Шепотом
Это запись из дневника, которая должна была бы стать основой сюжета одного из рассказов из сборника "Пятое" (или "Хутор"). Все события и персонажи вымышлены. Или нет. Я не помню.
Это было 14-го января. С раннего утра, которое начинается в деревнях после кормления скота еще затемно, заходили к нам веселые соседи, поздравляли со старым новым годом, выпивали рюмочки, громогласно по-простецки смеялись, жаловались моей маме на свои болячки, получали консультации и рекомендации, в том числе меньше пить и, особенно, меньше есть жирного и жареного, уходили либо по домам доедать вчерашний инкаль, либо по другим соседям поздравляться.
Я в своей комнате, лежа на животе, рисовала очередной натюрморт простым карандашом, страдая от отсутствия фантазии на какой-нибудь другой сюжет. Услышав, что на кухне голоса мамы и бабушки стали на два тона громче, а их собеседника не было слышно вообще, я поняла, что на этот раз к нам пришла тёть Тося. Тёть Тося была почти глухой, а разговаривала так тихо, что чтобы ее расслышать надо было приглушить все звуки вокруг и даже затаить дыхание. Тёть Тося приходила к нам часто, и в тот день пришла точно не поздравляться, а выпить с мамой и бабушкой по чашке чая, наверняка принесла с собой горсть конфет, или какую-нибудь свежую выпечку. У нас и у самих эти сладости не переводились никогда, но мне нравилось, что тёть Тося что-то приносила с собой, это что-то всегда казалось не обычно вкусным. Не вкуснее, чем у нас, а не обычно вкусным.
Я и сама часто бывала в гостях у тёть Тоси — дружила с ее дочерью Аней, которая была старше меня лет на пять. Аня была инвалидом — врожденный вывих обоих бедер, её ноги при ходьбе сгибались коленками внутрь, будто подкашиваясь под тяжестью тела. Аня при этом сильно раскачивалась из стороны в сторону и, бывало, падала. Она наотрез отказывалась использовать костыли или, хотя бы бадик в качестве опоры. А однажды сказала мне, что винит в своей инвалидности свою мать, потому что она не организовала Ане, когда та еще была ребенком, соответствующую операцию, которая могла бы исправить вывих.
Мне тогда было очень интересно возможно ли было действительно сделать Ане эту операцию, о чем я спросила свою маму-медика. И она подтвердила, что да, такое было возможно. На моё удивление почему же родители Ани оставили ее вывихи невправленными, мама пожала плечами и сказала, что операция была хоть и бесплатная сама по себе, но делать ее можно было только в другом городе, в котором надо было потом проходить долговременную реабилитацию, а финансовой возможности жить в чужом городе и оплачивать физиопроцедуры у семьи не было.
Я не переставала задавать маме вопросы про то, насколько вероятным было бы полное исцеление Ани, если бы родители нашли ресурсы для проведение операции. И получала ответ, что вероятность почти стопроцентная.
Моя мама говорила об этом спокойно, как о чем-то очень понятном и всё объясняющем, но мне не было понятно, и я пыталась, на сколько это возможно было, уточнить у Ани при каждом таком разговоре — были ли у родителей возможности провести ей эту операцию. Аня тоже говорила, что операция ей полагалась бесплатно, а жить во время реабилитации можно было у пусть не близких, но родственников в том городе.
После таких разговоров я опять шла к маме и пересказывала ей Анины доводы. Мама напоминала мне, что физиопроцедуры стоили денег, а их у родителей Ани не было.
— Мам, но ведь они могли бы найти! Это были разве большие деньги?
— Ну, может быть, для них и большие, — уклончиво отвечала моя мама.
— А ты бы нашла бы для меня эти деньги в такой ситуации?
— Мы с тобой не были в такой ситуации, дочь…
— А ты представь, нашла бы или нет? — я не могла на этом вопросе сдерживать угрожающие подростковые нотки в голосе.
— Ну, конечно нашла бы, нашла бы — успокаивающе отвечала мама.
Единственное, что по своей инициативе добавляла мама, это то, что Аню надо было бы в спецшколу направить, чтобы она там нашла себе друзей, и, возможно, пару. Ведь так бывает часто, по мнению мамы, — люди там находят себе пару. А так, она всегда будет одна, живя с родителями, которые тоже не вечны…
Однажды я набралась смелости и все-таки спросила Аню почему, по ее мнению, родители не сделали ей операцию.
— Не родители не сделали, а мать. Мать! — вскинула бровь Аня.
Я не знала, где была там эта правда и предпочитала думать, что тёть Тося все-таки сделала всё, что могла сделать для Ани, а что не сделала, то значит не могла сделать. И больше этих разговоров я с Аней не вела.
Тёть Тося обычно сидела у нас подолгу, потому я собиралась еще немного покорпеть над своим плоским натюрмортом, в надежде все же придать ему объема, а потом выйти к столу и попить со всеми чаю, выслушав деревенские сплетни, которые, наверняка, по обычаю, принесла гостья. Но почему-то голоса мамы и бабушки не только не утихли, как всегда бывает после приветствий и начала накрытия стола, а напротив — они стали громче и тревожнее. Мне даже в какой-то момент показалось, что я слышу и голос тёть Тоси — немного визгливый, испуганный. Пару раз приходилось его слышать таким, когда она звала на помощь тушить возникший в соломенном дворе пожар, или разнять дерущихся мужиков на улице. Потом их голоса начали удаляться, и вот три фигуры промелькнули мимо окон и выбежали за калитку двора, унося с собой почти вскрикивания. Я подошла к окну и увидела, что мама, бабушка и тёть Тося стояли у двора напротив нашего дома, примкнув к толпе сельчан, укутанных от январского староновогоднего мороза в тулупы, пуховики и простенькие искусственные шубы. Открыв форточку, я услышала всхлипывания что-то причитающих женщин и брань мужиков, отгоняющих собак, пытающихся прорваться через ограду соседнего двора. Накинув на домашний ситцевый халат пальто и натянув на уши шапку, я выбежала с голыми ногами, по колено утонув в огромных мужских сапогах, на улицу, в ужасе от набата собственного сердца в грудь.
Ничего хорошего не предвещала эта испуганная толпа, словно застывшая взглядом в одной какой-то точке, детей уводили, закрывая им глаза или приказывая не смотреть туда, куда стеклянными глазами смотрели взрослые.
Я протиснулась через толпу к забору, мимо в ужасе закрывшей рот рукой мамы, мимо мнущих в руках шапки мужиков, и встала около Надежды Васильевны — хозяйки двора и единственной учительницы начальной школы нашего хуторка.
Не понимая куда все смотрят, я проследила взгляд учительницы. Он смотрел поверх забора, вдоль растущей в огороде вишни, скользил между огромных рыхлых сугробов снега, стелился по дорожке от бесконечных собачьих следов и упирался… в маленькую, будто кукольную, но нет — не кукольную, а самую настоящую черноволосую и смуглую голову младенца.
Глаз, носа и губ не было — их собаки сгрызли. Чуть подальше от головы лежало крохотное тельце с раскинутыми ручками, с согнутыми по-младенчески пухлыми ножками. Это было тело девочки. Местами покусанное, но не разодранное. Шея, как культя отрубленной руки, будто успела немного зарасти кожей — выглядела гладкой и бескровной. Нигде не было крови. Белоснежный свежий снег вокруг подчеркивал застывшие разорванные части новорожденной и звенящую прозрачность воздуха.
Наш маленький, далекий от цивилизации, хутор пребывал в немом ужасе и первые несколько дней, казалось, даже между собой в качестве обычных сплетен, люди не могли обсуждать происшествие.
Надежда Васильевна заходила в свой дом с заднего двора — не в силах смотреть на место обнаружения тела ребенка даже после того, как там уже и следов его не осталось: тело забрала милиция, безудержный снегопад замел не только характерные вмятины, но и почти весь огород до самого забора. Только половина кроны молодой вишни скомкано торчала из сугроба: «Будто запеленалый младенец» — со слезами комментировала Надежда Васильевна свои впечатления после того, как случайно, забывшись, выглянула во двор из окна и увидела злосчастное место и укутанную снегом вишню.
Именно учительница и обнаружила мертвого ребенка в своем дворе, поздним, но еще только просветлевшим зимним утром. Точнее, обнаружила она сначала стаю деревенских собак, неистово скулящих, даже подвывающих с утра и мечущихся по двору из угла в угол, что-то носящих по очереди у себя в пастях.
Схватив черенок от лопаты, она, неожиданно для увлеченной находкой, обезумевшей от дикости происходящего своры, с криком подкралась к ним сзади, замахнувшись черенком. Домашние и незлобные, в общем-то, животные, с визгом разбежались по сторонам, выронив из пастей добычу.
Обступившие Надежду Васильевну псы так и застыли на полусогнутых лапах, испугано соображая, что что-то из ряда вон ужасное происходит в этот момент, и рванули изо всех сил, когда женщина, рассмотрев, что именно лежит у ее ног, закричала истошным криком во весь полуспящий еще хутор.
После того, как уехала милиция, допросившая несколько сельчан, приехала бригада врачей из райбольницы — проверять всех проживающих в поселке женщин детородного возраста.
По данным моей мамы, работавшей фельдшером, на учете в качестве беременных состояли две женщины и они пока оставались благополучно беременными. Других беременных — ни приезжих, ни своих, но не вставших на учет, не было.
На добровольную проверку пришли почти все женщины, особенный интерес вызывали полные женщины — только они, теоретически, в таком маленьком селе имели возможность не попасть в поле зрения, как беременные.
На проверку не пришла только Койсын.
Койсын, полная казашка лет сорока пяти, её муж — дядя Толя беспробудный пьяница. С ними жили четверо взрослых детей: старшая Валентина со своей малолетней дочкой и трое сыновей от шестнадцати до двадцати трех лет. Жили бедно. Дядя Толя не только не работал и пил, но и пропивал последнее из дома. То и дело слышны были скандалы из их окон — то он кур за бутылку продал, то последние продукты из дома вынес. А большего у них и не было.
Кроме всего прочего, на самопальный самогон он подсадил и двух старших сыновей, которые тоже не были приучены к работе, перебивались случайными колымами, которые уходили им же на выпивку.
Валентина, по глупости забеременев и родив в пятнадцать лет, не имела ни образования, ни мужа, но старалась браться за любую возможную подработку: в летнее время пропадала на плантациях, принадлежавших приехавшим осваивать местные неурожайные земли корейцам, она пропалывала там лук и бахчевые культуры. В остальное время изредка помогала сельским старикам по хозяйству, за небольшую плату или, хотя бы, еду.
Младший сын — Колька, был более всего приспособлен к труду. Работу он находил всегда и везде: плантации летом, работа грузчиком по осени: в соседних более богатых селах помогал разгружать сено, зерно, чернозем зажиточным хозяевам. Зимой чинил обувь и всё, что могло требовать починки. Весной, с началом посевной, вновь ходил через поля к соседям, предлагая помочь хоть чем-то, хоть за что-то.
Вот на нем и на Койсын, весь день крутившейся по хозяйству и нянчившей внучку, и держалась как-то вся жизнь в их доме. Но с тремя запойными пьяницами держалось она плохо.
— Пойдем, Койсын, в медпункт, — тихо сказала мама. И Койсын, накинув платок и прохудившийся пуховик, молча пошла.
Все девять месяцев полная, как бочка, Койсын никому и не заикнулась о своей беременности, о которой сама она, женщина в этом вопросе опытная, узнала сразу же, как можно было узнать. Несмотря на бедность, окружавшую её и её семью, она не могла не понимать, что возможность избавиться от ребенка на ранних стадиях у нее, конечно, есть. В такой медицинской услуге возрастной беременной из неблагополучной семьи, тем более уже имеющей детей, в райбольнице не отказали бы. Но Койсын не хотела торопиться. Она знала, что время еще есть, а пока время есть — она еще может поносить в себе этого ребенка. Расстаться с ним она еще успеет. Когда в их доме собиралась толпа пьяных друзей ее мужа и двух сыновей, Валентина, обнявшись со своей дочкой, спала в соседней комнате без дверей, а уставший Колька уходил ночевать к товарищу, жившему на другой улице, Койсын укладывалась на диван в прихожей, и обнимала, и гладила огромный свой живот. Она закрывала тяжелыми веками глаза и старалась не думать, пока еще есть время не думать.
А потом, научившись не думать, она научилась и забывать думать и волноваться. Она чувствовала, как ее живот растет изнутри, но не увеличивается почти снаружи и, даже в самые гадкие моменты своей жизни, она улыбалась, прикасаясь к своему секрету: давно она не была так счастлива, как сейчас. Не понимая почему, не желая понимать, чтобы не спугнуть. Валентина порой замечала, что мать стала рассеянной, блуждающая улыбка на ее лице часто казалась не к месту, но в свете бесконечных забот и проблем, дочери не хотелось разговоров, не хотелось ни самой говорить, ни других слушать.
Схватки Койсын почувствовала еще днем и молилась лишь о том, чтобы дотянуть до ночи, когда лягут спать домашние. Она не думала дальше родов: что будет потом было не важно, важно было родить так, чтобы не заметил никто. Но ближе к вечеру стали приходить собутыльники мужа и сыновей встречать старый новый год. Уже еле стоя на ногах, Койсын сказала домашним, что пошла к сестре ночевать и, не дожидаясь ответа, ушла в холодный сарай, взяв с собой керосиновую лампу, ведро горячей воды и несколько тряпок.
Родившуюся девочку Койсын утопила в ведре, тело завернула в тряпку и спрятала в давно уже пустующую сеялку, ранее приспособленную под хранение комбикорма для скота. Немного отойдя от родов, без слез, без чувств, она пошла в дом: муж и два сына в пьяном сне параллельно друг другу лежали на полу на кухне, Валентина в обнимку с дочкой спала в соседней комнате без дверей, Колька — в зале на раскладушке напротив включенного, но ничего не показывающего на черно-белом маленьком экране шипящего телевизора.
Койсын выключила телевизор и прилегла в прихожей на свой диван, не трогая живот. Она сама не поняла, спала она или нет, но открыла глаза, когда единственный в их хозяйстве петух пропел, как обычно, в шесть утра.
С минуту она смотрела в потолок, а потом вспомнила и потрогала живот — он болел незнакомой пустой болью. «Было ли это всё?» — подумала Койсын и, постанывая от боли внизу живота, вышла на улицу. Сразу у порога женщина почувствовала, как всё её тело пронизал мороз, уличный градусник на внешней стороне двери показал минус двадцать семь. Окоченев от холода, Койсын все-таки не пошла в дом за одеждой, а в халате и тапках, обутых на босые ноги, направилась в сарай. Еще не дойдя до сарая, она увидела, что дверь в него открыта и, сначала задохнувшись от страха, остановилась на минуту, затем все же ускорила шаг и зашла.
И без того неплотно закрывающаяся крышка сеялки была откинута, а внутри ничего не было. И никого. Койсын стучала зубами, то ли от холода, то ли от охватившего ее ужаса.
Вернувшись домой она легла на диван. «Так, может быть, это был сон?» — подумала уставшая Койсын и уснула.
Койсын признали невменяемой во время совершения преступления, назначили принудительное лечение у врача психиатра и отпустили домой. В деревне у нас говорили, что просто в суде нашли способ не сажать Койсын. Никто ее ни разу и из односельчан не осудил вслух, да и вообще тему эту не обсуждали на лавочках. Вот между собой, на кухнях, шепотом, да.
Тёть Тося, придя как-то утром на чай, положив на стол принесенные в кармане конфеты, тихим своим полушипящим голосом запричитала, что как же так Койсын могла, это ведь ребенок… Ну не хотела бы, так хоть в детдом отдала бы. Что ж она.
Дальше этих слов я не дослушала, чай с тёть Тосей больше не пила. И конфеты её не брала.