Настоящая Грачева
Один рассказ каждый уикенд
АЛИНА ПУЛКОВА
Грачева догадалась, что я читаю ее дневник. Сколько хлестких замечаний за последний месяц! Вот, например, о моей ежедневной гимнастике, так раздражавшей Грачеву, что она извергала: «Соседка когда-нибудь сломает себе копчик. И поделом! Не будет выкручиваться, как обезьяна!» По выходным я, потея и чуть не плача от боли в мышцах, пробегала пятикилометровку в парке. Грачева реагировала: «Надеюсь, сегодня соседка не вернется, и ее труп будут искать с собаками»; или: «С наркоманами она еще не трахалась. Прорыв!»
«Не завидуй, Грачева!» — хотела поместить я в конце страницы, исписанной ровным, красивым, ни одной буквой не выступавшим за строчку почерком, свою решительную реплику, но сдерживала себя. Читать чужие дневники — преступление совести, и совершала его я, а не Грачева.
Переведя взгляд с тетради в окно, я задумалась о том, что же скрывала Грачева. В том, что она что-то скрывала, сомнений не возникало: девичьи дневники так не пишутся: мелкие события, бытовая чепуха и подглядывание за соседкой. Где чувства, внутренние переживания, которые некому поверить?
Грачева считалась одной из лучших на курсе, казалось, учеба была ее страстью, но об институте Грачева ничего не писала, о родителях — очень редко. В дневнике она записывала поручения, которые ей надлежало исполнить после возвращения из родного городка. Городок был не большой, но и не маленький, в нем имелся театр, второй по значению в области. Мама и папа Грачевой служили в этом театре и, судя по всему, были беззаветно преданы делу. Они просили дочь привезти то наборы театрального грима (и к нему — кисти определенных размеров), то накладные усы и бороды, то рулон ткани такого цвета, какой невозможно было достать в провинции. Еще мать настаивала, чтобы Грачева посещала воскресную службу в Покровском женском монастыре, но в дневнике я читала: «Воскресенье. Проспала. Матушка расстроится». Да соври ей, Грачева, и дело с концом!
Искусством, литературой Грачева не увлекалась. Ее книжная полка изредка пополнялась каким-нибудь фэнтези-романом, повествующим о великих колдунах Средиземья и крушениях королевских династий. Библию Грачева не открывала ни разу. Как закинула ее в ящик письменного стола при заезде в общежитие, так она там и лежала в том же обидном положении: раскрытая, корешком вверх, с подмятыми страницами.
Слишком много всего не хватало. Не растворилась же в воздухе целая жизнь!
Вдруг я стукнула себя по лбу: «Конечно, у нее должен быть второй дневник!» — и стала искать.
Прежде всего я полезла в шкаф. Одежду и постельные принадлежности Грачева содержала в порядке: на полках ровными стопками лежали зимние вещи, трикотажные кофты, майки, полотенца, наволочки. Я просунула ладонь между слоями полотенец и пощупала: не обнаружатся ли блокнот или тетрадь. Повторила несколько раз в разных местах, но безрезультатно. Сунула руку глубже, огладила выкрашенную краской заднюю стенку — ничего! Только пустые флакончики из-под сосудосуживающих капель. Грачева страдала непроходящим насморком. Она ежедневно вливала в себя по доброй половине флакончика и некоторое время могла свободно дышать. Но только действие капель заканчивалось, Грачеву атаковала злостная заложенность носа, и она сидела с открытым ртом, чем напоминала пучеглазую рыбку, случайно выпрыгнувшую из аквариума, и крупные, бледно-голубые, стеснительные глаза с покрасневшими веками только усиливали это сходство.
Под подушкой ничего не оказалось, а вот под матрасом лежала пухлая тетрадь в полиэтиленовой обложке.
Я раскрыла тетрадь и уткнулась взглядом в детскую фотографию. Коротко стриженная худая девочка, очень похожая на мальчика, прижимала к себе огромного, с ее детский рост, плюшевого медведя яркой, невообразимой окраски. В памяти вспыхнуло: нагретый поезд, словно рискуя жизнью, неуверенно останавливается на дальней платформе в Данилове, и со всех сторон к нему бросаются мужчины и женщины, волоча на себе и в клетчатых сумках разноцветных гигантских зайцев, медведей, слонов, тигров. Все эти люди наперебой кричат, пропихивают сумки и игрушки в тамбур, в открытые окна купе, толкаются, ссорятся, ругают проводниц, торгуются с вывалившими покурить заспанными пассажирами, у которых денег осталось только на порцию горячей картошки с малосольным огурцом и банку пива, а до Архангельска трястись еще целый день. На обратной стороне фотографии надпись — «октябрь 95 год».
Я отложила фотографию в сторону и стала читать. Отдельные фрагменты я перечитывала дважды, будто стараясь впечатать их в свою память, еще не понимая, какой в том будет толк.
«Боюсь выйти на улицу. Физически сложно переступить порог общежития. Подозреваю, что первая же машина меня переедет, захрустят кости. Твердо выучила дорогу к метро, пробегаю ее. В метро душно, боюсь упасть в обморок. Нос совсем не дышит. Терплю и считаю станции».
«Скучаю по маме. Она, конечно, по мне тоже. Прошу ее не давать мне картошку — что я, картошки не куплю? Но нет, ей важно, что своя. У меня болят руки от пакетов. Режут пальцы. Они красные у меня становятся, и кожа трескается. Никто не таскает картошку! Вчера высыпала ее за гаражом в кучу листьев. Стало стыдно. Стыдно за пропавший мамин труд, она же сорвалась на этой картошке! Что ее, идти из листьев доставать? Смешно!»
«Подселили соседку. Она красивая. Это ужасно!»
«Заблудилась. Не нашла Никитский переулок, очутилась на Никитском бульваре. А это другая улица! Прогуляла пару. Вернулась в общежитие и заплакала. Вот сейчас пишу и плачу. Я беспомощная и не должна была соглашаться на Москву. Если бы Романова не лезла, ничего бы не случилось! Зачем мать слушает ее, а не отца?»
«К соседке постоянно кто-то заходит. Я чувствую, как за моей спиной шушукаются, хихикают. Что они думают? Наверно, всё то же — тихоня, задрот».
«В метро в давке на меня навалился мужчина. Он дышал сверху вниз, и я чувствовала, какое горячее у него тело. Стыдно признаться, но было приятно. Наверное, это расстройство какое-нибудь психики. Но ко мне вообще никто не прикасается! Всех бы устроило, если бы я стояла за стеклом. Только мама обнимает. Но что она? Иногда так тяжело от матери».
«Сходила в кино на тупой фильм, зато ела попкорн и пила колу. Хорошее было настроение. В кинотеатре вымыла руки жидким мылом и высушила досуха под горячим воздухом, потом пошла не направо в общежитие, а налево, вдоль трамвайных путей. Прошла несколько улиц и вернулась. Хотела сесть в трамвай, но не решилась. Ни разу не ездила в трамвае. Как там себя вести?»
«Романова напела матери, что в Москве — одни маньяки. Теперь мать звонит каждый час. Я пригрозила, что отключу телефон. Хочу, чтобы Романова исчезла. Как-нибудь. Сама по себе. Это плохие мысли».
«Соседка приводит парней. Кажется, у нее их двое, третий просто собутыльник. Я ухожу в библиотеку, мне не нужно ничего объяснять, и так вижу! Читать, конечно, не могу, всё воображаю, чем они там занимаются. Потом в комнате накурено. Что они находят в этих сигаретах? Пробовала я — только горечь во рту и насморк усиливается».
«Что дальше, Грачева? Алкоголь? Секс? Легкие наркотики?» — я впервые задала вопрос настоящей Грачевой. Ответа не получила; нечто, что носило настоящую Грачеву в себе, уже стояло за дверью и ковырялось в сумке в поиске ключей. За секунду я бросила тетрадь на место, под матрас. Времени убедиться, заняла ли она свою исходную позицию, мне не хватило.
Ну и погодка сегодня! И пейзаж за окном соответствующий: бесцветный, однообразный, как завтрак среднестатистического москвича из района Восточное Измайлово. Упрямый осенний ветер нагнал мрачных облаков и утрамбовал промозглую серость в узкие промежутки между «панельками», в дыры-проходы между массивами гаражей. Кого угодно такая атмосфера вгонит в меланхолию, а вот меня охватило чувство самого настоящего вдохновения. Хотелось мериться силами с изматывающей осенней хандрой, дразнить ее, гуляя нараспашку, без перчаток, зонтика и головного убора. Я открыла окно, согнав голубей с изгаженного ими отлива, чтобы впустить свежий воздух.
Грачева тут же натянула вязаную кофту и пересела на дальний угол кровати. Я заметила, что она страшно кутается: в три слоя наматывает шарф, шапку опускает до бровей и уже сейчас надевает шерстяные носки. Боялась заболеть? Зря. Болезнь — проверка на прочность.
— Не трусь, Грачева! — вслух произнесла я.
Обычно наши дни протекают в безмолвии. Я читала дневник настоящей Грачевой; моя жизнь, как есть, была ей известна, поэтому слова только обременяли наши добрососедские отношения.
Грачева скривилась, шмыгнув носом, но на мое дельное предложение — не трусить! — ничего не ответила. Уткнулась носом в учебник и ушла в себя. Как ловко она это проделывала! Превращалась в неодушевленный предмет, в скромную статую, не мешавшую проходу пассажиров длинной муторной осени, едущих кто куда, из одного пункта бескрайнего города в другой. Только Грачевой никуда не надо: она боялась простудиться. Должно быть, ее страх уходил еще глубже: она боялась простудиться и умереть.
— Никто не хочет умирать, Грачева, — я выстрелила окурком сигареты, чтобы он летел как можно дольше и дальше. До гаражей он, однако, не долетел, шлепнулся в лужу, из которой птицы пили воду. Грачева поднялась с кровати и залила порцию капель в нос. Потом высморкалась так, будто просквозившая комнату осенняя сырость вся поселилась у нее в носу, а не расползлась по душным углам.
«Не стоило в него влюбляться — он недосягаем. Дура набитая! Нужно было отсечь первый же интерес. Теперь что? Бег по кругу: фантазии, тоска, слезы».
Это про кого она пишет? На курсе «недосягаемых» не было, по крайней мере для меня. Наоборот, почти все мужские экземпляры были забракованы мной как незрелые, слабые, перекормленные учебой в хороших гимназиях мальчики, которые не в состоянии отвесить сколько-нибудь убедительного комплимента, не говоря уже о…
Грачева же какова! Куталась, пряталась, но не убереглась: влюбиться, что заболеть, а там глядишь — издыхать начнет. Опять Романову звать будем?
Поскольку других посвященных в думы и дела Грачевой в природе не существовало, я вознамерилась любым образом повлиять на ее судьбу, каким бы сомнительным ни выгорел результат.
Когда я вернулась из тренажерного зала, даже не поняла, что случилось. Грачева сидела в новой кофточке, смотрелась в косметическое зеркало и… красилась! Я поставила спортивную сумку на пол и затараторила, что «убегаю, срочное дело, сейчас только приму душ». Грачева не поглядела в мою сторону.
В душ я, по стечению обстоятельств, попала нескоро. Гречанка с нашего этажа затеяла в душевой стирку и только через полчаса вылезла оттуда с двумя тазами, из которых норовило вывалиться плохо отжатое белье. За гречанкой тянулся мокрый след. Что она, что арабы, что китайцы белье стирать не умели. Устраивали потоп.
Пока мылась, отогревая уставшие мышцы, совсем о Грачевой позабыла. Кое-как накинула халат на распаренное тело, накрутила полотенце на волосы и разнеженная, расслабленная после горячего душа вплыла в комнату. Швырнула шмотки на кровать и за ними туда же повалилась, вытянув голые ноги, выдохнула блаженно. Сняла с головы полотенце и стала вытирать им мокрые волосы, как слышу — за спиной кто-то настойчиво покашлял.
В углу, на кровати, впритык приставленной к шкафу, сидела Грачева, а рядом с ней — Сережа Матковский с зажатой в ладони кружкой. Матковский уставился на мои обнаженные ноги, и одного этого весьма жадного, откровенного взгляда хватило: он обманул Грачеву, воспользовавшись ее приглашением. Наглец!
Я поднялась с кровати и направилась к двери. «Провожу!» — вскочил Матковский, расплескав чай из кружки себе на штаны. Выдрессированный родителями юноша Сережа, чей жизненный путь был планомерной подготовкой к эмиграции в Великобританию, был по-московски интеллигентен, и я знала с десяток девиц, мечтающих заполучить его в бойфренды. Но Грачева? Стоило долго отсиживаться в кустах, чтобы вляпаться в Матковского.
Я уместилась на подоконнике в курилке, еще больше обнажив бедро. Кучерявый, как пудель, Матковский пристроился напротив. Казалось, еще немного — и заскулит.
— Тебе плохо, Сережа? Что делаешь в моей комнате?
— Меня Грачева пригласила.
— А с чего бы тебя пригласила Грачева? Ты размышлял на эту тему?
— Нет! Я сразу подумал о тебе.
Матковский так счастливо улыбнулся, что родил во мне подозрение, не из той ли он породы людей, что и я, для которых даже беспросветное ноябрьское утро — это просто начало нового дня, а не повод удавиться.
— Ты ошибся, Сереженька, что неудивительно. Принеси, пожалуйста, сигареты. Они на холодильнике.
Сереженька умчался, как если бы я бросила ему его любимый мячик.
Он прикурил за меня сигарету и поправил прядь мокрых волос, снял с халата перышко и нитку, потом микроскопический ошметок пепла отковырял от коленки. Что-то ему было нужно от меня. Краем глаза я уловила, как мимо открытой двери проскочила одетая в пальто и замотанная шарфом Грачева. Штормовое предупреждение, куда ее понесло? Напоют ей подлые ветры вредных песен об одиночестве и чуждости. Нервная система Грачевой слабая, ей требуется солнце, свежий воздух и заботливая мать. Всё это было в провинциальном городке со вторым по значимости в области театре — что не сиделось? Скажет: «Романова». А что Романова? От смерти отмолила, так на то Божья воля, не ее.
Матковский дышал в самое ухо, тянул пальцы к плечам. Такой же, как все! С одним только преимуществом — с перспективой вида на жительство в Соединенном Королевстве.
— Пойдем, Сережа. С прошлых выходных у меня кое-что осталось.
Матковский подхватил меня на руки и донес до порога комнаты.
Отвернувшись к стене, Грачева плакала, сморкалась и вздыхала. Я открыла глаза и почувствовала, что еще пьяна. Матковский тихо дышал, уткнувшись носом мне в лопатку. Окно было наглухо зашторено. Вот привычка Грачевой — спать как в гробу! Я раздвинула занавески и открыла форточку. Ночь. Облака — рыжие, стремительные — уплывали куда-то. В «панельках» две-три квартиры — на вахте, в них никогда не гасили свет. Голые кусты плясали от порывов ветра, с липы на гаражи летели сухие ветки.
— Грачева, прекрати!
Мой голос сипел, и шея болела. Грачева пыталась меня задушить, пока я спала? Голова тяжелая, и дышать тяжело.
— Ты хотела меня убить, Грачева, признавайся? А впрочем, какая разница. Вылезай из кровати.
Грачева стала искать босой ногой тапок. Ночная рубашка в цветочек до колен, волосы, заплетенные в косу, мягкий тапок, нательный крестик — вот и вся Грачева. Простужу еще!
— Ложись к Матковскому. Давай-давай!
Я затолкала Грачеву в свою кровать, под бок к тощему Матковскому, прохрипела ей на ухо: «Укройся, а то надует!» Матковский, не просыпаясь, прижался к Грачевой и положил ей руку на живот. Я натянула на них одеяло.
— Флакончик.
«Что она шепчет? Что ей еще надо?»
— Флакончик.
Я махнула рукой и уплыла в сон под беспокойное скольжение облаков. Мне снилось, что полнобедрая гречанка сильными руками полоскала в огромном тазу темные тяжелые тряпки, расплескивая вокруг лужи, и эти лужи приходили в движение, отделялись от пола, вытягивались и ползли вверх, уносились стаями мокрых облаков, из которых лилась мыльная вода. Гречанка зашумела, и я увидела, что больше не белье она месит и отжимает, а истощенное белое тело Грачевой. Гречанка говорила: «Первым разом, добрым часом Господу Богу помолюся, Пречистой Матери поклонюся, Бог с помощью, я со словами: идите на мхи, на болота, на тонкие лозы, на крутые горы, там вам будет питенье, еденье, мягкое ночеванье, чур тебе, даль тебе раба Божьего младенца Ирину; первым разом добрым часом… Господу помолюся… младенца Ирину…» Грачева, будто мертвая, послушно трясла конечностями в такт движеньям сильных рук гречанки, но вдруг ожила, изогнулась, выкрикнула: «Романова!» — и схватила гречанку за запястья, а та уж подбиралась к ее горлу: «…будет вам питенье, еденье, мягкие игрушки, стоянка поезда десять минут, все игрушки по пятьдесят, отдам за тридцать…» Грачева вмиг обернулась огромным — с ее рост — игрушечным медведем невообразимой окраски, и гречанка с шипением утопила набитую синтепоном медвежью голову.
Я закричала и проснулась. Всю ночь я пролежала на грачевском дневнике. «Вот так и спи в чужой постели с чужим прошлым». Я вся дрожала, моя шея ныла, но умница Матковский разломал, расшвырял ночную, чаявшую закрепиться на новых позициях судорожную тревогу, доделав со мной то, что не успел вечером.
Грачевой в комнате не было.
— Надо вырвать, Грачева, станет легче!
Я пододвинула ведро к кровати. Грачева завыла. Она крутилась и вскидывала руки, пытаясь меня оттолкнуть. Я перевернула ее набок вовремя: из Грачевой толчками вышло всё, что она успела съесть и выпить за вечер. Никто не ожидал от нее подобной активности, и сначала над Грачевой смеялись, а потом забыли. Я выковыряла ее из-за стола, когда вечеринка подошла к концу: в коридоре носился запах марихуаны, и, не обращая ни на кого внимания, в курилке совокуплялась одинокая влюбленная парочка.
Накануне к Грачевой приезжала мать и требовала от дочери переехать из общежития на квартиру, принадлежащую Романовой. Мать увещевала, шантажировала, даже повысила на Грачеву голос, но кроме «Я никуда не поеду!» ничего не добилась. Весь их спор я подслушала, не смея войти в комнату, но во время затянувшейся паузы всё же постучалась. Дверь открыла мать и тут же плюхнулась за кухонный стол. Я предложила налить ей чаю. Грачева стояла у окна, будто высматривая, не обнаружится ли на крыше какого-нибудь гаража тело растерзанного воронами глупого голубя, — настолько сосредоточенным и полным предчувствия надвигающейся беды было ее лицо.
— Может, я перестала понимать своего ребенка. Увы, расстояния неумолимы. Помогите мне… э-э-э… миленькая, достучаться до моей дочери. Я знаю, вы подруги.
Я поняла, что мать Грачевой даже не знала моего имени, а о нашей дружбе с Грачевой просто нафантазировала.
— Могу только догадываться, о чем идет речь, однако совершенно убеждена… — мать Грачевой отхлебнула горячего чая и поддержала меня усталой благодарной улыбкой, — …убеждена, что ваша дочь имеет право поступать так, как считает нужным.
Дно чашки звякнуло о блюдце, и мать Грачевой двинулась в наступление.
— Знаете, миленькая, Ирочка росла болезненным ребенком. Она родилась маловесной, и скольких трудов нам стоило выходить ее, не приведи господи повторить такую судьбу. Сложное время было, безденежное. Мы с мужем работали на двух работах, и всё равно даже на еду еле хватало. И случилось — Ирочка заболела. Температура, кашель. Она только начала ходить в садик. Не было тогда ни лекарств, ни диагностики нужной, вот мы и пропустили осложнение. У Ирочки началось воспаление сердца — миокардит. Нас положили в больницу, но состояние ее не улучшалось: Ирочка плохо дышала, ей откачивали какую-то жидкость, ставили капельницы — ничего не помогало!
Голос матери осекся, она поднесла к глазам взявшийся откуда-то красивый носовой платок, похожий на реквизит из театра, и рассказала о том, как «святая» Романова исцелила умирающую Грачеву. Без Романовой Ирине не жить, подытожила мать.
Мне стало ясно, зачем Грачевой все эти явные и тайные дневники: за ней следили с детства. Вот почему она так искусно становилась незаметной и опасалась сквозняков и простуды. Но сопротивлялась, поглядите-ка, стиснутая между двумя бетонными плитами: одержимой страхом матерью и одержимой властью Романовой.
— На что рассчитываешь, Грачева?
— На то, что переживу их обеих.
Бледная, отравленная с непривычки алкоголем Грачева, казалось, не заснула, а впала в продолжительный обморок, отключилась, потеряла связь с миром, потонула в одиночестве, штормившей тоске и ужасе перед собственным будущим.
Всё, чем я могла помочь, — это вынести ведро, затереть пятна рвоты на простыне жидкостью для мытья посуды и подсунуть под щеку Грачевой полотенце на тот случай, если ей еще раз станет плохо.
Я не забыла о своем намерении во что бы то ни стало помочь Грачевой переломить ход жизни, задаваемый не ею самой, а двумя обезумевшими тетками, даже когда Грачева съехала от меня. Рассудив, что Ирине следовало повзрослеть, причем немедленно, я уговорила Матковского переспать с ней: «Нужно разбудить в Грачевой самостоятельность!» Матковскому же не было никакого дела до моей бывшей соседки, и он нашел, как меня провести. Подсунул Грачевой своего одногруппника — милого, отзывчивого парня с заиканием, такого же одиночку, как и Грачева. Не знаю, получилось ли у них поместить то, что требуется, туда, куда нужно, только Грачева стала общительней, прикупила новой одежды и похудела. Матковский страшно гордился собой, своей смекалкой — до тех пор, пока за него самого не взялись. Вечера теперь он всё чаще проводил не со мной, а на курсах английского языка в международной школе.
«Да и черт с ними всеми!» — думала я, намывая окна в комнате. Я сняла портьеры, оставила только тюль. Никого до конца учебного года ко мне не подселят, и никто, как это делала Грачева, не будет молчаливо плакать, глядя на крыши старых проржавевших гаражей, которые были хороши уже тем, что отпугивали любителей сократить путь к метро, и на снег зимой, который лежал под окнами долго, белый и опрятный, пока дворник не прокапывал наконец дорожку.
Прибираясь, я нашла в тумбочке оставленные Грачевой дневники (и читанный мной, и другие, более ранние) и тетрадный листок с просьбой, чтобы принадлежавшие Грачевой Ирине Андреевне ежедневные записи были уничтожены. Да какая там просьба! — настоящая мольба: «Сама я никогда не смогу».
Грачева, спи спокойно — дневников больше нет!
А вот с моим сном начались проблемы. Мне стала сниться Романова. Она всё пыталась задушить меня то веревкой, то шнуром от телевизора, то еще чем-нибудь. Я просыпалась от боли в шее и пила горячий чай, чтобы восстановить голос.
Матковский шутил, что больше не будет со мной спать, чтобы не «заразиться» Романовой. Мы вместе смеялись над этой шуткой, ведь, когда он был рядом, я спала спокойно и мои ночные кошмары казались игрой воображения. Потом Матковский уехал за границу получать образование, и скоро стало ясно, что обратно он не вернется. И, когда это стало ясно, Романова пришла во сне и задушила Матковского, а я проснулась в слезах и горе от того, что не знала, что` надо сделать, чтобы она прекратила приходить.