Пятый элементЪ, или Лилу Карамазова
Однажды, когда мы с Достоевским сидели в чайной на Малой Садовой, обсуждая только что вышедшую в "Русском вестнике" первую часть "Братьев Карамазовых", Фёдор Михайлович поведал мне, что у него есть идея дополнить роман ещё одним братом. Он в шутку называл его "Пятым элементом". Этот Карамазов должен был необычным, мистическим, вероятнее всего, образом объявиться в осязаемой реальности. Прилететь, например, на землю на топоре из космического пространства. Или же материализоваться, явившись, скажем, в видении юному Алёше, как плод размышлений Карамазова-старшего о фундаментальных вопросах бытия, и об иных, наверное, ещё вопросах, необходимых для качественного соединения этих размышлений в единое целое и возможности самостоятельного функционирования получившегося. Сконцентрировавшийся в виде антропоморфной сущности, он перешёл бы из видения в Алёшином сознании в пространство осязаемого мира, ибо Алёша его, вполне вероятно, пропустил бы. Либо он прошёл бы в мироздание через сознание одного из трёх других братьев, или иного персонажа, или вообще воплотился бы каким-либо иным путём.
"С одной стороны, я его образ более-менее чётко себе уже обрисовал и полагаю, что его можно вполне безболезненно вписать в сюжет" - говорил мне Достоевский после очередной чашки крепкого чая и выкуривания очередной папиросы, - "И тем не менее, до сих пор не знаю, положительный это должен быть персонаж, или отрицательный, воплощение божественного света или непереносимого ужаса инфернальной бездны. Кроме того, согласитесь, милостивый государь, что это, возможно, было бы всё-же слишком смело для сегодняшнего времени. Да и цензура всё одно не пропустит. А впрочем," - сказал он, подумав немного, - "может и к лучшему, что не пропустит, ибо если подобные вещи начать сейчас разрешать к публикации, то так ведь и цивилизация рухнет, ибо прежнее восприятие происходящего может рассыпаться в прах в неокрепших для подобных вещей умах, коих, право же, большинство".
Потом мы пошли к Тургеневу, который вернулся в Петербург из Баден-Бадена, и которого случайным образом встретили на Невском проспекте, выйдя из чайной. Иван Сергеевич, при всей известной прохладности отношений с Достоевским, не смог, видимо в силу необходимости соблюдения культурных приличий и норм социального этикета, не пригласить того к себе. А Достоевский, по тем же, видимо, причинам - отказаться. У Тургенева мы снова выпили чаю. Служанка, дородная старуха-чухонка в белом переднике, принесла с кухни самовар, сотовый мёд и Лимбургский сыр, пивезённый из Бельгии. Потом любовное увлечение Ивана Сергеевича, Полина Виардо, приехавшая из-за границы вместе с Тургеневым, играла нам на рояле какую-то довольно миленькую мелодию собственного сочинения. Что-то такое легкомысленно-водевильное. "АхЪ, мон шер, - сказал ей растроганным голосом Тургенев, когда она закончила играть, - это было подобно волшебному аптекарскому порошку от всех недугов. Подобное я испытывал до того лишь за границей, на курорте, в Баден-Бадене, после того, как кончилЪ лечебный курс".
Достоевскому же явно не понравились ни музыкальный номер, ни восторг Тургенева. Более того, произошедшая в доме Ивана Сергеевича сцена оказалась способна совершенно вывести Фёдора Михайловича из себя. "Ишь, фря эдакая! ...подобно волшебному аптекарскому порошку...", - сказал Достоевский, давая волю чувствам и обидно передразнивая растроганный тон своего коллеги по писательскому ремеслу, когда мы уже вышли на улицу. - "О, как он глуп. Ужасно глуп и пошл! Тьфу! Облизьяна кривлящаяся! Курортник чёртовЪ!" - громко закончил он, совсем уж разошедшись и ударив даже тростью булыжный камень на мостовой. Впрочем, Фёдор Михайлович сразу же подосадовал на себя за такие слова. Ибо, насколько известно, он обыкновенно старался следовать заповеди о том, что лучше искать бревно в своём глазу, чем соринку в глазу другого субъекта мироздания. Ну и, возможно, поминание лишний раз чёрта, особенно в контексте высказанных им эмоциональных фраз, также вынуждало его теперь испытывать чувство некоторой неловкости; и пр. Я достал из кармана пиджака пару кусочков Лимбургского сыра, которые ухватил с тарелки перед уходом и протянул один Достоевскому. Он молча взял его и некоторое время мы неспешно шли, жуя это специфическое на вкус и запах угощение.
Гораздо более приятным для меня является воспоминание о событии, случившемся поздним вечером этого же дня, когда мы сидели с Достоевским, за непременной чашкой крепкого чая, у него дома в N-м переулке, после окончания разговора о героях и сюжетной линии "Братьев Карамазовых", который был начат ранее, но был прерван досадной встречей с Тургеневым. Фёдор Михайлович в очередной раз пересказывал предполагаемые варианты появления в сюжете пятого из братьев и возможные черты его личности. В каждом из изложенных вариантов Достоевский видел свои преимущества и недостатки, и в стремлении выразить основной посыл своего слова максимально полно и ясно, отдавал предпочтение то одному, то другому варианту, не видя достаточных оснований утвердиться на каком-либо из них окончательно и оставляя, в итоге, образ персонажа в состоянии неопределённости.
Наш разговор длился уже очень долго. Настенные часы пробили полночь. Всё необходимое, что мы полагали уместным сказать по данной теме, было, кажется, сказано. Фёдор Михайлович наполнил оставшимся в остывшем заварочном чайнике напитком две опустевшие чашки и разбавил его едва тёплой уже водой из самовара. Пространство гостиной наполнилось тишиной, вынужденной, правда, совмещаться некоторое время со скребущим цокотом ложечки о фарфоровую поверхность, пока сахар в чашках окончательно не растворился. В широкой глиняной плошке, в хлопьях осыпавшихся крошек, лежало несколько оставшихся ломтиков белого хлеба. Внутренность хрустальной вареницы матово блестела загустевшим вишнёвым сиропом. В зеленоватящейся старостью бронзы пепельнице, на слое ушедших ранее в небытие окурков, источая последнюю свою серпантиновую нить табачного дыма, свернулась в знак вопроса последняя из выкуренных на тот момент времени классиком русской литературы папирос, словно олицетворяя принятой формой ту неопределённость сотворяемого персонажа, из которой писатель никак не решался выбраться.
Однако, наступившая тишина через некоторое время стала быстро насыщаться неким совершенно бесподобным, неземным пением ангелов, настолько прекрасным, что из наших глаз потекли слёзы. Дух Святый, явил нам себя в образе молодой женщины. В поднятой руке держала она философский камень, исцеляющий от страданий, являвший изначальное и предвечное единение Логоса с субъектной осознанностью. "Мультипаспорт метафизический, через который есть всё во всём", - сообщила Она нам, хотя в тот момент и не было никаких нас, всё было едино, всё слилось в священном алхимическом процессе исцеления субъектного восприятия Мироздания и узнавания в бесчисленных паспортных данных Мирозданием самого себя снова и снова.
Между тем, тишина продолжала оставаться тишиной в нашем обычном её понимании. Мне, например, был отчётливо слышен даже едва уловимый, казалось бы, треск горящих свечей, пламя которых играло в разлитом по чашкам чайном напитке, несмотря на то, что ангельское пение в этот момент достигло, кажется, поистине вселенской величественности и всё сущее, казалось, вплеталось в это пение своей уникальной вариацией. Взгляд Фёдора Михайловича, сидевшего напротив меня, был преисполнен тихой светлой радости осознанного соприкосновения с предвечной эфирной стихией, наполнявшей мироздание метафизической изначальной Любовью. "Пятый ЭлементЪ... Это должна быть сестра!", - тихо произнёс, вдруг, Достоевский.
За окном темнел поздний Петербургский вечер, погружавший город в сонное беспамятство короткой летней ночи.