June 26

Михаил Пришвин. Взгляд на мир через объектив.

Михаил Пришвин – имя, прочно связанное с русской литературой, с поэтическими зарисовками природы, с тонким пониманием человеческой души и её связи с окружающим миром. За образом писателя часто остается в тени еще одна грань его таланта – страстного фотолюбителя. Пришвин был не просто наблюдателем природы, он был её художником, фиксирующим ускользающие мгновения красоты с помощью фотоаппарата.


Фотографией Пришвин увлекся в 1906 году во время своего первого этнографического путешествия на Север, когда у него в руках оказался фотоаппарат учителя из деревни Паданы Олонецкого края, такого же страстного охотника и путешественника как он сам – дальше они пошли вместе.

Он привез в Петербург путевой дневник – оказалось, книгу «В краю непуганых птиц», проиллюстрированную рисунками с фотографий, сделанных во время поездки.

Любимый образ Пришвина и в литературном творчестве, и в фотоискусстве – паутинка. Это – образ мира: с одной стороны – сложный, с другой – хрупкий.

В 1924 году ему удается купить фотоаппарат. Пришвин осваивает его, и с этих пор фотография – феномен культуры 20 века – постоянно сопутствует его художественному творчеству.


Для Пришвина фотография была не просто хобби, а органичным продолжением его литературного творчества. Он воспринимал фотоаппарат как инструмент, позволяющий запечатлеть те мгновения красоты, которые невозможно передать словами.

Фотографии Пришвина – это не только запечатленные пейзажи и сцены из жизни, но и отражение его внутреннего мира, его мыслей и чувств. Он использовал фотографию как средство самовыражения, как способ поделиться своим видением мира с другими.

В его фотографиях можно увидеть ту же любовь к природе, ту же внимательность к деталям и то же стремление к гармонии, которые характерны для его литературных произведений. Фотоаппарат помогал Пришвину видеть красоту в самых простых вещах – в утренней росе на траве, в отражении солнца в речной воде, в игре теней на лесной тропинке.

"Фотографический аппарат вообще стремится к прекрасному так сильно, что мне постоянно приходится сдерживать его пыл."

Тонко чувствующий природу, Пришвин любил снимать самые разные ее состояния. Он увлеченно экспериментировал со светом, ракурсами, крупным планом и перспективой. С нетерпением ждал утра, чтобы при свете солнца продолжить свою «охоту с камерой».



Кроме того, это захватило его, фотосъемка оказалась способом художественного освоения реальности:

«К моему несовершенному словесному искусству я прибавлю фотографическое изобретательство».

Писатель фиксировал те скромные детали, которые может заметить лишь внимательный наблюдатель: паутинку, подсвеченную солнцем, набухшие почки, поле хрупких одуванчиков.

“Фотография – это тоже письмо, только не словами, а светом.”


Снимки Пришвина разнообразны – пожалуй, нельзя определить его фирменный стиль, как бывает у фотографа-профессионала: репортажная съемка – когда били колокола, индустриальный пейзаж – Уралмаш, галерея портретов известных, неизвестных и даже маргинальных личностей, эксперименты с тенью и светом, ракурсами, крупным планом, высокой точкой съемки, перспективой. У него нет постановочных снимков, он выхватывает из жизненного потока кадр за кадром – фотография оказывается в одном ряду с записной книжкой и дневником.

"Можно написать повесть и потом сделать к ней фотографии, это очень легко. А я делаю сначала фотографии и к ним хочу присочинить повесть: это очень трудно; вернее, в 1-м случае трудно писать, зато легко фотографировать, а во втором наоборот. Дело не в слове и не в фотографии, а в расходе художественной энергии."


"Я, когда делается плохо, начинаю заниматься фотографией."

Съемка живой природы занимает особое место в фотоархиве Пришвина. Природу – пейзажи с лесом, полем, дорогой, горой, ручьем, озером или рекой, цветы и деревья, птиц и собак, пятнистых оленей и лошадей, зимние снежные фигуры в лесу – все это он снимает постоянно.

“Увидеть прекрасное в обычном – вот задача фотографа.”

Пришвин писал, что с тех пор, как завёл фотокамеру, он стал «фотографически думать», называл себя «художником света» и до того увлекся охотой с камерой, что не мог дождаться когда наступит «опять светозарное утро».

Работая над циклами «фотозаписей»: «Паутинки», «Капли», «Почки», «Весна света», он делал снимки крупными планами при разных освещённости и ракурсах, сопровождая каждую фотографию комментариями.

Оценивая получившиеся визуальные образы, Пришвин записал в дневнике 26 сентября 1930 года:

«Конечно, настоящий фотограф снял бы лучше меня, но настоящему специалисту и в голову никогда не придет смотреть на то, что я снимаю: он это никогда не увидит».

"В начале кажется, что всё можно снять, и юный фотограф щелкает затвором.
Потом оказывается, что снимать очень трудно, ходишь, ходишь, и кажется, что фотокамера очень скудный инструмент."

Более четверти века он не расставался с фотоаппаратом, выхватывал из жизненного потока кадр за кадром. У него в кабинете было всё необходимое для домашней фотолаборатории: набор объективов, увеличитель, кюветы, химреактивы. Негативы Пришвин хранил в конвертиках, которые сам склеивал из папиросной бумаги. После смерти писателя его вдова Валерия Дмитриевна тщательно хранила сотни его негативов.

«Проявляется изображение на пленке, и часто это происходит будто глаза открываются все шире и шире… Диво! Вышло совсем не так, как снимал. Откуда же это взялось? Раз уж сам не заметил, когда снимал, значит, оно само по себе и существует в «природе вещей»… и кажется тогда, что если бы удалось открыть какую-то завесу, то и будет видно, что есть красота на земле, и в ней заключается смысл», — писал в своих дневниках Михаил Пришвин.

И еще:

Светопись, или, как принято называть, фотография тем отличается от больших искусств, что постоянно обрывает желанное как невозможное, и оставляет скромный намек на сложный, оставшийся в душе художника план и еще, самое главное, некоторую надежду на то, что когда-нибудь сама жизнь в своих изначальных истоках прекрасного будет «сфотографирована» и достанется всем. Но в огромном большинстве случаев и этой надежды нет, а остается документ жизни и про себя пережитый, никому неизвестный восторг. Сколько я пережил такого восторга, снимая на Дальнем Востоке то скалы, похожие на лица [разных] людей, то силуэты, цветы... Мне казалось каждый раз, что беру с собой всё, но почти каждый раз после проявления оказывалось, что я увлекся и в композиции вышел за пределы возможного для фотографии, отчего не осталось ни картины, ни документа. Сколько раз после таких неудач я давал себе слово применять фотографию только для документов, углубления реального: вот мой рассказ, – не верите? – смотрите документ. И сколько раз я забывал...

Но в объектив фотоаппарата Пришвина попадает отнюдь не только природа.

По фотографиям Пришвина можно проследить историю того времени, в котором он жил. Рискуя жизнью и свободой, в 1930 году он создает фотоцикл «Когда били колокола…» об уничтожении колоколов Троице-Сергиевой лавры. 200 негативов были спрятаны в железной банке из-под чая. Так до наших дней сохранился репортаж с места событий.

В дневнике писатель, человек глубоко верующий, называет себя «свидетелем эпохи» и подчеркивает, что просто не может не снимать.

Практически все негативы он никому не показывал, хранил отдельно. Писатель отлично понимал, что обнародовать большинство из этих снимков – значило если не подписать себе смертный приговор, то лишить себя свободы на многие годы.

У этой серии снимков двойной смысл: били – звенели и били – разбивали.

Сегодня на эти снимки, где мужики сбрасывают колокола с соборов Троице-Сергиевой лавры, нельзя смотреть без боли. Рудметаллторгу были тогда сданы 19 колоколов общим весом 8165 пудов.

Писатель долго не мог опомниться после увиденной им в Сергиевом Посаде картины варварства. В дневнике он сделал такую запись: «1930, 30 ноября. Приближается годовщина уничтожения Сергиевских колоколов. Это было очень похоже на зрелище публичной казни».

Фотографии Пришвина помогли при возрождении лаврских звонов. Удалось восстановить колокола «Первенец» и «Благовестник» и самый большой в России и во всем христианском мире «Царь-колокол». Высота его 4,55 метра, диаметр 4,5 метра. Он весит 72 тонны, а его язык – почти тонну. В 2002 году колокол отлили на Балтийском заводе в Санкт-Петербурге, а в 2004 году «Царь» наконец воссоединился с хором голосов Лаврской колокольни.

«Для изучения утраченных лаврских благовестников, – пишет Игорь Васильевич Коновалов, – впервые было проведено сканирование с большим разрешением фотографических негативов писателя Михаила Михайловича Пришвина, бывшего в Троице-Сергиевой лавре во время сброса колоколов и оставившего более 200 негативов с изображениями осколков колоколов, целых, стоящих на земле больших и малых лаврских колоколов…».

Снимки Пришвина разнообразны: среди них репортажная съемка, индустриальный пейзаж, портреты известных, неизвестных и даже маргинальных личностей.

«Большие люди сами расписываются на страницах истории, но скромный человек, такой хороший — и вот нет никому до него дела. А вот не дам я тебе от нас исчезнуть», — пишет он в одном из своих дневников.

В конце 30-х годов Михаил Михайлович фотографирует главным образом среднерусскую природу, которую любит больше всего. Это и Подмосковье, и Переславль, едет он и под Кострому для наблюдений весеннего разлива, приглядывается в лесу к снежным заносам на деревьях.

В годы Великой отечественной войны, фотография, по собственному признанию писателя, помогала ему выживать. Он фотографировал жителей деревни Усолье, где находился тогда в эвакуации, для посылки карточек на фронт их мужьям и отцам: «Дома набросились на меня женщины снимать своих маленьких детей. Тогда мне подумалось, я даже видел это, что именно благоговейный труд порождает мир нам земле», — признавался писатель.


Пришвин писал:

1 января. Вчера мы с Павловной вечером засиделись (я приводил в порядок альбомы) далеко за полночь и, ложась спать, забыли поздравить друг друга с Новым годом. Разобрав, устроив свои фото, я сказал Павловне: – Если уцелеют мои снимки до тех пор, когда у людей начнется жизнь «для себя», то мои фото издадут и все будут удивляться, сколько у этого художника в душе было радости и любви к жизни. Да, вот если бы все люди (...) стали заниматься тем, что каждый из них любит, для чего каждый рожден,– что бы это было!