Поэт живет не себя, он живет стихи: мысли Юрия Казарина
Поэт Юрий Казарин родился в 1955 году в Свердловске в семье медика и инженера. Вырос на Уралмаше, который в то время был рабочим районом. Отец предрекал сыну бандитское будущее: «Он думал, что мы угодим в тюрьму, потому что вокруг воровство, грабеж, мордобой и прочее».
После школы Казарин работал фрезеровщиком, дворником и санитаром, а еще отслужил в армии. Через несколько лет поступил на филологический факультет УрГУ и преподавал там до 2019 года. И все это время он писал стихи, которые со временем начали писать его.
Сегодня Юрию Казарину исполняется 69 лет. В честь этого события мы подготовили для тебя большой материал о его жизни и творчестве.
О семье, филфаке и семи работах
У меня была хорошая семья. Если не говорить об отце, он сложный человек. Я очень благодарен дедушке, бабушке, маме и, особенно, дяде Коле за то, что они не мешали мне, никого из меня не делали.
После окончания школы я послал свои стихи в Литературный институт имени Алексея Максимовича Горького и не прошел по конкурсу. Пошел работать на завод, потому что денег действительно не было, семья была очень бедная. Мама переживала, что я не пошел учиться в университет и поддавливала на меня. Дядя Коля однажды сказал: «Все. Не трогай его. Вот он хочет в Литинститут — не получилось. На фиг. Хочет работать на заводе — пусть работает на заводе. Хочет в армию — пусть идет. Не трогай его, пожалуйста, Катя». За это я очень благодарен и матери, потому что она его послушалась и больше не лезла, и, когда я пришел из армии, потом пошел на рабфак в университет, она была очень довольна.
Было тяжелое время. Кто-то воровал, а кто-то голодал. И приходилось работать на многих, многих, многих работах. Во время школы, в девятом классе, я пошел работать в морг: мама предложила должность. Я проработал там полтора года. Был дежурным, потом стал помощником прозектора. Потом пошел на завод мальчишкой семнадцати лет. Учеником, потом подручным, потом фрезеровщиком работал с взрослыми мужчинами. В таких коллективах быстро взрослеешь. И в армию я уже пришел достаточно зрелым человеком.
Я поступил в университет сразу же после возвращения из армии через рабфак. Так можно было сделать, если трудовой стаж не менее двух лет. Это было бесплатно, стипендию платили, как студентам, сорок рублей. Ты учился год и потом сдавал выпускные экзамены на рабфаке, которые считались вступительными в университет. Вот и все. И как бы ты ни сдал, лишь бы не на двойки, ты поступил. Железно.
Потом работал профессиональным грузчиком года, наверное, два, когда был студентом. Что значит профессиональный? Это грузчик, который может один затащить холодильник на любой этаж. Это очень серьезная работа, нужны навыки определенные и оборудование. Потом пошел на оптико-механический завод, тоже на два года, сушильщиком. Нам привозили вагоны с досками, надо было за ночь перегрузить их из вагона в сушилку, а потом — обратно, когда они высушатся. Работа тяжелая, конечно, но она редко была. А так — каждый день прибирался в цехе. Между тем подрабатывал, естественно, и сторожем, и дворником. Это само собой, это все проходили.
Где-то курса с третьего я начал работать рецензентом в литературном журнале «Уральский следопыт». На третьем курсе работал журналистом очень много, много писал, интервью брал, и мне за это деньги платили. Но это все, на самом деле, мне не нравилось.
Было всякое. Мой рекорд — семь работ, я работал одновременно на семи работах, не считая репетиторства. Причем в то время я был уже кандидат наук.
В университете на филфаке я учился хорошо, наверное, потому что уже был опытным человеком, взрослым. И суждения у меня были другие. Я не помню себя, каким я был, что говорил. Но однажды Эра Васильевна Кузнецова меня встретила в коридоре, подошла и говорит: «Учись хорошо, я оставлю тебя на кафедре». Все. На «ты» сразу — Юра. И я остался.
К концу университета стал редактором работать. После окончания уехал в Индию преподавать на три года, потому что на кафедре не было мест. Там у меня было много студентов и все было хорошо. А потом Эра Васильевна написала письмо: «Юра, приезжай. Срочно. Бросай все и приезжай, потому что у нас на кафедре совсем плохо». Я приехал. Эра больна смертельно, все переменилось. У нее была лейкемия. И потом, когда она читала на кафедре лекции, я сидел там с ней с одной целью: если ей станет плохо, подхватить ее с трибуны, увести на кафедру, вернуться и закончить лекцию. И вот однажды это произошло. Я ее увел, вернулся и дочитал лекцию до конца. И с тех пор читал фонетику и лексикологию в течение пятнадцати лет, очень долго.
О первой книге, которую купил сам
Я помню первую книгу, которую купил сам. Мы с Юрой Пятиловым шли со стадиона пешком по Ильича, а там книжный магазин. Оба книгочеи были, лет по восемь от силы. И вот мы зашли с ним в магазинчик около кинотеатра «Знамя» и видим: лежит книга Марка Твена «Принц и нищий»: толстая, красивая, с картинкой, в твердой картонной обложке. Мы с ним жили рядом: он — чуть ближе, я — чуть дальше. Мы решили: кто первый добежит до дома, возьмет деньги и вернется первый, тому и достанется книга. Он побежал по улице, а я сразу дворами. Прибежал домой, выпросил у мамы рубль десять и рванул в магазин. Весь в мыле прибежал, купил книгу, иду обратно, даже мороженку какую-то съел. А Пятилов сидит дома: «Мне денег не дали». Вот, первая моя книга была — «Принц и нищий». Ну, как раз о писателе — он одновременно принц (только этого никто не знает) и абсолютно нищий (об этом знают все). Примерно так и есть.
О юности на Уралмаше и первых стихах
Я начал заниматься саморефлексией, когда пошел в садик в три года. В этот момент я понял, что со мной что-то не так. Я заикаюсь и не могу говорить. У меня происходили сильные спазмы, и голосовые связки просто отрубались. Я жил таким образом: мало с кем разговаривал, потому что был заика, работал на уровне внутренней речи, много читал. Когда читаешь, ты тоже разговариваешь. Я заметил, что внутри меня есть какой-то другой язык, который реагирует на музыку, например. Когда я слышал музыку, я переводил ее в слова: вальс для меня, например, был «умдэки-умдэки». Я не знаю, что это такое, но я запомнил, что у меня было вот так. Потом я пошел дальше: стал переводить музыку в нормальные слова, общеупотребительную лексику. Так, наверное, стали появляться первые тексты на уровне внутренней речи.
Я думал, что так все делают, у всех это автоматически происходит. Но когда я пришел в садик, понял, что это совершенно не так. Дети — другие, не такие, как я. Ну, и они ко мне относились странным образом. Но никогда не дразнили, заикой не обзывали.
Я помню, в детском садике, в какой-то младшей группе, пришли шефы с Уралмашзавода (тогда шефство держали). Дяди, тети ходят и всех спрашивают: «Ты кем хочешь стать?» Мальчик — пожарником! Девочка — врачом, учителем! Еще космонавтов не было тогда. Меня тоже спросили: «Кем ты хочешь стать, мальчик?», я говорю: «П-п-писателем». Все обалдели, потому что Уралмаш в то время — рабочий район и бандитское место. Отец предрекал нам тюремное будущее: мы угодим в тюрьму, потому что вокруг воровство, грабеж, мордобой и прочее. Но, слава богу, этого не получилось. Но для меня Уралмаш — это родина. Я его не люблю, конечно, но вот он такой.
Как-то в школьные годы мама прочитала мой дневник и имела неосторожность брякнуть мне что-то из него. Я понял, что мама трогала мой дневник. Я взял его, зашел в туалет, изорвал и сжег. Убирать не стал, хотя я очень аккуратный человек. И ушел гулять на полночи. Тогда, в юности, мне казалось это страшным предательством. Зато я понял, что дневник в прозе — добыча легкая с точки зрения восприятия, понимания и интерпретации, а дневник в стихах — это другое дело. И, наверное, в этот момент гибель моего дневника помогла мне начать писать другой дневник. Это где-то в одиннадцать лет произошло. Я начал писать и писал очень много. Это был первый период, когда ты пишешь стихи везде: на тренировке, в трамвае, на уроках (занимался только стихами), дома, у бабушки в деревне…
Я долго писал на клочках, печататься не собирался.
А потом авторский зуд во мне появился. Наверное, это был класс седьмой. Я стал посылать свои стихи в «Пионер» (журнал такой был) и еще в какие-то детские журналы. И однажды мне пришел ответ от Корнея Чуковского: «Дорогой Юра, с удовольствием прочитал твои стихи. <…> Когда ты пишешь про природу, про кошек, собак, про птичек, про лосей, про рысь — это здорово, мне нравится. Только у тебя много таких вещей, от которых нужно избавиться, от неточностей…». И все в таком духе. Очень доброжелательно он писал. Исправляй ошибки, говорит, и присылай еще. «С уважением, твой К. Чуковский». И подпись его была. Я всем друзьям показывал. Они меня уважали и не могли понять — как так? Такой же, как они, человек, такой же уралмашевец, спортсмен пишет стихи. Во всей школе я один писал стихи. Относились с удивлением, но всегда одобрительно. Мне даже кажется, девочкам очень нравилось, что я пишу стихи, а не бегаю и не бью морды по Уралмашу. Не отбираю кошельков. Мы были другие.
Чем больше пишешь в детстве, отрочестве, тем лучше. Там количество в качество переходит. А потом этот закон перестает работать, когда ты начинаешь понимать, что происходит с тобой что-то настоящее, куда более настоящее и реальное, чем сама жизнь. Тогда стихи начинают на тебя влиять.
Есть какой-то период, когда ты осознаешь: а вообще что значит, «ты пишешь»? Что значит, ты хранишь, не выбрасываешь это? Это же очень важно для ребенка. Не выбрасывать, а хранить, прятать от кого-то. Ты осваиваешь себя. Потом видишь, что начинает получаться. Я стал чувствовать музыку и понял, наверное, годам к пятнадцати, что главное в стихах — не содержание, главное — другое, музыка какая-то. А потом окончил школу и пошел на завод, там я не писал совсем, а только думал стихи.
О детстве и природной нравственности
Детство — это подлинное состояние человека вне социальности. Если человек утрачивает детство, то он перестает быть человеком. Это мое убеждение. У детства отношения с природой, с воздухом, с насекомыми, с животными, с небом, с огнем, с землей. Когда я шел с дедом на сенокос, это была моя академия, потому что дед шел и говорил: «Вон, Юрик, смотри — это поползень, а это клест». А бабушка говорила: «Вот, посмотри, это разрыв-трава, а это вот — кашка». Это была академия. Но потом появился садик, появилась школа, и появились так называемые знания.
Посмотри, как ведут себя растения, как ведет себя земля вообще. И ты поймешь сразу, что все устроено очень справедливо. Когда сороки нападают на больную черемуху и разоряют гнезда овсянок, они поступают правильно с точки зрения природы. Я не говорю о цепочке пищевой, я говорю о жизни. Ведь сороки, вороны уничтожают падаль, они очищают землю от гнили, от болезней, от эпидемий. Если они не будут жить за счет птенцов овсянки, нарушится порядок. Вот это и есть природная нравственность. Социальности в ней никакой нет. Как только появляется социальность, вся нравственность разрушается, потому что ты начинаешь работать на какой-то социум. У меня строгая установка есть: когда ты пишешь стихи, ты пишешь их не для того, чтобы что-то сказать, что-то получить или чем-то стать, ты пишешь их для того, чтобы их написать. Вот и все. Одна цель — написать.
О том, как стихи пишут поэта
У меня отняли много времени завод и служба в армии, я пять лет потерял. Но, с другой стороны, я приобрел эмпирику определенную, опыт. И продолжал думать стихи. Потом стало происходить что-то другое, уже не я писал стихи, а стихи стали переделывать меня. Я продолжал сочинять, но чувствовал, что не распоряжаюсь стихотворением.
Наверное, к тридцати годам у меня пропали все амбиции. Я перестал жаждать публикации. Книги у меня не было до тридцати шести лет. Господи, ну нет так нет. Главное — не это, а то, что мы со стихами друг друга любим. Я люблю их, они любят меня. Пока любят, и слава богу. И я себя с тех пор считаю честным человеком, и за это огромное спасибо Майе Петровне Никулиной. Она своим примером показала, что можно быть человеком чести, достоинства и совести. Три вот этих компонента: честь, совесть, достоинство. Их нельзя терять. А в литературе — тем паче.
Я стал другим. Мне было, наверное, лет от тридцати восьми до сорока одного, вот в этом промежутке, когда хочется застрелиться... У поэтов есть периоды: двадцать два, двадцать семь, тридцать, тридцать три, пятьдесят — это возрасты, когда поэт хочет закопать себя от усталости. Это же огромная сила нужна, чтобы постоянно познавать мир. Это не как на обычной работе: ты задаешь себе некий замысел, готовишься, делаешь — и все, забываешь. Поэт по-другому работает. Поэт постоянно работает. Ты постоянно думаешь стихи.
И вот ты пишешь, а потом начинаешь понимать, что уже не сам пишешь: стихи сами приходят и пишут тебя. И ты становишься другим. Я понял, что это такое, на примере Пушкина. Стал читать его внимательно. Читаю на сотый раз одно стихотворение, второе, и понимаю, что это уже не совсем тот Пушкин на третьем стихотворении, чем на первом. Это уже какой-то другой Пушкин. Происходит духовный рост человека. И каждое стихотворение — это духовный поступок. Это не вербальный поступок, не эстетический, не культурный, не поэтический, не литературный поступок, не гражданский, а это именно поступок духовный. Душа растет. А душа растет когда? Когда она разрывается. Стихи начинают тебя писать, я в сорок лет это понял. Все, я уже не пишу их, они меня делают.
А потом наступает другой период: понимаешь, что ты со стихами вступаешь в отношения равных, двух равных существ. Стихи — это существо поэзии, и ты — какое-то существо. И вы уже друг с другом становитесь абсолютно родными сущностями. Ты становишься частью того, чем ты занимаешься, а то, чем ты занимаешься, становится частью тебя. Родство вот такое, единство, синтез. И уже такого человека, пишущего человека, не сделаешь человеком играющим, человеком нечитающим, человеком амбициозным и т. д.
Я просто человек, который пишет стихи. И все. Человек, который пишет стихи, значит, он думает стихи, если он думает стихи, значит, он страдает стихи, если он страдает стихи, значит, он живет стихи. Поэт живет не себя, он живет не собой, он живет стихи, он живет стихами. Вот и все. Вот в чем разница.
О рыбалке
Я люблю рыбалку. Это как стихотворение: ходишь долго, мучаешься, потом — бам, и оно написывается. Так и рыбалка: ты приходишь, садишься, закармливаешься и сидишь два-три часа: ни поклевки, ни фига. А потом вдруг тихо начинается. Вообще, когда ты на озере сидишь, получается, что ты находишься между небом и водой. А небо-то все в воде отражается полностью — образуется зеркальная сфера. Если птица летит, то их две: одна в небе, одна в воде. Это самое потрясающее. Ласточка подлетает к тебе, она тебя уже знает в лицо: останавливается перед тобой метрах в двух и смотрит тебе в глаза. Узнает тебя и летит дальше.
Ты сидишь между небом и землей, находишься в той пустоте, в которую человек попадает, когда находится в состоянии трансгрессии. То есть ты в пустоте сидишь. Ты зависаешь во времени, и в этот момент стишки приходят. Сидишь, и они сами как-то, я не знаю. Ощущение, когда идешь с уловом да еще и со стихами в голове готовыми, — потрясающее. И даже когда идешь без улова, но со стихами — тоже потрясающее. Когда наоборот — то же самое. Ты ловишь одновременно какие-то материальные вещи и какие-то метафизические вещи. Рыбалка — это занятие для поэтов, писателей, сочинителей.
О молодости и зрелости
Что на самом деле нужно человеку? Человеку нужна пара штанов, какая-то одежда, кусок хлеба, стакан воды. Майя Петровна Никулина, мой драгоценный друг, однажды сказала: «Юра, какая разница, на сколько жить — на тысячу рублей или на тысячу долларов?» Я сделал внешне изумленное лицо, хотя внутри моя мина была другой. Тебе кроме стихов ведь больше ничего и не надо. Книги, которые тебе нужны, у тебя под рукой. На тысячу долларов можно пойти купить вещь какую-то. А зачем? Ты скоро помрешь уже. Пойти в ресторан? Сто раз был в ресторане, ничего там интересного нет.
Это самая большая загадка. Почему молодость, обладая страшной силой, страшными потенциями, просто жуткими возможностями по количеству и качеству, не может ничего сделать? Молодость барахтается в своей энергии, не может выбраться из нее, как из гладкостенного чана. Старость же — наоборот: нет тех сил, нет тех возможностей, потенций и т. д., но зато ты все знаешь.
Ты знаешь, как выбраться из этого котла. Ты знаешь, как, грубо говоря, жить на тысячу рублей в месяц. Молодому дай тысячу, он умрет от голода. В молодости тебе нужно все и сразу. А в зрелости есть вещи поважнее, например, смерть. Она перевесит все.
Мне вот пофиг, где жить, в каких условиях, при каких правительствах. Поэт — субстанция, сущность такая, живая сущность, абсолютно свободная и одинокая. Если он не одинок, он не творец. Нельзя вдвоем что-то сделать. Это не ребенок. Это куда больше, чем ребенок. Потому что ты создаешь мысль, ты создаешь образ, ты создаешь музыку, ты создаешь красоту, ты создаешь ужас, которые вечны. Что остается от нас всех? Только слово. Понятно.
История показывает. Все материальные памятники разрушаются, все имена забываются, все стирается… Вода поглощает Атлантиду, Помпеи засыпаются пеплом раз и навсегда. А слово остается. Бродский как-то говорил, что от Архилоха осталось полторы строки, и он хотел бы так же. Очень хорошо сказал. Это нетленная вещь. Мысль, образ, музыка, по Николаю Васильевичу Заболоцкому. Это единение, этот синтез произошел — это навсегда. А если сделано это со вкусом, с чувством меры, чувством объема — это гениальная вещь. Это уже вещь не твоя, а природная, космическая.
Источник: Разговоры у костра: диалоги с Ю. В. Казариным о поэзии, жизни и любви / [сост. В. Глазырин]. Разговоры 1-5.