Малая проза
September 12, 2021

Киса-помидор

Один рассказ каждый уикенд

МАРИЯ РЯХОВСКАЯ

До электрички оставалось минут восемь. Привокзальный туалет до тошноты пах советским земляничным мылом. Я подошла причесаться к зеркалу и отпрянула: кривая надпись маркером будто шла по моему лицу: «Хочу челкастого парня, и чтоб он умер, а я страдала».

И так накатило — что я схватилась за сердце.

— Девушка, вам плохо? — высунулась из своей будки бабулька с популярной некогда химией под гладкошерстного барана.

— Ничего… — пробормотала я.

— Ну и иди отсюда! Мертвые нам здесь не нужны.

«Мертвые никому не нужны, — подумала я и побрела в сторону электрички. — Даже я о Кисе забыла… А вот написала же какая-то Киса наших дней этакое в туалете!.. Но нынешние — ей не ровня. Ей никто не ровня, моей Кисе!»

…Сердце потихоньку отпускало, и я, привалившись к окну электрички, вспоминала 88-й год, когда меня, шестиклассницу, перевели в новую школу.

Я стояла у стенки на перемене, одна, стесняясь заговорить с кем-нибудь, когда толстая девочка в вареной джинсовке с грязным воротником, с выбеленной пергидролью челкой подошла ко мне и сказала:

— Привет, я Киса. Ты чего слушаешь?

— Романсы Агафонова. Так красиво… Послушай! Глаза твои зеле-еные, глаза твои обма-анны-ые, и эти ночи то-омные све-ели меня с ума… Любо-овь нельзя понять, любо-о-о-овь нельзя изме-ерить…. — пела я, к удивлению окружающих, собравшихся вокруг.

— Чокнутая, — сказала надменная девчонка в иностранном красном свитере с надписью «The Beatles» и увела за собой толпу одноклассников.

— Вот и я тоже, — сказала Киса.

— Что — чокнутая? — от волнения ляпнула я.

— Нет, люблю.

— Агафонова?

— Да нет, Цоя!

Она сняла с себя значок с портретом черноволосого парня с косой челкой и надела на меня. Только тут я заметила, что Киса вся увешана его портретами. Подумав, она сняла с себя и цепь под золото и тоже повесила на меня.

Потом Киса повернулась к стоящей рядом рыжей девочке с волосами-пружинками во все стороны, хотела ее одарить cвоими клипсами — но та только фыркнула и отошла.

— Это Витя, — сказала Киса, поглаживая мой значок. — Теперь ты тоже будешь его любить, и мы будем подругами. Всегда! Сядешь со мной?

На уроке она долго рылась в портфеле, нашла кассету с записью и сунула ее мне.

— Кисина! — заорала учительница.

Киса недолго сидела тихо, скоро она опять стала копаться в портфеле. Достала коробку из-под леденцов, откуда тут же посыпались на пол и запрыгали по столу разноцветные бусины и бисер.

— Эх, Кисина-Кисина… — уныло повторила учительница и повернулась к ней спиной.

Киса нанизывала на леску разноцветный бисер и поясняла мне шепотом:

— Красно-белая фенька — свободная любовь, желто-черная — ан… анар…хизм. Ну это когда всем все равно.

Спустя пять минут она снова расспала содержимое своей баночки и долго лазила по полу, под партами, сгребая бисер толстой ладошкой вместе с пушистыми клочками пыли, скомканными записками и прилипшими к ним жвачками.

…Так и вижу ее толстую задницу среди парт…

К метро мы шли вместе, по Чистопрудному бульвару. На лавках и земле расположились анархисты в черном, говорившие что-то недоступное моему пониманию, хиппи с гитарами, панки с разноцветными гребнями на голове, увешанные хозяйственными булавками. Раньше я старалась быстрее миновать их. Теперь, когда за руку меня держала Киса, мы остановились и поговорили с некоторыми. Они отнеслись к нам, как к своим — не то что в школе.

Парень с длинными волосами, стянутыми хайратником, предложил нам послушать «музыку сфер».

— А что такое музыка сфер? — спросила я.

— Это тайна, — шепотом рассказывал нам Джордж, — нам об этом в муз­училище не рассказывают. Еще называется музыкой гармонии. Аристотель считал, что движения светил в космосе рождают прекрасные звуки, похожие на едва слышный звон серебряных колокольчиков.

— Так что ж нам — в космос лететь? — спросила Киса.

— Нет, при наличии фантазии музыку сфер можно послушать и здесь, — ответил Джордж и вынул из рюкзака, украшенного пацификами, какую-то длинную серую кишку.

— Это шланг, с помощью него мы и услышим музыку гармонии.

Джордж стал размахивать им в воздухе — и воздух запел, тоненько-тоненько, нежно-нежно.

Когда концерт кончился, я спросила:

— Где ты его купил? Я тоже такой хочу! А то у нас в семье гармонии не хватает. В магазине «Путь к себе», да? Там еще книги Рерихов, магические кристаллы и пирамиды?..

— Нет, в обычном хозяйственном магазине, — ответил Джордж и подарил мне шланг.

Дома после ужина я достала свой сокровенный подарок и стала размахивать им в воздухе кухни. Звуков не выходило. Очевидно, с гармонией у нас все было очень плохо…

Заглянувший на кухню папа спросил, откуда это у меня. Я ответила, что это для гармонии в семье.

— Точно! — сказал папа, открыл дверцу под мойкой и стал прилаживать шланг. — Наш-то давно дырявый, я только недавно заклеивал. — Вот мы с тобой гармонию наведем-то! А то мать давно злится…

Запахло канализацией, помойкой из ведра. Со слезами я ушла в свою комнату и поставила Кисину кассету.

Долгожданный смысл жизни явился незамедлительно. Песни Цоя завораживали, вводили в транс, в двух словах объясняли несовершенства мира, над причинами которых не один век бились мудрецы. Азиатская красота Виктора поразила меня раз и навсегда, — черные-черные глаза, черные-черные брови, черные-черные волосы, черная-черная майка, черные-черные джинсы… Я пришел к тебе, отдай мне свое сердце!

Вскоре в школе я увидела Кисину мать, тетю Зою: она приходила в школу. Сквозь полуоткрытую дверь класса я слышала, как она всхлипывала, упрашивая классную руководительницу еще потерпеть ее дочь:

— Сама с такими вошкаюсь… Я в саду воспитательница.

Из воспитателей тетю Зою выгнали через месяц, и она устроилась официанткой в дешевое подмосковное кафе. Скоро ее уволили и оттуда — перевели в посудомойки: за пьянство и за то, что чересчур активно искала себе спутника жизни, причем на работе. Кисина мать и тут была довольнехонька: зарплата хоть и мала, а объедков на их с Кисой долю хватало.

— Мы теперь «ништяками» питаемся, как настоящие хиппи или панки, — с гордостью говорила мне подруга.

Начался ноябрь, и Киса допоздна ходила по ледяным улицам в своей джинсовке на рыбьем меху, вязаной желтой повязке на лбу, мини-юбке и летних кроссовках в дырочку, согреваясь глотком спиртного из чужой бутылки. Розовато-голубые от холода ее ноги выглядывали из колготок в сеточку, как бабушкина любимая картошка-синеглазка из авоськи. У Кисиной матери шла своя тусовка, менялись мужики, и она не пускала дочь домой, пока кавалеры не отвалят. Ключей же у девочки не было.

И Киса переехала ко мне.

— А вы живете бога-ато! — одобрительно сказала подруга, увидев югославскую стенку, большое зеркало в золотой раме, горящие по бокам чешские бра.

— Да так вроде все живут… — смутилась я.

— Не, не все… — повертела головой Киса. — Но мне это ни к чему! Мне нужны только Витины песни.

— Ой, срамотища!.. — проговорила она, глядя на гравюры Павла Бунина, изображающие голых одалисок, и зажала смеющийся рот руками.

Через десять дней родители встретились с Кисиной матерью и потребовали сделать для дочери дубликат ключей.

Год прошел, как один день — в комнате, оклеенной черно-белыми Витиными фотографиями, под круглосуточные песни из магнитофона. Тишина мне была невыносима, моя пустота желала наполниться звуками его голоса.

В начале сентября к нам прибежала Кисина мать: дочери не было дома два дня! Не у вас ли моя Кисуля? От тети Зои разило перегаром.

«Явилась не запылилась», — пробормотала моя мама, неохотно впуская ее.

Тетя Зоя потопталась на половике у дверей и объявила:

— Постойте… Я знаю! Знаю, где она! На песке!

— На каком еще песке? — удивился отец, набрасывая куртку. — Искать пойдем вместе!

— А ты куда? — не пускала меня мать. — Не видела ты еще тру… — и осеклась.

— Не будет трупа, не боись, Наташка, — крикнула Кисина мать моей уже у лифта. — Мы таковские: без боя не сдаемся!

По дороге к Серебряному Бору, в троллейбусе, шедшем от «Полежаевской», тетя Зоя рассказывала про своего прадеда:

— Служил при царе в этой… в конторе… писарем. Почерк у него был хороший. Тогда ведь чернилами писали. И песок нужен был, чтоб бумаги посыпать. Но не такой песок, что на дорогах лежит — а меленький, нежный… И вот прадед знал одно место на берегу Москвы-реки — особое. Это мне дед рассказывал, ему песок был не нужен, он хлебопеком служил. Однако отцу моему сказал: будет плохо, приходи сюда, здесь чисто, ляг в воду и пусть волны тебя ласкают — вмиг на душе легче будет. Отец, умирая, это место мне завещал, а я вот дочку сюда в прошлом году привела, когда прощения просила за гулянки мои…

Пробирались прибрежным ивняком, промочили ноги. В синем небе белела церковь Якова Бухвостова — уже триста лет. Тогда я впервые подумала, что никогда не буду одинока: со мной все те, кто видел эту церковь, кто молился в ней, — и те, кто не видел ее никогда, но жил на этой земле. И Кисины прадеды — и мои. Неисчислимая громада моего народа.

Киса лежала в воде и что-то мурлыкала под нос, не замечая нас, когда мы встали над ней.

Увидев нас, она расплакалась:

— Изменила я Витеньке…

Мать вытащила дочь из воды, усадила на траву. Накрыла с головой павловопосадским платком, отчего толстенькая и оттого выглядевшая старше Киса стала походить на бабу образца позапрошлого века.

— Шла я по улице, — говорила Киса, раскачиваясь и плача, как на похоронах, — за мной машина. Не хочешь ли прокатиться, спрашивает такой косоглазый, краси-ивый, почти как Витя. И в машине у него музыка: Виктор Цой! Ну, меня и повлекло. Подъехали к дому, он говорит: зайдешь в гости? У меня бананы есть, виноград, арбуз… и еще эти… как их? …киви, вот.

— А что такое киви? — спросила Кисина мать.

— …ну я к нему захожу, сажусь за стол. А там и шоколад, и рулет шоколадный, и бананы, и арбуз, и виноград. Виноград я один раз только ела. Он мне коньяку налил, шоколад дает. Подождал, пока я все съем, и говорит: коньяк пила? Я отвечаю: пила. Сладости ела? Я говорю: ела. Он головой качает: платить надо! Киви, знаешь, сколько стоит? Я испугалась — у меня денег-то нету. Ну и кинулся на меня. И вот я теперь дырка

— А что такое киви? — все спрашивала тетя Зоя. — Вкусно? Это такое желтое… как дынька малая, что ли?

— Он мне и денег дал, много!.. — говорила Киса, переходя от всхлипов вновь к рыданиям. — Измени-ила я Ви-итеньке-е! Падла я! Падла!..

И натягивала платок на самые глаза.

— Господи… Господи… — забормотал папа и потащил меня домой.

На следующий день Киса пришла в школу и пригласила всех кататься на речном трамвайчике, угощала мороженым и пирожными. Весь класс веселился за счет «имбецила». Однако на следующее утро ее снова встретили привычными словами:

— Твой Цой подавился мацой!

Доброта ее была младенческая, неосознанная. Хотя — все ли младенцы добры, раздаривают свои игрушки?..

За исключением прогулки по реке, год был для нас с Кисой беспросветным: мы по самые уши погрузились в депрессию переходного возраста.

Лишь одно событие сделало нас тогда безмерно счастливыми — и несчастными впоследствии: концерт Цоя. От красоты Виктора, его длинных ног, блестящих черных волос, магии его движений, императивности воззваний сладостно и мучительно щемило сердце. Боль и сладость было не различить. Он взмахнул челкой — и душа рванулась к небесам, он опустил голову — ты погружаешься в тоску. Он обращался к душе напрямую, — как некогда Есенин, — минуя социальное и идеологическое в нас, — то, к чему апеллировали в те годы его коллеги-рокеры. Вообще минуя разум. Простые слова его песен будто бы звали сломить в себе привычки прошлого, направить силы в сторону самоизменения — в масштабах страны — но послание, стоявшее за словами, было неизмеримо выше. Предсказывало суровые испытания на уровне духа, готовило к ним.

Власть Цоя надо мной была гигантской, больше которой не бывает. Это была власть Единственного, несравненного возлюбленного, тень которого посещает нас только в юности, — и вместе с тем посланника Вечности. С тех пор никто и никогда не имел надо мной такой силы. На короткое время концерта он давал ощущение божественной полноты бытия: в те минуты мы жили рядом с нейтронной звездой…

Истощенная прочувствованным, я упала в кресло. Киса, как и прочие, продолжала танцевать, — вернее, топтаться на кресле, поломанном предыдущими адептами. Когда концерт закончился, оказалось, что она не может опереться на ногу. Во время выступления Киса не чувствовала боли. Мы вызвали скорую. Прибывшие вскоре врачи констатировали перелом.

В больнице Киса все время спала и просыпалась только для того, чтоб рассказать мне свои сны:

— Вызывает меня директор школы и говорит: если ты будешь любить Цоя — умрешь в 22 года. И останешься без диплома.

Однако свидетельство о восьмилетнем образовании Киса все же получила и подалась в кулинарное училище — туда брали без экзаменов.

За год мы увиделись только однажды. Поехала я к подруге наудачу: после расселения коммуналки Кисе и ее матери дали однокомнатную квартиру на «Петровско-Разумовской» и телефона у Кисы не было. В переходе я у всех спрашивала, не знают ли они, где Кашенкины бугры. По счастью, мне попались путники с тяжелыми сумками и подсказали, в какой стороне искать автобус. В автобусе про Кашенкины бугры — или поля? — не знал даже водитель.

Бог знает, как я нашла нужный дом и квартиру. Когда я вошла, компания мирно выпивала. К моему удивлению, Киса даже не встала мне навстречу, — только слабо помахала рукой, как Брежнев с трибуны. За столом сидели она, ее соседка-одногодка и их матери. Киса изменилась: стала еще телеснее, груда­стее. Исчезло детское простодушие — в голосе, в поведении. Щекастое ее личико стало мрачным и приобрело какую-то тяжеловесность. Уловив это, я сразу возненавидела эту перемену.

Меня усадили, положили жареной картошки. Киса привстала, чтобы налить мне водки.

— У-у! — заскулила она, садясь обратно.

— А болючие эти уколы, говорят, — сказала Кисина мама.

— Какие? — спросила я.

— От сифилиса.

Что такое сифилис, в свои пятнадцать лет я точно не знала: вроде какая-то болезнь.

Помолчали.

— Как училище?

— Ушла. От аборта чуть не померла, болела сильно.

Что такое аборт, я знала.

— Бедняжка-а… — только и протянула я, обалдевшая от ужаса. — А теперь что — отдыхаешь?

— Какой отдых? — с негодованием вмешалась тетя Зоя. — Я целый день на работе — весь дом на ней! Стирка, уборка, обед! Собака!

Из-под стола вылезла тщедушная взлохмаченная жучка.

— Вишь, какие ляжки наела! — сказала Кисина подружка из соседней квартиры. — Откликается на кличку «Союз-контракт».

— Почему «Союз-контракт»? — спросила я.

— Куриные окорочка, — объяснила Киса. — По телевизору.

Собака злобно посмотрела на Кису: сама ты «Союз-контракт»! тебе больше подходит!

«Союз-контракт» теперь заменял «Житрест-промсосиска-рафинад» нашего детства.

— Витю слушаешь? — спросила я.

— Да пошел он! — фыркнула Киса.

— А… на песках бываешь? — спросила я, растерянная, не зная, о чем с ней говорить.

— Да пошли они! — так же откликнулась Киса.

Я было собралась домой, когда Киса позвала меня в свою спальню. У меня отлегло от сердца: все стены были завешаны фотографиями Вити. Нашего Вити!

— Тебе покрывало не нужно? Тонкое, сирийское? — спросила она, показывая ткань в огурцах, сложенную вчетверо и лежащую на кровати.

— Да нет вроде…

Подняв голову, я увидела такое же «покрывало» на окне: это была занавеска. Видно, Киса и ее мать опять сидели без денег.

В дверях стояла новая Кисина подруга, подбоченясь, и наконец, подала голос:

— Эта Ленка, с первого этажа, такая …!

— А еще говорит: Киса и ее мать — проститутки, — откликнулась Киса хмуро.

— Саму отодрали на чердаке, как кошку, в антисанитарных условиях! — добавила Кисина подруга.

— Кто отодрал?.. — спросила я из вежливости, не понимая значения слова. — Откуда отодрал?

— Наши ребята! — хором ответили девчонки.

— Так… Вовка кого поимел? — Киса стала загибать пальцы. — Меня, Светку, Таньку.

— И меня! — добавила новая подруга. — А Сашка? Тебя, меня, Светку, Таньку — и Ленку! — торжествующе заключила она.

Слово «поиметь» я знала. И мучилась, но уходить не хотела: докажи! Докажи мне, что ты все та же Киса, влюбленная, преданная, добрая, щедрая, готовая весь мир одарить! И я продолжала свои расспросы, которые приводили, увы, к обратному.

— А эта… Ленка — зачем вы с ней дружите, раз она такая? — с трудом выговорила я. — Она оказывает на вас плохое влияние.

Вдруг невесть откуда выскочила мамина фраза…

— Куда от нее деться… соседка, — сказала Кисина подруга.

— Так ведь она … с твоим… с вашими парнями спит? Вам что, дела нет?

— Он же мужик, — сказала Киса, — ему же каждый день надо. А если я… Если у меня праздники, например?

«Ну, слава Богу, хоть щедрость у нее осталась», — подумала я.

В этом кругу была совершенно отменена ревность и, похоже, наступал коммунизм, в то время как вся страна двигалась в обратном направлении.

— Ну пойми, Маш, — говорила мне Кисина подруга, — он же мужик! Он же должен с кем-то спать! Хотя… вот он был у бабки в Щелково две недели — и ни с кем! Мне подружки говорили.

— Там трепак гуляет — в Щелково твоем! — хихикала Киса.

— А трепак, он что, опасный? Дерется? — уже заинтересованно спрашивала я.

Трепак представлялся мне крутым парнем, в косухе, как у Цоя, владеющим у-шу и самбо, но, ясное дело, без тени Витиной харизмы.

Девки захохотали.

— Ну ты неплохо выглядишь, хоть и болеешь. Не похудела, — с облегчением сказала я Кисе на прощание — и опять промазала.

— Куда там — похудела… Помидором зовут, — мрачно пробормотала она и закрыла за мной дверь.

Шел девятый класс, и я захаживала в МГУ, к Джорджу, год назад подарившему мне водопроводный шланг для гармонизации пространства и бросившему свое музучилище ради филфака. Вроде для того, чтоб найти себе репетитора, а на самом деле — послушать «взрослых» дядек, которыми мне тогда казались все первокурсники. Я простаивала часы в синей от табака курилке и ловила каждое слово, понимая одно из пяти.

— Величайший жанр — это трагедия, драма, так и сами греки считали, — говорил Джордж.

— Нет, величайший жанр — это трагикомедия! — восклицал его оппонент, тощий рыжий очкарик. — Работать в этом жанре могут только философы! Ибо он говорит нам об относительности всех понятий… У вас Николаев читает?

Очкарик раскрыл учебник и процитировал:

— Трагическое может вдруг обернуться комическим… в жизни все относительно, абсолютное… появляется редко или отсутствует. Понятие трагикомедии как бы отменяет закономерности жизни, ее логику. В этом есть обусловленность: жизнь часто представляет парадоксальное нагромождение несовместного и прямого абсурда…

Я набралась смелости и перебила его:

— Хочу привести пример. Вот наша с Джорджем знакомая, Киса, рассказала мне, что в деревне, куда ездил ее парень, гуляет трепак, поэтому этот ее парень там ни с кем не спал. А я ее спрашиваю: а трепак, — он что, самбист, как Цой?..

Все захохотали.

— …а потом папа рассказал мне, что сифилис и триппер — трепак в просторечии — это венерические болезни.

— Вот! — погладил меня по голове рыжий очкарик. — Хороший пример. Твоей подруге сколько лет?

— Пятнадцать, — ответила я. — И она уже от сифилиса уколы делает, аборт был.

— Ну, это уже не трагикомедия — а трагедия, — сказал Джордж, — и все-таки, во всякой трагедии можно и нужно разглядеть смешное. В английском языке есть слово lugubrious. Означает «так ужасно — что даже смешно».

С тех пор Джордж не называл Кису иначе как Лугубриос. Я спорила, говорила, что по звучанию это имя подошло бы скорей красотке из латиноамериканских сериалов, и вообще Киса не абстрактное понятие — она живой человек, — но Джордж не соглашался. Я даже предлагала называть ее Помидором, как ее окрестили новые друзья.

15 августа 1990 года утро в деревне Сосновка началось с обычной перебранки родителей:

— Ради своей жены Навуходоносор построил висячие сады Семирамиды, — жаловалась мама, — а ты не можешь в честь меня воздвигнуть даже забор в деревне!

— Штакетника не достать, как и цементных столбов, — отпирался отец. — Кроме того, Семирамида была сначала сирийской царицей, потом ассирий­ской — и после смерти царя управляла страной…

Отец намекал на то, что мама ушла из своей Союзпечати много лет назад и сидела дома.

Мама грозно уперла руки в боки.

— Но ты же еще не умер!

— Предполагают, — продолжал отец, — что она даже ходила в Индию — в военный поход.

В попытке заглушить грядущую перебранку я добралась до «Ригонды» и включила «Свободу».

— Сегодня у латвийского поселка Кестерциемс на своей автомашине разбился насмерть известный рок-певец Виктор Цой…

В электричке у меня была одна мысль: найти Кису — уж с ней мы бы все выяснили! Журналисты любят вранье. Он не мог умереть! Потому что бессмертен.

На Чистопрудном Кисы не было, на Гоголях тоже, — оставался Арбат.

В Кривоарбатском переулке, прислонясь к стене дома, сидели люди, тут же была и Киса. Она молча предложила мне сигарету и глоток «Агдама».

В это время какой-то парень поднялся и, макая кисть в банку с черной краской, стоящую у ног, размашисто написал на стене дома: Погиб Виктор Цой.

К нему подошла Киса, взяла из его рук кисть, зачеркнула его надпись и начертала свое: Цой жив!

Так чувствовала и я: люди не живут, а существуют — так как он может быть мертв? Когда заполнил собой весь мир?!

Подруга повернула ко мне лицо: оно было светло, как никогда. Глаза глядели ясно, решительно.

— Давайте, кто сколько может, — командовала она.

Ей сыпали деньги, клали купюры. Она совала деньги в нагрудный карман джинсовки, застегивала его на пуговицу. Попросила у кого-то английскую булавку и для верности приколола верх кармана к куртке: чтобы не высыпалось.

Неужели это была она, — вечно сонная, разгильдяистая двоечница, не отличающая любви от разврата, покрывала от занавески, киндзмараули от агдама, Цоя от проезжего киргиза? Она! И это была вершина ее жизни. Снизошедшее внезапно сознание своего предназначения.

— Мне теперь нужно на Украину, в Минск — и всюду, куда я могу пробраться! — крикнула Киса.

Она ударила кулаком по крышке банки с краской, чтоб не сохла, сунула в карман кисть, на ходу схватила протянутую ей ветровку и быстро пошла к метро «Арбатская».

О перемещениях Кисы я узнавала по радио, от Севы Новгородцева: Стена Цоя возникла недалеко от Памятника Славы в Днепропетровске, в Минске на Ляховском сквере, в Могилеве на Ленинской улице…

Прозвище Помидор она теперь носила гордо — оно было известно половине Союза! Приходя на тусовку — Гоголя, Чистики или Арбат, — я неизменно видела завернутый в фольгу бутерброд с сыром с надписью «Помидору», который разрешалось съедать только после 12 ночи — если она не приезжала. Назавтра готовился новый, и опять ждал ее. Теплые вещи и продукты для нее резервировались везде, где собирались неформалы: в Киеве, Риге, Питере, Екатеринбурге и даже Алма-Ате.

Через год Джордж пригласил меня на Кисину свадьбу — она выходила замуж за водителя из Балашихи. Сам он бросил филфак и работал столяром.

Спустя три дня позвонила сама Киса и сказала, что свадьба отменяется:

— А ну его! — жениха, значит. — Дурак дураком. Говорит, стены портишь. Только покрасят — а ты, глядь, уже изрисовала! Народное добро переводишь!

В тот же день мне набрал и Джордж:

— Я же тебе говорил: Лугубриос! Такой девке — и повезло найти дурака, да еще в наше время! Предложил замуж! А она отказалась. Ну, мазала бы свои стены в свободное время, не говоря мужу…

— Ты думаешь, Люба Шевцова не рассказала бы Сереже Тюленеву, если бы шла на подвиг? — спросила я строго.

Джордж рассмеялся и повесил трубку.

«А еще к тусовке прикалывался», — подумала я про него с осуждением.

В следующий раз Джордж проявился через пять лет, я заканчивала третий курс.

— Приходи в церковь Успения на Кисины похороны. Я теперь священник, отпевать ее буду.

Стоял октябрь. В сельской полуразрушенной церкви из поломанных рам шел слабый свет и волны холода, с колонн крошился кирпич, алтарь был сколочен наспех, бумажные иконы наклеены на дерево.

Джордж — теперь отец Григорий — пытался выглядеть солидно, но сбивался, гундел и растягивал слова, как зажеванная кассета, вычитывая из тетрадки текст службы.

В гробу лежала худая женщина средних лет в синем школьном костюме.

— В школу ходила в джинсовке и свитере, в гробу лежит в школьной форме, — бормотала я, ощущая ледяной комок в груди.

Когда «священник» закончил, я отвела его за колонну:

— Джордж, это не она. Может, у тети Зои были две дочери?

— Отец Григорий я! Не называй меня Джордж!

— Когда семинарию успел закончить, отец?

— Теперь храмов вон сколько открывается, священства столько нету. Семинаристов берут. И даже вообще без духовного образования!

— Да это не она!!!

— Она это, она. Не было у нее сестры… В тюрьме тубиком заразилась. Легкое отняли.

— Какая тюрьма, какой тубик? — вскрикнула я, но Джордж приложил палец к губам.

Неслышно подошла сзади тетя Зоя, обняла, уткнулась мокрым лицом мне в спину. Я чувствовала, как она шатается — от того, что пьяная, от того, что ее тащат в разные стороны какие-то бабы с детьми. Видно, родственницы: единственная наследница умерла.

В пазике было зябко, гроб трясло. Тетя Зоя держала в руке крест из двух штакетин, покрытый морилкой, с наклеенной на него Кисиной фотографией в полиэтилене. Дети ныли. Джордж сидел впереди меня, молча смотрел в окно.

Ледяной ком в груди все нарастал, и я, чтоб не ухнуть в обморок, стала говорить:

— Души нет, вот она и не похожа на себя. Душа-то в небо ушла. Душа выражает характер человека… Что молчишь? Скажи что-нибудь. Меня тошнит.

— Укачало, стало быть. Ясное дело, душа…

— Из тебя поп не лучше, чем столяр, столяр не лучше, чем филолог, а филолог не лучше, чем музыкант! — разозлилась я, и злость вернула мне силу. — Ты расскажешь мне, что произошло?

— На поминках, — ответил Джордж.

Тетя Зоя положила на грудь Кисы иконку св. Екатерины, — тогда я и узнала, как звали мою подругу. Я, попросив разрешения, переложила иконку в изголовье, а на грудь положила кассету Цоя.

Могильщики накидали холм, получили свое и пошли по аллее.

Тетя Зоя воткнула в землю криво сбитый крест.

Я оглядела всех нас: Кисина мать, три бабы с двумя детьми, Джордж и я. У Джорджа из кармана выглядывала купюра.

Наискось от могилы, через дорогу, высилась гора мусора, из нее торчал сваренный из железных уголков памятник-пирамида, на острие — красная звезда. На солнце играла полустертая краска-серебрянка.

Джордж проследил за моим взором, мы переглянулись:

— Лугубриос! — засмеялся он. — Я ж говорил: Лугубриос!

— Дурак! У тебя деньги есть? От тети Зои получил, за отпевание. Пойди, догони могильщиков, пусть перенесут памятник на Кисину могилу.

Он побежал по аллее, с развевающимися длинными волосами, в рясе, похожий на испуганную бабу.

В это время немало наших — из хиппи — стало священниками: они были «профи» только в страданиях, учились плохо, делать ничего не умели.

Когда наконец был установлен памятник герою, тетя Зоя вынула из кармана Кисину черно-белую фотографию, я порылась в своей торбе и нашла скотч. Прилепили фото.

— На первых порах пойдет, — сказала Кисина мать.

Джордж приблизился к могиле, поднял руку.

— Киса… Катя… — начал он, — лежит под памятником герою. И это не случайно! Она и была героем! Героиней! Друзей и почитателей у нее было больше, чем у матери Терезы! А почему? Она была отважной, доброй, щедрой! И не было на карте СССР такого крупного города, где бы молодежь не знала, кто такая Киса-Помидор! Она боролась против забвения, как могла! Против Хроноса, бога Времени! Которого боятся даже боги-олимпийцы! Она боролась за то, чтоб нашего — может, последнего! — настоящего лидера помнили всегда. Виктора Цоя! Цой провозглашал идеи высокого служения Добру и Чести! Бескомпромис­сность! Он ушел в крестовый поход, откуда нет возврата… — он заплакал. — Киса боролась за то, чтоб героя не забыли! И, значит… значит, сама была героем!

На поминках мать усопшей хвалилась без умолку:

— Катя могла стать артисткой! Да! У нее талант был! Когда ее из кулинарного техникума выперли, она полгода работала в цирке. Кормила зверей. Отважная была, не боялась в клетку заходить! И вдруг сдох медведь. То ли еда плохая была, то ли простудился. Все одно — сдох. Обвинили мою Катю! И директор цирка говорит: откуда другого медведя взять? Что, с Приморья привезешь или в Тверских лесах выловишь? Мы бедный бродячий цирк. Покойного-то мы в Битце поймали, кто-то из новых русских в квартире держал, а потом выгнал… А зарплату артистам чем платить? Будешь, Киса, пока за медведя! — Как это? — спрашивает доча. — А мы шкуру с медведя сдерем, ты в нее залезешь. На животе шнуровку сделаем. И Катька моя изображала медведя! И рычала за него, и на велосипеде трехколесном каталась. А потом, когда они в Финляндию поехали, на гастроли, ей там замуж предлагали… Немолодой — зато финн! Могла бы стать мадам Куонен! Но она выбрала мертвеца, он ее за собой и утащи-ил…

Тетя Зоя опять плакала. Дети смеялись, услышав рассказ про медведя. Тетки сидели, вытаращив глаза.

— Не надо ее упрекать! За всех нас решает Бог, — произнес Джордж. —
В Библии сказано: без Моей воли с вас даже волос не упадет! Надо учиться смирению. Смиренному-то легче жить.

Тетя Зоя кивала и заваливалась на диван в обморочной дреме.

Когда мы с Джорджем поднялись, она очнулась и позвала меня:

— Маша, это я виновата. Показала ей те пески. Она как вышла из тюрьмы, говорит мне: мама, на мне много грязи. Как отмыться, не знаю. Пойду полежу в речке, пусть река очистит. И простудилась. А ей при туберкулезе было нельзя простужаться. Сентябрь уже наступал… Мне бы отговорить, а я верила в тот дедов песок, ду-ура!

Когда она уснула, мы с Джорджем ушли. Сели в кафешке у метро.

— В слесарном общежитии было, у меня, — рассказывал Джордж. — На нашем курсе два узбека учились — Тимур и Муслим. Муслим сидевший был, я его побаивался. Киса пришла ко мне в гости, ну и бутылку захватила. У нас уже стояли две. Она села с нами и говорит: узбеки тоже красивые, но мне больше киргизы нравятся, они на Цоя больше похожи. Тимур засмеялся, а Муслим за узбеков обиделся, подначивать ее стал: «Я, говорит, знаю только одну его песню. Встань рядом со мной, вставай рядом со мной! Теперь ее бы переделать: Ляг рядом со мной, ложись рядом со мной!» Киса сначала хихикать начала, мол, кадрит он ее, а потом до нее дошло, что он над Витиной песней издевается. И, стало быть, речь идет о кладбище. Она так странно посмотрела на него и говорит: «Ты меня можешь ругать — а его не трожь, понял?» А он спрашивает: «А если трону, то что?» А она отвечает: «Получишь по полной!» Муслим кровью налился, шипит: «Если б мне жена такое сказала, она б у меня битая была! Когда я пьяный прихожу, она вообще на крышу залезает и лестницу с собой затаскивает. И сидит там, пока не просплюсь, слезать боится. У нас в Узбекистане уважают мужчин!» «Вот и ты уважай наших!» — говорит Киса и тоже краснеет от гнева. «Ладно, — соглашается Муслим, — прощу тебя на первый раз!» И нам наливает, а ей — нет. Я вмешался. Говорю: Киса, тебе пора! И за руку ее взял. А она пьяная, вырывается. И говорит мне: «Ты хозяин, твоя комната, чего мне не наливают?» «А у нас водка кончилась, — опять говорит Муслим. — Надо Бека позвать, он меня уважает, я его старше, он всегда готов для меня постараться. Я придумал для него халяву: и деньги дают, и водку. Ты, — обратился к Кисе, — сейчас оценишь». И Тимура посылает за Беком этим, пусть, дескать, тот водки принесет.

И входит Виктор Цой. Один в один — лицо, прическа, черное пальто. Черные джинсы, белые кроссовки… Мы с Кисой замерли. Она побелела, поднялась — вроде идти к нему… А Муслим спрашивает: «Что, принес?» Цой.. то есть Бек, достает из кармана пальто бутылку и ставит на стол. «Молодец, — хвалит его Муслим. — Общага на мели, зарплата завтра. Откуда взял?» Киса так и стоит белая, не шелохнется. «Как обычно», — сказал Цой-Бек. «А как обычно?» — спрашивает его Муслим и нехорошо так улыбается. А Бек отвечает: «Говорю, привет, ребята. Водкой не угостите? Денег нет. Проездом я…. На меня так же вот смотрят, как вы сейчас. И дают. А потом спрашивают: Ты откуда… взялся?» «И что ты им говоришь?» — спрашивает Муслим и смотрит на Кису. «Что всегда. Что выжил». — «Здорово? Это я его научил», — с гордостью говорит Муслим и проводит рукой по Кисиной заднице.

Тут до Кисы, наконец, доходит. Она хватает нож, которым хлеб резали, хочет в Бека воткнуть, но не может — лицо родное! — разворачивается и тыкает несколько раз Муслима.


Источник