пока ушмал лизочек
Песня эта, прослушанная однажды в дошкольном еще детстве на мягкой, из журнала «Колобок», грампластинке — легализованном клоне «музыки на ребрах» из синего поливинилхлорида, — сразу же осела на самое глубокое дно подсознания. Лирический, прямо скажем, блеющий тенор Лемешева в сочетании с угрожающе-нисходящей мелодией Чайковского придавал простенькому стиху, хрестоматийному примеру литоты, поистине демонический абрис.
Лизочек рисовался в моем воображении не преувеличенно крохотной девочкой Лизой, а мальчиком. Мальчиком явно крепостным, тяжкого подневольного труда, благодарностью за который была разве что выволочка, как у чеховского Ваньки. Бедный Лизочек не работал, он — ушмал. Этот страшный глагол вмещал самый широкий диапазон смыслов: от скрупулезной сосредоточенности лизочкиных глазок и ручонок до могильной неотвратимости. (Холстина, которую заказал Лизочек пауку, явно послужила как саван.) Положения не спасало даже упоминание о вхожести Лизочка в высший свет: «...из скорлупы рачонка сшил четыре башмачонка — и на бал, и на бал». Мало ли кому он шил те башмачонки и что потом делал на балу. Может, обувь господам чистил. Шил-то сам! А что такое шить обувь, я представлял хорошо, отец нередко засаживался за чугунную сапожную ногу со сменными колодками. В такие вечера к отцу лучше было не подходить: в одной руке у него сверкало шило, в другой то и дело взлетал молоток, а третьей и четвертой руками он со скрипом протискивал сквозь обувную кожу нить, полученную из оплетки пожарного рукава (самая прочная нить на свете!); дом при этом пах клеем БФ-88, а солнце за окном садилось словно в тартарары, вопия немым сигнально-оранжевым светом.
Лизочек, в отличие от моего отца, шившего обувь только по выходным, жил в подобном аду всегда. В его мире все служило непонятным, но, видимо, очень важным вещам: крахмальной манишке, стулу для эха, фаэтону из скорлупы, башмачонкам из скорлупы рачонка (рачонка было особенно жаль, это ведь не какой-то взрослый, вдоволь поживший рак, а ребеночек рака, с которого содрали хитиновый скелет), листику сирени — зонтику для тени, одуванчику-диванчику, на котором Лизочек заснул без сил, и наконец холстине из паутины, но все эти вещи принадлежали как бы не ему. После каждого куплета мог ворваться огромный злой хозяин с бородой, огромными мужицкими руками и ногами в красных сапогах-отворотах и обязательно с кружкой, из которой он громко прихлебывал бы браги, высокомерно икая и поучая сгорбленного над грецким орехом Лизочка: «Хозяйство вести — не мудями трясти!» и отобрать, захапать тонкую работу.
Трагический минор последнего куплета казался вполне логичным избавлением Лизочка от мук и тягот. И даже когда я добрался до печатного текста и узнал, что Лизочек это девочка, а «так ушмал» — это «так уж мал», ничего не поменялось. Лизочек остался несчастным ребенком, промыкавшим короткую трудную жизнь и похороненным без скорби родных и близких, которых у него попросту не было. Злой хозяин обнаружил его хладное тельце утром, после бессонной ночи, которую Лизочек провел при свете сального огарка за изготовлением очередной миниатюры из подручного хлама. «Хэх», — только и крякнул хозяин и отнес Лизочка к церковной ограде, где пьяный дьяк за пятиалтынный тут же прикопал его, сопроводив душу Лизочка в мир иной короткой неразборчивой молитвой.