Слова
Один рассказ каждый уикенд
Слова ничего не значат, важны только поступки, да?
Почему же тогда по словам так тоскуют… Ждут их, а иногда даже выпрашивают. Одно дело, если слов не говорят, потому что не могут, совсем другое — если не хотят.
Высоченная красавица Таня спрашивала своего мужа, художника Мишу Брусиловского как бы в шутку:
— Почему ты, друг сердечный, не говоришь мне слов? Виталий-то Михайлович вон как красиво заворачивает, а от тебя не дождёшься…
Виталий Михайлович Волович — близкий друг Миши и Тани — тоже был художник. Но он и мысли формулировал блестяще. И комплименты умел говорить.
Возможно, некоторые люди рождаются на свет с определённым запасом слов. Их ни больше ни меньше, поэтому тратить нужно с умом. А может, это вообще родом из детства. Как и всё прочее.
Миша родился в Киеве, за десять лет до начала войны. Семья была у него очень даже приличная, правильная такая еврейская семья. Мама работала в торговле, папа — инженер. Ещё были младший брат Сева и тётя, старшая мамина сестра — человек очень больной, карлица. Жила вместе с ними. Мама ей много внимания уделяла, но не в ущерб сыновьям.
На младенческом фотоснимке Брусиловского, где он запечатлён в размытом, вазелиновом свечении, сохранилась надпись, сделанная понизу чернильным карандашом:
«Это Миша. Ему семь месяцев. В жизни он ещё красивее».
Миша был, что называется, упитанный мальчик. Это про внешность. А вот душа в крепкое тельце была вложена тончайшей выделки. И — любопытство к миру, и абсолютное доверие к бытию. Четыре года было Мише, когда он ушёл вместе с траурной процессией на Байково кладбище — эти процессии часто ходили мимо дома, вот мальчик и отправился следом за одной из них на кладбище и пропал. Родители искали его чуть не две недели, а он жил всё это время вместе с бездомными, в полуразрушенных склепах, в забытых часовенках Байкова кладбища. Бездомные его приютили, чем-то кормили, а ведь время тогда было не из самых сытых. Мама потом рассказывала, что боялась больше всего, что Мишу съедят — он ведь был такой аппетитный. А склепы Байкова кладбища будут годами сниться Мише. Как он над ними летает…
Когда началась война, отца призвали в армию, и вскоре на него пришла похоронка. А маму с детьми переправили на Южный Урал. В город Троицк. Так Брусиловский впервые попал в тот край, где проведёт большую часть своей жизни — только не в южной его части, а в средней.
В Троицке вместе с Брусиловскими жила сестра отца, тётя Рая. Она была хирургом, притом очень хорошим, и в 1943 году её мобилизовали. Врачом 12-вагонного санитарного поезда была теперь тётя Рая, и племянник-подросток поехал вместе с ней в Киев. Он помогал тёте и другим докторам во время операций, которые шли и днём, и ночью. Двое хирургов работали в каждом вагоне, двое тут же спали, потом — менялись. Миша исполнял вроде бы несложную работу, но чуть ли не самую страшную для психики. Выносил из «операционной» вёдра с кишками, отрезанными ногами, отнятыми руками… Насмотрелся на всю жизнь.
А ещё в годы военные страшенным дефицитом была самая обыкновенная поваренная соль, её всем вечно не хватало. Как в сказке «Соль дороже золота». Когда санитарный поезд делал в пути остановку, Мишу отправляли в ближайшее село с холщовыми мешочками насыпанной соли.
Это была трудная операция. Сначала надо было определить, нет ли в селе полицаев, не придётся ли стать соляным столбом. Потом найти жителей, которые будут менять соль на «живые продукты» — яйца, масло, крупу. Что давали, то брал, и бегом обратно, к поезду! А пока он отсутствовал, вёдра в операционной заполнял новый страшный груз… Соль и раны. Соль и солнце. Кровь и соль. Кровь и солнце… Такой была Мишина война.
Когда Киев освободили от оккупантов, Миша вернулся в родной город — и оказался там, можно сказать, один, потому что тётю Раю ждал санитарный поезд, ей надо было возвращаться. Двенадцать лет было Мише. Есть нечего, попрошайничать — стыдно, помощи ждать не от кого, больная тётка, с которой его оставили, сама нуждалась в присмотре. Киев выглядел пустынным, немцы ушли всего лишь месяц назад. На улицах Миша привычно выглядывал знакомые дома, кивал им как добрым друзьям. Да, правая сторона Крещатика, если идёшь ко Днепру, сгорела, были другие потери, но и сохранилось многое — не так, как, например, в Минске.
По чистой случайности Миша прибился к маленькой, но гордой мафии чистильщиков обуви, обитавшей близ железнодорожного вокзала. Управлял мафией ражий и рыжий бандюган по кличке Кот — лишь позднее Миша узнает, что на уголовном арго «котами» называли сутенёров. Но киевский Кот был в таком промысле не замечен, так что кличку свою получил, вполне вероятно, по другой причине. Огромный детина лет двадцати имел во рту золотые фиксы, был несловоохотлив и всегда справедлив к своим беспризорным сотрудникам.
У Миши появилось собственное рабочее место на привокзальной площади, своя приступочка и набор инструментов — щётки, вакса и цветные бархатные тряпочки, которыми обкладывался верх сапога, чтобы не запачкать галифе клиенту. Клиентами-то были, в основном, военные — они хорошо понимали, что такое настоящий шик: это если обувь блестит, и киевские облака отражаются в сапогах, как в водице.
Первой краской Брусиловского стала вот эта сапожная вакса — чёрная, как плодная земля.
Мастерство было нехитрое, но усердия и смекалки требовало. Главным же было заполучить в клиенты не обычного солдатика, а офицера, и чтобы с барышней. Перед барышнями военные проявляли только самые лучшие душевные качества, щедро бросали мальчишкам деньги.
Вечером приходил Кот, забирал деньги у каждого чистильщика и, не глядя, на ощупь, вынимал из пачки несколько купюр — это была доля работника. Кот своих «детей» не обижал, не зря Миша спустя много лет скажет Тане:
— Я был богатым только когда чистил сапоги в Киеве.
Но и чистильщики блюли закон — утаивать выручку не пытались, лишь один раз на Мишиной памяти такое проделал какой-то его «коллега», и больше недели на вокзале не показывался.
Каждое воскресенье на Евбазе (не европейский то был, а еврейский базар) гуляла киевская «малина», и мелкую сапожную братию тоже туда принимали. Пили, пели, мальчишкам вменялось в обязанность доставлять к общему столу харчи, закусь. Всё было организовано предельно чётко: Кот делил всех мальчишек на пары, и у каждой пары было своё spécialité. Миша «работал» по пирогам с картошкой — Коту он был обязан не только единственным в жизни опытом богатства, но и воровства. Воровали так — крутились у лотка какой-нибудь торговки, потом напарник Миши прижигал ей «случайно» руку папироской, а сам он хватал пироги, и юные негодяи бежали на Евбаз с добычей. А воры, кстати, были придирчивы, помятых пирогов не ели, да и прилететь за такое могло не в шутку.
Да. Из прошлого пирогов не выкинешь…
Однажды среди чистильщиков под «шух-шух» бархоткой пролетела весть, что близится день рождения Кота. Нужен подарок, решил Миша, прекрасно помнивший довоенные семейные праздники. Но что подарить начальству? Не пироги же. Нашёл лист бумаги, цветные карандаши — и сделал портрет. Вышло похоже! Рыжие кудри, веснушки, лохматые бровищи. Фиксы во рту — для представительного вида Миша нарисовал их больше, чем имелось на самом деле.
Кот явился за выручкой в обычное время, протянул руку за деньгами, а получил вместе с мятыми купюрами ещё и рисунок.
Смотрел Кот на свой портрет внимательно, молчал и щурился. Не понравилось, решил Миша. Надо было пироги всё-таки… Но потом шеф свернул рисунок в четыре раза и сунул в боковой карман, отдав Мише всю его выручку!
А на другой неделе Кот вдруг появился на вокзале с маленьким совсем мальчишечкой — велел Мише отдать ему свой ящик, все бархотки, банки, щётки. И, как обычно, не говоря лишних слов, повёл Брусиловского куда-то в сторону Владимирской улицы — и привёл в школу-интернат для одарённых детей.
Эта школа стояла на Старокиевской горе, занимала красивое здание — теперь там Национальный исторический музей.
Кот с Мишей поднялись в кабинет директора, вошли, не постучав. Директор от такого явления восторга не испытал, но, стараясь быть вежливым, сказал, что приём в школу на этот год уже завершён, что надо-де было показать работы, прежде чем поступать… Жестом, привычным для всех маленьких чистильщиков, Кот вытащил из кармана комок смятых купюр, бросил их на стол и сказал с ударением на каждом слове:
Мишу взяли в интернат, провёл он там больше года. Основы рисования преподавал ему совсем старенький художник, даже имя его было каким-то ветхим — Ион Ефремович. А Мишу пытались там звать по-взрослому Михаилом, но он не был никаким Михаилом. Еврейское имя Миша — не уменьшительное от русского Михаила, а самостоятельное. Это он объяснял, если спрашивали.
Ион Ефремович водил своих учеников гулять в парк Шевченко, читал им наизусть стихи, учил писать с натуры — рисовали памятник Хмельницкому, потом обрамляли работу украинским орнаментом.
Война окончилась, начиналась юность. Миша сдал экзамен в художественную школу, директором которой был довольно известный советский живописец Сергей Григорьев — автор известных работ «Вратарь» и «Приём в комсомол». По картинам Григорьева детям часто давали писать сочинения, он, как и сам Брусиловский впоследствии, писал сюжетные полотна, то есть был, по Мишиным словам, «картинщиком». У картинщиков не найти ни пейзажей, ни натюрмортов — всегда сюжеты, истории. И ещё портреты, каждый из которых сам по себе сюжет, история…
В художественной школе самым любимым учителем Миши была Елена Ниловна Яблонская, родная сестра прославленной Татьяны. Все граждане СССР хотя бы раз в жизни видели картину Татьяны Яблонской «Утро», где тоненькая девочка делает зарядку в залитой светом комнате.
Школа делила здание с Художественным институтом, стояла высоко над обрывом. Глядя в окна, будущие художники могли исполнить лучшую ведуту Киева — панораму Днепра и вид на Подол. Школа делила здание с институтом, но для некоторых учеников это ровным счётом ничего не значило, потому что принимали в институт не самых одарённых, а по национальному признаку.
Какое-то время выпускник Брусиловский торчал в Киеве, помогал знакомому живописцу работать над срочным заказом, а весной 1953 года сорвался в Москву — многие той весной внезапно срывались с места в Москву хоронить вождя. Миша скупо говорил о той поездке — остался жив, и ладно.
Он знал, что не вернётся в Киев, и ещё не покинув его, скучал по солнечным пляжам Днепра и прохладным пыльным залам Музея русского искусства. На пляжах невысокий, крепко сбитый Миша играл в волейбол, в музее не мог оторваться от «божественного Врубеля»… Киев никуда не делся, стоял себе по-прежнему на семи холмах, и по правой стороне вновь отстроенного Крещатика шагал рыжий Кот, давно позабывший о маленьком чистильщике Мишке, так ловко «прикинувшем» портрет. А Миша поступил в Ленинградский институт живописи имени Репина, на факультет графики. И нырнул с головой — как в Днепр жарким днём — в богемную жизнь. Ленинград после старомодного, правильного Киева стал как удар хлыстом. Карнавалы, собрания, конечно, пьянство, конечно, девицы — но и учёба, и друзья, которые останутся с Мишей на всю жизнь.
Таня спустя годы скажет без всякой обиды:
— Миша был из той породы людей, для которых друзья ценнее семьи. В этом он был настоящий шестидесятник!
Остап Шруб и Геннадий Мосин — два ленинградских однокашника Миши, два его близких друга. Шруб, настоящее имя которого звучало лучше всякого псевдонима (поди придумай такое!), пользовался в институте широкой известностью. Фронтовик, прошедший всю войну, он в любое время ходил в галифе и сапогах и демонстративно презирал «зажравшуюся» академическую профессуру. За оскорбление преподавательского состава — Шруб публично назвал их «рожами» — был исключён из Академии на год, но потом вернулся к учёбе. Впоследствии Остап переберётся жить в Тобольск, причём поселится не где-нибудь, а в заброшенном на тот момент Кремле. Адрес для писем друзьям давался такой: «Тобольск. Кремль. Шрубу». Колоритный был персонаж!
Гена Мосин, в будущем яркий представитель «сурового стиля», был, впрочем, не менее колоритен. Коренной уралец, он успел окончить в Свердловске художественное училище, которое носит теперь имя Ивана Шадра, создателя всем известной «Девушки с веслом» и чуточку менее популярного «Ленина в гробу». Мосин так расписывал Брусиловскому прелести свердловской жизни, что по окончании Академии Миша решил отправиться с ним вместе на Урал. Распределился в Свердловск. Между прочим, диплом Брусиловский получил по специальности «Графика», и на Урал он приехал тоже как график. Работал в издательстве, оформляя книги, преподавал всё в том же художественном училище, но свой собственный «брусиловский» прорыв совершил в живописи, и в истории остался, прежде всего, как живописец.
Времена тогда в государстве, а следовательно, и в искусстве царили уже не такие кровожадные, как прежде, но и до нынешнего равнодушного вегетарианства было ещё как до Луны. Работы Брусиловского в парадигму не вписывались — от них шёл уж слишком явный дух свободы. Голова кружилась. Никто вокруг такого больше не писал, и как относиться к этим работам, как толковать их — и худсовету, и зрителям было совершенно непонятно.
Вот, например, только что вылупившийся из инкубаторского яйца генерал приходит в этот мир одетым по форме, с орденом на груди и кровью на клыках. Это что, сатира на советскую армию? Или «1918-й год», скандальная совместная картина Брусиловского и Мосина, где Ленин изображён вне канона, с ней что делать? Как это прикажете понимать? Картину сослали от греха подальше в Волгоградский музей, а Брусиловскому присвоили чуть ли не официальный ярлык формалиста. О шумном успехе и всесоюзном признании отныне следовало забыть, но запретить Мише рисовать так, как он хочет, не мог никто.
Даже самый мощный, живучий талант нуждается в поддержке, понимании, добром и умном слове. Брусиловскому везло на людей (иногда, впрочем, это везение на глазах превращалось в трагическое стечение обстоятельств, но об этом позже). В Свердловске Миша обрёл тех друзей-единомышленников, с которыми проживёт всю свою жизнь — и творческую, и человеческую. Виталий Волович, Герман Метелев, Анатолий Калашников, Алексей Казанцев, Андрей Антонов… Каждый из них сказал своё (кто громче, кто тише) слово в искусстве. И каждый, пожалуй, понимал, что с ними рядом живёт и работает безусловный талант — крепко сбитый киевский мужичок, творчество которого вскормлено Филоновым и Пикассо, но при этом самобытно и оригинально.
В Свердловске Миша встретил свою любимую Крошку — красавицу-искусствоведа Таню Набросову. Крошка была выше Брусиловского на полголовы, обладала саркастическим складом ума, темпераментом артистки и наблюдательностью охотника. Миша уже побывал в браке, там были дети, но семья распалась ещё до появления Тани — жена уехала в Израиль. То, что Крошка ничего не разрушила, ей было очень важно. Дружба с первой семьёй Брусиловского — не только с детьми, но и с бывшей супругой! — для неё радость, и в этом тоже Мишина заслуга.
А Миша, встретив Таню, задумался о том, как было бы здорово заработать для неё много денег. Здесь ничего нового, кстати — это очень естественный ход мыслей любого нормального мужчины. (Даже художника, добавила бы здесь, наверное, Таня).
Вообще Брусиловский никогда не был одержим мыслями о фантастических заработках и всемирной славе: ему просто хотелось писать картины. Иногда это происходило на уровне физиологии. Рука опережала мысль. И не всегда он помнил, не всегда мог понять, как смог написать «Охоту на львов», «Сусанну и старцев», «Леду с лебедем» — любимые сюжеты, кочующие от полотна к полотну. Для меня сюжет не важен, — говорил Миша. — Я мыслю пластикой, цветом, а когда берешь известный сюжет, можно никому ничего не объяснять.
В гостях, уже будучи женатым, Брусиловский порой выводил Таню из себя (кротость — это не про Крошку, она только в первые годы знакомства слегка благоговела перед Мишей и его друзьями, а потом все быстро поняли, кто здесь главный) тем, что внезапно застывал за накрытым столом, впиваясь взглядом в свою картину, промыслительно размещенную хозяевами на самом выгодном месте.
— Миша, это так невежливо, — кипятилась после Таня, — еда стынет, хозяева тосты говорят, а ты вперился в свою картину, чего ты там не видел?
— Видишь ли, Крошка, — спокойно отвечал Миша, — я пытался понять, как она сделана.
Палитра Брусиловского — всегда сочная, яркая, но не приторно-леденцовая — делала его работы узнаваемыми с первого взгляда. На второй взгляд у каждого зрителя появлялась мысль о том, что неплохо было бы иметь такую у себя дома. Интересно, сколько она стоит?
Миша осознавал ценность своих работ — но не знал им цены. Раздаривал, как говорила Таня, «от живота веером». Даже в новое время, когда появились коллекционеры, когда живопись Брусиловского уже высоко ценилась во всём мире. Более того, он не вёл никаких «реестров» — накрасил картинку и забыл о ней. Пришёл в гости — вспомнил. Причина такого легкомыслия не только в характере Миши, и вправду не самом организованном и аккуратном в мире человеке. Это ещё и чисто еврейское суеверие — не следует вести списков, подсчитывать сделанное, облачать жизнь в цифры и буквы. Если ты это делаешь, то повторишь судьбу царя Валтасара, прочитавшего слова на стене. Мене, Текел, Фарес. «Исчислил Бог царство твое и положил конец ему; Текел — ты взвешен на весах и найден очень лёгким; Фарес — разделено царство твое и дано Мидянам и Персам». Если ты подводишь итог своей неоконченной жизни, то она может завершиться раньше времени.
Таня-то, конечно, сознавала, что всё это неправильно. Надо вести учёт, статистику. Но с Мишей об этом было заговаривать бесполезно.
Она сама попыталась что-то делать, но не успевала за Мишей. Он же был в постоянном общении, взаимодействии со всеми художниками Свердловска, а ещё в мастерскую к нему приезжали то из Москвы, то из Питера, то из Перми. Всех гостей Миша вёл домой ужинать.
Сорок лет Таня кормила художников России чем Бог послал. Посылал он обычно картошку. Миша любил картошку. И Виталий Волович тоже предпочитал её во всех видах даже самым изысканным блюдам.
Уже в новые времена Таня собралась приготовить нечто особенное. Праздник был какой-то. Спросила Мишу:
— Вот чего тебе хочется? Давай что-нибудь необычное сделаю, праздничное?
Миша задумался только на пару секунд:
— Может, пюре? — И, увидев, как Таня наливается праведным гневом, поспешно добавил: — Праздничное!
Таня раньше часто сердилась, когда видела, что Брусиловский всё подряд ест ложкой.
— Мишенька, ну ведь зачем-то человечество выдумало вилки? Не говоря уже о ножах…
А Миша отодвинул тарелку и сказал, что когда он во время войны голодал в Киеве, его подкармливала тётка, работник столовой — выносила ему пюре с котлеткой, под которой был спрятан кусочек масла. И та же самая тётка сказала однажды Мише:
— Всегда ешь ложкой, их лучше промывают.
Больше Таня с мужем про столовые приборы не заговаривала.
Она кормила художников, а ещё она вообще-то работала — преподавала историю зарубежного театра и литературу в училище имени Шадра. Каждый год, едва наступит короткое уральское лето, Брусиловские перебирались в деревню Волыны — там, следом за Мосиными и Метелевыми, они купили избу, и Таня, всегда мечтавшая жить «на природе», чтобы — раз! — и в лесу оказался, возделывала там огород. В полном соответствии заветам Марка Аврелия. За летние месяцы Таня становилась неотличима от любой деревенской жительницы. Когда в Волынах проездом был какой-то известный режиссер, его повели к Брусиловским здороваться. Миши не было, Таня вышла на порог и сказала пару комплиментов картинам режиссера. Тот, не отразив, кто с ним говорит, сказал изумленно:
— Ну надо же, простая деревенская баба, а как глубоко понимает искусство!
Миша, при всём своём вопиюще несерьёзном отношении к собственным работам, всегда знал, что он — хороший художник. Не сомневался, что однажды искусство поможет ему прославиться и разбогатеть: не потому, что ему так уж этого хотелось, а просто по-другому быть не могло.
Как-то раз, в 1989 году, когда «запрет на Брусиловского» уже был практически снят, Таня приехала из Волын особенно уставшая. В квартире живописный кавардак, на кухне скопилось немытой посуды за три дня. Даже не переодевшись, Таня встала к раковине, а Миша за её спиной рассказывал:
— Мне прислали приглашение в Париж, в галерею Басмаджяна. Есть такой армянский еврей, миллионер. Повезу в Париж свои работы, продам, и купим мы с тобой, Крошка, небольшой домик. Где бы тебе хотелось жить? В Париже?
Таня молча мыла обратную сторону желтой тарелки. Миша решил, что молчание в данном случае — знак несогласия, и сам с собой заспорил:
— Нет, в Париже мы, наверное, жить не будем. Надо купить что-то в Бенилюксе, да?
Cоветских людей на излёте эпохи особенно почему-то привлекал Бенилюкс. Название у него волнующее. Была даже присказка, не вспомнить чья: «Смотреть из окон люкса на страны Бенилюкса».
— Хватит, — сказала Таня. Тарелка, если бы могла говорить, сказала бы ровно то же самое — хватит меня мыть, я и так уже чистая. — Сколько можно мечтать уже! О том, чего никогда не будет…
— Ну почему не будет? — заспорил Миша. — Вот я тебе покажу приглашение от Басмаджяна, там чёрным по белому…
Таня повернулась, наконец, к мужу лицом и швырнула чистейшую тарелку на пол. Со всей силы швырнула!
Миша подошёл к раковине, присел на корточки, поковырял дырочку, образовавшуюся в полу. И сказал восхищённо:
— Крошка, ты ведь линолеум до бетона пробила!
Потом они, конечно, смеялись. Они всегда много вместе смеялись — в этом, наверное, и есть секрет счастливого брака.
А тот сервиз из пяти жёлтых тарелок Таня и теперь подаёт на стол, когда к ней приезжают гости.
О деньгах и разных прекрасных вещах, которые себе можно позволить, если у тебя есть деньги, Брусиловские разговаривали нечасто, потому эти разговоры и запомнились.
Виталий Михайлович однажды спросил Мишу, когда, по его мнению, картину можно считать законченной?
— Когда она продана, — сказал Брусиловский.
А в другой раз друзья обсуждали за «картошечным» столом о людях, которые «не прошли испытания богатством».
— Вот ты меня испытай, Миша! — развеселилась Таня. — Испытай меня богатством!
Между тем поездка в Париж приближалась. Кто такой галерист Гариг Басмаджян, свердловчане представляли себе смутно. Имя армянское, но он не из советских армян, потому что по-русски, как утверждали общие знакомые, говорит не идеально. Ни о каких криминальных связях Гарига Басмаджяна знакомые не упоминали.
И приглашение из галереи составлено в самых изысканных выражениях.
«Я имел удовольствие познакомиться с Вами и с Вашими работами».
И лицо Гарига, как его описывали общие знакомые, было очень интеллигентным.
Гариг Басмаджян родился в Иерусалиме, потом переехал на родину предков — в Армению. Там познакомился со своей будущей женой Варварой, гражданкой Франции, и перебрался в Париж. Семья была счастливая, чадолюбивая — трое детей родилось у Гарига и Варвары. А рядом всегда была сестра Вартухи, надёжная и толковая помощница, на которую можно было оставить галерею в случае непредвиденного отъезда.
В молодости Гариг интересовался в равной степени литературой и изобразительным искусством, писал стихи, занимался художественным переводом, но искусство, в конце концов, перевесило — Гариг начал приобретать картины советских художников и собрал весьма представительную коллекцию. Вскоре у него появилась собственная галерея, сначала она называлась «Горки», а потом стала Галереей Басмаджяна. Именно Гариг «открыл», например, Владимира Вейсберга, выставив на бульваре Распай в начале 1980-х его работы. И вот теперь 41-летний Гариг намеревался открыть миру Брусиловского. Обещал выпустить каталог, о каком советские художники и мечтать не могли.
Миша готовился к поездке в Париже серьезнейшим образом. Отбирал свои лучшие работы, сделанные тончайшими лессировками. Иногда он их во втором смысле слове «отбирал» — то есть говорил друзьям, что едет в Париж, так не согласятся ли они ему отдать подаренные холсты? Ну раз такое дело!
Все отдавали. Париж всё-таки. Не Раскуиха какая-нибудь!
Летом 1989 года Миша и его лучшие работы прибыли в столицу Франции.
Поселили Брусиловского в подсобном помещении галереи Басмаджяна на бульваре Распай. На левом берегу, вотчине художников. Встретил его Гариг, они вместе готовили экспозицию, обсуждали каталог, общались. А потом Басмаджян сказал — мне нужно на три дня улететь в Москву, вернусь — и откроемся.
Гариг оставил Мишу на попечение сестры, Вартухи и уехал. Он часто ездил в Россию — по делам или, например, чтобы вывезти из СССР свою коллекцию картин, показанную сначала в Третьяковке, а потом в Эрмитаже. Несколько работ Басмаджян подарил советским музеям. Он вообще был склонен к щедрым жестам — поддерживал бедствующих художников, а после землетрясения в Армении Гариг вместе с Шарлем Азнавуром провёл в Париже два благотворительных аукциона в пользу пострадавших от стихии.
Вартухи показала Мише афиши, которые в галерее напечатали к его выставке — там была воспроизведена работа «Агрессия» (название придумала Таня, Миша этому значения вообще не придавал: слова его не интересовали). Поразительное качество печати! В Союзе такого не видывали. Выставка должна открыться 18 ноября 1989 года и работать до середины января, а Брусиловского пригласили жить в подсобном помещении сколько захочет, начиная с августа.
— Но вы не рассчитывайте на большой успех, — сказала между прочим Вартухи. — Французы не терпят энергии, агрессии! Им нужно что-то более изысканное, нежное.
Но когда по городу расклеили афиши, парижане их сорвали на следующий же день! Ни одной не осталось — Миша специально проверял. Вот тебе и нежность. Сорвали не потому, что протестовали против агрессии, а потому что хотели иметь дома хотя бы этот яркий постер с клубком летящих львов, коней и обнажённых дам.
Итак, Миша осваивался в городе света, бродил по музеям, варил себе гороховый супчик на плитке, а Гариг поехал по делам из Ленинграда в Москву — и сгинул. Было это 29 июля.
Жил Гариг в гостинице «Россия», тоже теперь сгинувшей, в номере 703. В тот последний день, когда его видели живым, Басмаджян сидел у себя в номере с тремя знакомыми армянами, они обсуждали какие-то дела, когда вдруг раздался телефонный звонок. Звонили снизу, от администратора.
— Я спущусь через десять минут, — по-русски сказал Басмаджян и попросил извинения у армянских партнёров: ему придётся срочно уехать, но он вернётся через два-три часа. Армян потом допрашивали, конечно. Кто-то из них вспомнил, что Гариг взял с собой французский паспорт. И вниз они спускались в одном лифте.
В холле гостиницы Басмаджяна ждал незнакомый армянам мужчина: на вид ему было лет тридцать, типичная среднерусская внешность, волосы чуть вьются, телосложение крепкое, рост выше среднего, одет в просторную бежевую рубашку и брюки такого же цвета.
Гариг кивнул партнёрам, уселся рядом с незнакомцем в «Жигули» модели 2104 (по другой версии — 2108) — и пропал навсегда.
Варвара Басмаджян приехала в аэропорт 3 августа, но среди пассажиров её мужа не было. И мобильных телефонов тогда ещё тоже не было, и компьютеры только-только появлялись.
Жена и сестра Басмаджяна заволновались сразу же — не такой был человек Гариг, чтобы скрыться и не дать о себе весточки. Он к тому же славился чрезмерной осторожностью, к примеру, никогда не соглашался на встречи с хотя бы чуточку подозрительными людьми.
Варвара обратилась за помощью во французский МИД. Вартухи вылетела в Москву 3 августа — чтобы найти хоть какие-то следы Гарига. Вещи его так и остались в тот день в гостинице «Россия», и сам Басмаджян, получается, остался в России навсегда. Вартухи поселилась в том же самом номере 703, где жил её брат. И в следующие четыре визита сестра галериста будет снимать именно эту комнату. День за днем Вартухи методично обходила инстанции и кабинеты — обращалась в МВД, КГБ, прокуратуру, а между делом встречалась с представителями ЦРУ и французской полиции, послами, коллекционерами, художниками, писателями, священниками, ясновидящими и бывшими зэками— не брезговала никем, не упускала ни одной возможности узнать хоть что-то о судьбе своего брата.
«Гариг первый и единственный француз, который бесследно исчез в СССР», — сказала Вартухи в интервью газете «Фигаро». Сестре Гарига удалось совершить невозможное: уголовное дело об исчезновении Басмаджяна в СССР вели совместно с капиталистическими коллегами, и впервые в истории советские следователи работали во Франции. Гарига объявили в общенациональный розыск. Семья заявила, что готова выплатить крупное вознаграждение тем, кто сообщит хоть что-то о судьбе пропавшего галериста. Бригады следователей работали в Баку, Ереване, Париже, Москве и даже в Свердловске!
И пока Миша Брусиловский сидел в Париже, гадая, то ли будет выставка, то ли нет, Таню вызвали на допрос в КГБ. По хорошо известному свердловчанам адресу — проспект Ленина, 17.
Таня жила тогда в Волынах, в город наведывалась редко. Она не любила города в принципе — Свердловск это или Москва, неважно. Таня мечтала жить в деревне — чтобы из окна смотреть на сосны, за которыми синеет вода. Деревенский домик в Волынах был, конечно, неплох, но круглый год там проводить не получалось. Это был дачный вариант. Таня выращивала там какие-то овощи и цветы, засадила целую грядку чабрецом — ей нравился и запах его, и цвет.
И вдруг ей приносят повестку: явиться — не запылиться!
Таня знала уже от Миши, что Басмаджян пропал и что выставка под вопросом. По телефону сказала ему:
— Сиди там и жди, может, всё образуется!
Она понимала, как важна для Брусиловского эта парижская выставка. Ну и работы он с собой зря, что ли, вёз? Они уже были развешаны на стенах галереи… Вдруг получится продать?
Другого такого шанса может и не выпасть — удача, она вообще дама капризная.
Денег на жизнь в Париже у Миши не было, никто ему там ничего не платил. Как-то он перебивался, по ресторанам, конечно, не ходил, и даже в музеи не всегда получалось проникнуть. Билеты-то дорогие! В музей Пикассо решил как-то пойти по членскому билету Союза художников СССР, но кассирша внимательно изучила документ и ткнула пальцем в графу «членские взносы». Оказывается, они были не уплачены! Дезоле, мсье, пустить вас бесплатно я не могу.
И вот Миша в Париже«красил картинки», чтобы заработать хотя бы на миску супа и ждал приезда Виталия Воловича, которому удалось получить приглашение во Францию на месяц. Скоро друзья встретятся там и даже смогут вместе погулять по Монмартру.
Париж был тогда совсем не такой, как сейчас. В дешёвые ресторанчики то и дело входили уличные певицы, и каждая из них напоминала Пиаф, не голосом, так лицом, не манерами, так причёской. По улицам сновали цветочники — предлагали купить розу «для вашей дамы», даже если дамы рядом не наблюдалось. Урны на бульваре Распай ещё не сменились пластиковыми мешками — эта мера против терроризма появится спустя несколько лет: отныне мусор должен быть на виду из соображений общественной безопасности. Париж Миши Брусиловского доживал свои последние спокойные годы…
Между тем Таня в Свердловске отвечала на вопросы какого-то чина КГБ. Чин интересовался Гаригом Басмаджяном.
— Да я ведь его не знаю! — горячилась Таня. — В глаза не видела. Где Париж, где мы?
Чин настаивал: может, она ещё подумает? Вспомнит какие-то детали?
— Какие могут быть детали? Я только имя его слышала, и то не уверена, что смогу его правильно написать!
— Через «я», — подсказал чин. — Водички хотите?
— Не хочу я водички! Я уйти отсюда хочу поскорее.
— А куда вы, собственно, торопитесь?
Допрос к тому времени перевалил уже за второй час, и у Тани сдали нервы.
— В деревню я тороплюсь! В Волыны!
— Да! Басмаджян сидит там у меня в погребе, голодный. Я его покормить должна!
Таня была так устроена, что сначала шутила, а потом думала. Миша ей сколько раз говорил: «Крошка, не шути вслух!» Чин встрепенулся, вытянулся, глаза его вспыхнули торжеством:
— О боже! Вы что, шуток не понимаете?
На какую-то секунду чин поверил в то, что Таня действительно удерживает у себя в деревенском погребе без вести пропавшего французского армянина — и что он, заштатный свердловский чекист, взял след и сейчас размотает весь этот спутанный, в колтунах, клубок до начальной ниточки. Таким он стал в эту секунду воодушевленным, что шутнице Тане — добросердечной, несмотря на весь свой сарказм, женщине — стало его по-настоящему жалко. Но тоже на секунду.
В конце концов, чин отпустил Крошку восвояси и даже не наведался в Волыны, чтобы осмотреть погреб.
Поиски Гарига продолжались, параллельно с Таней были допрошены десятки человек. А в результате — ноль. Будто и не было никогда на свете никакого Басмаджяна… Этот ноль, эта вопиющая пустота требовала того, чтобы её любой ценой заполнили — пусть даже домыслами, слухами, пусть даже откровенной ложью. Тане потом кто-то сказал, что Басмаджяна якобы «закатали в асфальт». А у писателя Лимонова в романе «Иностранец в смутное время» она прочтёт спустя несколько лет буквально следующее:
«Вон армянина вашего парижского спи…ли… Светланка, разливай косорыловку!
— Ну да, его. И давно на мясорубке перекрутили. Семья отказалась платить «рэнсом». Вот ей и отправили кило фарша в пластиковом пакете. Га-га-га… Будьте осторожны, эмигрант!»
Это из главы «Женщина-западня», где альтер-эго Лимонова, писатель Индиана является в поисках любимой женщины к москвичке Светлане и вступает там в разговор с чеченским гостем.
Да, слухи были как волны — накатывали один за другим. Говорили, что ещё в начале 1980-х Басмаджян вместе с артисткой Зоей Фёдоровой наладил вывоз ценностей из СССР за границу. Звезду фильма «Подруги» жестоко убили в 1981 году. Выстрелили ей в затылок в собственной квартире на Кутузовском проспекте. Был ли Гариг знаком с Фёдоровой, участвовал ли в деяниях знаменитой «бриллиантовой мафии», возглавляемой цыганом Борисом Буряце, будто бы любовником Галины Брежневой? Никто наверняка не знает, но криминальный душок сопровождал таинственное исчезновение Басмаджяна — и усложнял работу следствия.
А Миша Брусиловский всё ждал открытия своей парижской выставки и надеялся, что она сделает его знаменитым, а проданные работы — богатым. Пятьдесят картин — хорошо укатанных, не алла какая-то прима! И вот, в конце концов, выставку открыли, да только прошла она камерно, для своих. Никакого шума, чтобы не привлекать внимания к галерее. Ни большого успеха, ни сказочных выплат. Более того, когда Миша собрался домой, в Свердловск, Вартухи заявила, что все его крупные работы останутся в Париже — он ведь жил здесь столько времени, пользовался плиткой в подсобке, ему напечатали афиши и каталог! 15 камерных картин Вартухи вернула Мише, их потом переправили в Америку и там они исчезли без следа.
А те пятьдесят работ так и остались во Франции, превратились в собственность галереи Басмаджяна. Гарига официально признали без вести пропавшим, Вартухи вступила в права наследования — а потом закрыла галерею и уехала из Парижа. Работы всплывали потом на аукционах, первоначальная цена каждой картины была от 8-12 тысяч долларов. Новая волна слухов накатила внезапно: теперь говорили, что Басмаджяна никто не убивал и на фарш не перекручивал — он мирно живёт в Латинской Америке, воссоединившись со своей семьёй. Вот только почему тогда семья настаивала на продолжении следствия?..
Одним из гостей той долгожданной выставки был некто Тр-ман. Мутный он был какой-то, но зато сразу же сделал Мише деловое предложение — позвал в Америку работать. Ты, сказал он Брусиловскому, уедешь оттуда богатым! Я куплю всё, что ты сделаешь, по самой высокой цене. Я же знаю, сколько ты стоишь.
Миша к тому времени уже не очень хорошо понимал, что к чему, но на предложение Тр-мана согласился. То, что происходило в России, его очень беспокоило, и надо было позаботиться о Тане. В России, как писал Миша в одном из личных писем, углублялся «кризис и паралич советской власти. Жрать мало что есть, цены растут. Политика. Политика. По телевидению — спектакли, как бодаются члены Верховного Совета по выводу страны: быть или не быть частной собственности? Империя трещит, партия ушла в подполье. На этих днях пришёл в Союз художников — делили импортные и отечественные материалы. На 150 членов Союза художников пришёл один тюбик ультрамарина, два тюбика белил, по две щетинной кисти и т. д. В шапку положили бумажки и все тянули. Мне досталась бутылка с разбавителем, две кисти щетинные и один колонок. Вот такая интересная у нас жизнь».
24 апреля 1990 года в Свердловск прилетел старый друг Брусиловского, всемирно известный скульптор Эрнст Неизвестный — ему предложили сделать на месте массовых казней Мемориал в память жертв репрессий. Неизвестный давно жил в Америке и перевез к себе всех родных — даже старенькая мама Эрнста, поэт Белла Дижур, жила теперь в Нью-Йорке. Та история с Мемориалом закончилась отвратительным антисемитским скандалом и глубокой обидой скульптора — лишь спустя много лет изрядно уменьшенные «Маски скорби» Неизвестного всё-таки заняли своё место на 12-м километре Московского тракта.
А Тр-ман между делом прислал Брусиловскому приглашение в Америку и открыл визу, которую легкомысленный Миша даже и не подумал проверить. Он полетел через океан — с новыми надеждами, но теперь уже без картин. Картины, как было обговорено, он будет «красить» в доме Тр-мана.
Что это был за дом! Таня, читая Мишины письма, как будто переносилась в телесериал из жизни богачей. Там были какие-то угодья, слуги в униформе, огромные залы и галереи. И с Мишей обходились как с королём! Правда, работал он при том не как король, а как раб галерный. За три месяца сделал пять огромных работ — это много, очень много. Теперь дело за малым — Тр-ман заплатит Мише хорошие деньги, и он вернётся к Тане пусть пока и не знаменитым, и не богатым, но уж точно обеспеченным.
(Пока-то он ей мог предложить только слова, — а важны ещё и поступки).
Тр-ман восторгался Мишиными картинами, и, отдельно, его работоспособностью. О том, сколько за них заплатят, наивный Брусиловский заранее спрашивать не стал — жило в нём это вот вечное советское «неудобнокакто».
— Домой-то хочется, наверное? — спросил Тр-ман, вручая Мише конверт с деньгами и ещё какую-то бумажку.
Бумажкой оказался билет на обратный рейс в Россию. А в конверте лежало пять тысяч долларов. За всё… «В России это большие деньги!» — сказал Тр-ман.
Миша был унижен, уничтожен, смертельно обижен. Тр-ман ведь сам говорил, что знает «порядок цен»! Он видел каталоги аукционных работ, где стартовая цена за одну куда более скромную картинку была чуть не в два раза больше! Но спорить с коллекционером не стал.
После бессонной ночи вышел с бритвой к своим работам, чтобы всё разрезать — и оставить лоскуты в мастерской вместе с подачкой в конверте. Но так ему жаль их стало — это же как свою руку или ногу вдруг взять и изуродовать!
Миша уехал из поместья Тр-мана, не попрощавшись. Хозяин этому не слишком удивился. Он прекрасно сознавал, что обманул художника — но утешал себя тем, что купил ему обратный билет, ну и кормил всё это время, между прочим! Ощущение хорошо провёрнутой сделки осталось у Тр-мана вместе с пятью громадными полотнами Брусиловского — он сможет выставить их на аукцион или найдёт хорошего покупателя. Русские сейчас в моде.
А Миша разорвал билет в Россию, сел в автобус и поехал в Нью-Йорк, где у него был надёжный адрес. Там, по этому адресу, жила Белла Абрамовна Дижур, мама Эрнста.
— Белла Абрамовна, — с порога сказал Миша, — я хотел бы поработать ещё в Америке. Не могу вернуться в Россию ни с чем.
Дижур очень любила свердловских друзей сына, они напоминали ей о тяжёлом, но важном времени жизни. А Мишу она любила особенно.
— Какой ты внимательный, Миша! — говорила Белла Абрамовна. — Вот Эрик иногда даже забывает, по-моему, о том, что я здесь.
Миша остался в Нью-Йорке на год и написал за это время около сотни работ. Совсем новые, не повторы.
Когда его спрашивали, почему он не делает точные повторы самых удачных своих картин — взял бы да и восстановил в точности то, что утрачено, Брусиловский отвечал:
— Но это будет уже совсем другая работа. Просто потому, что теперь я уже так не думаю и не чувствую.
И вот эти сто совершенно новых работ надо было теперь как-то продавать в Нью-Йорке или вывозить в Россию. Но как их вывозить? И как продавать? Миша никакой не делец, он художник — красит и не думает о том, что с этим делать дальше. Вместе с Андреем Неизвестным, племянником скульптора, Брусиловский обошёл чуть не все галереи Сохо. Им предлагали оставить работы, «посмотрим, как пойдут». Но Миша теперь уже рвался в Россию. И беспечно оставил всё написанное в очередном подсобном помещении, которое принадлежало «знакомым знакомых». Помещение располагалось рядом с общественной прачечной.
Для беспечности, впрочем, имелся повод. Миша получил письмо от очередного восхищённого бизнесмена — уральца Леонида Некрасова, президента «Эстер-банка», хозяина галереи «Эстер». Некрасов был ещё и политиком, мощно шёл в гору. Оставьте, сказал Некрасов, все ваши работы в Америке. Мы там сделаем выставку, я всё оплачу.
И вот Брусиловский вновь вернулся в Екатеринбург (пока он ездил туда-сюда, город успел сменить имя) без картин и без денег.
— Ничего, Крошка, — сказал он Тане. — Совсем скоро у нас всё получится!
Некрасов оказался человеком слова, ещё и месяца не прошло после Мишиного возвращения, как он позвонил и сказал:
— Ну что, едем в Америку! Передайте мне ваш загранпаспорт.
Виза, открытая Мише мутным Тр-маном, была просрочена, требовалось открыть новую. И только теперь выяснилось, что мутный сделал Мише рабочую визу, о чём ему никто не сообщил, а сам он, будучи художником, такими вопросами не озадачивался. Доверял не только бытию, но и людям. По американским законам следовало уплатить хотя бы доллар налогов после «работы» в США — и Миша этого, конечно, не сделал просто в силу того, что понятия об этом не имел! И ему на десять лет запретили въезд в Америку.
Теперь — никакой выставки, конечно. Всё отменилось. Некрасов, впрочем, утешал Мишу — говорил, что всё равно придумает, как вывезти работы, надо только подождать ещё немного.
И вот как раз в это время в Свердловской области настали интересные политические времена. Некрасов весьма активно занимался политикой, он прошёл в Госдуму, потом выставил свою кандидатуру на пост губернатора и пересёк дорогу серьёзным людям. Вскоре в его компании начались проверки, допросы, угрозы… Некрасова полностью разорили, и он не нашёл в себе сил жить дальше — в возрасте 41 года скончался. Кто-то говорит, что от болезни. А кто-то считает — повесился.
А сто нью-йоркских картин Миши Брусиловского исчезли в неизвестном направлении. Может, их просто выбросили. Может, сделали из них клетки для кроликов, как поступил в своё время хозяин парижской комнатёнки Марка Шагала с оставленными работами… Но скорее всего — продали.
До последних лет жизни Миша надеялся вернуть свои американские сокровища, но при этом, конечно, делал новые работы — и слава его, в конце концов, настигла, и признание явилось… Сегодня работы Брусиловского хранятся в лучших музеях и частных коллекциях по всему миру, его картина «Игра в мяч» ушла с аукциона «Сотбис» за 108 тысяч фунтов, были и другие громкие сделки. На личном благосостоянии художника это, впрочем, никак не отразилось. Танина мечта о доме в сосновом лесу так и оставалась мечтой.
Бандиты со временем потеряли к Мише всякий интерес, хотя раньше летели к нему, как пчёлы к цветку.
— Скажи, друг сердечный, — спросила однажды Таня, — почему они к тебе так тянулись? То Басмаджян, то мутный американец, то Некрасов…
— Не знаю, Крошка, — пожал плечами Миша. — Просто они меня любят.
Вполне возможно, что бандиты любили Брусиловского оттого, что рядом с его картинами и с ним самим даже они могли стать лучше. Была в его искусстве какая-то ликующая правда жизни, отозваться на которую способен и преступник.
Но эта история — не про бандитов, не про деньги и даже не про искусство.
Сорок лет прожили вместе Миша и Таня.
Когда они только начали встречаться, Таня жила возле Шарташского рынка, а у Миши была неподалёку мастерская. И он ходил к Тане поесть, а потом стал друзей приводить — пошли, говорит, я знаю место, где нас обязательно покормят!
Встречались они, встречались, потом стали вместе жить. Поженились.
Таня довольно часто вслух удивлялась:
— И чего ты ко мне привязался, Мишенька?
— Да мне пропорции твои понравились! — сказал однажды муж.
Портретов Тани за эти сорок лет Миша сделал множество. Таня в шубке. Таня с котом Тимофеем. Таня в Волынах. Таня портретами особенно нигде не хвасталась и даже на выставки их обычно не отдавала.
А между тем заполучить портрет кисти Брусиловского в поздние годы жизни художника считалось редкой удачей. Он уже не брался за любые заказы подряд. Не мог работать так легко, как раньше. Подступали болезни, усталость, разочарование.
Писал только то, что не мог не писать.
Одной из последних работ Миши стал портрет последнего русского царя. Всё та же палитра Брусиловского, вот только лицо Николая II — бледное, в цветах газетной хроники. И потому особенно живое.
Конечно, эту картину собирались показать на грандиозной выставке Брусиловского, которую готовили к открытию в Екатеринбургском музее изобразительных искусств. У Миши были тогда последние, тяжёлые дни жизни. И каждое утро одна и та же мысль: вдруг всё-таки доживёт?..
Куратор выставки Зоя Таюрова позвонила Тане, когда уже почти все работы были отправлены в музей.
— Придёт сегодня машина за портретами, — сказала Зоя.
— Какими портретами? — изумилась Таня. — Моими, что ли? Но мы же решили их не включать, чтобы не разрушать монументальность!
Таня тут же ласково спросила мужа:
— Мишенька, зачем ты это придумал? Зоя говорит, ты настаиваешь… Но почему?
— Потому что я никогда не говорил тебе слова, Крошка.
Как она плакала потом, Миша, к счастью, не видел. Он не хотел бы видеть Таниных слёз. Все эти сорок лет они в основном смеялись — даже когда было не до смеха.
Выставку открыли уже после смерти Брусиловского.
А спустя несколько месяцев к Тане обратился очередной коллекционер — желал посмотреть работы.
«Опять ничего не купит, — подумала Таня. — Или предложит какую-нибудь смешную цену».
Но коллекционер приобрёл сразу шесть работ, причём не торгуясь. Как будто его отправили откуда-то к Тане прямым рейсом. За всех этих Басмаджянов, Тр-манов, за все парижи, нью-йорки, за пробитый до бетона линолеум и вечную картошку…
И вот тогда Таня купила себе дом, о котором мечтала — не в Париже, не в Бенилюксе, а в деревне под Екатеринбургом. Из окна там виден сосновый лес, а за ним проглядывает синяя полоска озера. Цвета яркие, но не приторно-леденцовые.
Как говорил Брусиловский: «Такой пейзаж нам без Шишкина не поднять…»
Таня гуляет по лесу, выходит на берег озера и думает каждый день одно и то же:
«Боже, какая же я счастливая! Какой мне подарок от Миши достался — я закончу свою жизнь именно там, где мне бы хотелось! Спасибо, Мишенька…»
А Миша с ней повсюду — в каждой травинке, в каждом деревце, в каждом предмете, даже таком приземлённом, как жёлтая тарелка из недобитого сервиза.