Волчица, Питомцев и ананас
Раз уж я тут стала так редко появляться, так хоть повеселю вас, как я надеюсь, смешной историей из нашей жизни. Это случилось на второй год после того, как Питомцев покинул северную пальмиру с его расстреллями, тризинями и штукершнайдерами, и присоединился к нам в нашей унавоженной тихой гавани. Зимой он получил большой отпуск, проставился и утром надцатого января мы отвезли его на вокзал и уложили в наглаженной парадной форме на диванчик в купе "Стрелы". Капитан напоминал недоделанную мумию Тутанхамона - стогий и чинный (я подрисовала ему тушью брежневские брови и удивленные глаза на закрытых веках на прощание), при полном параде, но все еще дышит, от этого чувство недоделанности мумии и возникало. Капитан ехал навестить старенькую маму на Лебяжьей, что могло пойти не так...
Но все пошло под откос еще в Балагом. В соседнее купе (как тесен наш мир!) приземлился бывший однокашник Питомцева, назовем его Сева, к примеру, такой же капитан, неудачник и мизантоп, как и наш. Но у Севы были с собой коньяк и гармонь-тальянка, и он тоже ехал к маме. Нашу мумию разбудили гневные причитания проводницы и переборы гармони. Звеня медалями и эполетами, Питомцев восстал, не просыпаясь, и пошел на эти звуки а-ля рюсс, как на пеленги. Подсознание русского человека всегда знает - гармонь, значит, наши. Ругают, значит, надо помочь. Когда Питомцев открыл глаза, проводница перекрестилась и отступила на два шага. Свет ночника за ее головой образовал неяркий, но отчетливый нимб. Всеж я хорошо постаралась - вид Питомцева с нарисованными глазами не вызывал отторжения, скорее смех. Но в коридорчике купейного вагона - одновременно и безысходность. Питомцев упал на колени (как он сказал, состав качнуло на стрелках, но я-то знаю, штормило) и протянул руки к проводнице, снова закрыв глаза.
- Уж три ночи... три ночи... три ночи - со скрипом проговорил он, преодолевая сухость гортани - я ищу его лагерь! И спросить мне некого! Проведите! Проведите меня к нему...Я хочу видеть этого человека!
- Еще один... - с тоской сказала проводница. Когда грузили капитана, как торпеду, она спала в своей каюте, чтобы позже принять ночную вахту.
- Матушка, отведи...
- Офицеры пошли, елкин пень... как малые дети. Гальюн в той стороне!
На слово "Гальюн" из купе высунулся однокашник Питомцева. Угукнул. Закрыл створки. И через минуту вышел весь. И встал между проводницей и капитаном.
- Жорж, какой монплезир! Я вижу чудное мгновенье. Мадемуазель, я отведу этого мизерабль в гальюн, эксэз муа за беспокойство.
- К черту гальюн, мон шер!
Дети лейтенанта Шмидта обнялись в коридоре, как на картине Дега - резко очерченные светотени в черных мундирах,алмазики слез, за окнами - неизгладимый простор.
- Услышу хоть звук, выкину обоих, и не посмотрю на заслуги перед Родиной.- четко сказала проводница, вздохнула, и ушла в каюту. За ней остался тонкий аромат диора и недосказанности.
- Какая женщина! Мы жалки ей, мон ами, мы всем жалки нынче, пасынки нашей великой матушки-России...
- К черту жалость! Где мы...?
Питомцев встал с колен и прильнул лбом к холодному январскому окну - за окном пронеслась, как упавшая звезда, сороковаттная лампочка над переездом. Следом за звездой унеслась и трель звонка-оповещателя.
- Мы в России, дружище. И скоро Петроград.
Питомцев глубоко вздохнул и тушь на его лице потекла...
Утро застало капитанов уже в вагоне ресторане, где с них рыдали все - от начальника поезда, до посудомойки-студентки МгиМО. Прибывший наряд милиции тоже рыдал, а я-то думала, этих ничем не пробить. Раскачали этот клуб, да-с... Наконец, прибыли в Питер. Карета стала тыквой, а милиционеры перестали плакать и стали просто милиционерами. Питомцев, Сева и гармонь оказались в холодной негостеприимной комендатуре Московского вокзала. Дежурный помощник коменданта, скучавший всю ночь, совершил роковую ошибку.
- Играть-то хоть умеете, сироты казанские?
Когда он перестал плакать о своей загубленной молодости, капитанов отвезли на Лебяжью. К маме Питомцева.
Продолжение следует.