Малая проза
July 12, 2020

Поминки по Сьюзан

Один рассказ каждый уикенд

КОРМАК МАККАРТИ

«Кто мне постелет, скажи,
Брачное ложе?» —
«Старый, седой пономарь
В яму уложит».
«Эдинбургская темница», Сэр Вальтер Скотт

Девять утра, солнечное субботнее утро октября. Белки, по всей видимости, опочили в утренней сиесте, и Уэс неловко поднялся со своей лежки под высоким пеканом. Оранжевое солнце ловко взбиралось на восточные небеса и пропитывало обтекающий от дождя лес необыкновенным для этого времени года теплом. Уэс прислонил винтовку к дереву и расстегнул куртку. Его слегка раздражало, что он не подстрелил ни одной белки. Видел же четыре или пять, но только одна оказалась пригодной мишенью: та, что сбегала по стволу прямо перед носом. После выстрела белка слетела с дерева, и Уэс было подумал, что попал. Но потом только и услыхал, как та удирает по опавшей листве.

Уэс забрал винтовку и медленно двинулся домой. Ему еще двор косить. Протоптанная тропинка стелилась в прохладе под сенью низкорослых лиственных деревьев — дубов и пеканов. На сырой, укрытой листьями лесной почве тут и там торчал замшелый серый известняк. Тропа бежала мимо заброшенного карьера. Уэс задержался и пнул камень в зеленую от ряски воду, стоявшую на его дне. Потом свернул на железную дорогу. Так идти домой было дольше и тяжелей — по прогнившим шпалам и распущенной жимолости. От простоя просевшие рельсы порыжели и заржавели. Уэс аккуратно шагал по ним, ставил одну ногу перед другой, соскальзывая каждые несколько шагов. Следовал вдоль старых путей, пока те не повернули на восток, сквозь урожайные поля. А он опять вошел в лес.

На дне оврага Уэс наклонился и подобрал в размокшей красной глине расплющенную дробину от ружья на кабанов. Соскреб грязь с окислившейся меди и внимательно осмотрел. Хм. Уэс подивился, когда здесь стреляли, кто стрелял и во что — или в кого? Возможно, какой-нибудь первопоселенец или следопыт целил в злобного индейца. А скорее всего, здесь били дичь, и намного позже, когда индейцев уже не осталось. Возможно, даже лет тридцать или сорок назад. Он знал, что в этих краях дульнозарядные ружья были в ходу до недавнего времени.

Пока Уэс рассматривал дробинку, лес ожил от теней высоких и стройных фронтирменов[1]: с плеч свисают пороховые рожки и кошели с пулями, а в руках — длинноствольные ружья с латунной отделкой, с коричнево-золотыми прикладами из клена. Уэс убрал находку в карман и тихо двинулся через населенный призраками прошлого лес.

[1]Фронтирмен (frontiersman) – житель Фронтира, зоны между неосвоенными (дикими) западными землями и уже присоединенными восточными.

Наверное, именно старинная пуля сподвигла его поискать надгробие. Ранее он был там только раз, с парнишкой Фордов, и решил, что сможет опять его найти.

Он ускорил шаг, пока наконец не вышел на дорогу. По другую ее сторону он перебрался через сомнительного вида проволочную ограду и пустился в сторону кладбища. Деревья стягивала поблескивающая от росы паутина, в которую Уэс то и дело влетал, а на солнцепеке становилось жарковато для его теплой одежды.

Кладбище оказалось не там, где помнилось, и наткнулся он на него едва ли не случайно. Стоило войти на позабытое место упокоения, как разлитое в воздухе насыщенное ощущение одиночества сгустилось.

Здесь, на кладбище, в окружении дубов и пеканов отважно росли чахлые сосенки. Под спутанной жимолостью притаились надгробные камни. Они были мягкими ото мха и покрылись пятнами, что так очаровывает любителей старины.

Уэс шел промеж камней, раздвигая цепкие лозы и бурьян, читая надписи. Как стары они были. Как забыты — особенно забыты. Всего в нескольких футах под землей лежали иссушенные кости людей, которые, по всей вероятности, когда-то ходили здесь так же, как он. Бородатые камни, казалось, навек замерли в том переходном состоянии упадка, когда все еще способны навевать знакомые воспоминания, когда колеблются перед погружением в древность, неузнаваемую и непостижимого происхождения.

1834 год, например, кое-кто припомнить еще может. В том году, гласил камень, Господь призвал рабу свою Сьюзан Ледбеттер. Сьюзан прожила на земле полных семнадцать лет. Из простого резного камня мрамор обратился в памятник; надгробие — в единственную истинную связь с некогда живым человеком, по чьим жилам бежала теплая кровь. Уэс представил себе Сьюзан:

Голубоглазая и золотоволосая, нежная и дивная в домотканом платье. (1834 год кое-кто припомнить еще может, не то что 1215-й[2] или 1066-й[3], а настоящий год). Сьюзан сидела за столом с родителями и братьями и с простительной гордостью разглядывала трапезу, которую состряпала с матерью.

[2] Год составления Великой хартии вольностей.

[3] Год завоевания Англии норманнами.

Ломти дымящегося кукурузного хлеба, готового впитать свежевзбитое масло. Миска листовой капусты и миска фасоли пинто, пронизанные ароматом свиных поджарок. И благоухающее блюдо с жарким из свиной вырезки. В миске из голубого фарфора с отколотым краешком сгрудились тушеные яблоки, а глиняный кувшин прохладного молока сулил спасение от дневного зноя. Наблюдая как едят братья, Сьюзан преисполнялась женской гордостью.

У нее наверняка есть возлюбленный, причем, по странному совпадению, похожий на Уэса. Он приехал ухаживать — долговязый восемнадцатилетний юнец с серьезными темными глазами и бойкой улыбкой.

Теплыми летними вечерами они сидели на крыльце и беседовали о том, что знали: соседях, местных, урожае, детстве, родителях. Парень пытался пересказать шутки, подслушанные у мужчин в магазине Джоша Мура, но они никогда не звучали так же. Она смеялась или улыбалась, но он чувствовал, что в пересказе шутки выходят пустыми и плоскими. И тогда он рассказывал, о чем мечтает, поначалу застенчиво, но всегда с серьезностью в темных глазах. Говорил он тихо и медленно, и порой она ловила его взгляды украдкой, а порой от его бойкой улыбки екало сердце.

Они обсуждали смерть, и рыбалку на окуня, и кадриль, и грандиоз жизни, что разворачивается вокруг. Они делились взаимопониманием.

Так они влюблялись; сначала он — в ее глаза и ладони, потом — в плечи и округлые бедра; она — в его руки, и шею, и буйные каштановые волосы.

Об этом они не говорили. Ни единого слова любви не звучало между ними; и в вечер, когда он поцеловал ее, развернулся и направился к воротам, казалось, он выскажет, что чувствует. Остановится у ворот, обернется, увидит ее, освещенную осенними звездами, и воспылает желанием броситься назад, сжать в объятиях, шептать глупости на ушко. Но он лишь помахал рукой, а она — ему, и он пусто побрел домой под терзаемыми ветром деревьями, шепчущими от имени немых звезд:

Ты идешь здесь, как шли многие другие. Их видели древние дубы. Когда-то по тем кривым ветвям струились жизненные соки, как течет в тебе горячая кровь — пока что. Но разветвившийся, запустивший корни в ручей тополь заботится не о деревьях, что кормились на этой влажной почве еще до его рождения, а лишь о земле, о солнечном свете, и семени. Ты идешь здесь. Согретый луной и поцелованный ветром, ты идешь здесь… пока что.

И парень добрел до дома, устало упал в постель, возился и ворочался, да так, что подкроватные веревки пришлось натягивать второй раз за две недели.

В октябре эту уединенную долину тронул первый морозец. Кончилась осенняя страда[4], готовились к Зиме. В погребах и затхлых коптильнях запасали еду. Над долиной висел густой запах древесного дыма, обещая мир и тепло в зимние ночи у дружелюбного очага. Аппетитный аромат свинины, варившейся в больших черных котлах на открытом воздухе, сулил зимой накрытые столы и праздничные настроения. Это было очень доброе время года. Время, когда с удовлетворением вспоминают о том, как славно потрудились летом.

[4] Страда – напряжённая летняя работа во время косьбы, жатвы и уборки хлеба.

Для Сьюзан это тоже было очень доброе время. Она бесконечно хлопотала по дому, нисколько этим не отягощаясь. Более того, она едва замечала дела и не раз удивлялась, приступая к тому или иному предприятию, что уже его окончила.

Будь она суеверной, наверняка бы утверждала, что помидоры, которые она оставила на буфете, за нее помыл какой-то добрый маленький волшебник.

Быть может, в ее мыслях слишком много места занимал высокий, стройный и темноглазый мужчина (а для нее — и, быть может, на самом деле — он был настоящим мужчиной). Покуда у них не состоялось серьезного разговора, но для себя она все знала и не желала торопить его. Казалось, вопрос о ее будущем почти улажен, и ее молодость говорила, что все будет хорошо. Дай ему время; все будет хорошо.

Парень же был занят собственными хлопотами. Это хлопотное время года, доброе время. Скрипящие от холода у́тра вытягивали из постели едва ли не силой. Яичница с колбасой казалась намного вкуснее, когда за окном мороз. Стоило распахнуть дверь, размахивая ведром для дойки, как пощипывающий воздух наполнял его ноздри соблазнительными обещаниями.

При его появлении, заполошно квохча, разбегались курицы. Он махнул на них ведром и рассмеялся, когда они бросились врассыпную. Проходя мимо поленниц, с удовлетворением отметил, что почти все бревна напилены и сложены в строгом порядке меж забитых в землю колышков. Стояла там блестящая поленница, полная треугольных наколотых щепок желтых сосновых дров. Сам воздух казался наваристым и студенистым от достатка. В амбаре (вернее, небольшом сарае из посеревших досок) он снял с гвоздя кожаный фартук и вошел внутрь, шумно и тепло приветствуя удивленную дойную корову.

Силы дня устилали лесную почву толстыми слоями хрустящих бурых листьев, сорванных с полуобнаженных деревьев. Достаточно листья дарили тень поросшим лесом хребтам и склонам. Теперь вернулись они в землю, чтобы сгнить и тем подарить жизнь и силы своим еще не созревшим потомкам. Достаточно, листья.

Шел год 1834-й, и то был славный год. Стояла осень, а это доброе время года.

В лесистом распадке[5] разыгралась маленькая трагедия… Лиса, слегка отощавшая (даже лисицы слишком шумно ступают по скрипучим листьям), спугнула юркого полосатого бурундука из норки в кучке камней. Набросилась на жертву, но, прежде чем острые зубки вонзились в пушистую добычу, тот ускользнул меж лап… Лиса спешно развернулась и снова накинулась, и на сей раз прижала бурундука лапами. Осторожно опустила мордочку, чтобы довершить дело. Раскрыла пасть и ослабила хватку, но бурундук оказался слишком проворен. Зубы звонко щелкнули в морозном воздухе.

[5] Распадок — элемент рельефа, низменность у подножья (на стыке) соседних сопок или пологих гор.

Бурундук золотисто-коричневой молнией сверкнул к расщелине в скале. Стоило достичь убежища, как благодаря ловкости и удаче лиса тут же вновь прижала его одной лапой. Но тельце бурундука было в расщелине, а хищница не могла втиснуться в нее острой мордочкой. Все дальше ввинчивался бурундук, несмотря на давление лапы, и забрался так далеко, что его уже было никак не достать. Лиса сунулась как можно глубже, пока теплый запах бурундука дразнил всего в паре дюймов от носа, и по-щенячьи заскулила. Она царапала и когтила, пока его окровавленное тельце не перестало подавать признаков жизни, но наконец громко фыркнула и с последним отчаянным тявканьем потрусила прочь по шумным листьям, оставив бурундука на растерзание хищникам поменьше.

Для уличных ухаживаний слишком похолодало. (Стоял октябрь, и долина сияла белым поблескивающим инеем под долгими косыми лучами встающего солнца.) Добрая погода для охоты, и по лесу время от времени далеко разносился резкий треск винтовок и глухой грохот охотничьих ружей. Но для уличных ухаживаний слишком похолодало. Зябкими вечерами Сьюзан и паренек частенько посиживали в передней ее дома и беседовали с ее родителями и братьями. Братья его принимали, но слегка посмеивались, смущая паренька.

Иногда все отправлялись ко сну и ненадолго оставляли их вдвоем, пока парню не приходило время возвращаться домой. В таких случаях он смущался еще сильнее, нежели в присутствии всей семьи.

Он тогда говорил: «Ну, Сьюзан, мне, пожалуй, пора». А она отвечала: «Ой, не уходи сейчас, еще совсем не поздно». А он говорил: «Ну, мне правда скоро уходить», — и глядел на нее темными глазами, пока она не опускала голову со смущенной улыбкой, тогда он неловко наклонялся и целовал в щечку. Она бросала быстрый, едва заметный, взгляд, а он обнимал ее за плечи и целовал в губы. Не было ничего мягче, теплее и слаще. Он еще недолго обнимал ее молча, но это оттого, что у него спирало дыхание, и он не доверял голосу. Вскоре она поднимала голову — довольно смело, казалось ему, — и спрашивала, увидятся ли они завтра, или будет ли он в Арвуде в субботу вечером, или еще что-нибудь, а он отвечал, как мог, целовал в щеку, говорил, что ему пора, резко выпрямлялся, торчал стоически, даже навытяжку, а потом неловко шел за пальто.

Ее поцелуй в дверях был полон смысла, и он бросался в морозную ночь и большую часть пути домой преодолевал бегом. Звезды обещали, что завтра вечером они встретятся вновь.

Сьюзан тогда оставалась в дверях, пока он не исчезал из виду, очень тихо дышала и представляла, что все еще в его объятьях.

А потом шла с лампой к себе, смотрелась в зеркало и гадала, отчего же он считает ее хрупкой, как фарфор.

Быстро раздевшись в холодной комнатушке, она бросалась под одеяло. Завтра вечером они увидятся вновь.

Звезды вернулись; если блеск их и поблек, то потому, что не было уже на земле частицы красоты, что могла их отразить. В соленом же море его глаз они плыли размытыми и мутными. Шел год 1834-й, октябрь.

Как она умерла? Немой камень не дает ответа. Тогда было так много причин.

Море любви и жалости накрыло Уэса. По щекам наперегонки бежали слезы. Он заключил в объятия неподатливый камень и возрыдал о забытой Сьюзан, обо всех забытых Сьюзан, обо всех людях; столь прекрасных, столь жалких, столь забытых, умерших напрасно и неоплаканных.

Позже Уэс поднялся, выжатый и опустошенный. Взял винтовку и направился домой. Задули ветра. Под ноги выскочило кольцо сухой листвы, резвилось и покатилось перед ним, затем нестройно метнулось вполоборота направо и бешено поскакало по солнечному лесному коридору, прыгая и приплясывая, пародируя жизнь.

Уэс улыбнулся. Листья устали и со вздохом опадали с ветвей.

Достаточно, листья.

Он улыбнулся и пошел домой, возвышаясь даже над стройными деревьями.

Источник