Ангелы умирают
У Дженни очень болит голова, точнее, висок. Она звонит в дверь, думая, что он там, внутри, но на звонок никто не отвечает. Она четко видит царапину на металлическом теле звонка, мелкую, но дерзкую царапину. Царапина похожа на мелкие сосудики на его лице, которые она любит поглаживать рукой после секса или просто так, в минуты покоя. Затем, налюбовавшись царапиной, снова звонит в дверь. Дверь снова не открывают, внутри тихо. Она достает ключи. Она хочет, чтобы он открыл ей, она любит, когда он открывает ей, зная, что у нее есть ключи, но его нет дома. Кто знает, почему его нет и где это он шатается? Пошел встретиться с кем-нибудь, ушел до по делам, о которых не сказал ей, что угодно… просто почему он не сказал ей, она ведь была на телефоне. Она достает телефон, мельком видит какую-то дикую кучу неотвеченных, твердо решает прочесть их дома и только дома, и вытаскивает все-таки ключи. Перед этим снова звонит, вдруг он спит или в ванной. Внутри квартиры снова звучит звонок, ее звонок, похожий на звук старого телефонного аппарата, в половине квартир такие. Он звонит там, в недрах, нагло и мерзко, в полной тишине. Его нет дома, – почему-то, осознав это четче, она успокаивается и открывает, наконец, дверь своим ключом.
Темно. Она включает свет в прихожей. Его ботинок там нет. Она снимает туфли, и, размышляя параллельно о том, где на кухне искать таблетку от головы, где она может быть, в каком из их бесчисленных контейнеров, проходит внутрь, в ливингрум, садится на диван, потом встает, пронзенная в области левого виска опять, и снова с перекошенным лицом, и перед дверью это тоже было, но она держалась на ногах, и тут, в ливингрум, она на ногах не просто держится, она встает с дивана, это даже сложнее, задачка со звездочкой, преодолевает десять футов расстояния, заходит на кухню, находит контейнер, он неглубоко, он часто требовался все эти месяцы и даже годы, она часто его доставала, вот алкозельцер, во та хрень, что от носового кровотечения, вот адвил. Адвил нельзя с алкоголем, но алкоголя в ее организме не было уже несколько часов, концентрация его уменьшилась, размышляет она, и вообще, все те средства, что противопоказаны при приеме алкоголя, напротив, обычно показаны с похмелья, так что сейчас можно, и она выпьет все-таки адвил и подождет, пока он начнет действовать.
Затем снова садится на диван и достает телефон. Он звонил ей ночью семнадцать раз, в час ночи, в полвторого, в три. Пытался позвонить в шесть утра раз несколько, она не слышала. Почему она не слышала? Потому что в шесть часов утра или около того, уже светало, они вместе, всей тусовкой звонили Кевину, чтобы он приволок кокс. Она один раз всего приложилась, что-то внутри ее внешнего веселья подсказывало, что если взять больше, то потом будет муторно. Так муторно, бэйби, и сейчас, it’s not a big difference, – смеется она глухо и видит клавиши, на которых что-то лежит. Лист бумаги. Он тут раньше не лежал. Его что туда, ветром принесло? Здесь нет ветра, окна заперты. У них в доме запрещено что-либо класть на клавиши, это ее инструмент, на него нельзя ничего ставить и ничего класть, плевать, что другие у себя дома могут кинуть на них блокнот или даже бокал поставить, чтобы это “выглядело”, ей плевать как это выглядит, это ее клавиши и они должны быть чисты и неприкосновенны. Она подходит к клавишам, ускоряя шаг, берет бумажку в руки и долго из рук не выпускает.
“Меня не будет сегодня вечером, этот вечер у тебя есть, чтобы собрать вещи и переехать на 1560 East 16 apt 2G, ключи от комнаты у Сильвии, Сильвия живет в апартменте слева, она точно дома, твоя комната справа от ливингрум, ключ с синей пластиковой головкой. Тебе нужно сделать это сегодня. Не нужно оставаться, этим ты все только усложнишь, я не передумаю”.
Внизу было написано большими буквами: “Больше не могу”.
Она стоит без движения долго-долго.
Кажется, не может уже стоять, но стоит.
Она аккуратно складывает бумажку вчетверо и кладет на обеденный стол. Адвил, тем временем, начинает действовать, висок успокаивается, сама она почему-то тоже успокаивается, не понимает почему, сейчас точно не время быть спокойной, но она успокаивается.
Когда они познакомились и почти сразу решили быть всегда вместе, в горе, радости и пока смерть не разлучит их, это было десять лет назад, в ее двадцать пять, в его двадцать восемь, у него было канадское гражданство, а у нее не было гринкарты, поэтому она купила брак с каким-то полным уродом, который пропускал интервью в иммигрейшн и вообще не особенно заботился обо всем этом дерьме несмотря на то, что бабки получил в полном соответствии с тарифом. У нее все это заняло больше времени, чем должно было занять. Она переехала к нему, к Алексу, они были абсолютно счастливы, соседи улыбались, поскольку явно слышали все, что происходило у них ночью, днем, потом опять ночью и снова днем. Однажды в дверях, выходя утром в кафе за тройным эспрессо для Алекса и американо для нее, Дженни, они обнаружили на своей двери приклеенную скотчем записку: “You’re the champions” и огромный смайлик жирным маркером. Они не давали спать всей округе, не они одни, но тоже неплохо. Алекс получил хороший контракт. Он всегда получал хорошие контракты, у него была хорошая контрактная карма. Получив гражданство, она дистанционно развелась с уродом, его для этого, слава богу, видеть уже не нужно было. Сперва они поселились в Upper East Side, деньги были, они были у них всегда, потом Алекс заговорил про моргидж, он тоже получил гражданство, потому что они быстро поженились, бело-голубое платье, и ему как-то снова повезло и с документами, и со скоростью их производства, кроме того, в отличие от своего предыдущего урода Дженни всегда аккуратно ходила на интервью вовремя и под ручку с Алексом, это не могло не повлиять. Брак признали настоящим, Алекс получил гринкарту и американский паспорт, и теперь задумывался о моргидже, но не о детях, слава богу, ибо сначала моргидж, дети потом, им всего тридцатник. Дженни тоже дети были как-то по барабану, хотя именно барабаны в ее банде присутствовали в гомеопатической дозировке.
Ее песни были похожи на чистую прохладную воду, к стакану которой подбегаешь, мучимый жаждой. Когда она прикасалась к клавишам, кто-то уставший незримый рядом делал еще один, победный, вдох, коим обозначено второе дыхание. Дельфины и ястребы вылетали и выныривали из этих клавиш, сказочные принцессы в платьях и принцы, нежно гладящие их по зареванным от счастья щекам, грустный демон, отдыхающий на трупе дракона. У нее были быстрые и медленные, тихие и громкие, в каждом из описанных случаев по-прежнему огненно-хрустальные песни, похожие на пламя в старинной вазе, в которой сжигают завещание, и именно так и никак иначе может выразиться о них человек, потребляющий музыку, но не производящий ее. То, что это называется “панк-кабаре”, она сама потом прочла, много позже, чем это перестало быть актуальным и в чем-то полезным. Клавиши-вокал, скрипка-клавиши-вокал, реже – клавиши и ударные, еще реже: клавиши, гитара, ударные, в основном и всегда она справлялась при помощи клавиш.
Она делала все это каждый день, часами, ничем более так не упиваясь, исключая разве что секс с Алексом, но уже тогда и не без сожаления ей становилось понятно, что она любит Алекса, любит до слез и оргазмических воплей, однако стоит сказать, клавиши приносили ей – нет, не больше. Не меньше счастья. Ни граммом меньше, ни каплей.
И потом, после концерта, белоснежное счастье также неизбежно приходило, но перед ним, конечно же, всегда был вискарь. Они были молоды, им было весело, их жизнь была счастливой и настоящей, мало у кого в этом городе она бывает такой. У Дженни, в какой-то момент отобразила она это даже чуть ли не вербально и вслух – была идеальная жизнь. Она делает то, что любит, умеет и без чего не смогла бы жить. Она живет с мужчиной, которого любит и без которого не сможет жить. Давайте выпьем за это. Жизнь скоротечна. Мы еще так молоды, а у нас уже все хорошо. Мы еще так молоды. Все уже хорошо. В момент, когда ее голову прорезала именно эта мысль, Дженни становилось немного страшно. Если сейчас все хорошо, что будет потом? Потом тоже будет все хорошо? Нет, – говорила себе Дженни, – я не сделаю этого, я сейчас не стану рассуждать о том, что будет потом. Эй, Митч… слышишь меня? – кричала она куда-то в глубину клуба, в котором они отыграли очередную свою субботу, и куда – в глубину – Митч зачем-то отчалил пару секунд назад, – ты мой босс сегодня. Я добровольно иду к тебе в рабство, Митч, ты мой маста. Ты мой хозяин. Твоя гитара была лучше всех нас, вместе взятых. Я хочу налить тебе текилы, ты будешь текилу? А, ты уже позвонил Кевину? – спросила она тихо, после того, как Митч, вернувшись, что-то прошептал. Обычно она сама звонила Кевину, сильно поддав. Она собирала всю команду в кучку руками, руками обнимала всех за головы так, что головы грудились над столом, объятые обручем ее тонких рук пианистки и говорила, важно растягивая слова: А сейча-а-с мы будем звонить Кевину, и Кевин приезжал куда они скажут. Они были резидентами одного из самых жирных клубов Манхеттена. Денег это давало не так много, поскольку издавались они за свой счет и крупные студии их не брали, но крупные студии вообще в те времена брали мало кого, и это даже хорошо, что их не брали крупные студии: это пахло свободой и возможностью делать то, что они хотят, а не то, что им скажут эти крупные студии, кроме того, в их отдельно взятой ячейке общества деньги всегда были по части Алекса.
Отойдя от обеденного стола, она снова достает телефон и пытается набрать его. Он не берет трубку. Первый, второй, десятый раз не берет трубку. Потом она перестает звонить и устало падает на диван. У нее пищит телефон, он прислал ей смс: “Я сделаю все, что пообещал, комнату оплачивать буду, деньги высылать тоже буду, просто не звони мне”.
Она лежит и тупо смотрит в потолок, не смея встать. Интересно, что будет, если она вообще никогда не встанет? Алекс же придет когда-нибудь домой? Увидит, что она все еще там. Хм, это будет слегка нечестно. Хотя ей по барабану, что честно, что нечестно. Она просто не вполне представляет себе ситуацию, в которой можно не уйти, если твой мужчина требует, чтобы ты ушла.
Пролежав полчаса, она начинает искать чемоданы и укладывает в них все необходимое, какие-то свитера, джинсы, косметику, зубную щетку. Клавиши она тоже с собой возьмет, упакует их потом и вызовет такси. Получилось два чемодана на колесиках, легко доезжающих до лифта, клавиши на плечо, чемоданы по рукам. Он будет присылать мне денег, – думает Дженни, я могу что-то и забыть, я это потом куплю. Главное клавиши.
Клавиши она собирает последними. Сперва пододвигает к ним стул и усаживается. Кладет руки на клавиатуру. И на время забывает, где она, кто она, и даже то, что ей нужно будет вскоре сделать. Ледник, который она раздирает голыми руками, падая от усталости и боли – ми минор. Это будет очень медленная и печальная песня, печальнее вы не услышите никогда. В ней будет светло местами – и будет темно. В ней будет грустной и спокойной каждая нота. Все кончено, ничего не сделать. Потом, чуть позже, Дженни назовет ее “Ангел умирает”. Можно раздирать руками ледник три куплета но потом все обязательно кончится, или ледник, или ты. Лучше, если это будет именно ледник – для слушателя, но не для автора. Итак, ми минор, вот примерно здесь вступит скрипка, если она вообще будет, а вот будет ли она, Дженни пока не знает.
Комната была уютной, Алекс это умеет. Он об этом позаботился. Вежливый молодой человек руммейт, толстенький программист, в кухне кофе-машина, кстати, неплохая. Первые три дня она там спала. Потом бегала за вискарем в соседнюю ликерку и пила этот вискарь с тем религиозным чувством, с каким люди верующие просят бога о помощи. Проступает лицо продавца, пакистанского старика с котом, постоянно спящим под прилавком. Он что-то говорит на плохом английском. После она снова спит.
Интересно, и даже смешно было: она вспоминала в минуты пробуждения и валяния на кровати, о том, как каждый раз, каждый божий раз она была уверена, что Алекс злится для вида, для порядка, ничего не будет, он ничего не сделает, он ее не выгонит.
Потом она ничего не помнила, очнулась в медицинской учреждении. Скорую вызвал толстенький программист, случайно зашедший на кухню и поскользнувшийся в луже блевотины, и лишь затем увидевший труп Дженни в углу, под кофемашиной, ну, а о том, что было в медицинском учреждении, рассказывать не очень интересно: сначала ее прокапали, катетер в вене торчал бесконечно долго, потом она подписала какой-то ворох бумаг, а потом ее на месяц отправили в группу коллективного лечения. Отпуская домой, какой-то парень, который у них там главный, сказал, что Дженни в хорошем смысле очень податливый пациент и он уверен, что у нее все получится. Еще ей вернули ее мобильник, разряженный, будто бы им сто лет не пользовались, а не всего месяц.
И она написала Алексу: ты меня еще любишь?
Конечно, ответил Алекс. Всегда любил и люблю.
Я бросила пить, – написала Дженни.
Я не верю, ответил Алекс. Я устал.
Она села за клавиши и снова написала песню об этом, хотя внешне и не об этом, потом еще одну, потом стала писать стихи без музыки и громко читать их, записывая на диктофон. Каждый стих приходил к ней устало и испуганно, будто преодолев бесконечную пустынную долину без единого вздоха и теперь был готов этот вздох аккуратно сделать. Все записи она отправляла Алексу, он не отвечал, хотя все ее сообщения были им прочитаны, она видела. Так продолжалось полгода. За полгода она сорвалась раза четыре, обо всех четырех исправно докладывала тому парню, который у них главный. После первого раза он дал ей телефон анонимных алкоголиков и они приняли Дженни радостно, так радостно, будто давно ее знали, просто долго не видели.
В группе было много людей, больше людей сразу, за один присест, она видела лишь очень давно, у себя же на концертах, и еще в рехабе. Там была смуглая, грузная, но неуловимо изящная домохозяйка Татьяна, русским именем своим вводившая всех в ступор, поскольку родом была из Эквадора, бывший водитель трака Роберт, потерявший трак и практически жизнь, правда, отмечала про себя Дженни, теперь-то он выглядел так, что слово “практически” были неуместным, шестнадцатилетняя девушка из немецкой семьи с непроизносимым именем – и глядя, например, на всех их в целом, но концентрируясь почему-то на Татьяне, Дженни не могла не заострить внимания на том, что было с ней когда-то – Алекс, ее крики в постели, резиново-звонкие удары о потолок пробок от шампанского – и кто перед ней сейчас. С Татьяной, думала она прямо, про себя, но прямо и безжалостно, ей и предстоит теперь кричать в постели, или с пятью ее детьми (“неудивительно, что в какой-то момент она запила и не пожелала прекращать” – думала Дженни), или вон с Робертом, если учитывать более чем традиционную ориентацию Дженни. Жизнь стала другой и поменяла Алекса на Роберта – подозревала она, и тяжелее этого ощущения не было ничего; она спрашивала себя, может ли вылечить это вискарем – и тут же получала внутренний ответ “нет”, даже вискарем такую перемену вылечить было никак нельзя, поэтому произошло то, чего все эти люди – и Татьяна, и Роберт, и девчонка с непроизносимым именем, и все остальные грустные и правдивые люди рядом с ней – от нее ждали. Она, как ни странно, действительно бросила бухать, поскольку в ее ситуации бухло теперь было попросту бессильно.
После одной из таких встреч она приехала домой, не пошла ни в какую ликерку, хватит, с головой хватит, села за клавиши и вспомнила (руки вспомнили) ту песню в ми миноре, что она написала в день, когда должна была съезжать от Алекса. Она сыграла ее раз, второй, третий. Текст очень легко написался, да, Ангел умирает, именно он и именно умирает, Дженни даже удивилась, что так быстро и легко все произошло. Кто-то как-то сказал ей, что если что-то пишется легко и быстро, есть огромная вероятность, что по сути это говно. Она проиграла песню еще раз, спела ее с текстом, поискала в телефоне того, кому может отдать ее на аранжировку, нашла, но не дозвонилась в тот день. Хорошо, я сама все сделаю – решила Дженни и сделала. Даже денег у Алекса просить не придется. Теперь она не очень-то принимала идею просить денег у Алекса, хотя что-то, а деньги он давал ей легко, если знал, если точно знал, что это не на бухло. Навыки аранжировщика у нее были с тех пор, как Алекс заплатил семнадцать тысяч за школу аранжировки и работы со звуком, в которую Дженни перестала ходить на фоне очередного заплыва. Она помнила еще что-то оттуда и по-честному пряталась куда-то в себя, вспоминая о том, что все-таки не закончила, просрав всю стопроцентную предоплату.
А потом была еще песня, потом еще, всего получилось одиннадцать треков, одиннадцать трезвых треков. Все это время она ходила на группу, делилась этой информацией и тем, тем особенно, что все одиннадцать треков она написала в трезвую, они радовались и аплодировали ей, просили пригласить на концерт, и особенно радовались они тому, что она, Дженни, смогла обойтись без аранжировщика, и это прекрасно, поскольку тот аранжировщик, до которого она не дозвонилась – тот еще бухарь, и это еще одна победа, то, что она не только не пьет сама, но и не общается с пьющими людьми. Она сказала, что обязательно пригласит их на концерт, и про себя окончательно решила: никаких концертов больше не будет, и эта мысль снова уколола ее даже больнее, чем предыдущая: и Алекса не будет тоже.
Дома она прочла на диктофон еще один стих и отправила ему. Он впервые ответил: если ты больше не бухаешь, возвращайся. Но только если не бухаешь. Она перечитывала это сообщение сто, двести раз. Потом неуверенно набрала его. Он ответил.
Они договорились, что он приедет через полчаса. Они вместе собирали ее вещи, их стало почему-то меньше, видимо, она что-то потеряла или выбросила в тот период, о котором предпочла бы теперь ничего не помнить. Она думала, что еще секунда и она заорет от счастья, прямо тут, сидя на чемодане с колесиками, но что-то внутри не позволяло ей заорать, и лишь потом она осознала, что был это страх, удачно замаскировавшийся под неожиданную тишину внутри.
Дома они молча разложили все ее вещи и легли спать. Алекс не обнимал ее ночью и спал с ней, как с сестрой. Она ничего не поняла. Через неделю неуверенно спросила его об этом. Он сказал, что все в порядке, просто сейчас, именно сейчас он хочет спать так. Она спросила про песни, слушал ли он уже эти одиннадцать. Она оставляла ему диск на полке в кухне. Он сказал да, слушал. Она спросила, что он думает, она ведь не пьет, долго уже не пьет. Изменились ли как-нибудь ее песни. Он ответил: я люблю тебя не за песни и с самого начала любил тебя не за них. Я любил именно тебя. И они снова легли спать, как брат и сестра.
Когда она снова пришла в группу, ее спросили, не хочет ли она спеть. Она сказала, что в помещении нет клавиш. Гитары тоже не было. Кто-то, кажется, Роберт, пообещал, что принесет гитару в следующий раз. Ее спросили, сможет ли она спеть просто так, в тишине. Она попробовала. Она раньше никогда не пела, если хоть что-то было ей некомфортно в списке условий этого пения. Они горячо аплодировали, говорили, что она очень талантлива. Они так долго обсуждали это, так долго, что Дженни захотелось на свежий воздух.
Она пришла домой и позвонила сразу всем. Через силу, потому что нужно было позвонить им всем. Она позвонила Митчелу, Тони, арт-директору того субботнего клуба, Сэнди, Синди, Альфонсо. Она возвращается. Трезвой. Мы больше не пьем вместе. Она больше не пьет вместе с кем-то и не пьет одна. Они с самого начала отнеслись с пониманием, Альфонсо сказал, что Тони тоже был в рехабе в то время, пока от нее не было никаких вестей, а у самого у него, у Альфонсо, начались проблемы с носом, поэтому он курит лишь сигареты, и то старается поменьше. Они будут репетировать во вторник, и со вторника ежедневно, если получится, а потом Тони что-то придумает с датой концерта.
Они пришли и сделали все, как она сказала. Никто не протестовал, не оспаривал ничего. Так – значит, так. Они прогнали по очереди все одиннадцать. И тот ми минор, “Ангел умирает”, что она написала тогда, в комнате, которую должна была вскоре покинуть и в которой жила сейчас. Это была медленная, грустная, светлая песня. Она была просто идеально скроена и структурирована, с каждым днем она, уже доделанная и отшлифованная, казалась Дженни все совершенней. Только Синди в конце прокашлялась и сказала, что альбом, если они будут писаться, получится совершенно неагрессивным. Это хорошо или плохо? – спросила Дженни. Не знаю, – ответила Синди. Дженни сказала, что она думает, что это хорошо. Все молчали. Альфонсо тихо кивнул.
В субботу пришло много народу из Бруклина, они ехали специально, удивились ужасно и обрадовались, узнав, что Дженни и её банда возвращаются. Они все пили на концерте. Все заказывали себе что-то и пили. Дженни смотрела на это с омерзением. Потом, после концерта курили у входа в клуб. Она подошла и спросила: ну как вам? Они сказали, – хорошо, конечно же очень хорошо, все как-то по-другому, чем было, но атмосфера концерта была привлекательной. При-вле-ка-тель-ной, по слогам очень произнесла Дженни.
Пока они писали альбом, у Дженни из головы не выходил Сизиф с этим его камнем, они впервые тяжело работали, они раньше тоже всегда подолгу и непросто, споря, ссорясь, успокаиваясь и снова начиная, работали, но теперь это было чем-то другим.
Каждую неделю она ходила на группу, и вот примерно на стадии записи альбома количество ее хождений перешло в качество следующим образом: однажды вечером она сказала Алексу, что в ее присутствии можно пить, что она достаточно пережила и поняла тоже достаточно, и у нее хватит яиц – она так и сказала: “хватит яиц” пережить вид пьющего человека рядом. Алекс долго смотрел на нее, потом спросил: “действительно?” – да, действительно.
Альбом вышел, его тут же разместили на всех площадках. Дженни не отходила от компа. Рано, еще рано, – говорила она себе, люди заняты, скоро Рождество (они будут пить) – и увидела, что кто-то вдруг сослался на нее у себя на странице, на альбом ее банды, кто же это был? Она его знала когда-то, и уже не помнит, с какой стороны, он написал, что трезвость как стиль жизни серьезно повлияло на творчество Дженни, и он вынужден признать, что повлияло негативно. За окном в тот момент застучал ливень. Алекс был на работе. Она простояла у окна, пока он не пришел. Смотрела на капли и одиночек под бесполезными зонтиками.
Все-таки скажи что-нибудь про альбом, – попросила она. Мне важно знать твое мнение.
Прости, – сказал Алекс, – не могу ничего сказать. У меня не было времени слушать его внимательно. Мне дали второй контракт, теперь нужно будет работать с утра до вечера. Но зато теперь мы гарантированно выплатим моргидж.
Той ночью во сне она скребла ледник голыми руками, ломая ногти. Получилась царапина в форме той, что была на их дверном звонке.
Потом они записали второй альбом. Третий. Сняли клип на песню “Snowfall when I’m sober”, со временем он стал обнимать ее по ночам, как раньше, со временем она стала просыпаться и грустно гладить его по спящим векам. Ее руки дрожали в эти моменты так, будто бы она все еще была там, в том роковом заплыве несколько лет назад. Сделали римейк “Ангела”, той песни в ми миноре, которую она со временем начала считать для себя в чем-то роковой, это была лучшая ее песня, странно, что ее мало кто любил, ее никогда не упоминали в разговорах о том, что Дженни написала хорошего за последнее время, она постоянно напоминала, что есть же такая песня, “Ангел умирает” – это лучшее, что она сделала за последние годы, люди же в ответ вспоминали ее концерты, которые были до.
В том клубе они выступали уже не по субботам, а как получится. Альфонсо женился, они очень быстро родили погодок. Синди сняла помещение под кофе-шоп. Они репетировали, когда получается. И играли, когда их “получается” случайно совпадало с “получается” Тони. В промежутке Тони чуть не сел за какие-то связанные с его клубом события, но был оправдан судом, эта была громкая история, которую все они обсуждали по телефону, перестав на время вообще говорить о музыке.
Тридцать первого декабря вечером они сидели вдвоем, Дженни и Алекс, и Дженни думала, что они могли бы быть персонажами того самого рассказа О.Генри, в котором великая любовь юноши и девушки проявляется в продаже собственных волос и фамильных часов друг ради друга. Она чистила апельсин и делилась планами. Алекс цедил бренди, Дженни старалась на это не смотреть. Только что открытая большая бутылка стояла на окне.
– Мы уже четвертый трек записали. Не знаем, на что именно делать клип, – мягко сказала Дженни.
Алекс долго молчал. Затем вдруг наполнил стакан доверху и залпом выпил все.
– Что-то случилось? – испуганно спросила Дженни.
– Завязывай, – прохрипел Алекс. Он никогда не хрипел так раньше.
– Я завязала, ты знаешь, – быстро и почти шепотом ответила Дженни.
– Завязывай с детством, тебе тридцать пять лет. Какая к черту музыка, Дженни? Иди учиться на что-то, за что платят. Мне тоже не хотелось бы заниматься тем, чем я занимаюсь, а хотелось бы весь день крутить педали, спускаться на лыжах с горки и жрать мороженое с мандаринами. Но за это платят. Мы на это живем. Ты на это снимаешь клипы, которые смотрят шесть человек. Это когда-то все это было острым, соленым, а сейчас это манная каша, от которой меня тошнит. Хватит уже, ей богу.
Дженни резко встала и с размаху бросила недочищенный апельсин в мусорное ведро. Затем выбежала из кухни. Алекс продолжал сидеть и пить бренди. В бутылке оставалось две трети. Дженни появилась на кухне через четыре минуты, одетая в старую свою кожаную куртку и джинсы, клавиши, собранные в чехол, отдавливали ее левое плечо. Она взяла со стола бутылку бренди, крепко сжала ее в руке и молча ушла из дому, хлопнув дверью.
– Альфонсо, что ты сегодня делаешь? Ты празднуешь? Нет? Ты Рождество празднуешь? А, ты же католик. А я атеист, я тоже не праздную. Я еду к тебе, да? Звони Кевину! Нет, я не в завязке! Звони ему, пока я еду! Звони Чейзу, спроси, он еще не продал барабаны? Нет? Откуда ты знаешь? Он что, у тебя дома? Напомни, где выходить! Мы сегодня сделаем… – она задыхалась от внезапного счастья, – мы сделаем что-нибудь старое и хорошее вместо нового и плохого! Новое хорошее сейчас сделаем! Увидишь, засранец! Я еду!
Потом они делали новое, и было это новое острым, соленым, терпким, вокруг него плясал живой, черный, мускулистый и волосатый дьявол, его рога и копыта сверкали в пламени внутри древней хрустальной вазы, и потом снова звонили Кевину, потом все куда-то пропало, делось, исчезло, куда-то пропали Синди и Сэнди, Альфонсо был с семьей, остался подъезд, в котором она сидела и придумывала мелодии и слова, посасывая шампанское из горла, она придумала, что скажет исчезнувшим Сэнди и Синди, она все придумала, но ее вдруг начало тошнить и она вышла на свежий воздух, захватив клавиши и шампанское, ее вырвало на тротуар, она немного помедлила и набрала 911, она кричала “мне нужно, чтобы меня забрали в рехаб, мне нужен детокс”, однако за минуту до того как подъехала машина с медиками, она снова сгребла все, что было ее, ее собственным, тем малым, что ей удалось нажить за тридцать пять лет, и скрылась из виду, перестав брать трубку, медики ей звонили, чтобы уточнить локацию пациента, но к тому времени она уже отключила звук.