ЧИТАЕМ С ГАЛКОВСКИМ. ПРОПАВШАЯ РУКОПИСЬ
В установлении авторства знаменитых романов могли бы сильно помочь рукописи, однако черновиков «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка» НЕТ. (Нет, разумеется, и переписки по поводу совместной работы.) Вообще авторы довольно трепетно относятся к своим рукописным текстам, причём к черновым – трепетнее, чем к беловым. Там могут быть интересные фрагменты, которые можно использовать в дальнейшем, иногда важно проследить развитие той или иной темы. В ряде случаев рукописи важны как своеобразный дневник – на полях могут ставиться даты. И конечно рукописи играют особую роль при совместной работе – всегда можно отмотать пленку и выяснить, кто что писал и что предлагал. Ничего этого ни в случае «Двенадцати стульев», ни в случае «Золотого теленка» нет.
Есть беловая рукопись «Двенадцати стульев», написанная одной рукой (Петрова) и две машинописные копии с неё с редакторской правкой. Это ноль.
От «Теленка» остались какие-то рожки да ножки – несколько разрозненных клочков, а также беловая первая часть (написанная якобы даже не за месяц, а за три недели (!)) и другой вариант конца, не пропущенного крепчающей цензурой. Это почти ноль.
Стоит заметить, что выше я не упомянул ещё одну причину сохранности черновиков. Автор всегда озабочен доказательством своего авторства. Черновик это верифицирующий документ.
В значительной степени с этой же целью устраиваются чтения неопубликованных отрывков. Такие чтения обставляются с большой торжественностью, туда приглашаются друзья-литераторы и потенциальные издатели. Среди коллег Ильфа и Петрова (Катаев, Булгаков, Олеша и т.д.) это была стандартная практика. Ильф и Петров часто присутствовали на таких чтениях – но сами свои романы не читали.
III
Теперь поговорим о каждом из авторов в отдельности.
Евгений «Петров», в миру Катаев, как уже говорилось выше, был братом талантливого писателя Валентина Катаева. Братья родились и выросли в Одессе, в культурной семье. Но Катаев родился в январе 1897 года, а Петров в декабре 1902. Это огромная разница. Петров не успел получить нормального среднего образования и на всю жизнь остался советским человеком. После революции, он работал в одесском уголовном розыске, а в 1923 году приехал в Москву и устроился работать надзирателем в Бутырскую тюрьму. Писать он не умел.
Катаев описывает в мемуарах, как он насильно заставил брата написать первый очерк:
«— Сколько страниц? — спросил Женя бесстрастно.
— Шесть, — сказал я, подумав.
Он сел за мой письменный столик между двух окон, придвинул к себе бумагу, окунул перо в чернильницу и стал писать — не быстро, но и не медленно, как автомат, ни на минуту не отрываясь от писания, с яростно-неподвижным лицом, на котором я без труда прочел покорность и отвращение.
Примерно через час, не сделав ни одной помарки и ни разу не передохнув, он исписал от начала до конца ровно шесть страниц и, не глядя на меня, подал свою рукопись через плечо.
— Подавись! — тихо сказал он.
У него оказался четкий, красивый, мелкий почерк, унаследованный от папы. Я пробежал написанные им шесть страниц и с удивлением понял, что он совсем недурно владеет пером. Получился отличный очерк, полный юмора и наблюдательности».
Получив за очерк гонорар, равный полуторамесячной зарплате в тюрьме, Петров решил стать журналистом.
Верится в такую фантастику с трудом. А вот если «написать очерк» заменить на «переписать», всё становится на свои места. Катаев, как он это уже делал не раз, заказал халтуру у кого-то из друзей-газетчиков. (Скорее всего, из знаменитого «Гудка» - о нём в следующем булгаковском посте.). Заплатил за неё 50% гонорара, а остальное положил себе брату в карман, И еще оставшиеся 50% доплатил Жене от себя (в мемуарах он пишет, что договорился, чтобы заплатили побольше в журнале, но это навряд ли).
Подобной халтуре гудковцы радовались как манне небесной. Их заработок был ограничен лимитом публикаций, а написать публикуемую в тогдашних газетах нелепую ерунду для профессионала было делом получаса, если не десяти минут. В авторстве конкретного проходного «материала» никто не был заинтересован, был важен общий престиж журналиста среди «своих».
Разумеется, Петров со временем стал что-то писать сам, ибо он был почти образованным человеком, а по складу своего характера ещё и весёлым-общительным. Переимчивым. Он быстро набрался журналистских словечек и анекдотов, обучился незамысловатой газетной технике. К тому же у него была могучая поддержка в лице брата.
Но писать он не любил. Не было такой потребности. Всё что вышло из-под его пера это на 50% халтура других людей. Без учёта Ильфа. А то, что вышло в соавторстве с Ильфом, на 90% Ильф.
Юрий Олеша был хорошим писателем и коренным «гудковцем», знающим и Катаева, и Ильфа, и Петрова как облупленных. После смерти Ильфа он написал о нем воспоминания, приведя отрывок из «Одноэтажной Америки», характеризующий ильфовский стиль. Однако этот отрывок принадлежал Евгению Петрову. Ошибиться Олеша не мог – они длительное время жили с Ильфом в одной комнате, и он был человеком с безукоризненным литературным чутьём.
То есть всю «Одноэтажную Америку» (книгу посредственную, но в качестве очерков путешественника читабельную), написал Ильф, а половину глав переписал своим почерком Петров. Понятно и разделение труда: Петров выбил поездку, в которой, кроме всего прочего, Ильф повидался со своими американскими родственниками, а Ильф в качестве платы сделал Петрова соавтором книги. С точки зрения советских реалий – всё по-честному.
Точно так же Ильф писал для Петрова многочисленные доклады на писательских заседаниях и конференциях. Читал их всегда Петров, правда, всегда подчёркивая, что доклад читается и от имени Ильфа. Если вдуматься, написание совместного ДОКЛАДА это верх нелепости. Значит один из «докладующих» не может ничего. Становится понятно, почему Ильф ныл Катаеву «убери от меня своего братца».
Любопытно, что у Петрова был двойник: Александр Козачинский. Козачинский учился с Петровым в одном классе, после революции работал с ним в уголовном розыске. Дальше начинается «гусары не смеяться». Козачинский дезертирует из милиции и становится главой банды. Девятнадцатилетний атаман командует двадцатью пятью головорезами, которые наводят ужас на Одесскую губернию. В 1922 году Козачинский попадает в засаду, во время погони с перестрелкой узнает в инспекторе угрозыска «друга Женю» и ему сдается. Козачинского приговаривают к смерти, но потом отпускают (я сказал – не смеяться!), и он уезжает в Москву. И… (угадайте с трех раз) устраивается журналистом в «Гудок», где работает вместе с Петровым.
До сих пор рассказанная гиштория считается непреложным фактом и украшает собой множество литературоведческих работ и энциклопедических статей.
Но я не об этом. В 1938 году (то есть сразу после смерти Ильфа) Петров обращается к Козачинскому с предложением написать (единолично) повесть о совместных похождениях в Одессе 20-х. Козачинский долго отказывается, но Петров настаивает, повесть публикуется и становится бестселлером.
При этом Козачинский не писатель, он журналист. Писатель тут, причём знаменитый, Петров. Который пишет отменно замечательно и без умершего напарника (его рассказ об «Одноэтажной Америке»). И вот ПИСАТЕЛЬ уговаривает НЕПИСАТЕЛЯ написать о себе повесть. Это как?
В своих знаменитых мемуарах («Алмазный мой венец») старый Катаев решил «рассказать правду о людях», пускай и замаскированную по цензурным и этическим соображениям. Поэтому к затверженным легендам о «братике» («как начал писать», «как появились «Двенадцать стульев»»), он добавил такую «зарисовку с натуры»:
«Брат оказался мальчиком сообразительным и старательным… он сдал казенный наган в Московское управление уголовного розыска, отлично оделся, немного пополнел, брился и стригся в парикмахерской с одеколоном, завел несколько приятных знакомств, нашел себе отдельную комнату, и однажды рано утром я встретил его на Большой Дмитровке: …он, видимо, возвращался после ночных похождений. Тогда еще не вывелись извозчики, и он ехал в открытом экипаже на дутиках — то есть на дутых резиновых шинах, — модно одетый молодой человек, жгучий брюнет с косым пробором, со следами бессонной ночи на красивом добродушном лице, со скользящей мечтательной улыбкой и слипающимися счастливыми глазами.
Кажется, он спросонья мурлыкал про себя что-то из своих любимых опер, а к пуговице его пиджака был привязан на длинной нитке красный воздушный шарик, сопровождавший его как ангел-хранитель и ярко блестевший на утреннем московском солнышке.
Меня он не заметил».