Смерть через язык
“Мы тем легче выносим то, что нас окружает, чем скорее даем ему имя - и проходим мимо. Но объять вещь при помощи определения, каким бы произвольным оно ни было, - и чем произвольнее, тем это выглядит серьезнее, ибо в таком случае душа опережает познание, - значит отвергнуть вещь, сделать ее неинтересной и ненужной, уничтожить ее. Чем заняться досужему и бездеятельному уму, который приобщается к миру лишь под покровом сна, как не расширением имен вещей, опорожнением этих вещей и заменой их формулами? Потом этот ум осваивает только их обломки; больше никаких ощущений - все в воспоминаниях. Под каждой формулой лежит труп: как живое существо, так и вещь умирает под тем самым предлогом, коему они послужили поводом.”Эмиль Чоран, "Искушение существованием".
Благодаря языку, любой инстинкт, прежде чем побудить человека к действию, попадает в огромную символическую сеть, внутри которой упирается в свое окольное выражение — формулу. Формула отрывает инстинкт, биологическую программу от её носителя, от человека. Формулы гипостазируют инстинктивные повадки и помещают их в тесную камеру переменных. Инстинкт, прежде будучи единым целым с человеком, гарантом его цельности с природой, трупной массой бесцеремонно выблевывается, смешиваясь в земле в уродливое математическое месиво, слишком костлявое, чтобы мочь втолкнуть его обратно, слишком банальное, чтобы задерживать свой взгляд на нем. В клетке внешнего он и застревает — из плоти и крови, овеществленный, со сбитым дыханием, позабытый и всеми брошенный уродец, окоченевший от холода своей оставленности. Человек с гордо выпрямленной спиной встанет над полумёртвым дрожащим существом и не сможет ничего, кроме как презреть падшее создание. Так угасает любовь. Так просыпается Бог.
Самый первый акт насилия человека над природой приходится на приговорение новорожденного к имени. В этом приговоре всё: и начало, и конец всякой жизни. Вместе с именем человек перенимает и судьбоносную для своего рода власть к расчленению монохромного мира. Его фамильное дело — вносить зазоры в этот мир каждым своим суждением, которое только и может быть составлено из маленьких фрагментов пустоты, именуемых словами. Всю свою оставшуюся жизнь человек после только и посвящает тому, чтобы как можно дальше простереть власть своих имен, полосующих реальность на тысячи обломков, и в каждом этом обломке рассыпать память об утраченном рае — о бессловесном. "Под каждой формулой лежит труп". До чего прискорбно, что в гнилостном пантеоне трупов, нареченном миром, экзистенциалисты в лице Сартра усмотрели основание для подлинной свободы. До чего наивно... Ведь когда эта гортанная клоака зовет себя свободной, то скорее выражается обиняками, говоря о свободе глотать, а затем сразу же выплевывать.
Каждый при помощи слов, как при помощи ниток, ткет маленького плетеного человечка, подвязывая его конечности под массивы своих пальцев, прячущихся за туманом таинственности и разыгрывающих партию, именуемую кодовым словом "Я". И чем ближе к познанию этого "Я", тем больше дистанция между мной и неведомой таинственной фигурой, что вздымается надо мной, марионеткой, подвязанной лесками. Что же это за фигура? Призрак, фантом, забредший в пустыню Бог - определения лишь еще больше отдаляют меня от него. И так во всем: чем больше нитей вплетается в марионетку, тем искуснее её вера в свою самодостаточность; чем больше слов определяет её, тем живее её стриптиз под танцем чужих рук. В чем же тогда различие между мной и параноидальным сплетением разноцветных нитей, опоясывающих мою никчемную душу? Каждое слово, как узел, удерживает нас от падения в бездну, к исходному призванию - к фигуре сверху.
Прежде имени еще была жизнь, но допустив его произвол, жизнь оказалась вынесена за скобки, удостоверивши главного значения слово о ней. Такова же участь и любви: определив её, мы тотчас же её лишаемся. И тогда в воспоминаниях, затесанных мгновениями безмолвствия, возникают проблески режущей пустотности: это было где-то, любилось кем-то, смотрелось куда-то, но где, кто и куда — уже и не вспомнишь. Сердце жмётся упругой пружиной, но отчего - и сам не знаешь. Позже замечаешь, что эта давящая тоска в груди и есть главное значение любви. Утрата — вот, где сквозит свобода! Единственно верным лекарством от боли в таких случаях — да и в любых иных душевного характера — всегда оказывается исповедь. Ведь что есть слово [логос], если не инструмент хирургического вмешательства в организм любви? Любовь, вторя Альфреду Дугласу, "dares not speak its name" ("не смеет назвать своего имени"). Ведь любовь говорит языком уклонов и недомолвок, намеков и неизвестности, молчания и тишины — любовь требует невинности, чтобы дышать. Вспоминая индусов, "Брихадараньяку-упанишиду": "Ибо богам как бы приятно косвенное и ненавистно прямое [называние]". Исповедь же овеществляет любовь, плавит и обугливает, превращая в хлам, лишенный интереса. И кольми паче Бог воззрел добиться признания любовного от нас, то прежде всякого молчать бы запросил, а не исповедоваться.
Еще в далекие первобытные времена, когда только в человеке забрезжил свет сознания, он, обращая свой взгляд на природу, стал мыслить её в свете основных (пускай и примитивных) логических категорий. До этого никакого категориального разделения на "я" и "не-я" еще не было, человек отождествлял себя с природой, не сознавая субстанциональности своего существования. Отождествление проходило по линии мироощущения, а не миропонимания. Человек, можно сказать, был подобен любой иной тварной жизни: он был одним из атрибутивных признаков природы, а не её предикативным значением. Впоследствии ему удалось отчленить себя от природы, декларировав свою индивидуацию словом. Но из-за инфантильности языка на ранней стадии своего развития каждое отдельное слово вынуждено было говорить магией: небо, земля, воздух, вода, деревья, огонь — всё было Богом. Зевс, Аполлон, Эрот, Дионис - каждый выражал каждого, освещая мир сущностей собственной причинностью. Каждая сущность была субстанционализирована и выделена в качестве отдельной божественной природы. Финальный аккорд становления человеческой природы пришелся на умение человеком принципиально и резко противопоставлять природе себя. С тех пор у человека появилось имя, и вся последующая история его превратилась в масштабный скандал посреди колизея имён [божеств] — за первенство власти. Каждое слово, таким образом, и по сей день является отдельным божеством, что уплотняется, растягивается и здоровеет за счет расширения своей власти над остальными словами — и здоровеет оно, покуда брюхо не надорвет, выплеснувши ползучую бездну биологии наружу, оставив за собою бесплодную землю, усеянную трупами. Ставши понятным, всякий предмет тотчас же теряет свою очаровательность и начинает источать вонь омертвевшевшего мяса: потому и страшнее нам, чем дальше движемся в сторону расширения власти имён. Раз за разом, выражение за выражением, формула за формулой, лишь умножается взаимное наложение слоев гнили на теле планеты. Жить на этой зловонной трупной куче невыносимо
— А скажите: стремление к свободе вы почитаете пороком или добродетелью?— Весь цивилизованный мир считает стремление к свободе добродетелью, — возмущенно отозвался Я.— Я и не ожидал иного ответа от гражданина Соединенных Штатов. А вы лично не думаете ли, что тот, кто принесет человеку безграничную свободу, тот принесет ему и смерть! Ведь только смерть развязывает все земные узы, и не кажутся ли вам эти слова — свобода и смерть — простыми синонимами?Леонид Николаевич Андреев
Что мне выбор между зноем и вьюгой, когда телу моему суждено сгнить в песке? Авторитаризм любого рода есть ничто иное, как унифицирование мифологической действительности. Авторитарное мировоззрение не допускает никакого дуализма, хотя и питается за его счет. Божество стоит над делами человеческими и являет собою абсолютную ценность — ничего вне Его воли и помыслов нет и быть не может. Свобода для авторитарной культуры всецело заключена в Боге, поэтому авторитарный миф не терпит какой-либо иной свободы, кроме свободы Бога. Человеческое общество должно стать такой же цельной мифологической действительностью, какой является и абсолютный миф авторитаризма. Победа авторитаризма неизменно влечёт за собою и триумфальное пиршество Бога — злого Бога, главного предпринимателя и торговца наших судеб.
Но что есть Бог, внутри которого разыгрывается монотонный спектакль авторитаризма? Бог сей — застывшее слово. Окостенелое, заскорузлое, давно не ощущающее ни боли, ни экстаза слово, выжженное в толковом словаре машинной работой скрипториев, выступающее главным подспорьем всякого крепкого режима, рассчитанного на долгую жизнь. Абеляр, катары, Гус, Данте, Бруно, Галилей, каждый являл собою громадных масштабов диверсифицирующую силу в культурном поле авторитаризма. Каждый из них выступал дымовой свечою в паразитарном рое местной церковной власти. И совершенно логичным, а также последовательным решением внутри церковного парламента оказывалась немедленная остракцизация этих персонажей — инсектицидных свечей, грозящих распылить зловонию своего адогматизма, скептицизма и иннормизма — тушение и извлечение неугодного элемента, угрожающего системе разграничений и управлений. Естественно, прежде чем осуществлять насилие, необходимо его оправдать — не может человек пойти на умышленное убийство прежде не вытеснив свою трусость в бездонную яму рационализма — для этого авторитарная власть бережёт в своих ножнах застывшее слово, абсолютное и непоколебимое, взывающее к суду над теми, кого по своему вкусу и предубеждению обречет на овеществление в теле скверны, толмя о неисповедимости своего пути.
Смехотворными кажутся попытки всерьез взяться за понятия добра и зла как за некие космические начала, самодостаточные и изолированные, через которые происходят бытие и небытие. Вакцинация онтологии персонифицированными добром и злом является виднейшим фактором всякой идеологической системы, стремящейся к замкнутой упорядоченности. Если Бог верховное божество, то обязательно — добро. Всё, что не Бог, в таком случае, — зло. Всё, что является злом, не может быть ни оправдано, ни пожаловано, ни прощено — оно не принадлежит всевышнему замыслу, а является его главным диверсантом, которого с необходимостью и без оглядки вынуждено поддать сожжению. Проблема этой логики лишь в том, что злом является всё сущее.
И все-таки до чего же изумительно точно Гераклит Эфесский объявил первоосновой всякой жизни огонь. Ибо жизнь в своей основе есть сплошная неутомимая конкуренция за поддержания своей никчемной формы. Жизнь в своем основании - это всегда критика. Критика смерти. Огонь вожделения, неукротимый и свирепый, распространяющий краски своего пламени везде, где есть хотя бы малейший намек на угрозу. Угрозу смерти. Зла, воплощенного в небытии. Молекулы, сражающиеся за доступ к активному центру фермента, за рецепторы на клеточной мембране, за доброкачественные области ДНК; звезды, соревнующиеся за гравитацию, водород, магнитные поля и пространство - от низшего к высшему Огонь берет на себя роль главной движущей силы материи. Никакой гармонии, сплошной пожар.
Поэтому как только институционализированная структура перестанет овеществлять добро и зло, так сразу перестанет быть институционализированной, и структурой, ибо останется без огня, безоружной, как птица без крыльев. Как только она примет релятивизм собственного содержания, так сразу из-под её рук выскользнет власть над словом, которую тотчас же подхватит какой-нибудь другой, более удачливый институт. Смена кадров неминуема, ибо чем меньше власти над словом, тем хаотичнее и отчужденней предстает жизнь человека. Всякое слово — causa sui разграничения. Национальность, раса, этнос, вера, вид, группа — то, чему все мы принадлежим, что определяет нашу действительность, но что неумолимо уродует нас. На границах каждого из этих понятий пролегают реки крови, раскиданы горы трупов, развеяны сотни нарушенных пактов и, что самое главное, расстреляна свобода. Безудержное вычерчивание границ, а следом кровопролитное отстаивание и расширение оных, положенное властью Слова, — вот тот единственный Бог, в чьих руках мы распалённо растанцевываем свой стриптиз жизни. Но на богов уповать нечего — они и на шаг не подпустят нас приблизиться к фигуре сферху — чересчур уж страшна бездна смертной впадины, отсвечивающаяся в глазах человека.
Полыхающий огнем двадцатый век — апогей тотальности слова, предел коллективизма. Всё существующее зло на тот момент было побеждено с таким преуспеванием, что даже владыка пекла ужаснулся, лицезрев весь этот судорожный хаос воочию. Слово обрело свою тотальность, заимев репрессивную власть над каждым говорящим в поле своего зрения. Слово отъелось и захотело еще. Слово ненасытно по своей природе, ведь "нет познанию пределов", оттого пожирало оно человеческие тела, разумы и сердца до тех пор, пока не стало полноправным Богом. Всемогущее существо, возвратившее человека к Эдему, где всё подчиняется единому стройному сценарию, движется в такт божественному песнопению, а люди ходят единой шеренгой. Абсолют, непоколебимое Единство, на поиски которого христиане погребли свыше десятка столетий, наконец проросло из семени крепкого слова. Так люди стали пустым материалом в грязных замыслах Слова.
Однако истории давно известно: Боги, не контролирующие свой голод, долго не живут. Прожорливому Богу дано подавиться, да обрушиться посиневши всею своею массою на землю. Медленная эрозия охватит отдаленные участки Его конечностей и копотливо погребёт всё тело, ведь некогда Ему было уследить за собственной гигиеной — слишком много сил уходило на пережевывание и поиски человеческой плоти. Бог умер, но даже несмотря на Его смерть, внутри Его постепенно разлагающегося желудка всё еще барахтался одолеваемый муками несчастия человек. И единственный путь к упразднению этой патологической действительности, пропитанной институционализмом, пролегал через Смерть Автора, как верили наши освободители. Через Смерть Автора мы выбрались наружу, порвав свои отношения с Богом, как мы думали, окончательно. Так оказалось разомкнуто кольцо авторитаризма. Так слово получило свою исконную политеистическую свободу, где значения сквозят через слова. Человек вернулся к первобытной свободе словоупотребления, к исходной точке своей сборки. Так человек одержал и свободу индивидуализма, оттеснив себя от общин и коллективов, слепленных из монистических идеалов, повсеместно ваяющих добро и зло на потеху толпе.
Однако есть нюанс. Ибо если закон сохранения энергии верен в отношении материальных состояний, то он абсолютно также верен и в отношении идеологических — проклятое равновесие. Свобода, на которую уповали наши освободители, оказалась всего лишь промежуточной и мимолетной, и скорее предзнаменовывала рождение новых богов — а то и воскрешение старых, всеми давно позабытых, — нежели всецело и окончательно освобождала человека от тлетворных оков Бога. Как только Смерть Автора сама превратилась в институт, так сразу возникла новая авторитарная система, ваяющая уже новых богов и противостоящая новому злу. Возможно, в этой новой системе противление злу осуществляется уже в иных рамках и категориях, через иной формат насилия — на первый взгляд кажущийся более справедливым и "гуманным", — однако самую сущность насилия этот очищающий огонь освобождения никуда не убирает, а искомая справедливость выветривается при первом же дуновении ветра инаковости.
Философские системы Канта, Гуссерля, Бергсона, Декарта, Бэкона, Сартра, противостоявшие авторитарности средневекового мифа, по итогу вместили его в абсолютно таком же виде, в каком он существовал изначально, только со знаком минус. Вместо Бога оказался человек. Вместо библии — учебники по физике и биологии. Вместо храмов — торговые комплексы. Жажда бесконечности обернулась безсытностью самореализации. Стража скинула мундир и, вооружившись огнестрельным оружием, надела полицейскую форму. Стрелка компаса развернулась в противоположную сторону, указав людям альтернативное направление. Но человеку всё никак невдомёк, что все эти перегибы на местах — очередной запрос на пляску плетеных уродцев под пальцами таинственного призрака за спиной. Слово сбросило старую одежду и все простили его. Слово научилось неприметности в своем палачестве, расширив для жертв рамки дозволенных свобод — вроде свободы комфортно расположить голову на плахе — и все ощутили себя его должниками. Слово снова решило кинуть игральные кости — и люди приняли результат броска на свой счет.
На каждом этапе своего исторического развития человек берется обнажить слово, преклоняет колени перед ним и на его подножье возводит огромные архитектурные ансамбли, затесывая этим самым почву для своих потомков — чтобы те не забывали, чьему слову принадлежат. Словом человек ваяет, словом он дробит, словом он и убирает. В слове он пребывает и в слове устраивает пожары. Слово — человеческий ответ на беспощадность дикой природы в отношении его хрупкого тела. Слово — это Бог. И пока существует слово, существует зло. Пока существует слово — существует и смерть.
Самозабвенно сжав рукоять ножа в руках, человек прорезает раны по своему телу, обескровливая себя, сцеживая всю имеющуюся алую клейковину в персональный — ознаменованный именем — Грааль. Столетиями человек бредил о поисках чаши святой! Но никак не замечал её выпирающее золотое бедро у себя из-под носа. До чего же слеп! Судорожно экзальтируя, каждодневно насыщает кровью неведомых химер, и не замечает вокруг разбросанной по земле обескровленной плоти. Расползающаяся, хлюпающаяся плоть — до чего отвратительная с виду! — Всё растягивается и растягивается при помощи слов, неугомонно распластывая себя по деревьям и землям, горам и скалам, рекам и озёрам, снегам и льдам — пока не заполонит и не извратит всё данное ей свыше, не разъест токсинами безудержной молвы.