May 17, 2025

О возвращении имен, подонках, крокодилах и «Смертяшкиных»

Есть имена, которые исчезают не потому, что забыты, а потому что их как будто целенаправленно вытравили. Имя Марины Цветаевой — одно из таких. Вырезанное из газет, не вписанное в учебники, лишенное портретов на стендах. Оно было, но как будто не для всех. Память о Цветаевой в Москве 1930-1940-х была такой же тихой, как шепот в библиотеке. Оно существовало в неофициальном слое культуры — там, где еще оставались зоны несогласованности, где сохранялась серая зону между государственной и человеческой памятью. Но в советской публичной сфере имя Цветаевой было исключено. Не запрещено — это было бы проще. Оно было исключено методично, равнодушно, через молчание.

А если и вспоминали, то в издевке над эмигрантской поэзии. Был один такой возвращенец, который в начале 1930-х перебрался в СССР, стал литературным критиком, а на деле устремился к пуле.

После смерти Сталина началась долгая, унизительная работа по возвращению. Не героическая, не торжественная — бумажная, сложносочинённая, выверенная по градусу дозволенного. За это возвращение боролись живые люди: дочь, друзья, те, кто ещё хранил верность её строкам.

Один из тех, кто вернул ее имя — Илья Эренбург. Он всё делал осторожно — но даже осторожность требовала мужества. Он понимал, как звучит Цветаева, понимал, что делает, и потому его за это били. Не запретами — а издевкой, кривой усмешкой, фельетонами, где важнее не что сказано, а как: с намёком, с подлостью, с отвращением.


Что писали в советской прессе о поэтессе Марине Цветаевой в 1920–1940-е годы? Да в общем почти ничего: либо игнорировали ее существование, либо атаковали (но и то редко).

Например, в «Известиях» в 1932 году советский литературовед и критик Марк Чарный пишет о достижениях на ниве детской литературы в СССР. И посреди своей статьи вдруг вспоминает про Марину Цветаеву:

Искусство для советских детей — увлекательнейшее дело, как увлекательны сами эти дети, растущие люди социалистического будущего. Ничего подобного в странах деградирующей капиталистической культуры нет и быть не может. Недавно белоэмигрантская поэтесса Марина Цветаева в статье о детской литературе белоэмигрантский журнал «Воля России») должна была признать, что советская детская книжка — наиболее талантливая, наиболее поучительная, лучшая в мире. Это свидетельство врага, который, изумленный и пораженный, видит рост новой культуры.

Бывали примеры и сильнее. Был такой человек — Герман Хохлов. Он родился в 1908 году, но воспитывался и рос уже за границей, так как покинул Россию ребенком, вместе с силами Врангеля, когда десятки тысяч людей уезжали из Крыма в Турцию. Сначала жил во Франции, затем перебрался в Эстонию: там молодой человек закончил Таллинскую частную русскую гимназию. Семейное финансовое положение было неплохим: дядя Хохлова был управляющим одного из крупнейших городских предприятий, «Балтийской бумагопрядильной мануфактурой».

Герман Хохлов

После гимназии Герман Хохлов отправился в Прагу: учился одновременно в Русском институте сельскохозкооперации и на философском факультете Карлова университета. Образование он, впрочем, не закончил. Зато вошел в круг участников литературного объединения «Скит поэтов» — публиковаться в эмигрантской печати Хохлов начал еще в 1926 году. Вообще, некоторые знакомые описывали его как богатого лентяя, ведущего богемный образ жизни. Так это или нет, но важно другое — Хохловым в какой-то момент овладела идея возвращения в Россию. В начале 1930-х он становится членом Союза возвращения на Родину. Эта и другие подобные организации создавались при поддержке советского режима и активно занимались пропагандой возвращения в СССР, а также помогали эту обратную «релокацию» организовать.

Помогли и Хохлову — в 1933 году он перебрался из Эстонии в Ленинград (еще до этого он обзавелся советским паспортом) и стал работать литературным критиком в советской печати. Впрочем, печататься в советской прессе он начал даже раньше - под псевдонимом писал колонки об упадке Чехословакии. Рвет отношения с другими русскими. Помогли Хохлову переехать, выступили кураторами и заступниками две важные фигуры: польский эмигрант сперва в Чехословакии, затем в СССР Бруно Ясенский, главред журнала «Интернациональная литература» и Ванда Василевская, писательница и будущий лауреат трех Сталинских премий. По всей видимости, Хохлову, для возвращения, пришлось стать агентом советской разведки.

Тексты его… Ну ничего особенного. Литобзор нового выпуска журнала «Звезда» с умеренной похвалой роману Константина Федина «Похищение Европы», обзор новых рассказов советских писателей, рассуждения о том, над чем можно смеяться (из-за этого текста Хохлов даже удостоится именного и адресного фельетона в журнале «Крокодил»). Ну в общем, ничего такого.

А вот в 1934 году, вскоре после возвращения из Европы, он пишет в «Литературной газете» текст с критикой эмигрантской поэзии. Называется он «А был ли мальчик?» В качестве эпиграфа преподносятся две строки Цветаевой: «Будут девками ваши дочери / И поэтами сыновья».

Хохлов громит эмигрантскую поэзию:

Речь идет о так называемой эмигрантской поэзии. Да поэзия ли это? — хочется воскликнуть в тон горьковской фразы из «Клима Самгина»: «Да был ли мальчик? Может, мальчика-то и вовсе не было?» Да, это все-таки поэзия. Да, мальчик был. Чистенький, аккуратный барчук, который был выброшен гражданской войной за пределы нашей страны и который теперь, выросши, остепенившись и вступив, может быть, в «общевоинский союз», пишет и печатает в Париже стишки.

Хохлов перебирает стихи разных поэтов-эмигрантов (в основном — своих сверстников): Бориса Заковича, Бориса Поплавского, Антонина Ладинского. И издевается: «молодые покойники рассказывают о мнимой жизни не без выразительности», «распад сознания „молодого эмигрантского человека“ — личности предельно мелкой», «бездарные сборники издают Северянин и Бальмонт», «количество словесных символов поэтической практики парижской белоэмигрантской молодежи вполне соответствует количеству их худосочных идей».

Но нельзя сказать, что бичевание эмигрантов было основной темой публикаций Хохлова — это как раз скорее исключение. Он критик, острый на язык, иногда даже жесткий. Но, в общем, ничего особенного.

В октябре 1936 года Хохлова арестовали — по «антисоветской», 58-й статье. Что стало поводом? Черт его знает. Исследовательница Ирина Белобровцева пишет, что:

Хохлов явно не расценивал литературную борьбу как борьбу политическую, в которой врагов следует уничтожать. Это видно из справки секретно-политического отдела Главного управления госбезопасности НКВД СССР об откликах литераторов и работников искусства на статьи в газ. «Правда» о композиторе Д. Д. Шостаковиче (на печально известную ст. «Сумбур вместо музыки»). <...> Среди откликов указано мнение: «Г. Хохлов критик», отреагировавший, прежде всего, на «безапелляционность тона» статьи: «Мне после этой статьи стало грустно. Так на темы искусства разговаривать нельзя». Статья была опубликована в янв. 1936 г., а в октябре — напомним — Герман Хохлов был арестован.

В камере в Бутырке Хохлов встречает Варлама Шаламова — и эта короткая встреча помогает ему сохраниться в вечности, так как писатель посвятил Хохлову небольшой эпизод воспоминаний:

— Мы были уверены, что сидеть в тюрьме придется. Так что арест нынешний — не сюрприз для меня, — говорил Хохлов. — Мы приехали, нас не арестовали, И года два я писал обзоры, делал доклады о советской поэзии, печатал статьи в газетах. И все же — арестовали. Я даже какое-то облегчение почувствовал. Думаю, теперь-то все сбывается, что мы и ждали. Это и будет проверка, официальная проверка.

— Проверка?

— А как же? Только вот почему-то в лагерь, да еще на Колыму. Наверно, это к лучшему. Дальний Север, Джек Лондон.

— Наверное.

Хохлов читает Шаламову в камере «Роландов рог» Цветаевой:

Стою и шлю, окаменев от взлёту, Сей громкий зов в небесные пустоты. И сей пожар в груди тому залог, Что некий Карл тебя услышит, Рог!

Хохлова расстреляли в 1938 году (как и его покровителя Бруно Ясенского). А вот этот стих Цветаевой Шаламов любил цитировать до конца жизни.


Где еще можно встретить в советской прессе той поры упоминания Цветаевой? Да почти нигде. Ну вот в начале 1941 года журналист Мирлэ реагирует на новый номер журнала «30 дней», где опубликованы были и стихи Цветаевой и обрушивается на поэтессу с критикой: «меланхолические причитания Марины Цветаевой, изобличающей любовь-мачеху и страдающей оттого, что „увозят милых корабли“, „уводит их дорога белая“…» Уже после войны, в 1946 году, ее имя в ряду других вспоминает писатель Даниил Данин, анализируя творческое развитие Твардовского — и упоминает во вполне нейтральном ключе. Самого Данина спустя 3 года подвергнут проработке в газете «Правда» (атака стала результатом писательских разборок и неосторожного выпада Данина против Твардовского).

Да в общем-то и все. О Цветаевой много и часто писали в эмигрантской прессе, с переживанием следили за ее возвращением в СССР и горевали о самоубийстве. В советской печати ее имя было более-менее вычеркнуто из истории.

Москва в 1956 году.

До тех самых пор, пока в Москве, уже после смерти Сталина не начал готовиться альманах «Литературная Москва». О том, каким важным событием был этот альманах и как он готовился рассказывать не буду — об этом написаны и книги, и мемуары. Факт в том, что это была одна из первых попыток, предпринятая писателями в уже послесталинское время, отвоевать часть публичного пространства и вернуть некоторые имена, которые были по сути под запретом на протяжении десятилетий.

Этих имен много, у каждого свои заступники. Лидия Чуковская обсуждает с Ахматовой; великая поэтесса сообщает ей в 1955 году, что ходит слух о публикации сборника поэзии Цветаевой. За него бьются несколько людей, — в первую очередь дочь поэтессы Ариадна, ей помогает Илья Эренбург и Эммануил Казакевич. За границей сборник цветаевской прозы выходит в 1953 году, а в 1957 году — ранее не публиковавшийся сборник «Лебединый стан», но публикация на родине — совсем другое дело. На встречах с молодыми поэтами Эренбург читает стихи Цветаевой и говорит о туманных перспективах выхода сборника в СССР.

Илья Эренбург, 1959 год

Но как же сложно вернуть имя! Для «Литературной Москвы» (где публикуются работы самых разных авторов — от Ахматовой до Михалкова, от воспоминаний Чуковского о Блоке до Евтушенко и Заболоцкого) Эренбург готовит статью о Цветаевой и отбирает несколько стихов. «Поэзия Марины Цветаевой» — заголовок; в сноске коротко, но настойчиво указывается, что эта статья станет предисловием к готовящемуся сборнику поэзии Марины Цветаевой.

Текст Эренбурга — аккуратный, осторожный, но все равно подчеркнуто уважительный и скорее хвалебный (при всех попытках оставаться нейтральным). Можно заключить, что Эренбург, при всей аккуратности, выдержал тон максимально возможного одобрения Цветаевой по тогдашней общественно-политической температуре.

Эренбург любуется Цветаевой, старается познакомить читателя сразу с разными сторонами поэта. Он аккуратно балансирует в сложных вопросах — незнакомство советского читателя с ее стихами он никак не объясняет, отмечая, что раньше с ее творчеством были знакомы лишь «немногие ревнители поэзии».

Стихи Цветаевой эмоциональны, она быстро уводит читателя в мир своих ритмов, образов, слов. Она любила музыку и умела ворожить сло вами, как слагатели древних заговоров. Одно слово неожиданно, но не оспоримо точно приводит другое:
Как живется вам, хлопочется, Ежится? Встается как? С пошлиной бессмертной пошлости Как справляетесь, бедняк?
Конечно, Цветаева не стремилась к славе, она писала: «Русский стремление к прижизненной славе считает презренным или смешным». Но Цветаева сделала все, чтобы способствовать своей безвестности.
Она писала о стрельцах, о царевне Софии, о русской Вандее. Было это от мятежного ее духа, а вовсе не от тоски по порядку. Она говорила сыну: Перестаньте справлять поминки По эдему, в котором вас Не было...
Но не было и Марины Цветаевой в мнимом эдеме. Прошлый мир никогда для нее не был потерянным раем.

Проникновенный текст Эренбурга заканчивается надеждой: "Наконец-то выходит сборник стихов Марины Цветаевой. Муки поэта уходят вместе с ним. Поэзия остается". Следом идут несколько отобранных Эренбургом стихов.


Сделано большое дело. Пробит заговор молчания, окружавший имя Цветаевой на протяжении десятилетий. Но борьба только начинается. Слишком многим не по вкусу возвращение этого имени — да и сама эта акция писателей.

В феврале 1957 года Эренбурга персонально и его статью о Цветаевой атакует журнал «Крокодил». Автор «Правды» Иван Рябов выпускает фельетон «Про Смертяшкиных» — это он отсылается к Горькому, который этим дурацким словом называл многих поэтов Серебряного века.

Он топчется на «Литературной Москве», указывает на «старорежимность» публикации и выбирает магистральную тему — все эти «бывшие» авторы только и думают что о смерти. Ироничная мысль Юрия Олеши, в которой тот замечает, что иногда можно подумать, что главным препятствием для нормальной жизни является сама жизнь, Рябовым преподносится как ода суициду. Но дальше он набрасывается на Цветаеву и Эренбурга:

Автор статьи восхи­щен поэзией и поэтессой. Его подкупает то, что поэтесса На многих этапах своего твор­ческого пути слагала гимны в честь кост­лявой и безглазой старухи.<...> По древней заповеди, надлежит о мерт­вых ничего не говорить или говорить толь­ко хорошее. Цветаева умерла в 1941 году. Пятнадцать лет — это слишком большой срок для поминок. Илья Григорьевич Эрен­бург, задержавшись на поминках, продол­жает возжигать светильники, кадить ла­ дан, плакать и рвать на себе волосы. По его словам, Марина Цветаева — выдающая­ся русская поэтесса, горячая патриотка России, имя ее должно стать в одном ряду с общепризнанными литераторами. Ни одного цветаевского слова о ее рус­ской родине в статье Эренбурга, однако, не приводится. Зато цитируются стихи, выражающие истерическую любовь поэтессы к Германии в пору первой мировой войны: «Германия, мое безумье! Германия, моя лю­бовь!» <...> Свежо предание, но верится с трудом. Для доказательства патриотической любви Цветаевой к родине вспоминаются деревья: «калужские березы», «жаркая рябина», «печальный огонь бузины», «последняя кро­вавая бузина». Этого, конечно, мало. Ведь еще Добролюбов считал что любовь к ро­щам и холмам — это только первая, отроческая стадия любви к отечеству. А Цве­таева прошла многие стадии. Длительное пребывание в белой эмиграции — это такое обстоятельство, которое трудно не учиты­вать даже в поминальной речи.

Следом, через пару недель, на тот же текст нападают уже в «Литературной газете» — крупный литературный чиновник Дмитрий Ерёмин (через 10 лет его статья положила начало уголовному преследованию Синявского и Даниэля). Он тоже не может потерпеть такого ужаса: «белоэмигрантской» поэтессы в советской печати:

Во многом интересная статья И. Эренбурга «Поэзия Марины Цветаевой» является, на наш взгляд, туманной по своим исходным позициям. Автор ее укло- няется от исторически-конкретного анализа и прямых идейных оценок.<...> Нет сомнений, что Цветаева — поэт своеобразный и талантливый. <...> Но ни неустроенность ее, личной судьбы, ни кричащие противоречия в ее сознании и творчестве нельзя понять, как это делает И. Эренбург, не раскрыв конкретных условий классовой борьбы в предреволюционной и дооктябрьской России, в которых Цветаева формировалась и творила.

Статья Еремина дала старт разгрому "Литературной Москвы": в день ее публикации открылся пленум правления Московского отделения Союза Писателей, длившийся несколько дней. Там обсуждались оба тома альманаха и были жестко раскритикованы. Дальнейший выход альманаха был запрещен.

За этими атаками с тоской наблюдает Анна Ахматова; она говорит Чуковской:

— Вот и не надо было печатать Маринины стихи в неосторожном альманахе с неосторожным предисловием, — ворчливо сказала она. — Знаю, помню, вы защищали стихи и предисловие! Поступок доблестный и вполне бесполезный. Мнение ваше, или мое, или Эренбурга — кому оно интересно? А не выскочи «Литературная Москва» преждевременно с двумя-тремя стихотворениями Марины — читатель получил бы целый том.
Я с упреком Анны Андреевны не согласилась. Нет сейчас ни у одного самого проницательного человека никакого способа понять — что преждевременно, а что в самый раз. Не выскочи »Литературная Москва» со стихами Цветаевой — где гарантия, что мы получили бы целый том? А благодаря »Литературной Москве» голос Марины Ивановны, столько десятилетий беззвучный в России, все-таки прозвучал.

Книгу Цветаевой убрали из редакционного плана на 1957 год. В 1958 году о той статье Эренбурга не забыли (по ней прохаживались — уже не так яростно, но столь же уверенно — в «Литературной газете»), так что книгу тоже не стали печатать. Это неправильные писатели, объясняют партийные критики, «мы не можем забывать об их заблуждениях». Борцы за память Цветаевой рук не опускали: в 1960 году ношу публикации собственных воспоминаний взвалил на себя Эренбург (и помогавший ему в этом деле главред «Нового мира» Твардовский) — и через цензуру он втаскивал в советские 1960-е забытые имена (хотя конкретно Цветаеву все равно пытались из его мемуаров удалить).

Лев Ошанин, знаменитый поэт-песенник («Пусть всегда будет солнце», «Песня о тревожной молодости», «Течёт Волга», «Ехал я из Берлина» и многое другое) в 1959 году подробно разбирает творчество молодых советских поэтов — и сравнивает Евтушенко и его рифму с цветаевской; в его словах это не позитивное сравнение.

Несмотря на сокращённый объём и ограниченный тираж, в 1961 году книга стихов Цветаевой всё же вышла. Это стало возможным благодаря поддержке двух ключевых фигур — Александра Твардовского и Виктора Орлова, известного литературоведа и главного редактора серии «Библиотека поэта». К работе над изданием, в роли соредактора, подключилась молодая сотрудница издательства Анна Саакянц. В дальнейшем она на долгие годы стала ближайшей помощницей Эфрон.

Обложка сборника стихов Цветаевой, вышедшего в 1961 году.

Вступление Орлова к сборнику начинается с очень точной и многозначной фразы: «Мы еще недостаточно хорошо знаем русскую поэзию нашего века». Текст аккуратный, осторожный, он дает неявные, но четкие ответы разнообразным критикам, почему-то решившим назвать Цветаеву певцом смерти и упаднической поэтессы.

Так началось возвращение. Сборник Цветаевой продавался в книжном киоске, работавшем в дни XXII съезда КПСС в Кремле, расходился по стране и становился фактом реальности. В дневниках того времени можно увидеть такие впечатления.

Галина Ларская, 25 ноября 1961 года: Люблю Марину Цветаеву. Она прекрасна, удивительна. Вот когда я начинаю думать, что дух её жив. И Софроницкий и Пастернак живы. Такие люди не умирают. Погибает храм души — тело, но душа бессмертна, бесплотна, вездесуща.
Стихи — музыка слов, величайший Божий дар.
Людмила Полякова, 25 апреля 1962 года: Открыла для себя Цветаеву. Произошло то же, что с Гогеном. Другой мир. Их мир. Трагическая судьба людей. Очень близка Цветаева. Одинокий гордый человек, о котором я думала в 19 лет. Господи, сколько страсти в ее стихах.

В 1963 году в Москве - выставка работ скульптора Крандиевской, среди представленных экспонатов есть и прижизненный бюст поэтессы, которую Крандиевская запечатлела в 1915 году.

И дальше, мало-помалу, имя Цветаевой входит в оборот. Ее цитируют в прессе — уже без оглядки, — ее строчки цитируются по адресу других поэтов и писателей. Процесс идет, он запущен — и его уже, кажется, не остановить. Расул Гамзатов в 1966 году называет ее одной из своих любимых поэтесс. А в 1967 году Цветаева официально признается частью поэтического канона: в «Литературной газете» к 50-летию революцию публикуется дружеский шарж на всю советскую литературу. Заголовок «Нам — 50!» И среди множества писателей изображена и подписана Марина Цветаева — а значит ее уже не удалишь.

Ее уже признали.