May 29, 2025

«СУМАТРА» И «ОБЪЯСНЕНИЕ СУМАТРЫ» МИЛОША ЦРНЯНСКОГО

Милош Црнянский


СУМАТРА

Теперь мы беспечны, лёгкие, нежные.

Помыслим: как спокойны заснеженные

вершины Урала.

Бледным лицом огорчит ли нас кто,

проигравшийся в один вечер,

если знаем, что где-то, некий поток,

на месте его, алым хлещет!

Одна любовь, под утро, на чужбине,

нам душу заплела, тревог не слышим,

бескрайней тишиной синего моря,

там где растёт зерно кораллов,

как дома, во дворе, краснеют вишни.

Проснёмся ночью и смеемся, мы,

над Месяцем, что в форме запятой.

И трогаем далекие холмы

и ледяную гору, как сокровище, рукой.

ОБЪЯСНЕНИЕ СУМАТРЫ

Редактор «Сербского литературного вестника», Богдан Попович, по случаю издания Суматры попросил меня в виде дополнения изложить некое поэтическое «кредо».

И хотя мы, «новейшие» поэты, разумеется, имеем свои устремления в литературе, я не могу говорить о них без некоторого замешательства, ибо, во-первых: другие, более воодушевлённые, чем я, справились бы с задачей лучше, и кроме того, я не верю, что попытки убедить остальных в своей литературной борьбе, да и в любой борьбе, несут какую-то пользу.

Вот почему, даже допуская существование читателя, лишённого цинизма, я бы не смог изложить достоинства, присущие нашей новейшей лирической поэзии, которые я сам высоко ценю. Могу только в контурах, без обобщений, озвучить мысли, которые правят по ту стороны бумажных баррикад, где мы находимся.

Новейшее искусство, особенно лирика, подвергается осуждению, главным образом, из-за «мрачности, непонятности, декадентности» и т.д. Об этом нельзя говорить без иронии!

В большинстве своём мы, новейшие поэты, хотя и находимся политически слева, отвергаем любые обязательства пользы, популярности, гигиеничности, так часто навязываемые поэзии людьми без малейшей чувствительности к искусству, но исполненными социологического самолюбия. Мы бы не стали, например, распространять социализм лирическими стихотворениями!

Итак, о подобной литературной «критике», часто абсурдной, мы не говорим.

А что новейшая поэзия это не сумасбродство и не декаденство, поймет всякий, кто знает о влиянии русских футуристов, как и «декадентов», и их журнала, изысканного, под названием «Мир искусства», на русскую революцию. Наше, новейшее, искусство, и особенно поэзия, не спят, как воображают некоторые читатели, подобно красавице, в башне из слоновой кости. Эта башня, «eburnea», могуча, как телеграфные вышки.

Больше всего нападок на новейшую, нашу, поэзию исходит от жалкой глупой посредственности. Именно «популярность» литературы стала причиной её застоялости. В конце концов, сразу же обрести популярность часто оказывается куда смешнее. Это известно всем, кто видел, за что именно миллионы немцев почитают Гёте великим.

«Универсально, ясно, просто» вовсе не полезно искусству. Всё это дал Уитмен, и тем не менее, полвека он был, для американцев, дураком.

Каких-то вещей не избежать. В непопулярности новейшей поэзии в нашей стране кроется её своенравие! Так или иначе, всё это введение требуется для того, чтобы многие темы обойти молча.

И всё же остаются противоречия, которые невозможно обойти иронично. Те, что не разрешить быстро. Положение, дух, нашей поэзии после войны и, не могу не сказать, после Скерлича, стали совершенно новыми и изменёнными. Пали идеи, формы и, слава богу, каноны!

Новейшее искусство, и особенно лирическая поэзия, подразумевает определённую новую чувствительность. К ним впустую обращаются те, кто не может дышать за пределами довоенной артистической атмосферы.

Сегодня повсюду чувствуется, что тысячи и тысячи людей прошли мимо трупов, руин, обошли мир и вернулись домой, и теперь ищут мысли, законы и жизнь, какими те были раньше. Ищут прежнюю литературу, к которой привыкли, комфортные ощущения, истолкованные мысли. Лирическую поэзию вечных, обыденных метафор, милые любовные стихи, образы, хризантемы, что цвели в воскресных приложениях наших газет. Но вот пришли новые идеи, новые восторги, новые законы, новые нравы! Можно возражать нам, но возражать нашим намерениям и содержанию бесполезно.

Мир не желает слышать ужасную бурю над нашими головами. То сотрясается не политическая ситуация, не литературные догмы, а сама жизнь. Это мёртвые тянут руки! Они требуют платы!

Подобно секте, после стольких лет, когда литература была всего лишь развлечением, мы вносим теперь беспокойство, творим переворот в словах, чувствах, мысли. Может, мы этого ещё не выразили, но это есть, непосредственно, внутри нас. Из толпы, из земли, из нашего времени это переходит на нас. Не заглушить!

Когда-то поэт у нас был - Краньчевич думал о нем как об искупителе - фанатиком новых, национальных движений. Неужели от всей этой мистической радости останется лишь мистика сладкого грохота рифм? Мы порвали с традицией, ибо решительно рвёмся в будущее. Мы отвергли законы прошлого. Вечный вопрос «её женитьбы» нас не тревожит!

Мы отделили себя от прежней жизни, потому что нашли новую. И пишем свободным стихом, что отражает наше содержание! Так мы надеемся прийти к оригинальным, а это значит и к «универсальным», выражениям. Мы не несём ответственности за своё «я»! Нет неизменных ценностей!

Без банальных четверостиший и барабанной музыки стихосложения прошлого, мы придаем чистую форму экстазу. Непосредственно! Мы пытаемся выразить изменчивый ритм настроений, открытый задолго до нас. Чтобы придать точный образ мысли, как можно более одушевлённый! Использовать все цвета, пограничные цвета, наших снов и предчувствий, звук и шёпот вещей, доселе презренных и мёртвых. Не бог весть что формально! Зато мы отделяем ритмы солнечных дней от вечерних ритмов. Мы не станем раскидывать всё это по готовым шаблонам.

Опять же, мы позволяем нашей форме быть под влиянием форм космических тел: облаков, цветов, рек, ручьёв. Звук наших слов непонятен, ведь читатель привык к рыночному, новостному, официальному значению слов. Давным-давно Бергсон отделил психологическое время от физического. Вот почему наша стихотворная метрика личная, спиритическая, туманная, как мелодия. Мы пытаемся найти ритм каждого настроения в духе нашего языка, выразительность которого застряла на стадии возможностей фельетона!

Наш же стих - азартный игрок, поэтому двигается в экстазе. Он превращает свой экстаз в голые движения. В лирике это чего-то стоит! Мы освободили язык от банальных оков и слушаем, как он сам, свободный, выбалтывает нам свои тайны. Ещё не так давно Дучич, высмеянный, осмелился написать, что «шумят звёзды!» Мы, слава богу, пошли дальше!

Возможно, формальные новшества меньше интересуют читателя? О них требуется отдельный разговор. Что же касается нашего, гипермодернистского, содержания, то мы его не боимся. За ним шагает толпа тех, кто среди трупов, под ядовитыми газами, почувствовал и «гипермодернистские» ощущения тоже. Потому они и лишились радости, которую даже воссоединение с семьёй не может вернуть. Они прочувствовали много всего, что называют «больным» в поэзии. Мы выражаем всё то, что они сами ещё скрывают, что их беспокоит, но неизбежно догоняет. Мы твердим, фанатично, о существовании новых ценностей, которые поэзия всегда находила раньше, чем жизнь!

Мы пытаемся, сознательно, показать эти новые ингредиенты любви, страсти, боли. Пытаемся избавить, многих, от былых позора, связей, законов и заблуждений! Мы верим в этих невидимых, предопределённых, слушателей и читателей наших!

Как мы верим в более глубокий, космический, закон и смысл, ради которого печаль сонетов Камоэнса, через столько столетий, отдаётся в нас.

Если фельетоны - это литература, то современная поэзия становится исповеданием новых религий. В противном случае вся эта куча стихотворства, ремесленничества, была бы не более чем отвратительной тратой времени. Но наш свободный стих, наша непостижимость - а для кого-то «болезнь» - это совсем другое. По Аристотелю: наяву мир для всех одинаков, а в мечтах он у каждого свой!

Теперь я должен перейти к метрическим дискуссиям. Однако для этого, во-первых, ещё рано, а во-вторых, я никогда не был подобен добросовестным ученикам Малерба. Остроумным тоже не буду, позаимствую иронию Эдгара По. Без споров о версификации, я просто расскажу, как происходит такой поэтический, гипермодернистский, бред, как Суматра.

Я ощутил, однажды, всё бессилие человеческой жизни и сложность нашей судьбы. Я видел, что никто не идёт туда, куда хочет, и замечал связи, не виданные ранее. Мимо меня в тот день проходили сенегальцы, аннамиты; я встретил одного своего хорошего друга, который возвращался с войны. Когда я спросил его, откуда он добирается, он сказал мне: из Бухары!

Его мать умерла, и его соседи похоронили её. Кто-то украл мебель из его дома. Даже кровати, говорит, у меня нет.

А когда я спросил, как пролегал его путь, он сказал мне: «Через Японию и Англию, где меня арестовали».

«Что теперь думаешь?» - я спросил его. «Сам не знаю. Я совсем один. Ты знаешь, я ведь был помолвлен. Она куда-то пропала. Может, не получала мои письма. Кто знает, что выпало на её долю? Даже не знаю, чем займусь, может получу место в каком-нибудь банке».

Дело было на станции в Загребе. Затем я сел в поезд и поехал дальше. В поезде было полно людей, особенно солдат, женщин в поношенной одежде, много сбитых с толку людей. В поезде не было освещения, и были видны только тени. Маленькие дети лежали на полу вагона у наших ног. Истощённый, я не мог сомкнуть глаз. Люди вокруг меня разговаривали, и я отметил, что их голоса были тяжёлыми, и что раньше человеческая речь так не звучала. Глядя в тёмные окна, я вспомнил, как мой друг описывал снежные горы Урала, где он провёл год в плену. Он долго и нежно описывал ту местность на Урале.

Я прочувствовал всю ту белую, безмерную тишину, там, вдалеке. Я медленно улыбнулся. Где побывал этот человек! Я помню, он также рассказывал мне о некой женщине. Из его описания я запомнил только её бледное лицо. Он несколько раз повторил, какой бледной он видел её в последний раз.

Он растревожил, взволнованный, и смешал в моей памяти бледные лица женщин, с которыми я тоже расстался, или которых видел в поездах и на кораблях. Я ощутил ком в горле и вышел в коридор. Поезд прибыл в Срем и проходил под Фрушка-Горой. Ветви деревьев ударяли в окно, что было разбито.

Сквозь него в поезд попадал промозглый, сырой, холодный запах деревьев, и ещё я услышал журчание какого-то ручья. Мы встали перед разрушенным туннелем.

Я захотел взглянуть на тот поток, что мчался в темноте, и мне показалось, что он краснеет, и он весёлый. Глаза мои устали от бессонницы, и меня охватила сильная слабость от долгой дороги. Я подумал: вот и нет никаких связей в мире. Мой друг любил ту женщину, а она осталась где-то вдали в каком-то заснеженном доме, одна, в Тобольске. Ничто не выдерживает времени. Да и сам я, где только не был.

И всё же, здесь, как весело течёт этот ручей. Он розовеет и журчит. А я прислонил голову к разбитому окну. Несколько солдат в тот момент переходили с крыши на крышу вагона. И все эти бледные лица, и всё моё горе исчезли в журчании этого потока в темноте. Поезд не мог идти дальше. Нужно было обойти Чортановский туннель пешком.

Было холодно. Я шагал в толпе незнакомых попутчиков. Трава была мокрой, поэтому мы медленно скользили на ней, а кто-то и падал. Когда мы поднялись на холм, под нами явился рассветный Дунай, серый, туманный. Весь этот туман, из которого поглядывало небо, был безмерным и бесконечным! Зелёные холмы, как острова над землёй, исчезали в раннем рассвете. Я шёл позади остальных.

В то же время мысли мои, вновь, сопровождали моего друга в том его путешествии, о котором он рассказывал мне, беспечно, с горьким юмором. Голубые моря и далекие острова, которых я не знаю, румяные растения и кораллы, которые я вспомнил, наверное, из географии, возникали в моей голове в то же самое время.

Наконец, покой, рассветный покой, медленно заполнил меня. Всё, что говорил мой друг, как и он сам, сутулый, в потрёпанной солдатской шинели, навсегда запечатлелись в моей памяти. Я вдруг вспомнил и города, где был сам, и людей, которых я видел, возвращаясь с войны. Впервые я заметил огромные изменения в мире.

На другой стороне туннеля нас ждал другой поезд. Хотя вдалеке уже рассвело, в поезде вновь была полная темнота. Измученный, я снова сел в тёмном углу вагона, сам по себе. Несколько раз я сказал себе: Суматра, Суматра!

Всё запутано. Они изменили нас. Я вспомнил, насколько другой жизнь была раньше. И опустил голову.

Поезд тронулся и закачался. Меня убаюкала мысль, что сейчас всё так необычно, и жизнь, и эти огромные расстояния в ней. Куда только не дотянулись наши страдания, чего только мы, в чужих странах, усталой рукой, не касались! Не только я, и мой друг, но многие другие. Тысячи, миллионы людей!

Я гадал: как встретит меня родной край? Вишня сейчас, конечно, уже покраснела, а в деревнях теперь весело. Подумать только, что все цвета, отсюда до самых звёзд, везде одинаковые, и в кораллах, и в вишне! Как всё связано в мире. «Суматра» - я сказал себе, снова, с усмешкой.

Внезапно я вздрогнул, какое-то беспокойство, ещё не достигшее сознания, разбудило меня. Я вышел в коридор, где было прохладно. Мы снова стояли в какой-то роще. В одном из вагонов пели. Где-то плакал ребёнок. Но все эти звуки достигали меня будто бы с неизмеримого расстояния. Меня пробрал утренний озноб.

Я увидел Месяц, светивший ярко, чему невольно улыбнулся. Он везде одинаков, потому что он мертвец.

Я почувствовал всё наше бессилие, всё своё горе. «Суматра», прошептал я, с некоторым аффектом.

Но в глубине души, при всём сопротивлении признаться в этом, я чувствовал безмерную любовь к этим далёким холмам и снежным горам, протяжённую до самых ледяных морей. Любовь к далёким островам, где, вероятно, происходит то же, что мы сделали здесь. Я потерял страх смерти. Связь с окружением. Как в безумной галлюцинации, я поднялся в эти безмерные утренние туманы, чтобы протянуть руку и погладить далёкий Урал и моря Индийского океана, куда ушёл румянец с моего лица. Погладить острова, любимых, любовниц, призрачная возможность. Вся эта сложность и спутанность превратилась в один огромный мир и безграничное утешение.

*

Позже, в Нови-Саде, в гостиничном номере, из всего этого я написал стихотворение.

Белград, 1920

Милош Црнянский