Книжка
February 1, 2020

Закулисье, или Как я впервые близко лицом к лицу столкнулся с Великим

Первый раз я попал в Закулисье в драматическом театре Таганрога, города в котором родились Чехов, Раневская, ну и я.

Мне было шестнадцать, и в драмкружке при театре я играл Ромео. Кроме всего прочего, это означало, что у меня были блат и допуск в сам театр. Мне нравилось неспешно пройтись по притихшему после репетиций театру, постоять на сцене под блеклым дежурным светом в дни, когда не было репетиций, спуститься в реквизитный цех, пахнущий опилками и свежей краской, проскользнуть через внутренний дворик, выйти из служебного входа в городской переулок, обязательно поймать взгляд случайного прохожего и тут же небрежно его отпустить, сотворив лицо, как будто тебе так осточертели и театр этот, и эта скрипучая служебная дверь, и эта урна с окурками от «Честерфилда» и вообще все это треклятое искусство.

И вот однажды с гастролью в город наведался Смоктуновский. Он намеревался дать целых три спектакля по чеховскому «Иванову» с местной труппой.

В первый вечер я смотрел спектакль с того самого балкона под потолком, где подростком сиживал Антоша Чехов. Это самые дешевые места в театре и, как правило, на них сидят самые ретивые театралы, у которых не хватает денег на партер.

Я помню тот вечер. Третий звонок. Публика дожевывая бутерброды, мечется по залу в поисках своих кресел. Еще минут пять, и световик медленно выкручивает ручку диммера - свет тускнеет, перебирается из зала на сцену и начинается волшебное.

Медленно, как в кинорапиде, точно сказочный дух из сонной лощины, выплывает на сцену артист Смоктуновский. По залу проносится короткая дружная овация и тут же стихает. Смоктуновский садится за стол и начинает вслух читать какую-то книгу. Читает тихо-тихо. Примолкшая публика, кажется, перестает дышать. Смоктуновский делает безразмерные паузы, в которых слышно, как вечерний комар бьется о зеленую лампочку «Выход». Потом он откладывает в сторону книгу и разряжается монологом, но сила голоса его гаснет, и вот он уже бормочет что-то совсем себе под нос, так, что почти не расслышать. И, кажется, публика втягивает животы, чтобы не оскорбить ненарочным бутербродным бурчаньем волшебное электричество, разлившееся по театру.

Так продолжается минут пять, а, может, и десять, но время, кажется, растянулось, а пространство расползлось по швам, и все возможные измерения, известные мне с уроков физики, разладились к чертям собачим перед этой «черной дырой», разверзшейся на сцене. А я сижу там на балконе и только одна мысль подпрыгивает в голове, как обрывок голоса под иголкой на заевшей пластинке: «ни хуя се», «ни хуя се», «ни хуя се».

Так впервые в жизни я столкнулся лицом к лицу с Высоким Искусством.

И тут на сцену с ружьем на перевес вываливается артист Буруля, которого я хорошо знал, так как тот курировал от театра наш драмкружок. Также я знал, что артист Буруля всегда выходит на сцену выпимши. В общем - не помню кого он там играл - Буруля приставляет ружье к уху великого, и голосом, похожим на звук лопнувшей на колесе резины, делает: «Бах! Бах! Бах!»

И начинает ржать. Громко, по-лошадиному. По роли.

Так впервые в жизни лицом к лицу я столкнулся с обратной стороной Высокого Искусства - каботинством.

На второй день, пользуясь допуском и блатом, я поджидал Смоктуновского у входа в его гримерку. Я хотел лицезреть кудесника близко, понимая, что другой возможности больше не представится. Дверь в гримерку была заперта, и я прогуливался неспешным шагом по служебному коридору туда-сюда, делая вид, что жду кого угодно, только не его. В наши дни в таких неловких ситуациях, выручает смартфон, в котором можно что-то бестолково листать и выглядеть при делах.

Все артисты, напомаженные, в костюмах и ажитации, были на месте, включая моего куратора Бурулю. Не было только Смоктуновского. До начала спектакля оставалось полчаса, и я заподозрил неладное.

Я подошел к Буруле, нос которого от волнения покрылся потом, и поинтересовался, не случилось ли чего с Иннокентием Михалычем.

Буруля по-отцовски взъерошил мне челку, указал толстым пальцем на запертую дверь и пробасил в ухо:

- Они там с полудня. Готовятся.

Позже, гораздо позже, когда я переехал в Москву, мне рассказывали, что Смоктуновский и вправду приходил в театр за три, а то и за четыре часа до спектакля, закрывался в своей уборной и, как бы сейчас сказали, медитировал на роль.

Так впервые в жизни я, кажется, почувствовал, что такое Служение.

И в тот самый момент, когда я это вроде уже как почувствовал по-настоящему, распахнулась та самая дверь, и коридор залился волшебным светом. Я оторвался от артиста Бурули, повернулся на свет и увидел перед собой его источник. По моему телу пробежал холодненький фриссон.

С лица Смоктуновского не сходила широкая великодушная улыбка. Широко улыбались губы, глаза, улыбались брови и скуловые дуги. Улыбались уши. Он был само блаженство. От него пахло ладаном, а над головой завис нимб. Я был ослеплен и готов был пасть на колени.

Так впервые в жизни я лицом к лицу столкнулся со Святым во плоти.

Надо сказать, что близкое приближение к объекту преклонения частенько оборачивается катастрофой, по ощущениям схожим с любовной. Я помню, как уже будучи в Москве и набирая обороты в светском обществе, я мечтал познакомиться с одним известным журналистом, моим кумиром – и называть не буду по какой он части, иначе вы его сразу опознаете, а это ни к чему. И вот мне представился случай, я был ему представлен, и мы стояли друг напротив друга, почти нос к носу, и изо рта его так нестерпимо перло дурным – то ли от нездоровых зубов, а может откуда и поглубже – что с каждым произносимым им словом, я невольно приседал, все ниже и ниже, только бы уклониться от удушенья.

Кумир мой рухнул в один момент, как Колосс родосский от землетрясения. Колосса потом, как известно, восстановили. Я своего кумира не смог.

Второй спектакль я смотрел из Закулисья, то есть изнутри и впритык. После того, как рассеялся волшебный туман и ко мне вернулось зрение, я рассмотрел на Смоктуновском застиранную до мелких дырочек на воротнике рубашку, горбик на шее и аккуратно прикрытую лоснистую лысину. Мне стало неловко, будто рубашка, шея и голова принадлежали не Смоктуновскому, а мне. Я пытался побороть это чувство смущения, но у меня ничего не выходило.

Другими действующими лицами спектакля с той точки, с которой я его смотрел, были пожилая артистка, игравшая жену Иванова, и артист, игравший лакея Иванова, еще пожилее. Оба ожидали своего выхода и глядели на сцену. «Жена», следя немигающим стеклянным глазом за действием и перебирая пальцами редкие волосы, говорила «лакею» с досадой и нараспев:

- Сегодня на базаре купила селедку с горечью. Отрава, а не селедка. Набить бы торговке этой селедкой морду. Совсем потеряли совесть.

Нет, я смотрел другой спектакль, точно не тот, что был вчера.

Сент-Экзюпери в «Планете Людей» писал, что земля удивительно красива, если смотреть на нее издалека, лучше всего – вообще с другой планеты. А вот если приземлиться, то можно очутиться на каком-нибудь заброшенном пустыре под столбом с одиноким фонарем, освещающим кучу мусора вокруг.

Прогнав от себя душный закулисный морок, третьего дня я направился в городскую библиотеку с преступным планом. Я запросил подшивку журналов «Советский Экран» за несколько лет и, устроившись в дальнем углу и вооружившись опасной бритвой, принялся резво вырезать страницы, на которых попадался Смоктуновский. Таких набралось около двух десятков.

По дороге домой я забежал в канцелярскую лавку и купил лист «ватманской» бумаги. К вечеру у меня был готов пестрый коллаж из портретов Святого, кадров из его фильмов, цитат из «Гамлета» и «Берегись автомобиля». Это был мой ему подарок, в который я вложил благодарность, почтение, умиление, обожание, нежность, душу, сердце и уже проклевывающийся редакторский талант. Да это был не коллаж, это была картина-посвящение! Она дышала любовью!

После третьего и последнего спектакля я со свернутым рулоном бросился за кулисы, отыскал артиста Бурулю и, набравши в грудь воздуха, скороговоркой попросил представить меня Смоктуновскому.

Буруля был веселее обычного – родник радости, озорно плещущийся в алюминиевой фляжке бил из заднего кармана его парусиновых штанов не иссякая. На веселых парах, галопом, Буруля дотащил меня до волшебной двери и почти без стука в нее вломился.

- Иннокентий Михалыч, бога ради, наше местное дарование, исполняет Ромео в молодежном кружке, подает надежды и что-то, – тут Буруля, вероятно, для усиления эффекта приложил руку к сердцу, - желает вам вручить.

И я вручил…

Спустя полгода наш молодежный кружок призвали на помощь в переезде главрежа театра Цветкова из одного кабинета в другой, попросторней. Среди книг, альбомов, тонких брошюрок, толстых папок, старых афиш и прочего хлама, который мы упаковывали в картонные коробки, я увидел белый «ватманский» рулон. В животе моем что-то оторвалось, а сердце замерло. Даже ленточка, завязанная «бантиком-восьмеркой» была нетронутой.

Как рассказали мне потом, уборщица театра обнаружила рулон в гримерке в тот же день, как И.М. покинул город, и отнесла его главрежу. И даже вроде как главреж делал звонок в Москву, чтобы известить И.М. об оставленном предмете, да не дозвонился. Так и пролежал предмет в углу кабинета нетронутым до авось -Бог-даст- когда-нибудь-ещё- одной антрепризы.

Но И.М. больше в наши края не заезжал.