продолжаю говорить - "Подсолнух"
На последнем берегу
Наконец-то старой Роуз О’Шонесси повезло. Она все надежды на старшего возлагала, но уже сколько лет не было от него вестей — ни добрых, никаких. И тут этот средний явился, как гром среди ясного неба, вернулся, когда уж и не ждали, — и ты смотри еще, настоящий джентльмен с виду, и при деньгах, будто все самые безнадежные материнские мечты взялся исполнять: «Матушка, негоже вам под старость быть совсем одной», и все такое прочее, и еще смотри, что учудил, школу там какую-то затеял... У мэра-то буркалы сделались, как у кота, конечно, денежки сами в руки ползут... Храни тебя Мария, Иосиф и святой Патрик, сыночка мой, всегда ты был сорвиголова, ни рук, ни языка не мог удержать, да и кое-чего другого, кажется, тоже... если правда то, что бесстыжая Энни МакГиллик всем раззвонила, будто ее Кейтлин — Келлина дочь... Хотя, когда исчез ведь, двадцать лет назад-то почти, ох и злы тогда были МакГиллики, но, в конце концов, не первая Энни и не последняя, кто по глупости парню поверил, а был то ее средний или еще кто... Упаси Боже мальчика моего от страшного греха, а с остальным он сам разберется, ишь, какой он у меня толковый оказался, и не думала, и не гадала, что из этого разбойника такое будет матери на старости лет утешение...
Келли О’Шонесси тоже должен был бы сегодня быть счастлив. Он наконец-то подписал соглашение с городом. Понятно, не через полгода, но месяцев через девять, самое большее — через год будет у школы свое помещение, а уже через несколько недель можно будет начинать занятия в рабочем клубе — для начала сгодится, а так он сейчас все равно без дела стоит, почти заброшенный. Родители детей помладше и некоторые подростки уже приходили к Роуз, расспрашивали. Танцы — это серьезно, они понимают. Шанс на другую жизнь. Не обязательно на лучшую — просто на другую. От этих мыслей Келли должен был бы преисполниться энергии и надежды, как всегда было, когда он начинал что-то новое, но сегодня он чувствовал себя усталым и тосковал. Они с мэром выпили немного, чтобы обмыть договор, но не столько, чтобы вот так впасть в мрачный хмель. Поэтому Келли решил, что ему не помешает прогуляться вдоль берега.
Он шел себе на северо-запад вдоль узких улиц и домишек, а потом началось побережье. Был отлив, тут и там из мокрого песка торчали обломки скал и просто валуны. Чья-то полусгнившая посудина наполовину ушла в песок — она тут лежала, судя по облупившейся краске, добрых лет десять. Клубки водорослей, старые рыбацкие сети, всякий хлам... Келли осторожно прошел мимо этих жалких даров моря. Ему хотелось сесть — но не на песок же! Он взобрался на первый попавшийся камень и устроился там, не думая о дорогом костюме и светлом тренче. Ему нужно было побыть наедине с морем, так, как привык в последние пять лет. С морем — и с тем, кого уже не было в живых.
Вот видишь, Симон, сказал он, щурясь от ветра и чувствуя, что левое плечо грызет тупая боль. Видишь, вот я и дома. Я все сделал правильно, любовь моя. Наконец-то я сделал что-то правильное, но... Но почему я не радуюсь?
Никто, конечно, не ответил.
Ты никогда не отвечаешь, Симон. Ни пока был жив, ни сейчас, когда почти наверняка известно, что ты умер, и умер ужасной смертью... Я и сам чуть концы не отдал полгода назад, но это ерунда. Теперь я буду жить, но боюсь, что не видать мне и вправду радости — потому что я снова один. Боже мой, Симон, я же трахался, кажется, чуть не с целым оркестром и двумя футбольными командами, я счет потерял тем, кто был со мной — и где они все? Почему я снова один, как перст? Почему у меня в этом году будет две зимы? Какого дьявола? Я вернулся домой, и знаешь, что они говорят у меня за спиной? Что я чуть не трахнул собственную дочь! Допустим, я ей только улыбнулся... Но... Это же просто гадко все так... Городишко мерзкий. И сам я мерзкий. Люди невыносимые — подозрительные, ненавидят все подряд, а я и забыл, какого черта я от них сбежал... Святые силы небесные, у меня же друзья были.. Некоторые вон даже плакали, потому что я уехать решил, так зачем же я вот это все сделал, вот это — правильное? Хотел себя, что ли, наказать? Какого черта я всю жизнь бегу за этой мечтой, как за дурью: вот сейчас, ну вот уже точно сейчас добегу, достану... Ох ты ж черт, больно как — небось, мышцу застудил, теперь вот все так и будет — стану старым вялым занудой, может, даже женюсь, только возьму кого постарше, за тридцать, чтобы уж точно наверняка не мое семя было... Почему мне так больно, Симон? Ну не молчи же, мертвая моя звезда, призрак мой, горе мое — не достать, не дотянуться, Подсолнух мой... Где те, кого я любил? Где, мать их, те, кто меня любил? Кто здесь?
От ветра (а может, от боли, которая понемногу росла в нем и теперь словно когти выпустила) у Келли слезились глаза, и белый свет немного потускнел, что ли — но он и вправду будто видел их: Пат с девочками, Марка, доброго мастера Микаленича, он даже подумал, что видит его самого, белокурую фигуру, улыбку... Но все они отворачивались и уходили прочь, таяли, а вместо них из мерцающего, как в телевизоре, серого света вышли шестеро.
Убийцы.
Он узнал их — по нестерпимому блеску на раскладных лезвиях, по красным огонькам окурков в углах одинаковых ртов, по стеклянным, как морская вода, совершенно пустым глазам.
Нет! Нет.
Келли тряхнул головой и невольно охнул — это тоже было больно. Морок, правда, немного развеялся, и он увидел, что вокруг камня прибывает вода.
Начался прилив! Он выругался, потому что застрять здесь, - нет, сидеть тут чучелом, как дурак, и чтобы рыбаки потом еще какие-нибудь стали спасать, отпуская соленые шуточки, — после этого уж и вовсе житья не будет...
Спрыгнул в воду — ее оказалось немного, дюймов пять, но она сразу полилась в туфли и была просто ледяная. Дыхание перехватило. Злость, гнев, страх. Боль, тоска, отчаяние. Но он знал, что должен идти, двигаться к твердой земле, потому что те... те догоняли.
Он очень спешил. Он сделал несколько шагов, но вода тащила за ноги — такая холодная, что казалось, будто она поднялась до груди и давит, давит страшно. Келли споткнулся, зашатался и упал.
Он еще пытался подняться. Он еще помнил, что нужно встать, идти или хотя бы ползти туда, где свет, но было уже поздно. Острые лезвия впились под ребра, зрение затянула кровавая мгла. И не было никого, кто спас бы его, кто отогнал бы этих — ни белокурого ангела, ни друга, ни женщины с добрыми глазами... Только тень мелькнула, и он отчаянно рванулся к ней — к золотому отблеску на темном, должно быть, синем фоне.
— Сида! Сида... — крикнул, но это уже была сплошная мука, никто не услышал, никто не смилостивился, и что-то вдруг треснуло, словно стекло разбилось, и Келли увидел себя самого сверху и немного слева: он лежал ничком, неловко раскинув руки и ноги, прямо в приливной волне, пальцы хватали песок с водой... И вдруг он перестал понимать, что все это значит, слова и образы утекали из сознания, а вместо них тупая, страшная растерянность стала очень быстро поглощать его.
И рыжеволосая женщина в синем платье выпустила из тонких пальцев это... красное, круглое, хрустящее и сладкое, теплое, и оно покатилось из стремительно пустеющей памяти и рассыпалось горящими углями над западным горизонтом.
А потом и они погасли.
иллюстрация Ю. Ильиной