Малая проза
August 16, 2020

Олений парк

Один рассказ каждый уикенд

АРТЕМ СЕРЕБРЯКОВ

наше детство

Долгое время наш городок, Олений Парк, был совершенно беден и скучен и отличался от других лишь строжайшей нежностью, в которой воспитывались девицы на выданье, и раскинувшимися по всей окрестности лугами и лесами, где водилось редкой окраски оленье племя. Девочек наших с самого детства готовили к тому, чтобы всем телом служить своему господину; они росли кроткие и покорные, ожидая в благоговейном страхе приезда богатого человека – иногда только узнавшего о городке, но чаще уже имевшего дело с нашим достойным товаром. Девочки знали, что если будут служить хорошо, то, наскучив господину, получат маленький милый домик где-нибудь подальше от Оленьего Парка и будут жить там до конца своих дней, растить нежеланных детишек и ни о чём более не беспокоиться.

Что касается оленей, то интерес жителей нашего городка в них был значительно меньший, чем в детях. Оленье племя, водившееся в этом месте ещё до того, как наши достойные предки здесь обосновались, никогда нас не беспокоило, хотя и привлекало сюда незваных гостей – каких-то художников или поэтов, в общем, тех, кто не был нам интересен, к тому же мог отпугнуть излишне осторожных покупателей. Но иной раз даже и житель Оленьего Парка, встав рано поутру и выйдя в одиночестве на улицу, мог испытать некоторое наслаждение от внешнего вида этих животных, прогуливающихся в округе без страха смерти, свойственного более развитым существам. Шерсть здешних оленей была невообразимых цветов и оттенков, которых мы не встречали более ни в природе, ни в настоящей человеческой жизни. Для жителей Оленьего Парка, больше думавших о пользе, чем мечтавших о неведомых красотах, эти животные были просто «яркими», но посещавшие наш городок чудаки знавали для всей этой яркости название: ализарин, бирюза, аквамарин, лазурь, шартрез, коралл, индиго… Обычно каждый представитель оленьего племени носил шерсть своего цвета, но в редких случаях несколько цветов переливались в одном звере, и в свете утреннего солнца подобное зрелище неизбежно оставляло след неведомого беспокойства на сердце, который смывался разве что к вечеру, при старательных возлияниях.

Как бы то ни было, жизнь наша шла спокойным и размеренным шагом, однако же теперь она никогда не будет такой, как прежде. Мне предстояло стать свидетелем великих перемен, и начало им было положено в то время, когда я маленьким мальчиком жил счастливо и вольно, избегая внимания родителей, устремлённого на двух моих сестёр (на них возлагались большие надежды). Я ещё не успел возмужать и почти не привлекался к работе по дому или на участке. Таких, как я, оторванных от дома мальчишек, было немало, и мы совместными усилиями пытались разорвать ту спокойную скуку, которая обыкновенно царила в Оленьем Парке.

Наша мальчишеская жизнь включала в себя: конфликты между бандами сорвиголов, иногда переходившие в настоящее военное положение; воровство, порчу имущества и прочие безобразия, творившиеся во время военных походов по чужим дворам; подглядывание за девочками, большая часть из которых – кроме дородных тушек, подходящих лишь к вынашиванию детей, – предназначалась не нам, а чужакам. До поры до времени наша жизнь не касалась оленей – отношения с животиной ограничивались скотом, за которым нужно было ухаживать, или случайной мелкой тварью, которой не повезло оказаться в руках особо любознательного энтузиаста. Заметив пятна оленьей краски среди деревьев или увидев вдалеке пару-тройку зверей, вышедших поутру на луг, мы, слишком занятые своими делами, оставались к ним почти равнодушны, разве что уделяли минуту, чтобы бросить в их сторону камень-другой. И когда он, тот, кому предстояло изменить судьбу нашего городка, предложил отправиться в путешествие по окрестностям, это не имело никакого отношения к жизни оленьего племени.

***

Ему было столько же, сколько и мне, к тому же мы росли по соседству, сцепленные вынужденной дружбой. Он отличался от нас уже тогда, он был лучше нас, смелее и ловчее любого из нас, и я гордился дружбой с ним, я мог сказать – вот он, Адонис, мой друг, он смельчак, весёлый безумец, он настоящий баламут. Баламут. Он не был каким-то жестоким или странным мальчиком, и эта затея с путешествием, я уверен, была всего лишь очередной попыткой вызвать хоть какую-то дрожь в застоявшейся воде нашей жизни. Мы собрались рано поутру, заверив родителей, что не будем далеко уходить. Нас было десять, а может, немного больше, и мы вышли за известные нам границы Оленьего Парка, направившись через луг к лесу. Цели у нас никакой не было, разве только доказать нашим недоброжелателям из других дворов, что мы не жалкие трусы, как они. Вскоре мы почти потеряли наш низенький городок из виду и, окружённые пустотой луга, двигались к лесу молча; вошли в него с трепетом, как в волшебную страну. По пути мы замечали оленей то там, то здесь. Они не боялись нас, они были свободные и спокойные, и мы, находясь теперь на их земле, не осмеливались больше бросать камни.

В лесу мы бродили недолго, солнце едва перевалило через зенит, когда мы вышли с другой стороны к совершенно незнакомой земле. Мы наткнулись на целую семью оленей, отдыхавших на лугу и безучастно смотревших на нас. Мы услышали шорох справа, среди кустов неизвестных нам растений. Оранжево-красное пятно, показавшееся там на секунду, снова исчезло. «Их нечего бояться», – сказал Баламут, но мы всё-таки решили повернуть обратно, чтобы вернуться домой до темноты.

Мы шли через лес, гордые и будто ставшие немного взрослее, когда где-то рядом зазвучал не то стон, не то плач. Не будь мы столь осмелевшими, вряд ли бы свернули со своей тропы. Но мы пошли и наткнулись на оленёнка, жалкого и смешного зверёныша облепихового цвета; он упал и дрожал, он никак не мог подняться, кажется, повредив ногу. Мы подошли ближе – никто и никогда прежде в нашем городке не видел оленей так близко, уверен я. Но едва Баламут положил на оленёнка руку, как вдруг будто из ниоткуда появилась яркая, небесного цвета фигура, которая бросилась к нам – бросилась прямо на него. Огромный, великолепный и страшный олень взмахнул копытами и обрушился на Баламута. Тот увернулся, вскочил, и мы побежали, но быстрый олень преследовал нас, он махнул головой и задел ногу Баламута своими огромными рогами, и тот упал, но, крича и плача, смог вновь подняться, и вновь упал, однако олень, приблизившись к нему настолько, что одним рывком мог бы покончить с ним, вдруг остановился. Он взглянул на Баламута, а затем и на нас, остановившихся вдалеке и ожидавших жестокой расправы. Олень смотрел на нас мудрыми и удивительно спокойными глазами, он вдруг, осознали мы, растерял весь свой благородный гнев, поняв, что потерявшемуся малышу ничего не угрожало. Развернувшись, олень пошёл прочь.

Успокоенные, мы подошли к Баламуту. Его трясло. Он рыдал, скорчившись и закрыв глаза, и вдруг закричал что есть силы. Мы смотрели на него и видели, как ужас, и обида, и боль сливались в единую реку ненависти, и лицо его вдруг стало совершенно мне незнакомым, я испугался его и почувствовал, что он поведёт нас за собой и будет сильнее, чем кто бы то ни было прежде. Другие, казалось, чувствовали то же, и когда Баламут, справившись с собой, поднялся, от него не осталось ничего, кроме уверенной ненависти, и ненависть эта произнесла: «Пойдём». И мы пошли, и вышли из леса, и шли по лугу, не приметив больше ни одного оленя, и вернулись по домам, и ни тем вечером, ни каким другим не рассказывали родителям о том, что произошло.

***

После этого случая мы долго не видели оленей и мельком. Первое время не выходил к нам из дома и Баламут. Нам говорили, что он заболел. Одним утром родители отвезли его к доктору в большой город, и мы не видели его ещё с месяц, но потом он наконец вернулся к нам. Он был такой же, как и раньше, а может, даже смелее, веселее и резче, и лишь иногда я замечал на его лице какую-то отчаянную злость на всё и ничто; но я никогда не спрашивал, что с ним такое – заметив, что кто-то стал свидетелем его слабости, Адонис надевал свою обычную маску Баламута.

У Баламута, как и у меня, были сёстры, и незадолго до нападения оленя старшую выбрал для своих утех приехавший к нам господин. Нас, мальчишек, её судьба совершенно не интересовала, и мы забыли о ней, пока однажды по Оленьему Парку не прошёл слух о её возвращении. Как оказалось, ей удалось добиться больших успехов в высшем свете, и она направлялась к нам, чтобы проведать свою семью и одарить родителей за их бесконечную заботу и внимание к ней. Через неделю она и правда приехала, на огромной карете, нежная и изящная в алом бутоне платья. Она была улыбчива и добра и во время прогулки по Оленьему Парку шла рядом с роем бывших подруг, почти скрывая своё величие. Надолго она здесь не задержалась, и я бы, конечно, не стал и упоминать о её приезде, если бы он не сыграл существенную роль в истории нашего городка. После отъезда сестры Баламут сообщил нам, что она, тронутая убожеством Оленьего Парка, настояла на том, чтобы её любимый братик Адонис поехал за ней и провёл свою юность среди господ, офицеров, художников и чувствительных женщин, а не здешней шпаны.

Баламут не был ни капли несчастен оттого, что покидал нас. Напротив, когда я провожал его, одетого по какой-то нелепой моде, до приехавшей за ним кареты, мой друг весь был светел и шутил без умолку. На прощание он обнял меня и показал язык остальным мальчишкам. Мы смотрели, как уезжала карета, опустошённые, потерявшие своё общее сердце, и пошлёпали по унылой серости нашего городка, тем утром залитого дождём будто по самое горло. Серость эта царила все те семь или восемь лет, что Баламут не появлялся здесь, и мальчишеское веселье больше уже не приносило нам былой радости. Наш городок был спокоен и скучен, я и другие мальчики росли, наблюдая за тем, как наших сестёр отдавали в объятия сладкой жизни; как старели и слабели наши родители, которым всё больше требовалась помощь; как на окрестных лугах стали вновь появляться яркие пятна прекрасных оленей. Мы росли, и наши руки становились больше, и при взгляде на них можно было видеть, как уходит сквозь пальцы жизнь.

Адонис вернулся в Олений Парк подобно какому-то воскресшему божеству – громоподобно, на огромном коне, сияя белым офицерским костюмом с позолотой. Я не узнал его сразу – сам он оказался не столь физически развит, как можно было ожидать. Невысокий и узкоплечий, будто совсем иной породы, он, однако, был красив и грациозен, как свободный и счастливый зверь. Он всех нас помнил и называл по имени, и никогда прежде я не ощущал такого восторга, такого захватывающего чувства перемены. Первые дни мы окружали его с утра до ночи, выпрашивая и вкушая истории его приключений. Под присмотром сестры Адонис получил блестящее образование, после чего отправился на войну, где командовал и убивал сам, и победа в этой войне принесла ему славу, о которой мы в Оленьем Парке ничего не знали. Он рассказал, как затем три года путешествовал, объездив полсвета. Он учился у нескольких оружейных мастеров, говорил на десятке языков, обладал сотнями женщин; он был великолепен, и мы готовы были идти за ним куда угодно, лишь бы оставаться подле.

охота

Мы не знали, как долго Адонис будет оставаться в Оленьем Парке, – первую неделю он ничем не занимался, лишь спал в родительском доме до полудня, затем выходил во двор и сидел там, а мы собирались вокруг него и расходились только к ночи. Мы не спрашивали его, зачем он приехал, и сам он никак это не объяснял – свобода сильного позволяла ему делать всё, что заблагорассудится, не держа ответа ни перед кем. Но в один день жизнь наша, после его приезда и так охмелевшая, теперь уже совершенно и бесповоротно утонула во хмеле азарта и крови.

Привычная идиллия вечерних посиделок рассеялась в тот момент, когда Адонис, с полчаса рассказывавший какую-то занимательную историю, которую мы уже не в первый раз слышали, вдруг замолк и напряжённо уставился вдаль. Не понимая, что произошло, мы повернули головы в ту же сторону, и я увидел, как в закатном свете загорелись два ярких чарующих пятна – оранжевое и изумрудное. Почувствовал ли я тогда что-то, кроме недоумения? Ожидал ли я, что он, резко поднявшись, быстро, ровно стуча сапогами, будто маятник, отсчитывающий шаги смерти, поспешит в родительский дом, чтобы выйти оттуда иным, никогда прежде не известным нам существом? Наверно, как и другие, я был столь очарован им, что не мог представлять ничего, кроме единственного момента здесь и сейчас, когда я рядом с ним, когда слушаю его или следую за ним.

Я поднялся и последовал за Адонисом и тогда, когда он появился в дверях родительского дома и направился в сторону луга. Он нёс изрезанное узорами ружьё, непомерно огромное, почти в его рост. Но в руках его этот гротеск выглядел как древнее сокровище, великолепное и столь ценное, что сам я не решился бы к нему даже прикоснуться. Мы узнали потом, что ружьё это он сделал своими руками и так завершил обучение оружейному делу, а вместе с тем и своё долгое путешествие. Несмотря на огромные размеры, оно было удивительно лёгким и при этом с любого вообразимого расстояния било невероятно точно, на убой, и ни разу не подводило. «Сам не знаю, как оно удалось таким», – сказал он однажды то ли в шутку, то ли всерьёз, и в глазах его, заботливо осматривавших столь страшное оружие, поднималась волна смерти, та самая, увидев которую, понимаешь, какое великое изначальное зло несёт в себе человек. Волна поднялась и обрушилась на нас и тем вечером, когда мы дошли до ограды и он вскинул ружьё и стоял так вечную минуту в совершенной тишине, которую оленье племя знало в последний раз.

Выстрел пробил тишину насквозь, всё зазвенело и затряслось. Всю историю Оленьего Парка война обходила наш городок стороной, и мы впервые услышали, как рвётся полотно воздуха, как хлопок выстрела душит слух. Мы впервые увидели, как смерть появляется из ниоткуда, через секунду ускользая с полной сумой добычи. Изумрудный олень утонул в траве, а оранжевый рванул прочь и исчез в лесу. На секунду и мне захотелось исчезнуть, но когда Адонис повернулся к нам, улыбаясь божественным оскалом вышедшей из берегов, всепоглощающей ненависти, я оцепенел – и спустя мгновение счастливо подчинился. А потом я шёл по лугу, мы все шли, и наступающая осень шуршала у нас под ногами. Мы спешили – он двигался стремительно, и нам, всё утро работавшим, с трудом удавалось держать этот монотонный марш. Наконец мы увидели изумрудное тело с огромным чёрным пятном крови на груди. Адонис присел рядом с оленем и приподнял его голову за рога, смотря на нас всё с той же улыбкой господа и господина. Мёртвый взгляд оленя был спокойным и отозвался во мне какой-то неясной тоской. Морда его, со следами чёрной пены, казалась улыбающейся. Я не мог оторвать от них глаз – улыбка дарующего смерть и улыбка дарованной смерти. «Да начнётся охота», – произнесли губы Адониса. Губы оленя оставались неподвижны.

***

Первую половину той осени в Оленьем Парке шла основательная подготовка к охоте. Поначалу слегка расстроенный боевой несостоятельностью своих друзей, Адонис вскоре полностью подчинил нашу жизнь своей воле, освободив от работ и заботы о родителях и сёстрах. Целыми днями он лично тренировал нас, обучая тому, как искать следы, маскироваться и, конечно же, стрелять, – на свои деньги он заказал для нас оружие. Впервые в Оленьем Парке появился настоящий, собственный гарнизон – тридцать юношей (некоторым из которых, впрочем, уже посчастливилось стать мужчинами), вооружённые ружьями и ведомые самым страшным и беспощадным из сынов человеческих. Никто не спрашивал, зачем это нужно, и ни у кого не было сомнений в том, что застывшая жизнь нашего городка, быть может, впервые начинает поистине вершиться.

Совсем близко олени не появлялись, и каждые два-три дня мы выходили небольшими группками из Оленьего Парка и направлялись сквозь луг к ручью, залеску или кургану. Завидев оленей, мы припадали к земле и, передвигаясь осторожно, медленно, следили за ними, волшебно яркими, беспомощными. Они, казалось, не замечали даже друг друга, не то что нас, и, пусть и окружённые собратьями, были каждый сам по себе. Однако стоило кому-то из нас расшуметься, наступив на лишнюю ветку или споткнувшись о камень, единое пламя беспокойства загоралось в них, и через секунду их закатные, лимонные, сапфировые шкуры уже мелькали как световые пятна в глазах смотрящего на солнце. Мгновение, ещё одно, и их уже нет – лишь притоптанная взволнованной лёгкостью трава поднимается к небу. Пока они начеку, близко к ним было не подойти.

У Адониса почти ежедневно появлялись новые идеи относительно того, как должна быть организована охота. Некоторые были рождены его военной карьерой: мы организовали теперь уже ежедневное патрулирование окрестностей, а в самом городе ставили караульных; составили карту, на которую наносились места, где чаще всего замечали оленей; группы наши не меняли состава, чтобы во время охоты мы могли понимать друг друга с полуслова. Однако проблема настороженного спокойствия оленьего племени, мгновенно и единым порывом реагировавшего на любую опасность, первое время оставалась нерешённой, и один-единственный раз Адонис даже собрал всех, чтобы обсудить её. «Мы должны вселить в них страх, заставить бояться сделать лишний шаг, превратить всё их существование в погоню», – говорил он. Мы пытались найти выход, и один из нас, точно не я, предложил поджечь окрестные леса и луга, чтобы оленям некуда было скрыться, чтобы всё их племя утопить в панике.

Многим из нас, с упоением мечтавшим вовсе не о стрельбе и крови, а лишь о том, чтобы разбудить Олений Парк от вязкого сна, эта идея пришлась по нраву. Родившиеся во сне, мы понадеялись, что пожар прольёт свет на скатерть этой долгой ночи, а вместе с тем поможет и избежать лишних смертей – скорее всего, олени просто уйдут прочь, напуганные злобой огненного демона. Но план великого пожара был перечёркнут, когда Адонис, резко оборвав обсуждение, почти зарычал: «Никакого огня не будет. Пламя не служит, оно пожирает всё, оно пожирает даже смерть. Нам нужна их смерть, как они нужны смерти. Необходимо не прогнать их, а, наоборот, поймать в капкан». До сих пор я не понимаю ни смысла тех его слов, ни того, почему никто не мог их оспорить. Но именно капканы и стали той нитью, что связала весь план охоты воедино. «Они должны бояться сделать лишний шаг», – объяснял Адонис, и мы, подчинившись, учились ставить ловушки, и отныне каждый день окрестности Оленьего Парка наполнялись капканами. Одновременно с тем начались первые убийства. Кровь и дым стали тем, что увидел наш городок, пробуждаясь ото сна.

***

Поначалу мы, скорее, практиковались – выслеживали отбившегося от племени зверя, загоняли его и убивали, открывая огонь из десятка ружей; жертва падала, изрешечённая, и чёрная кровь лилась ручьями из дыр в яркоцветной шкуре. Азарт и былая мальчишеская радость, переполнявшие молодых охотников, казались мне иногда странными и даже будто неуместными, но я и сам раз от раза упивался ими, и, стоя перед заляпанной смертью тушей, заливался торжествующим смехом вместе с остальными. После одной из таких наивных расправ нас застал сильнейший за всю осень ливень; мы сразу разбрелись по домам, не отчитавшись перед Адонисом о своих успехах, – только тушу оленя, как и требовалось, принесли и оставили у его дома, ни в одном из окон которого не горел свет, несмотря на кромешную темноту, разлившуюся по городку вместе с дождевой водой.

Утром Адонис не выходил к нам дольше обычного, а вчерашние постовые шептали, что незадолго до нашего возвращения в город приехала не виданная ими никогда ранее девица. «Уж точно не одна из его сестёр», – уверяли они. Она прибыла в Олений Парк одна, направилась прямиком в дом Адониса и, кажется, не вышла оттуда вовсе. Нас это событие никак не смутило, хотя именно после той ночи Адонис принял решение, наделившее нашу охоту смыслом столь великим и замечательным, что всякие сомнения в правильности её, если они и были у кого, ушли окончательно. «Отныне, – говорил Адонис, – мы должны покончить с детскими шалостями по отношению к смерти. Оленья кровь никакими усилиями не смывается с шерсти, покрывая гадкой чернотой шкуры, на которые в иных местах может найтись заинтересованный покупатель (в первый и последний раз я слышал, чтоб он говорил подобными словами), – поэтому проливать её нужно как можно меньше». Адонис приказал: убивать следует с единого выстрела, а тушу по возвращении осторожно свежевать в его присутствии. Мы послушались беспрекословно.

Под конец осени охота стала единственным, что нас занимало и волновало, ей подчинились наши мысли и наши жизни, и всякий не окрашенный в чёрный цвет день казался нам пустым ожиданием чего-то настоящего. Но каждая новая смерть приносила всё меньше и меньше радости – преследование и убийство жертвы теперь потеряли собственную ценность, став необходимой для добычи шкур рутиной. Разве что сразу после убийства, когда мы подходили к убитому оленю, и тот, кто совершил выстрел, опускался на землю подле туши и приподнимал его голову за рога, демонстрируя, как тогда Адонис, улыбку смерти, – этот момент был для нас бесценным. Мы дошли до того, что брали на охоту с собой одного мальчишку, с рождения слабого и нездорового, а потому приставленного к нашим девочкам. Он был совершенно безобиден, развлекал их и ежедневно вот уже несколько лет рисовал их портреты – чудные карандашные наброски, которые знатные господа при посещении Оленьего Парка брали с собой, чтоб показать друзьям. Этот мальчишка был, наверно, единственным в нашем городке, кто вообще умел рисовать, и теперь после каждого убийства мы давали ему полчаса, чтобы он в своей маленькой книжечке запечатлел охотника и голову черногубого улыбающегося зверя в его руках. Рисунки эти теперь хранятся у меня, а сам мальчик давно умер, даже не успев познать женщины.

В окрестностях Оленьего Парка теперь было пусто. Олени больше не ходили к воде и не приближались к нашему городку. Многие из них были столь измучены страхом, что не выдерживали теперь даже долгой погони и быстро падали без сил, готовые к смерти. Но несмотря на свою обречённость, оленье племя никуда не уходило. Оно не покинуло наших лесов, а оставалось там, приговорённое нами к неизбежной гибели. К наступлению зимы мы, по моим подсчётам, убили больше половины всех оленей. В доме у Адониса теперь было развешано многоцветье оленьих шкур. Но никакой усталости от охоты, которую чувствовали некоторые из нас, он не ощущал, и каждое утро выходил к нам всё такой же живой и кровожадный.

***

Наверно, мне стоит объяснить подробнее, какую роль я сыграл во время охоты, пускай сколь-нибудь существенной она и не была. Нечего скрывать, что с лучшими из учеников Адониса или им самим сравниться я никогда не мог – стрелял не всегда верно, и долгое время на мой счёт приходились лишь те несколько зверей, что мы жестоко расстреливали на самом старте охоты. Стыдно признаться, но первый мой настоящий успех пришёлся только на начало зимы.

Вот уже с полчаса мы гнали аметистовую олениху, которую один товарищ мой ранил в бедро. Она плутала между деревьями, пытаясь добраться до самых тёмных мест леса, о которых нам уже прекрасно было известно, и наша небольшая группа (остальные шли за другим оленем, которого застали вместе с моей жертвой), разделившись, пыталась нагнать её с разных сторон. Сам я, однако, просто двигался по линии из следов и пятен чёрной крови на снегу, стараясь поторапливаться, так как вскоре должна была наступить темнота. Я нашёл её, измученную и испуганную, лежавшую неестественно, будто прикрывая что-то своим телом. Она уже не могла и не хотела бежать дальше, понял я, и, решив пока не звать товарищей, вскинул ружьё. Я мешкал. Мне хотелось, чтобы перед выстрелом случилось хоть что-то, чтобы она дала мне какой-то знак. Мне, думаю, хотелось знать, что она меня прощает, понимает, что руками моими правит воля более сильная, чем моя собственная. Но олениха, будто вздохнув, просто опустила голову на снег. Нога её была вся испачкана кровью. Я знал, что если выстрелю, то на звук прибегут мои товарищи, но мне отчего-то хотелось побыть здесь одному, поэтому, не спустив курок, я пошёл в её сторону.

Сблизившись с ней, я нашёл объяснение тому, отчего она лежала столь странно, – за ней прятался амарантовый оленёнок, совсем ещё крохотный и нелепый. Я замер; сделал шаг, другой. Он не пытался убежать, даже когда я оказался совсем близко, и в глазах его я увидел не столько страх, сколько совершенное незнание, непонимание того, что происходит. Оленёнок смотрел сквозь меня, он лизал шерсть матери и слегка постанывал. Он никуда не убежит, подумал я. Но всё это время не убегала и олениха – она спешила сюда, к родному другому сердцу, а вовсе не пыталась спрятаться от неизбежной смерти. Я вспомнил чувство недоумения, не покидавшее меня в детстве при наблюдении за оленями. В них была красота и грация, но не было страха смерти, который во мне самом был всегда, пускай тогда ещё только дремал. Оленье племя не покидало родной земли, потому что не боялось смерти – оно просто не знало её. Та опасливость, осторожность, которая останавливала их, не подпуская к нашему городку слишком близко, была, безусловно, страхом. Но они боялись нас – нас, а не смерти.

Я наклонился к оленёнку, схватил его и, почувствовав страшную, чужую силу в себе, переломил ему шею. Прислонившись к дереву, всё ещё держа оленёнка в руках, я ждал, когда издохнет его мать, а затем стал кричать остальных. Домой мы вернулись уже затемно. С этим единственным жалким охотничьим подвигом я, незаметный на фоне остальных, встречал середину зимы. Ни до, ни после я не припомню, чтоб зима была такой холодной, как будто наша людская злоба (единственное, что мы способны были в себе тогда унести) питала её. Этой зимой великая охота наша должна была завершиться, и каждый выход в лес казался теперь особенным, самым важным, и все стремились к тому, чтобы попасть в группу охотников. Мне среди них наверняка не нашлось места, если бы последние ежедневные походы не возглавлял лично Адонис. Его дружеской заботе я обязан тем, что могу рассказать, как всё случилось.

***

Под чистейшим, будто отполированным небом мы шли от капкана к капкану, проверяя, не попался ли кто, обыскивали укромные места леса, но никого не было. Кто-то уже предложил возвращаться, но Адонис, не слушая, продолжил идти со своим огромным ружьём наперевес. Мы еле поспевали, безуспешно пытаясь двигаться по снегу бесшумно. Адонис был уже так далеко, что его силуэт то появлялся, то исчезал за деревьями. Я заволновался и поспешил за ним, уже не думая о том, что могу кого-то спугнуть. Остальные двигались как прежде, поэтому я первым увидел, что наш живой бог уже остановился и целится куда-то. Но выстрела так и не последовало. Осечка. В гневе Адонис отбросил оружие.

Ясная и яркая, как небо в тот день, фигура огромного зверя возникла перед Адонисом и с великолепной грацией и силой боднула его, сбив с ног. Я побежал туда, одновременно крича остальных. Ноги проваливались в снег, я спотыкался и несколько раз падал, я проклинал себя за то, что позволил Адонису уйти так далеко. Зверь пытался растоптать его, но ему удавалось уворачиваться. Вдруг олень наклонился и, поддев рогами его тело, с лёгкостью откинул Адониса в сторону, как игрушку, и затем вновь бросился на него. Я обернулся и увидел, что остальные слишком далеко, а некоторые и вовсе просто стоят, заворожённые, не делая ничего, лишь наблюдая. Небесный олень, самый огромный из тех, что мы когда-либо видели, обрушивался на Адониса. Моё сердце ещё никогда не стучало так громко. Оказавшись метрах в семидесяти от схватки, я дрожащими руками поднял оружие и, почти не целясь, выстрелил. В небесной шкуре вспыхнул чёрный цветок. Остановившийся олень уставился на меня с немым непонимающим возгласом.

О чём мне кричал его взор? Я и сейчас уверен, что тот немой крик был обращён именно ко мне, но, оглушённый, я ничего не мог разобрать. Быть может, он проклинал меня за содеянное, и оттого пыль несчастий занесла дорогу моей жизни. Быть может, то был крик нескончаемой боли, раздиравшей его грудь, и он думал, что наградит этой болью и меня самого. В каком-то смысле так и случилось, но во мне навсегда осталась не его боль, а только воспоминание о боли. Быть может, олень лишь пытался понять, зачем я сделал то, что сделал. Но я сделал это лишь потому, что так делали все другие, и всё равно не смог бы дать ему никакого ответа.

Меня била дрожь, и по лицу, кажется, текли холодные слёзы. Отведя от оленя глаза, я выстрелил снова. Он покачнулся и упал. В тот момент ничего в мире как будто и не было, только снег, я и олень. И Адонис. Он поднял своё прекрасное ружье, подошёл к мёртвому зверю, и, зарычав, принялся бить его. Не стрелять, а просто стучать по звериной морде – сначала несколько раз резко колол, как копьём, ружейным стволом, пробив глазницу, а затем, взявшись за ствол обеими руками, стал бить прикладом. Он заносил оружие за спину и, яростно рыча, обрушивал его на тушу. Целился он по морде, но попадал редко, – от одного удара могло расколоться ребро, другой приходился на роговую ветвь. Это длилось долго. К нам подошли остальные, но никто не решался сказать и слова. Адонис продолжал эту жестокую казнь, бил без передышки до тех пор, пока не послышался треск, пока, наконец, приклад его замечательного ружья не раскололся. Отчаянным взмахом он отбросил ствол, и тот пролетел у нас над головами и утонул в снегу. Из мерзкого месива на месте морды оленя, хлюпая, текла кровь. Она сочилась и из ран на теле – ран, оставленных ружьём в моих руках. Адонис смотрел на изуродованную тушу с безумной улыбкой. Он тяжело дышал. На секунду Адонис взглянул на меня, потом засмеялся; он хохотал долго, как сумасшедший, а прекратив, тихо произнёс: «Это был последний».

наша старость

С тех дней прошло уже много лет, и вспыхнувшая после великой охоты слава Оленьего Парка значительно поутихла. Наступит время, когда никто и не вспомнит, что такой городок вообще существовал. Но тогда наша охота завершилась триумфом. Естественным образом Олений Парк из хранилища трупов превратился в мастерскую, где драгоценные шкуры обрабатывались, превращаясь в уникальные предметы роскоши. Оленья шкура была так мягка, нежна и податлива, что ей можно было обшить всё что душе угодно. Наш городок за невообразимую плату дарил самым важным и богатым людям ремешки и кошели, ножны и кобуры, а иногда целые платья невероятных цветов. Раньше мы не могли предоставить на выбор покупателю больше десяти-пятнадцати наших девочек, но теперь в городок повалило столько народу, что впервые в истории Оленьего Парка его жители повсеместно слышали даже иноземную речь. На несколько лет Олений Парк стал законодателем моды, местом, про которое не только некоторые господа, но и все богатые женщины говорили друг другу: «Вы просто обязаны туда съездить».

Но тот, кому Олений Парк был обязан более всего, не стал свидетелем этого триумфа. Вскоре после окончания охоты, подготовив нас к тому, сколь ценной и важной оказалась наша добыча, и объяснив, как с ней следует обходиться, Адонис исчез. На этот раз никто заранее не знал о его отъезде, неизвестно было и то, куда именно он отправился. В доме его остались немощные родители и все до одной хранившиеся там оленьи шкуры. Никогда больше я его не видел и совершенно не представляю, какой оказалась судьба моего прекрасного бога. Быть может, его подчинила себе смерть. Хотя скорее уж это он подчинит её себе.

Что касается остальных участников охоты, то, сказать по правде, более ничего великого в наших жизнях не происходило. Конечно, в Оленьем Парке остались не все – кто-то, уверившись, что его навыки в убийстве и выделке обязательно будут оценены по достоинству, покинул городок. Одни после скитаний и неудач вернулись обратно без репутации и достойных упоминания историй, другие, я слышал, сделали себе какую-никакую карьеру – и поскольку к этому времени слава Оленьего Парка уже начала угасать, такие люди если и заезжали к нам, то лишь затем, чтобы отдать уважение родителям, наградить их какой-нибудь безделушкой, или слугой, или домиком. Сейчас некоторых моих товарищей уже нет в живых, а среди тех, кто ещё остался, немного таких, что с готовностью и должной точностью вспоминают события охоты; поэтому мне пришлось взять на себя задачу хоть как-то записать эту историю. Я отчего-то люблю смотреть на рисунки, оставшиеся от того мальчишки, которого мы брали в свои походы, – могу делать это часами. Я составил список убитых нами оленей и огромное время уделил тому, чтобы выучить достаточно цветов, к которым можно определить их шкуры. Также я восстановил дату и примерное время каждого убийства, но не знаю, какой прок от всех этих расчётов.

На этом, кажется, всё. Наш городок медленно и скучно умирает, и я умираю вместе с ним. После охоты в Оленьем Парке больше не родилось ни одной девочки – вернее, ни одной живой девочки. Это представлялось случайностью первые пару лет, но сейчас если женщина понесла, то всё время её беременности превращается в ад неизвестности, ожиданий, надежд, молитв и страхов. Встречаясь с будущими родителями, всегда невыносимо испуганными, мы на прощание желаем, чтобы у них был мальчик. Пожелания эти, видимо, не часто помогают, во всяком случае, мне дважды пришлось хоронить своих дочерей, не успев подарить им имени или услышать их крика. Я готов отдать всё, чтобы этого на самом деле не случилось, но не знаю, кому и какую жертву нужно приносить. Впрочем, прошлая боль всяко лучше нынешней скуки. Больше мне не о чем рассказать.

Источник