет. Нечто подобное можно было раньше наблюдать в сирийском сценарии, где фронт также долго стоял, но каких-то масштабных продвижений практически не происходило после ИГИЛ.

Несмотря на технологии тотального видеонаблюдения и мгновенное распространение «картинок войны» по соцсетям, понятие гуманизма стало более декларативным, а страх личного вовлечения — менее коллективным. В конфликтах XXI века бои регулярно ведутся силами контрактников, наёмников или через прокси‑группировки, что нивелирует прямую связь между «гражданским» и «военным».

Так почему же этот конфликт не порождает единого и заметного антивоенного движения? Какие изменения в политическом ландшафте и общественном сознании препятствуют появлению «второго Вьетнама»? Или это приняло более новую форму?

С философской точки зрения современный антивоенный протест часто оформляется как защита «международного права» в его евроцентричной интерпретации. И левые, и правые активисты апеллируют к одному и тому же набору юридических норм и принципов — от Устава ООН до норм «ответственной защиты». Но парадокс в том, что Россия, декларируя желание вырваться из‑под диктата Запада и отстаивать «ммногополярность», на деле воспроизводит его логику.

Антивоенный дискурс опирается на представление о «праве сильного» и «праве слабого», скреплённое западными юридическими институтами. Государства, нарушая этот свод норм, автоматически признаются «изгоями» и оправдывают любое внешнее вмешательство. Россия же, борясь за статус «нормального игрока», вынуждена апеллировать к тем же юридическим рамкам, лишь выдвигая собственные условия — от требования официального консультирования по санкциям до переговоров по новым договорам о безопасности.

То есть, вы правильно понимаете. Россия не встает на национально-освободительные рельсы, а пытается выторговать для себя наиболее выгодные условия мира в западной манере. Чтобы были свои ТНК, свои корпорации, свой рынок сбыта, своя добыча ресурсов, но порядок оставался совмещенным с капиталами Европы и Америки.

Вместо прямой военной агрессии Россия делает ставку на контроль энергорынков и аграрного экспорта, стремясь диктовать «правила игры» в привычных для Запада форматах — от ВТО до «ядерных» соглашений. Эта модель ничем не отличается от западной «неоколониальной» экономики: ровно так же крупные корпорации из США или Европы устанавливали правила торговли и финансов. В данном случае российская элита, напоминая любую другую элиту, которая за счет накопленных из зависимого развития метрополии богатств резко осознает свою хищническую роль и пытается выйти на поле требований путем силы. Отсюда и попытки пойти на редкоземельные соглашения или контроль торговых путей на севере... Без упора на развитие флота.

Конфликты с Бразилией и Индией — это борьба за лучшие условия поставок нефти, газа и зерна, за право навязывать курс на своих условиях. При этом российское руководство не устаёт повторять, что «южные страны» должны серьёзно учитывать наши интересы, что выглядит как требование привилегированного режима в рамках той же системы. БРИКС же в данном формате — всего лишь попытка обойти идеологические рамки Запада, но никак не полноценное обустройства мира. Право слово, мы же съезд корпораций, не знаю там Яндекса или Сбера, не называем новым мировым порядком, правда ведь?

Вопрос Ирана иллюстрирует ещё одну двойственность: с одной стороны, Россия поддерживает ядерную сделку как гарант юридической «нормальности», с другой — продолжает экономическое и военное сотрудничество с Тегераном, игнорируя многие западные ограничения. Общественное согласие на «ограничение Ирана» формируется опять же через призму евроцентризма — «не давать другим обладать оружием», тогда как собственная ядерная держава вполне вписывается в «правовой» контекст за счёт формальных процедур.

Российско‑украинский конфликт нельзя свести к классическому противостоянию «агрессор–жертва» в XX‑вековом понимании. Это сплетение глобальных юридических норм, сырьевых интересов и исторических нарративов, где каждая сторона пытается играть по одним и тем же правилам, но с разными расстановками фигур.

Но причем тут это антивоенное движение? Тогда почему в рамках антиколониальной или ирредентистской борьбы оно не возникает?

В антиколониальных войнах XX века конфликт касался прежде всего колонистов и коренного населения захваченных территорий, но метрополия оставалась в относительной безопасности: колонисты обычно были добровольцами или профессиональными войсками, призыв редко затрагивал широкие массы. Аналогично и при ирредентистских движениях (например, в Курдистане или на Балканах) — боевые действия носили локальный характер, а масштабная мобилизация населения была скорее исключением из правил. Да, даже в той же Рожаве или в Пешмерге многие оставались наемниками, либо представителями местных племен и национальностей. Таким образом та же Югославия не превращалась в сплошные фронты, как сегодня, а носила характер многочисленных войн герильи и формирований на местах.

В России же сегодняшняя война практически не касается большинства: мобилизуют контрактников, ветеранов и «уровень призыва» остаётся низким. 300 тысяч на фоне почти 145 млн. человек — мизер. ДНР и ЛНР в данной ситуации не в счет. Для обычного гражданина конфликт — это прежде всего телеэкран и новостная лента, но не угроза собственной жизни и карьеры.

Деиндустриализация и экономическая нестабильность сделали контрактную службу одним из немногих способов стабильного заработка и социальной гарантии. Сотни тысяч молодых людей идут в армию не из патриотизма, а из нужды: зарплата, жильё, пенсия. Антивоенный протест, который на Западе базировался на угрозе призыва и убеждении «я не хочу отдавать жизнь за чужие интересы», здесь теряет силу: контрактник знает, что он делает выбор ради своего благополучия, и массово отказываться от «взятки судьбы» практически некому.

Современное антивоенное движение в демократических странах часто апеллирует к «верховенству права» — Уставу ООН, Женевским конвенциям, международным судам. В условиях постсоветского пространства это вызывает когнитивный диссонанс: во‑первых, сама легитимность этих норм у многих дискредитируется (варианты «западного навязывания»); во‑вторых, отстаивать их в условиях жесткой внутренней цензуры означает автоматически становиться «агентом влияния». В итоге любой выход за рамки государственных нарративов воспринимается не как гражданская позиция, а как «предательство национальных интересов».

На это накладывается и психология всего постсоветского пространства.

После распада СССР многие испытали чувство «брошенности» и «разрыва» с прошлым. Традиционная история здесь работает как кокон, попытка сохранить хотя бы остатки связи с тем временем величия и могущества страны. Желание защитить вновь обретённую или утерянную целостность родины сильнее абстрактных гуманистических идей. Такая же история не только в РФ, но и других странах, претендующих на главенствующую роль если не в рамках всего СНГ, как это было у Украины и РФ, но хотя бы регионально как у Азербайджана, Грузии, Узбекистана и других.

Ожидание «сильного лидера, знающего, что делать», подкреплённое советским опытом «поставить всё под контроль сверху», нивелирует веру в саморганизацию и уличные акции. Да, к сожалению, советский опыт здесь играет большую роль, пускай и искаженную пропагандой, националистическими движениями и мощным давлением ТНК извне.

Однако, психология ограничивается не только этим.

Наконец, важную роль играет социально‑культурный раскол между городским средним классом, воспитанным в «западных» ценностях, и региональными сообществами, где патриотические традиции сильнее.

Молодёжь крупных городов училась в университетах по западным программам, работала в международных IT‑компаниях и стартапах, активно потребляла англоязычные СМИ и участвовала в локальных экспат‑сообществах. Для них «антироссийская» риторика стала маркером принадлежности к глобальной элите правозащитников и либералов. Они же и составили основу навальнистского движения.

Они апеллируют к универсальным правам человека, свободам и плюрализму, воспринимая антивоенное движение как часть мировой «тусовки» активистов. При этом они нередко не учитывают локальные исторические контексты и реальные социально‑экономические проблемы регионов, отчего видятся многими соевыми, оторванными от реальности, порой совершенно безумными. Если вы видели документалку «Возраст несогласия» от 2024 года производства, то поймете, о каком типе мышления я.

В малых городах и сёлах люди опираются на привычные сообщества — заводские профсоюзы, армейские уставы, «соседскую» взаимопомощь и семейные связи, а местами и общинные, казачьи, опираются на диаспоры и т.д. Любое выступление «против своих» автоматически трактуется как предательство. Краснознамённые традиции, рассказы о «героях‑освободителях» и регулярные «флешмобы» в поддержку армии формируют у народа эмоциональную связь с официальным нарративом. Но это ограниченно действует в рамках РФ, в других странах ситуация еще сложнее и тяжелее.

Элиты Украины, Грузии, Азербайджана, Казахстана и др. давно стремились интегрироваться в европейские структуры — по сути, повторяя путь западных стран: открывали рынок для ТНК, вводили «западные» стандарты управления, лоббировали антироссийские санкции. Для этих групп Россия стала не партнёром, а «лишним посредником» — сугубо поставщиком нефти, газа и сельхозпродуктов, мешавшим прямому диалогу с Евросоюзом и США.

В то время как городская оппозиция этих стран воспринимает Россию исключительно как враждебного гиганта, региональные слои внутри самих стран СНГ смотрят иначе: многие азербайджанцы или грузины, живущие в приграничных районах, остаются связанными с Россией трудовыми миграциями, семейными узами и общими культурными традициями, что даёт ещё один слой сложностей в пути к единому антивоенному консенсусу.

Российско‑украинский конфликт нельзя полностью понять без учёта большого множества «параллельных миров»: от прогрессивных городов до глубинки, от стратегических элит до рядовых потребителей российских ресурсов. Именно эта множественность позиций и делает невозможным массовый, однородный антивоенный протест по образцу Вьетнама или антиколониальных движений XX века. Антивоенное движение там, где оно было массовым и влиятельным (Вьетнам, «третьи миры» эпохи деколонизации), опиралось на прямую угрозу призыва, широкий идеологический спектр и доверие к международному праву как высшей инстанции. В постсоветской России те же факторы — контрактная армия, экономические стимулы, скепсис к «международным судам» и глубокие психологические травмы — создают почву для конформизма и патриотического единства, а не для узаконенного и публичного протеста.

В рамках же попытки объединить все постсоветское пространство так или иначе "придется" либо преодолеть антивоенные противоречия, становясь наднациональным объединением, словно советским, либо же идти по пути ирреденты и объединения через множество различных инструментов и, к сожалению, не без хода боевых действий с теми элитами, кто не захочет объединяться. В этом и парадокс антивоенного движения сегодня — без встраивания в мировой контекст придется смириться со своей региональной ролью, а значит вступить в противостояние не только с элитами местными, но еще и внешними, становясь на рельсы национально-освободительной войны. Оттого антивоенный быстро перестанет быть антивоенным.